По мере того как пустел Кремль, в Троице все активнее кипела жизнь. То и дело в ворота монастыря въезжала роскошная карета или дедовский рыдван, в котором прибывал с семьей очередной вельможа. Подходили строем полки, пришедшие из Москвы, или проносились галопом провинициальные дворяне с боевыми холопами, пришедшие по зову царя из соседних волостей. Их всех встречал Борис Голицын, у которого для каждого находилось доброе слово и чарка водки.
Запоздавшие гости, чтобы оправдать свою задержку, наперебой рассказывали о творящемся в Москве беспределе, причем по странной закономерности, чем позже приезжал боярин или служивый, тем более страшные истории лились из их уст, так что Софья и Шакловитый в их рассказах разве что не пахли серой и не имели рогов и копыт. Все эти байки аккуратнейшим образом пересказывались Петру, отчего он начинал дергать головой и биться в очередном припадке. Но все это происходило в стороне от чужих глаз, а на людях царь был сама благочестивость, смирение и благовоспитанность: на все службы ходит, с церковными иерархами почтителен, с боярами милостив.
Монастырское «сидение» пошло на пользу Наталье Кирилловне, которая просто расцвела в окружении алчущих ее покровительства бояр. Правда, была одна печаль, которая тревожила ее сердце. Ее любимый братец Левушка на радостях пил не переставая, и от этого бывал иногда чересчур игрив. Царицу радовало все: и окружающий ее почет, и заискивание тех, кто успел поставить на ее Петруше крест, и мысли о том, как злобствует в Кремле «змея Сонька». Особенно приятно было отправлять назад ни с чем присылаемые ею посольства. Ништо? Это ей за убитых братьев, насильно постриженного в монахи отца и годы забвения, которые пришлось пережить честолюбивой царице.
Подначиваемый окружающими Петр тоже имел большой счет к старшей сестре. С того страшного дня, когда на его глазах стрельцы убивали людей, у мальчика случались приступы эпилепсии и начинала дергаться голова, пугая случайных людей. Еще больше ненавидел он Шакловитого, поклявшегося, по уверению полковника Цыклера, убить молодого царя.
Какова же была радость, когда очередная партия стрельцов, пришедшая в Троицу, приволокла с собой его врага, который был избит так, что с трудом мог стоять! Шакловитого заперли в монастырском подземелье, и им занялся «князь-кесарь», вечный участник пьяных царских дебошей, страшный Федор Юрьевич Ромодановский. Петр сначала отказался присутствовать при пытках «Сонькиного аманта», но затем любопытство пересилило, и он спустился в монастырский подвал, заваленный пыльным хламом. Откуда-то потянуло горелым мясом, и Петр в сопровождении верного Алексашки пошел на запах. Когда он вошел в камеру, то в окровавленном человеке с трудом узнал красавца Шакловитого.
Тот висел на неестественно вывернутых руках, кожа спины до костей рассечена ударами кнута, а на боках и животе вздулись пузырями и лопнули следы от раскаленных прутьев. Пленник был без сознания, и с его разбитых губ капала кровь.
При виде царя Ромодановский с Борисом Голицыным поднялись, приказав палачу с помощниками, чтобы те привели Шакловитого в чувство. После второго ведра холодной воды, вылитой на голову, Федор застонал и открыл глаза. Перед ним с кривой улыбкой на губах и выражением брезгливого любопытства стоял Петр. Ноздри победителя раздувались, в глазах было что-то хищное.
— Ну и как? — спросил Петр, и трудно было понять, к кому обращен его вопрос.
— Молчит, Иуда, — отозвался, отдуваясь, тучный Ромодановский. — Ну, ничего, он у нас заговорит.
Подняв голову Шакловитого за слипшиеся волосы, царь заглянул ему в лицо.
— Меня убить замыслил, сволочь? А сейчас небось жалеешь, что на свет родился?
— Жалею, — прохрипел вдруг Федор, поднимая подернутые смертной мукой глаза, — жалею, что Софью Алексеевну послушался и тебя, выродка, не прибил. Щенок…
Он попытался плюнуть Петру в лицо, да в пересохшем рту не было слюны. Но и сказанного оказалось достаточно, чтобы молодой царь схватил металлический прут, которым прижигали тело, и начал лупить изуродованного пыткой человека по чему придется.
— Неправда! Это я тебя! Я тебя! Я тебя! — орал он исступленно.
Голицын с Ромодановским с трудом оторвали его от потерявшего сознание Шакловитого, вернее того, что от него оставалось.
Вымыв в бочонке с водой забрызганные кровью руки, успокоившийся Петр махнул Ромодановскому рукой:
— Казнить немедленно!
Ромодановский с Голицыным переглянулись:
— А как же показания?
Впрочем, это даже лучше: мертвые сраму не имут, и им можно приписать любые слова, якобы сказанные под пыткой. Ему и приписали, к вящему удовольствию князя Бориса, который до последнего боялся, как бы пленник чего зазорного не сказал о его брате.
Шакловитого вытащили на монастырский двор и, на глазах у стопившихся стрельцов и бояр, отрубили голову.
Казненным Софьей Хованским повезло больше: их тела были преданы земле. Тело Федора Леонтьевича Шакловитого, судьи Стрелецкого приказа, провалялось на земле две недели, пока, наконец, не было закопано на скорую руку.
Софья пришла в себя только на следующий день. Лежа в тереме сестры на постели, которую уступила ей добрая Марфа, она смотрела на балдахин, раскинувшийся над ней, и мучительно пыталась понять, где она допустила ошибку. Как получилось, что Нарышкины в одночасье отобрали у нее все, что, казалось, прочно принадлежало ей.
И Федя… Это она виновата в том, что не смогла уберечь его от длинных рук младшего братца. Царевна застонала от отчаяния и горя.
— Ну что ты, Сонечка, хочешь испить водички? — Над ней склонилось обеспокоенное лицо Марфы. — Мы уж так за тебя переживали, так переживали…
— Марфа, где Федя? Что с ним?
Старшая царевна опустила глаза, пытаясь сообразить, как сказать Софье страшную весть.
— Говори, не бойся. Больнее, чем есть, ты уже не сможешь сделать.
Потянувшись за полотенцем, Марфа намочила его край и обтерла лицо и шею сестры, стараясь, чтобы та не увидела выражения ее лица.
— Князь Прозоровский повез под конвоем Федора Леонтьевича в Троицу.
— Прозоровский? Почему он?
— Тетушка Татьяна Михайловна говорила с ним вчера вечером. Говорит, что это приказ нашего Ванечки. Вот тебе и хилый братец! Вишь, ему Петька приказал поймать Федора Леонтьевича.
— Что еще скажешь? — Она уже не могла ни гневаться, ни страдать. Накатило тупое оцепенение.
— Татьяна Михайловна тоже в Троицу поехала. Постыдилась прийти к тебе проститься. Велела передать, что прощения просит слезно, но ничего поделать не может. Про то, что делает Петька в Троицком, нехорошие слухи ходят, вот все и боятся ему перечить… Пообещала заступиться за тебя перед братом.
— А ты что не поехала вместе с ней?
— Куда же я поеду от тебя, Сонечка, — заплакала вдруг долго крепившаяся Марфа, — а ты как без меня останешься? Мы уж с тобой как-нибудь. Верка твоя побежала узнать, что в Москве делается, а то ведь, сидючи в тереме, и не знаешь ничего… Хочешь чего-нибудь покушать? Я сейчас пошлю Машку на кухню, чтобы принесла чего.
— Не буду я ничего, Марфуша. Не хочется. Лучше собирайся да езжай к нарышкинскому «волчонку», пока не поздно.
— Я? Ни за что! Мы с тобой…
— Марфа, послушай меня внимательно. — Сделав усилие, Софья села на постели. — Мы уже не «мы». Есть я, и есть все остальные. Поезжай к Петру. Может, он тебя не тронет и, когда-нибудь потом, ты что-нибудь сможешь для меня сделать. От того, что мы обе попадем в монастырь или, того хуже, в тюрьму, ни тебе, ни мне лучше не станет. А увидишь тетку, передай, что я велела кланяться и сказать, что зла на нее не держу. Я тоже поеду за тобой, только вот немного отдохну. Мне здесь тоже делать нечего… А о Васе ничего не слышно?
— Пока нет, но, может, Верка что узнает… А ты все-таки поешь. Тебе столько всего предстоит, что надо быть сильной. Ты же не хочешь с голоду перед Петькой в обморок упасть?
Так, с причитаниями и увещеваниями, Марфе все-таки удалось накормить Софью, а там появилась и верная царицына служанка, как обычно, с ворохом новостей.
— Царь Иоанн Алексеевич, говорят, получил от брата письмо, что, мол, Петр Алексеевич ему предлагает править вместе, а зазорному лицу, то есть тебе, Великая государыня, невмочно быть с ними.
(«Эх, Ванечка, Ванечка, и в кого ты такой уродился?» — вспомнила Софья их сидение под лестницей в первый день Стрелецкого бунта.) Иоанн Алексеевич, как опять-таки говорят, письму обрадовался и на все согласился. В Москве остались одни старики, бабы да дети малые, а все мужчины поехали в Троицу на поклон к Петру Алексеевичу. Говорят, что князя Василия из Медведкова тоже туда затребовали… Государыня-матушка, а мы-то что с тобой делать будем? — Она шмыгнула носом, жалобно глядя на Софью.
— Мы тоже туда поедем, — решительно проговорила царевна. — Может, мне удастся поговорить с «волчонком». Он хоть и буен, но глуп. Попробую убедить его не преследовать тех, кто был рядом со мной все эти годы. Тешу себя надеждой, что тогда он будет милостив к тебе, Марфуша, Федору Леонтьевичу и Василию Васильевичу. А в обмен на эту милость попрошусь в монастырь. По мне сейчас что воля, что неволя — одно и то же.
— Не говори так, Сонечка, ты меня пугаешь, — залилась слезами Марфа, а чуть позже к ней прибавились рыдания Верки, завывавшей по царевне, как по покойнице.
Все получилось так, как хотела Софья. Марфа с плачем и причитаниями уехала в Троицу на следующий день, и царевна вздохнула с облегчением: чем быстрее ее легкомысленная сестренка предстанет перед грозными очами «волчонка» и произнесет покаянные речи, тем больше надежды, что для нее все обойдется.
Оставалось сделать одно дело, которое вызывало у нее чувство, близкое к ужасу. Собрав в кулак все свое мужество, она пошла в свои покои, где еще совсем недавно целовалась с Феденькой. Надо было уничтожить все, что касалось ее личной жизни, чтобы тот, кто поселится в этих стенах, не смог глумиться над тем, что было ей дорого. Передвигаясь как сомнамбула, она медленно складывала на стол в приемной палате все, что принадлежало Шакловитому или касалось ее самой, не Великой государыни, а просто Сони Романовой. Зайдя в кабинет, она увидела открытую дверцу печи, в которой еще топорщились обгорелые остатки бумаг, которые она жгла с Федором. Чтобы не упасть, царевна схватилась за угол кабинета, уже не хранившего в тайнике ни одного клочка бумаги.
Пошуровав в печи кочергой, чтобы убедиться, что бумаги сгорели, она кликнула Верку и, утащив охапки памятных вещей в сад, где она любила гулять когда-то, они устроили костер, сжигая память о прошлом.
Глядя на пляшущие языки пламени, Софья видела в них мечущихся по дворцу Нарышкиных толпы стрельцов, отрубленную голову княжича Андрея, сидящего за манускриптом князя Василия и склонившееся над ней лицо Федора с горящими от страсти глазами.
Дождавшись, пока прогорит костер, царевна ушла в опустевшие покои Марфы, приказав поутру заложить карету. Никогда она не отступала ни перед какими препятствиями. Тем глупее сидеть в Кремле, ожидая появления Петра, если еще осталась возможность борьбы. Как-никак, a «Pollice verso» [21] пока еще не прозвучало.
Софье так и не удалось встретиться с братом. Боясь, что царевна сумеет убедить Петра в своей невиновности, Борис Голицын сделал все, чтобы Петр отказался встречаться со «змеей Сонькой». В ход пошло все: и рассказы о Стрелецком бунте, вину за который Нарышкины, разумеется, возлагали на Милославских, и пресловутый бочонок с отравленным квасом и подложные показания Шакловитого, «признавшегося» во всех грехах. Петр ни на мгновение не усомнился в их подлинности. Во-первых, они были ему на руку, а во-вторых, Сонькин амант сам признался в том, что хотел убить царя. Чего тут еще непонятного?
Как только верные люди доложили, что Софья выехала из Кремля, ей навстречу отправился князь Гагин, попросивший царевну для ее же блага не ездить в монастырь, но царевна была непреклонна. Тогда на полдороге ее встретил спальник Иван Бутурлин, настоятельно советовавший Софье прекратить испытывать судьбу, но ей было уже нечего терять. Судьба? Какая может быть судьба, когда она потеряла все и всех. Она упорно погоняла кучера, требуя ехать быстрее и быстрее.
Наконец, появились знакомые дома Воздвиженского, и еще не оправившаяся от нервного потрясения Софья приказала остановиться на отдых. Из самой справной избы выставили хозяев, и Верка захлопотала, организуя хозяйке хотя бы видимость уюта. Но не успела царевна скинуть верхнюю одежду и, присев на лавку, прислониться спиной к теплым бревнам стены, как в комнату, согнувшись в низком дверном проеме, вошел Иван Борисович Троекуров.
Перекрестившись на образа, он повернулся к Софье и, не поклонившись, как был в шапке начал:
— Велено тебе, царевна, в монастырь не ездить, а, как есть, возвратиться в Москву и ждать решения своей участи.
Поднявшись с лавки, она выслушала распоряжение Петра, не отрывая взора от боярской шапки. Князь закончил речь, и в комнате повисла тишина. Софья продолжала стоять, не отводя глаз от троекуровского головного убора. Прошла минута, другая, и рука боярина медленно потянулась к горлатной шапке, стянув ее с головы.
— А если я поеду?
— Ежели не послушаешься и продолжишь путь, то велено по тебе стрелять из пушек… — И совсем с другой интонацией. — Софья Алексеевна, не гневи брата. Петр Алексеевич нынче зело сердит. Себе плохо сделаете и помочь никому не сможете.
— Федор Леонтьевич?
— Казнен вчера как изменник.
— Василий Васильевич?
— В Каргополь сослали князя вместе с сыном. Прямо сразу от Троицы и повезли на телеге… А сестрица твоя Марфа Алексеевна доехала благополучно и принята царем. Так что не мучай ты себя и не заставляй нас поступать с тобой нечестно. Христом Богом прошу!
В раздумье Софья закусила губу. Ехать или нет? Она не боялась ни гнева брата, ни обещанных пушек. Возможно, смерть была бы для нее лучшим исходом, но ежели Петр помиловал князя, то у нее есть еще одно дело. Придется возвращаться домой, в постылый дворец, и ждать, когда новый царь вспомнит об опальной государыне.
Потеряв Шакловитого, Софья не переставала думать о своем правлении, день за днем перебирая все свои поступки, которые оценивала жестче, чем любой судья. Она не сомневалась, что ее Васечка перебежал на сторону Петра, но почему? Что подтолкнуло его на предательство? Может, она сама, вернее, ее любовь к Федору? По прошествии времени она уже забыла свои обиды и невнимание к ней Голицына, в памяти остались только ночи любви, разговоры о переустройстве государства, обоюдный интерес к латинским писателям, и даже бесхребетность князя, которую она принимала за тонкость души. Она первая предала своего милого друга Васеньку, и не имела права осуждать его за ответную измену, особенно теперь, когда его повезли в дикие края, где не то что чаю, хлеба не найдешь. Надо будет послать ему денег, пока Петр не отобрал у нее последнее. Да-да, именно это и надо сделать.
Уйдя в свои мысли, Софья совсем забыла о Троекурове, который все еще стоял перед ней, переминаясь с ноги на ногу и чувствуя себя так мерзко, что, провались он сейчас сквозь землю, только бы порадовался. Не дождавшись ответа, он низко поклонился царевне и тихо вышел, притворив за собой дверь.
Где-то протяжно замычала корова, выводя Софью из задумчивости. Кликнув Верку, царевна приказала собираться в Москву, а сама, невзирая на усталость, вышла на околицу, туда, где когда-то состоялся ее скорый суд над Хованскими. Княжич может покоиться с миром — жизнь покарала ее за неправедный поступок. Получается, что все было зря? Э, нет! Пусть Петька тешит себя мыслью, что борьба закончена, но она на самом деле только начинается.
Боярин Троекуров не солгал царевне, говоря о том, что Василий Голицын отделался сравнительно легким наказанием. Когда князь получил приказ явиться к Троице, то его первым желанием было им пренебречь. Но Петр — не Софья. Голицын слишком хорошо знал людей, чтобы понять: с этим юношей надо быть весьма осторожным. Пришлось, призвав сына, приказать готовиться к поездке в пасть льва. Княгиня ударилась в слезы, провожая их, как на смерть. За ее спиной стояли высыпавшие на улицу хмурые слуги. Князь был добрым хозяином, и никому не хотелось его терять. Кто знает, кому достанется Медведково, если он попадет в опалу?
Карета покачивалась на неровностях дороги, и князь Василий, откинувшись на подушки, делал вид, что спит. Ему не хотелось разговаривать с сыном, который испуганно тянул шею, выглядывая в окно, боясь, что их казнят прямо у дороги. Правда, сердце отставленного аманта бывшей государыни тоже дрогнуло, когда карета проезжала Воздвиженское. Ему, как и Софье, привиделись тени отца и сына Хованских. В этом была даже некоторая справедливость: отец за отца, сын за сына. Предостерегал же он тогда упрямую девицу, что возмездие не заставит себя ждать — и вот, пожалуйста, оно перед ним в таком зримом облике, что становится страшно. Впрочем, брат Борис обещал царскую милость в обмен на Крым, так что отчаиваться пока рано. Это все Евдокия со своим плачем настроила его на печальный лад, но ничего, сейчас он объяснит все Петру и вернется в Медведково, если только царь не предложит ему возглавлять, как и прежде, Посольский приказ.
Около стен монастыря их встретили вооруженные преображенцы, обошедшиеся с князем без всякого уважения. Заставив выйти из кареты, они повели его и сына через монастырские ворота и дальше через двор, толкая в спину при малейшей задержке. Что ж, qualis rex, talis grex [22].
Голицын увидел в таком обращении даже некоторую логичность: откуда же петровским потешным знать политес, если их хозяин сам в нем не силен.
Князь вдруг вспомнил, как Петр по пьяни поехал в Немецкую слободу в санях, запряженных визжащими свиньями, в обнимку с вусмерть пьяным, ряженым в эллинского бога Никитой Зотовым. Вся Москва тогда ахнула при виде небывалого бесчинства. А немцы вышли из своего кабака и смеялись над русским царем, потешавшим их вместо шута. А тот и рад стараться: налакался с ними до полусмерти, причем хитрые немчины сами пили мало, а венценосному юнцу наливали сверх всякой меры, после чего слегка под хмельком разошлись по домам, а царь Всея Руси блевал в кустах и чуть живой приполз в Преображенское.
— Стоять, князь! Куда пошел? — гаркнул вдруг один из конвоиров, отчего Голицын вздрогнул, возвращаясь к реальности.
Перед ними на ступенях собора стоял незнакомый дьяк с грамотой в руках. Держа ее перед собой, он перечислил все явные и мнимые грехи князя Василия Голицына в управлении государством. За эти вины царь приговорил князя к лишению боярского чина и имуществ и ссылке вместе с семьей в Каргополь.
Оглушенный известием, князь огляделся по сторонам, ища Петра или хотя бы брата, чтобы сказать, что это какое-то недоразумение, что ему была обещана милость, ради которой он предал свое войско и Софью, но ни того, ни другого нигде не было видно.
— Пошли, князь, карета подана, — бесцеремонно потряс его за рукав стоявший за спиной преображенец, и разбитый обрушившимся на него горем Голицын без сопротивления побрел за своим конвоиром. Позади него семенил сын, не осознавший еще всего ужаса обрушившейся на его семью немилости.
Выйдя за ворота монастыря, Голицын по старой привычке посмотрел по сторонам, ища свою карету, но вместо нее увидел телегу, устланную соломой, в которую была запряжена неказистая лошадка. Рядом с савраской стоял крестьянин в залатанном армяке и хмуро посматривал на стрельцов, солдат и рейтар, окруживших его со всех сторон. При виде князя толпа засвистела и заулюлюкала.
— Эй, воевода, о своих подвигах расскажи!
— А сынок-то, гляди, сейчас расплачется!
— Эй, князюшка, прими гостинец от Самойловича! — с этими словами из-за солдатских спин вылетел комок мокрой глины и ударился о телегу рядом с Голицыным.
— Ну-ну, зубоскалы, — беззлобно прикрикнул на них один из конвоиров, — дайте проход. Садись, князь, поедем. Дорога дальняя, успеешь еще воздухом подышать.
Дождавшись, когда князь с сыном заберутся на солому, преображенцы уселись по бокам телеги, крестьянин чмокнул губами и чуть тронул лошадку вожжами по спине. Недовольно тряхнув гривой, та переступила с ноги на ногу и побрела по разбитой многими колесами дороге, отмахиваясь хвостом от мух.
Вскоре к князю с сыном присоединилась княгиня, и они долгим и трудным путем поехали в холодные и неприветливые места, где не было места ни праздности, ни отвлеченным разговорам о мироустройстве. Болота, гнус, вечный холод и бедность, граничащая с нищетой, стали спутниками княжеской четы до самой их смерти, и только во снах и запоздалых мечтах князь Василий Васильевич Голицын иногда видел свой дом на углу Тверской и Охотного ряда, покрытый медной крышей.
Последним соратником Софьи, попавшим в страшные жернова петровского дознания, оказался Сильвестр Медведев, пойманный в Дорогобуже. Его кровью Нарышкины расплатились с патриархом за поддержку претензий Петра на шапку Мономаха. Церкви оказалось мало закрытия первой на Руси светской Верхней типографии и Заиконоспасского Славяно-латинского училища, высылки иезуитов и искоренения вольного духа в Славяно-греко-латинской академии. Надо было уничтожить любое проявление вольнодумства в церковных рядах, любой, даже легкий намек на католическую ересь. А чтобы неповадно было, устроить показательное избиение кого-нибудь из «папежников». Настоятель Спасского монастыря, справщик и книгохранитель Московского печатного двора, поэт и писатель Сильвестр Медведев годился на эту роль лучше всего.
Патриарх торжествовал победу. По его требованию ученик Симеона Полоцкого был лишен иноческого звания, ломан на дыбе и приговорен к казни путем отсечения головы «за воровство и измену и за возмущение к бунту», а до исполнения приговора посажен в тюрьму Троицкого монастыря, где монахи почти полтора года пытались заставить его отречься от своих взглядов.
Не известно, действительно ли Медведев отрекся от ереси или его отречение было подделкой, но только один из образованнейших людей того времени был публично казнен, а его книги сожжены. Nomina sunt odiosa[23].