Глава 3

Опять потянулись дни, полные тщательного, кропотливого труда, но работа не спорилась. Какая-то пустота внутри мешала Наташиному восприятию, словно точное копирование чужого стиля упростило собственно Наташино художественное видение.

Не приходила Серебрякова, как будто пропала связь между ее парижским миром и Наташей.

В тот день Антон Михайлович приехал к вечеру, Тонечка оробела, не знала, как встретить гостя, да он и не собирался задерживаться. Очень строго, почти грубо, поздоровался, осмотрел полотна, забрал одно, рассчитался и направился к выходу. Наташа спросила, чем ему не угодили оставшиеся два.

Он ответил, что в них слишком много цвета и это не очень гармонирует со строгим стилем оформления фирмы.

И теперь Наташа растерялась. От того вальяжного почитания, почти ухаживания, которое она видела в первую встречу от работодателя, не осталось и следа. Перед ней был деловой человек, несколько даже хамоватый, который требовал от нее точного выполнения заказа.

«Сейчас я тебя перекрещу, и ты исчезнешь», — внезапно подумала Наташа, используя неизвестную ей фразу, возникшую ниоткуда.

Ровно через неделю напряженной, но какой-то неладной и нескладной работы Наташа пришла в состояние крайнего оцепенения.

«Неделя прошла, а до нас не дошла», — снова пришла в голову готовая фраза, то ли из чужой жизни, то ли из ее собственной, но покуда не схваченной, не прибранной к рукам.

Тонечка, с постоянством маятника являвшаяся в комнату изо дня в день, чтоб трезво и настойчиво блюсти, хотя бы отчасти, распорядок дня Наташи, в этот раз оказалась как нельзя кстати. Как вчера или позавчера, она притащила из супермаркета воз снеди, чтоб угодить в поте лица трудящейся для общего блата дочери, но сегодня в этой маленькой лошадке сияла какая-то особенная и сокровенная мысль.

Обозревая пространство Наташиных трудов, с улыбкой из дальней университетской московской юности она обронила, что Наташа буквально обречена на успех и что поклонники толкутся прямо у дверей ее квартиры.

— Это еще как? — изумилась Наташа. — Поклонники? Толкутся? У двери нашей? Да кто же?

Тонечка было призадумалась, но превосходное расположение духа, видать, сказалось, и ее понесло.

— Божественный молодой человек, небольшого роста, в кепочке такой стильной, какие только-только снова входят в моду, ну куда же все денутся от высокого стиля нашей молодости. — Она задумалась, правда ненадолго. — И такой деликатный, вежливый, он буквально глаза прятал и никак не хотел показать своего лица.

В Наташе что-то оборвалось, она вспомнила тот вечер, когда ее провожал Стас, и как он испугался, увидев возле лифта эту вот самую кепочку и какой-то странный взгляд, рассеянно скользнувший по ним без всякого человеческого выражения.

Она припомнила странные перемены, происшедшие с Антоном Михайловичем, его резкое и даже дерзкое отношение к ней, и связала эти события в одно целое. Внутри точно тетива натянулась.

— Мама, опиши-ка мне его подробнее.

— Ну, Татуся, я же не писательница.

— Мам, это важно. Вспомни, как он выглядит, только без твоих этих самых заморочек.

— Если бы я только знала, что это для тебя так важно, я пригласила бы его к нам выпить кофе. Кстати, я купила именно твой любимый сорт, «Арабика», чудесные зерна, которые мы, помнишь, перемалывали в лучшие наши деньки до мельчайшего состояния и готовили на медленном-медленном огне, по-турецки.

— Мне кажется, ты сейчас в таком состоянии, мамочка, что готова всякого бомжа пригласить к нам на кофе.

— Да упаси меня бог, — искренне возмутилась Тонечка, — я же говорю, я просто не успела тебе всего рассказать, этот молодой человек разодет, как говорится, в пух и прах, я затрудняюсь даже сообразить, в каком таком магазине он завсегдатай.

В ее голосе и строе мыслей, однако, возобладала другая тенденция. Она почувствовала тревогу Наташи и пыталась встать на непонятную ей точку зрения дочери, прекрасно понимая, что это неосуществимо.

— К тому же я уверена, что этот достойный молодой человек уже скрылся, как подобает пылкому, но не уверенному в себе кавалеру. Ведь ты у меня такая своенравная, неприступная.

— Ма, ну что ты городишь, — рассеянно отвечала Наташа неизвестно каким словам Тонечки. — А больше там никого не было? Может, еще более свежие кавалеры наготове, чтоб сменить этого, что так поразил твое воображение?

Тонечка наконец разгневалась, расплакалась, ничего не понимая.

Но рассердилась нс на шутку и сама Наташа.

— Пойми, что все слишком серьезно, мама. В каком мире ты живешь: кавалеры, кепочки, Африка, экспедиции, доктора какие-то бесчисленные, папины деньги. Да пойми ты, что от папиных денег не осталось ничего, вообще, ну абсолютно — ни-че-го.

Наташа посмотрела в округлившиеся от ужаса Тонечкины глаза и пошла звонить Андрею.

Это был жест автоматический, вроде мытья посуды. Она подумала, что не следует делать этого, но телефонный номер набрался как бы сам собой.

Лучше б она не звонила ему, потому что с первых двух-трех слов и даже звуков его голоса она поняла, что он не может говорить свободно.

Андрей был не один.

Где-то рядом с ним витал и веял призрачный женский голос, от которого Наташа просто остолбенела.

Она могла бы стоять так долго, едва прислушиваясь к недоуменным восклицаниям Андрея, — настолько была изумлена.

Однако, в силу спасительной инерции, она стремительно начала разговор с женихом. Так, словно рядом с ним никого не было и быть не могло.

— У меня проблемы, Андрей, и это очень серьезно, поверь. Мне необходима твоя помощь, немедленно.

— К чему такая спешка, Татуся, — как-то слишком уверенно отвечал он, — ты просто устала. Увидимся в более спокойной обстановке, все обсудим, со всем справимся… Я тоже устал без тебя. Знаешь, я просто не могу есть эти надоевшие мне бараньи котлеты.

— Что ты имеешь в виду, — еще сильнее удивилась она, пытаясь найти несуществующий подтекст в слове «бараньи».

— Я люблю, когда для меня, для нас, готовишь ты. — Голос жениха показался ей наглым и алчным,

«Может, он пытается меня отвлечь от дурных мыслей и потому говорит о еде?» — Наташа была в полном недоумении. «Нет, таким актером Андрей не был». Он говорил искренне, но полную чепуху.

— В Какой еще спокойной обстановке? — то ли испугалась, то ли разъярилась Наташа. — Скоро не будет никакой обстановки. Вообще. Ты что, перестал меня понимать?

— Может быть, может быть, — отвечал Андрей, — но я мгновенно научусь понимать тебя новую. Это ведь большой труд, поверь и ты мне, Татуся. Мы немного переменились, придется потрудиться и тебе. Но ты справишься.

— Да я же люблю тебя! — чуть ли закричала она в телефонную трубку.

— А значит, только ты можешь мне помочь. Даже если я что-то напутала, даже если я в чем-то ошибаюсь. Ты один.

— Так все и будет. — Он был точно непробиваем. Но женский голос, порхавший где-то около Андрея, как бабочка, прорезался вдруг с невыносимой полнотой: «Андрей, достаньте мне вот эту книгу, я не могу дотянуться».

Наташа узнала голос той самой Лизы, которая фигурировала рядом с Андреем на вечеринке, и отрешенно бросила трубку.

«Вот он, так называемый момент истины, — решила она. — И в такие-то дни. Ужасно».

Медленная злоба закипала в ней. Срочно ехать к Андрею, кричать, топтать, рвать на части и эту самую стриженую мерзкую чернавку, и книжку ее, наверное, дебильную, про какие-нибудь мертвые города.

— Порву, как Тузик грелку, — прошипела Наташа сквозь стиснутые от ненависти зубы и уже было представила себе, как впрыгивает в джинсы, застегивает ветровку на ходу, открывает дверь… стоп. А там кто-нибудь из тех, кто до полусмерти напугал Стаса. И ее, Наташу, чем-то тоже очень пугает.

«Да ведь это самая натуральная слежка, — осенило ее. — Но кто и зачем может за мной следить? Это же недоразумение какое-то. Но что сейчас, госпожа художница, нельзя назвать недоразумением? Все в этом только ряду».

Она вспомнила про деньги, поступавшие на ее счет, всю нелепость своих предположений относительно этих денег, и с ужасом решила, что все кончено, что за ней следит доблестная милиция, чтущая интересы граждан ее страны.

— Да, да, да! — убеждала она себя весьма успешно, за ней может следить одна только милиция или того серьезнее.

Минуту она ходила по комнате, шатаясь. Этого было довольно, чтоб напугать себя совершенно, но одновременно и собраться с мыслями.

Она точно по какому-то наитию позвонила Бронбеусу.

— Алло? Бронислав Бенедиктович? Да. Это я.

Наташу смутило и обрадовало, что старый мастер сразу узнал ее голос в телефонной трубке. После обязательных вопросов о здоровье Тонечки и Васеньки, на которые Наташа ответила вполне рассеянно Бронбеус спросил о причине ее звонка. Наташа даже не заметила этого, хотя не так уж давно она звонила старому мастеру довольно часто и без особой нужды, просто поговорить об искусстве, и сразу приступила к своему неотложному делу.

— Мне нужен ваш совет, и немедленно.

— Вот немедленно и приезжай, — был ответ.

Наташа не без ужаса вышла из квартиры и тут же ощутила на себе чей-то холодный пристальный взгляд.

«Вот оно, началось», — мгновенно вспотев, подумала она и подняла глаза. Прямо напротив нее стоял средних лет мужичонка в кремовых брюках и серой спортивной майке. Кругленький животик и темные пятна пота, расплывшиеся по майке, как-то не вязались с образом сыщика или гангстера.

— Скажите, Алябьевы в какой квартире живут, не знаете?

— Нет, — облегченно выдохнула Наташа и побежала по лестнице вниз.

Через сорок минут Наташа уже была в Сокольниках, где от начала мира в старой холостяцкой квартире проживал учитель живописи.

Ничто здесь не изменилось, только прибавился какой-то специфический запах — смесь меновазина и корвалола, — свидетельствовавший о том, что хозяин жилища борется не на жизнь, а на смерть с болезнью сердца и суставов, да толстый слой пыли появился на книжных, от пола до потолка, некогда гордых стеллажах.

— А я вот потихоньку мхом покрываюсь, — улыбнулся мастер, усаживая Наташу в кресло напротив себя и пододвигая к ней пепельницу и непочатую пачку сигарет «Голуаз», которые сам некогда курил. — Так что стряслось в великом мире?

Рассказ Наташи в прямом и переносном смысле крутился вокруг денег. Однако упомянула она и подробно изложила свой взгляд только на странное появление крупных денежных сумм на ее счету, которых она ниоткуда не ждала и ждать не могла.

— Наташенька, может быть, это запоздавшие гонорары Николая Ильича?

— Отец в последнее время ничего не писал. Я справлялась на папиной кафедре, там мне ответили, что не переиздавали и не планируют переиздание его книг. А кроме того, самый крупный его гонорар за последнее время был всего восемьсот рублей. А десять тысяч… я даже представить не могу, за какие папины работы могут сейчас эти деньги платить.

— Я, собственно, не вполне понимаю, чем ты обеспокоена, деньги на твоем счету, снимай и пользуйся.

— А не может ли случиться так, что каким-то образом на мой счет попадают чужие деньги? Банковская ошибка или казус, какие иногда случаются все же.

— А вот это совершенно исключено, — убежденно ответил мастер. — Однажды я ждал гонорар за книгу статей, изданную в Испании.

Испанские коллеги заранее предупредили меня о том, как и когда они перечислили определенную издателем сумму, и все же я полтора месяца, Наташенька, искал эти деньги. То есть даже не деньги, а очень долго шло подтверждение их перечисления. Вот это может случиться, а чтоб они оказались на чужом счету… Нет… Нет. Вряд ли. А ты не справлялась на выставке, может, какую-нибудь из твоих работ продали?

— Кому я нужна! — Наташа отрешенно махнула рукой. — Да и, верно, меня бы известили как-нибудь.

— Ну да, ну да… Думаю, прежде всего тебе надо успокоиться. Да и вообще, пора закончить институт. Я договорился с учебной частью о твоей защите, только нужно пройти преддипломную практику.

Наташа закурила «Голуаз» и задумалась. С одной стороны, отъезд на практику был неуместен. Ей нужно было выполнять заказ.

С другой стороны, из последнего разговора с Антоном Михайловичем она поняла, что торопиться ей ни к чему, ей предложили работать более тщательно, две невостребованные картины уже пришлось задвинуть подальше в чулан.

Некомпетентность заказчиков наводила на нее тоску и даже нечто большее, тайный страх поселился в Наташе. Оказывалось, что ей придется отчитываться перед ними не только в сроках, но и в том, в чем они вообще ничего не смыслят.

Можно сослаться на то, что, отдохнув, она более профессионально и вдохновенно справится с работой. А отдых сейчас так необходим. Бессонные ночи, напряженная работа, странная слежка и это происшествие с поддельным Левитаном, необъяснимое поведение ее жениха, сильно смахивающее на предательство, — все это окончательно разбалансировало ее нервную систему.

Если продолжать в том же духе, то она просто-напросто дождется нервного срыва, а тогда уж точно не будет ничего, ни работы, ни денег, и выполнение намеченной ею программы отдалится на неопределенный срок. У Тонечки с Васенькой деньги сейчас есть, а Зоя Егоровна, по-соседски, никогда не отказывалась сходить в магазин или посидеть с братом.

— По выражению твоего лица я вижу, что ты близка к мысли принять мое настоятельное предложение. Сейчас время реставрации в самом широком смысле, и подобная практика может сослужить тебе хорошую службу в будущем. Можешь поехать в Смоленск либо на Волгу, в Старицкий уезд, изумительные места, совершенная древность… Но советую прислушаться ко мне. Во Пскове, в Мирожском монастыре, сейчас работает превосходный реставратор. Я его вызвал из Франции. Правда, по другому делу, но он, едва ознакомившись с сутью вопроса, тут же помчался во Псков. Гениальный реставратор. У него, несмотря на молодость, уникальный опыт. Он восстанавливал древние монастыри в Сербии, в Италии не без его участия были расчищены фрески в храмах первых христиан. Да ты ведь, помнится, очень любишь Псков. Сужу по твоим этюдам.

— Готовьте подорожную, Бронислав Бенедиктович, — коротко ответила Наташа.


По дороге домой она не без содрогания думала о предстоящем разговоре с Тонечкой, не сулившем ей ничего хорошего. Так оно и случилось. Для матери на сегодняшний день учеба Наташи и тем более какая-то нелепая практика были смутным и неприятным воспоминанием.

Дочь представлялась ей состоявшейся художницей, в чем не последнюю роль старшая Денисова отводила себе, своему характеру и воле.

Ей льстило, что Наташа зарабатывает хорошие деньги, что ее заказчиком является такой представительный человек, напомнивший ей первые полосы советских газет.

Ей казалось, что все теперь будет неизменно, это устроилось однажды при покойном муже.

— Месяц — это так долго, — сказала Тонечка, собираясь заплакать, словно у нее уже ничего не осталось в жизни.

Наташа даже не попыталась успокоить ее.

— Мамочка, мне нужно отдохнуть. Обязательно.

— Но ты же едешь работать.

— Для себя. И это отдых. — Наташа отвечала осторожно, намеренно короткими фразами, боясь продолжения.

— А как же здесь? Как же твоя работа? Ведь Антон Михайлович…

— Антон Михайлович подождет, я уже много для него сделала. К тому же у меня может быть творческий кризис. Вот скажи, имею я на это право?

— Ну конечно. Даже у великих были творческие застои. Но ты ведь пишешь не оригинальные картины, ты ведь копируешь.

— То, что копирую я, никогда не писала Серебрякова. Пойми, это мои собственные работы, которые я, с огромным напряжением сил, кстати, постаралась сделать в стиле этой художницы, что не во всех полотнах у меня получилось. Две все-таки забраковали.

— Не понимаю, что им нужно, эти картины просто выдающиеся.

— Куда они выдаются? — засмеялась Наташа.

— Но, Татуся, ведь у тебя даже билета нет. А что, если билетов в кассе не окажется? — Тонечка спросила это с какой-то робкой надеждой, как будто отсутствие билетов могло помешать Наташе уехать.

— Ты как маленькая, честное слово, ма. Бронбеус делает все заранее, от него я поехала в деканат, взяла эту вот бумажку, — Наташа показала направление на практику, — там же мне заказали билет. Мне останется только его выкупить. Поезд в девятнадцать десять, у меня еще уйма времени, чтобы собраться. И прекрати ненужный разговор. Мне нужна эта поездка, и все, конец цитаты.

Против этой строгой уверенности дочери у Тонечки не было аргументов. Она тут же начала хлопотать, помогать Наташе в сборах.

— Реставрационные работы? — в пятый раз переспросила она. — Это же работа под куполом, в балахоне таком древнем. Не упади с лесов, слышишь. В церкви полы каменные. Или как-нибудь привяжи себя там, наверху. Или пусть тебя кто-нибудь сторожит. Скажи сразу, что боишься высоты.

— Дался тебе этот купол, мама, — говорила Наташа, прикидывая, что нужно взять из дома, а что следует купить во Пскове, тащиться с тяжелыми сумками было теперь несолидно. Она как-никак чувствовала себя мастером, молодым, но… — Кажется, о храме ты знаешь лишь то, что он состоит из купола и мелких, несущественных деталей.

— В церкви нет несущественных деталей, — отвечала мать, — но купол, на мой ум, — это средоточие. Прости меня за темноту. Нас ничему этому не учили. Вот, может статься, тебе придется трудиться и дальше на этом поприще. Сколько церквей надо восстановить, а где художников наберешься?

Потому думаю, тебя на это дело и двинули. А то раньше — она говорила так, точно это было десять лет назад — пиши какие-то кладбищенские пейзажи в Подмосковье или на Валдае. Нет-нет, у тебя выходило отменно. Только не ребенку писать эти мраморные плиты в лунном свете да какие-то согбенные фигуры, которые ты сама домысливала.

— Ты права, мама, это по части Андрея.

— Да что ты, доченька! Ну модно сейчас писать книги о придуманных империях, всем нам необходимо колоссальное прошлое. Чтоб на десятки столетий в глубину, и чтоб все это было вроде как наше. Он в детстве еще прочел целую библиотеку фантастики, английский в полном объеме усвоил только ради этой цели, ну еще ради этого индейца… Моррисона. Джинна, кажется. Нет, это же рисованное кино про Аладдина. Да все равно.

— Настоящему индейцу надо только одно, — пропела Наташа, смеясь. — Что-то он в самом деле ко мне не торопится. А я как затороплюсь, да и брошу его.

— А вот он сейчас как позвонит, как заторопишься к нему!

Когда уже была готова сумка с вещами, в другой комнате зазвонил телефон.

— Я подойду, — сказала Тонечка, — вижу, что ты нервничаешь. Если что — тебя нет.

Через несколько секунд она вернулась.

— Я же говорила тебе, — довольно улыбалась мать. — Андрей на проводе. Как будто все знал. Да подойди ты к аппарату. Что встала как вкопанная?

Наташа действительно как-то странно замерла. Андрей казался сейчас бодрячком из фантастического блокбастера.

В правой руке абсолютное оружие, левой же герой приобнимает послушную, стриженную под мальчика подругу.

— Что там у тебя стряслось? Что за последний катаклизм? — наигранно бодрым голосом спросил Андрей.

— Ничего, — холодно отвечала Наташа, — я уезжаю во Псков. Через полтора часа.

— Ты обиделась на меня, — тем же голосом продолжал Андрей. — Но пойми, у меня была деловая встреча. Эта девушка, она едет на раскопки. Я должен был сориентировать ее на ту группу, с которой работаю я. Она мне во многом поможет.

Наташа понимала, что они стремительно отдаляются друг от друга. Андрею нужно было, чтобы Наташа жила его жизнью, смотрела туда, куда смотрит он, поддерживала его, интересовалась его трудами и вообще дышала бы воздухом его мертвого города. Но это было невозможно по факту ее существования. Учитывая же общность его интересов с этой девушкой, предвосхитить события было совсем нетрудно. Наташа будет вытеснена из жизни Андрея. Но ни думать об этом, ни тем более говорить у Наташи не было сил. Она решила сменить гнев на милость.

— Я сама виновата, что напугала тебя, — в этот момент она слышала себя как бы со стороны. — Просто необходимо пройти практику, это всего на месяц. Надо же когда-то диплом получить, хотя я уже не знаю, для чего. У меня есть в запасе еще тридцать минут, ты успеешь проводить меня.

— Сейчас приеду, — все тем же голосом ответил Андрей и положил трубку.

— Вот сейчас я, — сказала себе Наташа со смешанным чувством горечи и злости, — буду ждать, как никогда.

И тут же успокоилась, словно перетерпев уже половину дороги, после чего, как известно, совершенно забываешь тягость и суету отъезда.

Тонечка сборы провела великолепно, дочь была снабжена всеми возможными «фусечками» для комфортабельного пребывания «в чужом и диком Пскове», где сама ни разу не была. Был собран и тщательно упакован дорожный пластиковый сервиз, когда, то привезенный из Персии и состоявший из массы невесомых и очень симпатичных предметов — от квадратных салатниц с крышечками до разнообразных вилок и крошечных кофейных чашечек и ложечек. Большая отцовская кружка с золотыми лилиями на кремовом фоне, обернутая в пушистое банное полотенце, поместилась в центре сумки, чтобы невзначай не раздавить этот реликтовый предмет, а изящный дорожный несессер укомплектован со всей предусмотрительностью человека, достоверно знающего все надобности длительного путешествия.

— Но все-таки это же какой-никакой Запад, — зачем-то по ходу дела утешала она то ли Наташу, то ли себя. — Это же культурный центр с огромным, вероятно, будущим. В чем я, конечно, сильно сомневаюсь. Но потенциал велик, если моя дочь вынуждена тащиться туда за приключениями.

Пожалуй, они обе успокоились. И даже Васенька поглядывал на них умиротворенно, доедая бутерброд с семгой.

— Да не бери ты в дорогу этот тяжелый том Бенуа, — напоследок хлопотала Тонечка, — дался он тебе сейчас. Вместо того чтоб читать его измышления, разглядывай пейзажи за окном вагона.

На Петровке Наташа поймала такси и мгновенно оказалась на Ленинградском вокзале, о котором имела разные воспоминания. То скорое перемещение в северную столицу, то поездки в Новгород и Псков.

— Сейчас будет устраиваться новое воспоминание, — подумала она, увидев Андрея с непомерно большим букетом роз. — Вероятно, он принимает меня за Грету Гарбо или что-нибудь столь же мумифицированное. Что ж, это его проблемы.

Таксист, бывший летчик-испытатель, как выяснилось из веселого дорожного разговора, с мрачным одобрением оглядев Андрея, аккуратно поставил на каменные плиты багаж и пожелал счастливого пути. Они остались вдвоем посреди пестрой толпы, исторгавшей звуковую волну, отдельно живущую на площади вокзала.

— Только не говори, что ты виноват и все такое прочее. Замнем, — приветливым тоном встретила Андрея Наташа. — Какие цветы! У меня чувство, что ты в первый раз даришь мне букет. А я смущена и очарована будущими возможностями.

Она поцеловала жениха, на мгновение опередив его готовое движение и отметив в себе характерную для жестокого ребенка снисходительность.

— Все же он ужасно ей нравился, — засмеялась она, переводя все в шутку. — Жаль, что ты не сможешь поехать со мной. Я еще учусь малевать и скоро стану дипломированным специалистом. И для тебя резонно было бы, как раньше, приехать во Псков либо уцепиться за поручни последнего вагона сегодня.

Все это она произнесла стремительно и весело, не отяготив Андрея ни лишней взволнованностью, ни насмешливостью. Они просто-напросто болтали, как подобает молодым красивым людям, которым хорошо вместе, и этого довольно.

— Псков, — говорил Андрей, — был для меня прообразом мертвого города, который я увидел после. Но сначала был Псков, белые ночи, напоминающие закольцованность бытия, где закат перетекает в рассвет…

— А Псков в Аркаим, — поддержала его Наташа, не испытывая к этому странному сближению востока и запада, живого и мертвого, никаких чувств. — Я думаю, что и нынче сможешь вырваться ко мне. И твой Аркаим перетечет в мой Псков.

— Не знаю, не знаю, — мягко ответил Андрей, что по знакомым уже приметам означало крайнюю степень сомнения.

— Ну, как получится, — столь же мягко отвечала Наташа.

Разговор был на ходу. Когда они пришли на перрон, поезда еще не было.

Наташа закурила «Голуаз», смутно подумав, что и тут она переменилась.

— Ты куришь новые сигареты, — подметил Андрей, придав этому факту какое-то другое значение. — Я надеюсь, в них меньше смолы.

— И стронция, — усмехнулась она.

На вокзалах и в аэропортах она неизменно чувствовала себя чужестранкой как таковой, без роду и племени, невесть как расположившейся в механическом мире.

На Андрея поглядывали проходящие девицы и дамы. Что и говорить, выглядел он эффектно, эдакий Дэвид Бекхем, чудо-футболист, о котором мечтают лучшие клубы Европы. Но сегодня не его день. Правда, это просто не могло прийти Андрею в голову, они шутили и смеялись, как будто ничего не произошло и не произойдет никогда.

Состав наконец подали с опозданием на целый час, точно оберегая Наташу и Андрея от слишком быстрого прощания. Предполагая, что проводы будут краткими, и ужасаясь этому факту заранее, они как-никак спасительно проговорили полтора часа, превратив, таким образом, прощание в некий только что отснятый фильм, который нужно еще смонтировать и озвучить.

— Провожающих просят освободить вагон, — прозвучал бодрый голос проводницы.

— Ну, пока, — заторопился Андрей. — Последний поцелуй, невинный, братский.

— Куда же ты ее отправляешь, ангеленок? — укоризненно сказала царственного вида старуха, соседка по купе. — Ишь засобирался: «Ну, пока»…

Тем самым обстановка разрядилась.

Поезд тронулся. Андрей заглянул как-то очень смешно в окно вагона, широко шагая рядом, за плотным стеклом, и уплыл в сторону.

— Жених, — сказала соседка, — легкомысленный народ эти женихи, да ничего, ничего…

Что значило это «ничего-ничего», было неясно. Но Наташа с раздражением подумала о мертвом городе, о необходимости разлук, чреватых духовной изменой. Еще о том, что такому амбалу не руины ворошить, а носить ее на руках, строить жизнь, а не сочинять книжки о вымышленном царстве. Да еще в обществе археологической Лизы. Думала она обо всем этом ровно и тихо.

А как было прекрасно, когда Наталья в первый раз поехала во Псков. Андрей буквально обрушился на нее через три дня, не выдержав московского одиночества. Все это было похоже на бурю, которую им посчастливилось пережить там же, в псковском бору.

Казалось, все это было подстроено кем-то всемогущим, на всякий случай, впрок. Мол, если будет худо потом или ничего не будет вовсе, вот это останется: лесной хутор на темно-серебряной речушке, вековые сосны, дубы и самый роскошный из них, издревле величаемый Дубом Любви. Нет, все как будто специально устроилось.

Так думала Наташа сейчас. А тогда она не размышляла ни о чем, и Андрей виделся ей выходцем из этих лесов, дремучих, но давным-давно обихоженных и едва ли не представляющих собой запущенный, но великолепный парк размером с королевство. Там-то и был момент истины, с которым они, должно быть, не справились. Чего-то не хватило. Все было испорчено вскоре незрелостью и нескончаемой болтовней о жизни. Все-то мы жить планируем, завтра, послезавтра. Как бы собираемся с силами, которых, однако, сейчас столько, что больше не бывает и не будет никогда.

— Не убивайся, голубка, — наставительно и сурово вклинилась в дурные мысли Наташи соседка. — Ты его давно завоевала, да он-то тебя нет.

— Он очень хороший, — чужим голосом произнесла Наталья. — Правда, я знаю его слишком давно и, стало быть, уже не знаю вовсе. Я и себя теперь не знаю.

Исподтишка, медленно и неуверенно разглядывая собеседницу, Наташа подумала было, что таких женщин сейчас быть не может. У нее иной костяк, несколько иной формы нос и уши (в Наташе проснулась художница), кисть руки сильна, но изящна — из несуществующего учебника по рисованию. Она мгновенно решила, что в предыдущие дни была на грани странного помешательства, имевшего симптомы детской болезни, смешивающей сон и явь.

Темное облако, как бы пронизанное нескончаемым гулом вокзальных голосов, развалилось на куски, и вскоре Наташа уснула, пробудившись только под утро на станции Дно.

До самого Пскова она ни о чем не думала, оторвавшись от Москвы и не прилепившись к прежним воспоминаниям о реке Великой, о Покровской башне, о церкви Косьмы и Дамиана и прочих сокровищах любимого города. На станции Дно она купила ворох раков и бутылку пива, что было единственной данью прошлому. Поезд, точно выскочив из сказочных болот, вкатился в высоко стоящий Псков.

Начиналась другая жизнь, полная необходимой рутины. Впрочем, Наташа смешно примирилась с этим, вычитав в гороскопе на неделю нечто о спасительной рутине, которая всю неделю будет хранить людей ее знака от предначертанных, в противном случае, передряг.

«Ни во что не ввязываться, ни о чем не думать. Все будет решаться без меня. Я должна устранить себя, как ненужного собеседника».

Поселилась она, согласно подорожной, в древних и ветхих палатах, временно оборудованных как общежитие для «приезжих людей высокой культуры», так насмешливо объяснил Константин Яковлевич, псковский полпред института. Он был нарочито стрижен «под скобку» и являл собой поговорку «Что ни город, то норов». Однако к Наташе он отнесся с особенным подобострастием и любопытством.

— Ну и видок у меня, — впервые за много часов глянув на себя в зеркало, удивилась Наташа. — Как будто меня долго секли на Сенной площади. Либо этот город и эти палаты имеют другую геометрию, и я не выдерживаю сейчас фейс контроля.

Первый день она пребывала в бессловесности как таковой. Себе она была совершенно не интересна Наташа не желала думать ни о московских смутных обстоятельствах, ни о том, что у них тут было с Андреем. Из воспоминаний же осталось только краткое и одинокое пребывание во Пскове, в чем-то подобное этому.

— Да ведь я уже занимаюсь реставрацией, — наигранно возликовала Наташа. — Сейчас-сейчас я очищу себя от ветхого хлама. Например, поброжу по торговым рядам, на людей погляжу, себя покажу. — Она расплакалась от полного бессилия.

Ничего нет ужаснее одиночества, превосходящего даже заброшенность детей, — эта невесть откуда возникшая сентенция привела ее в ярость.

В торговых рядах Наташа купила роскошную кастрюлю, темно-фиолетовую с изысканными аленькими цветочками, превосходную сковородку фирмы «Тефаль», граненый стакан классических времен, бутылку «Алазанской долины», на удивление острый нож, предполагая обойтись без общего стола и лишнего общения с неизвестными ей реставраторами, крохотный кипятильник, турку, маленький чайник, кухонное полотенце с какой-то средневековой символикой неизвестной державы, английский чай, молотый кофе, механический будильник с отвратительным, что ее восхитило, звоном. «Эта игрушка будет меня дисциплинировать», — решила она.

«Питаться буду дурно, но вкусно, — советовалась она сама с собой. — Никаких деликатесов, вроде этих консервированных мидий». Но мидии все же купила, укорив себя за испорченность и снобизм.

Она долго и нудно готовила обед, ворчала на себя, поправляя только что приобретенный фартук с зелеными цветами, пока, наконец, не уселась за маленький дубовый столик в квадратной своей комнате, из которой она в эту минуту решила никогда не уезжать.

«А кто меня выгонит? Навяжусь, клещом вцеплюсь, буду тут жить как бирючиха. К тому же я молода, красива. Чем это не эмиграция? Чем это не Париж какой? Пятьсот лет назад этот город был покрасивее Парижа, да и сейчас не так уж плох… Конечно, голубушка, у тебя сейчас реактивное состояние, ты выкурила с утра целую пачку этих самых „Голуаз“, но кто сказал, что реактивное состояние иногда не спасение от худшего? Тонечке буду посылать денежки в ее нескончаемый СССР. Буду подделывать раннего Рериха, чем не достойное занятие. Со временем, с помощью или без оной, стану министром культуры этой губернии, и кто со мной управится. Я не капитанская дочка какая-нибудь, а профессорская. И нет у меня, видать, Петра моего Гринева. Не уродился».

Так думала она, уплетая яичницу с ветчиной, прихлебывая грузинское вино из граненого стакана, и знала точно, что ее здесь никто не найдет, не обнаружит и не засвидетельствует ненужное почтение.

Наташа вспомнила, что утаила от старого мастера своего главное: неправедный заработок, подделку картин с неизвестной ей целью, вот только фактура заказчика была в густой тени.

«Вероятно, потому я и промолчала. Сначала, следует самой разобраться, что туг и как. Сил у меня хватит, сообразительности тоже. Как здорово я поступила, вернувшись хоть временно на круги своя. Защита диплома, жених с цветами, друзья с шампанским, аплодисменты и, как перспектива, гигантские гонорары, шикарная жизнь».

Она чувствовала, как закипает внутри необъяснимая злость. Все было правильно, даже слишком, и в этом-то коренилась какая-то страшная ошибка.

«Может быть, я в чьих-то руках, — с надеждой подумала она, — и все управится само собой, только бы я сама не помешала».

Но руки, как образ, представлялись крючковатыми, вроде корней старого дуба.

В конечном счете, списав все на свою ослепительную молодость и отдав себя на рассмотрение будущих поколений, как говаривал Бронбеус, Наташа стала доброй и равнодушной.

Она собралась еще раз наведаться в город, но, посмотрев на часы, рассмеялась. Этот смех что-то перевернул в ней, совершенно для нее неожиданно. Как будто она забыла какую-то мелочь, а когда вспомнила или случайно наткнулась на нее, та предстала в полном фантастическом великолепии.

Было половина двенадцатого ночи. За окном неподвижно стояло солнце, не обещая опуститься за синие леса. Это было не солнце, но свет вообще, время белых ночей.

Она вышла во двор, побродила вокруг палат, равнодушно поздоровавшись с несколькими персонажами женского и мужского пола, которые также временно жили в этих хоромах, никого для себя не отметив.

«Белые ночи — это совершенное отображение одиночества, — думала она. — Правда, не страшного, домашнего; все целостно, нет деления на свет и тьму. Это надо осмыслить. Правда, вряд ли удастся мне блеснуть на этом поприще. Андрей, когда говорил, что Псков был для него дорогой в его мертвый город, был прав, как урод».

Она тихо засмеялась.

«Мы думаем об одном и живем одинаково, две ноги, две руки, но всяк для другого стоит на голове. Какое тонкое извращение, что мы с ним все еще пересекаемся. Пожалуй, я давным-давно стала для него какой-нибудь кузиной, женитьба на которых допускалась. Н-да, в какой-то момент истории все без исключения французы состояли в родстве. В России, конечно, быть такого не могло. Но в определенных кругах — отчего же нет. По крайней мере, наши с ним предки из одного края и внешне я запросто сойду за его сестру. Что-то здесь не то. Какая-то смурь. Тонкое издевательство судьбы. Да ведь я его не сама выбрала, от него просто было некуда деться. Сколько помню себя, столько и его».

Наташа незаметно для себя отставила в сторону факт, что Андрей старше ее. А вспомнив это, отмахнулась как от назойливого гнуса. «Тоже мне старший. Сказала бы я, какой он старший, но даже и говорить не хочу».


Утро первого дня практики оказалось пасмурным и непривлекательным. Солнце, едва проявившись над волшебной неподвижностью белой ночи, куда-то скрылось.

«Давай, мужик, лицо умыть, сапог обуть, кафтан надеть, веди меня, вали под нож в единый мах — нс то держись: зубами всех заем, не оторвут!» — бормотала Наташа с детства знакомые стихи Бунина, накрепко связанные для нее с Псковом. Да еще в голове застряло слово «бирючи». Все же она долго и кропотливо одевалась, причесывалась и гармонически кривлялась, как она это называла, перед зеркалом, пытаясь завершить на своем лице какое-то новое выражение. Что было не обязательно: выглядела она превосходно и даже слишком, на диво, не прилагая никаких особенных усилий, она сумела полностью восстановиться.

С зеркальной поверхности на нее глядела вполне самоуверенная девчонка, собранная, в меру напряженная, в меру доброжелательная. Как будто не было ни бессонных московских ночей, ни призрачных парижских предместий, являвшихся в полусонной зыбкой реальности.

«Какая девка пропадает, — усмехнулась она, поощрительно похлопав себя по плечу, — ну да не я одна».

Зная, что в любую точку Пскова она может добраться своим ходом, Наташа медленно побрела в предполагаемую сторону, в конечном счете несколько сбившись с курса. По дороге она собирала взглядом все, что только ни попадалось навстречу: крикливых чаек, свидетельствовавших о присутствии совсем рядом большой воды, вплоть до не такого уж дальнего моря; красивых собак, напоминавших об охоте и разнообразном лесном зверье; комфортабельных кошек, сидящих у крепких ворот подобно сакральным статуэткам; рыбаков, отправленных этими домашними богами за добычей; опрятных людей, расходившихся по своим делам из какой-то одной точки, расположенной, как все в этом шкатулочном городе, рядом.

Столь же мгновенно она оказалась в новой для себя роли помощницы знаменитого реставратора, о котором с пиететом говорил Бронбеус. Едва скользнув по Наташе взглядом, он туг же определил ей место на рабочей площадке — подмастерье.

Никак не выказав своего недовольства, Наташа была уязвлена.

Она считала, и, как думалось ей, не без основания, что уровень ее реставраторских навыков гораздо выше этой скромной роли. Но когда она попросила разрешения выполнить часть работы самостоятельно, расписать фрагмент одеяния Иоанна Крестителя, получила вежливый, но категоричный отказ.

«Ах вот ты какой, северный олень!» — резюмировала Наташа и решила переносить «издевательства» молча. Она заподозрила, что знаменитость насмехается над ней. Казалось, Наташа для него просто не существовала. Это было несколько странно по трем причинам: во-первых, Наташей было передано этому бирюку пространное письмо от старого мастера, во-вторых, не зря же тот настоял на практике именно во Пскове, и самое-то главное, что этот мрачный детина не имел никаких оснований не замечать ее.

Постепенно она пришла к мысли, что так все и было. На вопросы, касающиеся работы, реставратор отвечал быстро и четко, с каким-то итальянским изыском и вызовом, столь же быстро оглядывая ее без всякого выражения. Вопреки Наташиному антагонизму, получилось обратное. Благодаря этим ответам уже через несколько дней она знала неизмеримо больше того скудного запаса сведений, с каким прибыла в монастырь. Несколько устыдившись собственной самоуверенности, она переменилась в мыслях, но бирюк оставался для нее загадкой. Он точно был обнесен крепостной стеной. Наташа знала, что нравится ему, но никак не могла поймать его на этом, расстояние между ними не сокращалось, а, пожалуй, наоборот, увеличивалось после каждой попытки Наташи снять таинственный покров с их отношений. Это было похоже на детскую игру — молчи, скрывайся и таи.

— Здесь кармина слишком много для темперы, Наталья Николаевна, краски должны быть нежными, воздушными. — Наташа насторожилась, уловив теплые нотки в голосе Владислава Алексеевича.

— Как что? — с надеждой на продолжение спросила она, для того просто, чтобы что-нибудь спросить.

— Как темпера, — холодный, полунасмешливый ответ.

Наташу приводила в ярость манера реставратора прерывать все ее попытки хотя бы в одностороннем порядке сократить обозначенную им дистанцию между ними короткими язвительными ответами, после которых всякое продолжение разговора уже немыслимо. Но еще больше бесила ее эта подчеркнутая церемонность.

«Наталья Николаевна, — ворчала она про себя, — ишь мэтр выискался», — и корчила рожицы за спиной руководителя практики.

— Общий тон фресок должен быть живым, нежным и одновременно прозрачным, бесплотным, — продолжал он. — Икона — это явленный образ другого мира, который мы видим духовным зрением.

— Итальянские мадонны вполне телесны.

— Как и вы, — быстрый, но все-таки одобрительный взгляд, охватывающий целиком всю Наташу, ее изящную фигурку, тонкое лицо, очерченное нежным овалом, прядь густых светло-русых волос, выбившуюся из-под косынки, оливкового, золотистого оттенка кожу и миндалевидные глаза, унаследованные от экзотической бабушки.

«Сейчас, вот сейчас он сдастся и будет вынужден воспевать мою красоту и гений», — думала Наташа.

— Вы считаете, что я могла бы быть моделью для Рафаэля?

— Вы — художница. — Он сморщил губы, будто старался скрыть набежавшую усмешку. — Вы можете быть моделью лишь для самой себя. Пишите автопортреты, только не теряйте при этом чувства юмора по отношению к себе. — И через минуту продолжал, словно не заметил, как вспыхнули сердитым огоньком Наташины глаза и заалели щеки: — Человек вообще не может быть моделью для иконы. Кто бы то ни был, даже праведник. Это уже потом символический смысл иконы был извращен, и стали писать просто картины на библейские темы. Когда в Италии принялись отмывать позднюю роспись в древних храмах, обнаружили вот это самое письмо, — он показал кисточкой на только что обновленный им венчик над главой Богородицы, — которое каким-то чудом сохранилось в России. Хотя и здесь война с иконами велась нешуточная.

— Вы имеете в виду сожжение старообрядческих икон?

— Я имею в виду всю историю сражений разных эстетических направлений.

«Тртатцких девок целоком полонять — вот что ты имеешь в виду», — насмешничала про себя Наташа, делая при этом умное и внимательное лицо усердной ученицы.

— Церковь — консервативная организация, какие внутри нее могли быть сражения, кроме, конечно, раскола?

— Очень много. Но самое главное — это противостояние церкви секуляризации. — Он произнес это слово, опять наморщив губы и рассеянно скользнув по Наташе взглядом, как будто хотел подчеркнуть, что нечего ему с ней, недоучкой, об этом разговаривать, что даже слова такого она знать не может.

— Секуляризация — это обмирщение, сведение высокого на бытовой уровень, — обиженно пробормотала она.

— В узком смысле. В широком — это смешение стилей — Софокла с Аристофаном, трагедии с комедией. Подмена философии софистикой. В историческом целом это ряд мер, направленных на прекращение развития одной из богатейших богословских, эстетических школ, развивавших традиции неоплатоников.

— И как, удалось прекратить? — Наташа была недовольна тем, что большую часть сказанного она поняла наполовину или не поняла вообще.

— То, что не смогли сделать с живописью, вполне успешно совершили с литературой. — Казалось, он уже охладел к разговору и не собирается его продолжать. — Вы Вместо белил в кармин добавили охру, — посмотрите, какая бездарная грязь у вас получилась.

Вот так едва ли не каждый день она спохватывалась, исправляла свои технические огрехи и постепенно копила то ли недовольство собой, то ли желание избавиться от этой довольно-таки тяжелой, не девичьей работы. Где-то в пределах досягаемости беззаботно проводили практику ее сверстники, приехавшие кто откуда, — из Петербурга, Свердловска и даже из Европы.

Они упорно и в то же время как-то легко писали бесчисленные псковские виды, благо застывших сюжетов вокруг было хоть пруд пруди. Наташа наблюдала исподволь, как ее одногодки просто-напросто отдыхают в замечательном Пскове, который был для них музеем-заповедником, полным роскошных декораций.

Все же она не могла не сблизиться с некоторыми из них, световой день был необычайно длинным, и времени хватало на все.

Они вместе купались, разглагольствовали о грядущей славе или, напротив, о тернистом пути живописца, призванного открывать новые формы либо воскрешать забытые и малодоступные современному человеку.

Тут был легкий экивок в сторону Наташи, которой, по мнению многих, в это лето не повезло. Ее пытались убедить в том, что все больше ей самой представлялось аксиомой: она несет необходимую повинность. А отчего так — молодые художники не задумывались.

Их мысли не простирались слишком далеко, ведь вокруг расстилался волшебный ландшафт, который, как думалось, без помех переходит на холст, в сжатом виде (особенно на свежей картине) еще более колоритный, чем в реальности.

Наташа видела подобных юношей и девушек, слышала и раньше все эти разговоры, ни к чему не обязывающие.

Ни с кем не сблизилась Наташа особенно и не собиралась этого делать, хотя и ловила на себе завистливые или ревнивые взгляды сверстниц, ведь она очень нравилась мужской половине маленького художественного сообщества.

Может быть, более охотно она болтала с приехавшей из Германии полуполькой, полунемкой, долговязой ровесницей, отлично говорившей по-русски. Она была неплохим графиком и видела в древних башнях и стенах недоступное колористам. Но работала все медленнее и медленнее, пока не прекратила работу совсем.

— Мне хотелось бы, — говорила она, несколько растягивая слова, — чтобы ты чертила что-нибудь рядом. Но ты занята собой. Тебе нехорошо с нами, как говорят во Пскове — грузно.

Наверное, и это было правдой.

За Наташей пробовали ухаживать питерцы, продвинутые Василеостровские ребята, больше озабоченные исполнением песен Карлоса Сантаны, день рождения которого был, по их словам, на носу. Ухаживали они довольно-таки робко, как будто имея виду, что за ней незримо возвышается фигура ее руководителя, о котором ничего не говорили, кроме того, что узнала о нем Наташа еще в Москве.

Она незаметно охладела к своему, как она все же думала, кругу. Он был ей слишком известен. Меж тем от Владислава Алексеевича за последние дни она тоже отдалилась. Просто потому, что много времени проводила без него.

Как-то она встала раньше обычного, чтобы прогуляться вдоль Великой к Снятной горе. А рано поднялась она потому, что день этот был у нее свободным. Реставратора пригласили на проходившую тут же во Пскове научно-практическую конференцию, куда съехались специалисты всех профилей из множества городов.

Утро было пустынным и странным, как на фотографиях, изображавших Псков столетней давности. Поймав себя на этой мысли, Наташа ничуть не удивилась, встретив в этот час одного только человека. Это был фотограф. Вернее, самый натуральный фотохудожник, совсем молодой, как вскоре выяснилось, на несколько дней только старше ее, но успевший прославиться рядом выставок на родине и за рубежом.

Наташа первым делом увидела, что из камышей что-то блеснуло, потом приметила как бы знакомую ей фигуру. Фотографа она, несомненно, могла видеть раньше.

— А вы попали в один из моих пейзажей, — весело сказал он, когда они без лишних церемоний познакомились.

— Лодки, чайки, одинокая девичья фигурка, вы были тогда в светлом платьице, и башни вдалеке, одна за другой.

— Так подарите же мне этот пейзаж, — обрадовалась Наташа, — такого со мной еще не было, ей-богу. Это возможно только здесь. В этом удивительном городе. Меня там, верно, и узнать нельзя?

— Можно, — ответил он, заслоняясь от солнца. — Запросто можно узнать.

Пашка был настоящим псковичом, из тех, что почти вывелись в древнем городе сейчас, заселяя после войны опустошенный Ленинград. Родители его там и жительствовали. А он сам по себе жил здесь. Небольшой деревянный домик в Запсковье и просторный хутор в Печорском районе.

— Вы не были в Печорах? — удивился он. — Я думал, что там-то вы точно были.

— Почему?

— Этого я не знаю. Вам нужно побывать в Печорах. Туда, конечно, все едут. И это ничего. Но я не потому решил, что вы там были.

Мол, сообразишь сама, если сподобишься.

От него веяло основательностью, не рассудительно-спссивой, а какой-то небесно-земной, как его пейзажи и натюрморты, которые она разглядывала уже через час в его запсковском жилище.

Мастером он оказался редкостным. Наташа никогда не любила фотографию. А тут поразилась. Ее новый знакомый фотографировал запретный для человеческого глаза мир. Все-таки в процессе творчества тут явно ощущалась нечеловеческая сила оптики, но нечеловеческой она уже не была. Пейзажи с тончайшими алмазными туманами были едва ли не тем, что практически недостижимо для живописца.

Наташа ахала, рассматривая поляны с медуницами, дуб-подросток, задравший листву в физически видимом ветре, белого коня, привстающего из клевера посреди белой ночи…

Она не знала, что сказать.

— Все это ты можешь увидеть сама, — невозмутимо отвечал он, — я как раз собираюсь на хутор. Может быть, тебе будет небесполезно. Ну как-то так…

Неожиданно для себя она согласилась. С ним было легко и просто, как ни с кем другим. Она не успела даже предупредить об отъезде ни Владислава Алексеевича, ни своих знакомых-художников.

Дом, куда они приехали, стоял посреди рукотворного, как подумалось Наташе, леса. Лес походил больше на несколько запущенный парк необъятных размеров.

— И часто ты его бросаешь? — спросила Наташа, заметив причудливый и строгий порядок в жилище, столь согласный с лесом и обширным цветущим лугом перед окнами.

— Приходится, — пожал плечами Пашка, — осенью иногда тут живут охотники, мои же товарищи. Нередко живу один. Но и гостей хватает.

— Я бы не смогла отсюда уехать.

— Как тебе сказать, я тоже так думал. Но меня отсюда что-то выталкивает. Время от времени. Мне даже кажется, что у дома своя жизнь и он требует, чтоб меня тут иногда не было. Вот так.

— Не понимаю, — честно призналась Наташа.

— А нечего тут понимать. Мне ведь его пришлось восстанавливать. Ты знаешь, как я купил его?

— Рассказывай, рассказывай! Мне все интересно, — торопила его Наташа.

— Я снимал здесь когда-то. И цикл пейзажей, на редкость удачный, родился здесь, в окрестностях.

К тому же мне удалось этот цикл эффектно выставить и продать задорого. Я решил, что это не просто совпадение. Мне кажется, теперь ты понимаешь.

— Понимаю, — не без гордости ответила Наташа, подумав о том, что ей впору и этот бор, и луг, и странный дом.

— Всякий раз я что-нибудь привожу для него. Ты заметила, какая черепица на крыше?

— Еще бы, — с тем же чувством отвечала Наташа.

— Скажем так, я делаю ему подарки.

— А когда ты его купил, в нем что-нибудь было?

— Ничего не было. Даже крыши.

— Как же так?

— По лесам много таких хуторов. Не нужных вообще никому. Вот этот прекрасный комод я тащил на себе через реку. Эта деревянная кровать была единственным уцелевшим предметом на бывшей водяной мельнице. Как сохранилась, ума не приложу.

Наташа уселась на дубовую кровать с резной спинкой, чувствуя особенную крепость этого монолита.

— Сколько ей лет? Сто? Двести? — спросила она.

— Больше, — ответил Пашка. — А потом, разве это имеет значение?

— Да, конечно, — внезапно смутилась она. — Сколько поколений она пережила. Сколько родилось и умерло на этой самой кровати.

— Ты можешь их увидеть, — просто ответил он, — в погребе я нашел сундуки с фотографиями, письмами, с книгами, которые здесь читались тогда. Сейчас покажу.

И он вытащил несколько ящиков, которые они тотчас же принялись разбирать, почти одинаково восхищаясь старыми, превосходно сохранившимися снимками.

Дама под легким кружевным зонтиком на скамейке обок вековых лип. Дети, легким облаком толпящиеся в этой же аллее, пруд за их спинами.

— Да это же твоя аллея, — изумилась она. — И сад здесь был?

— Он есть и сейчас, только слился с лесом, их невозможно разделить теперь, к сожалению. Замечательные грушевые деревья, но как все это было давно.

Несколько молодых офицеров.

Пашка показал на юного забияку с лихо закрученными усами:

— Он погиб в четырнадцатом году. Это я узнал из писем. Их тут сотни. Целый роман.

Наташа с недоумением разглядывала красивое лицо человека, которого ей стало безумно жаль. «Как странно, — думала она, — отчего я жалею его? Вряд ли он дожил бы до этого времени».

— И ты прочел все письма? — спросила она в задумчивости.

— Почти, — ответил Пашка, — и залпом. Видать, я тогда набрался храбрости. И чуть не пострадал из-за этого.

— Как?

— Да очень просто. Все эти люди меня переполнили.

Наташа остро позавидовала Пашке. Вот он, ее ровесник, а у него такой дом — в лесу, полный удивительными вещами и даже людьми, которые только представляются незримыми. Ведь эта мебель с тончайшей резьбой…

— Ты понимаешь теперь, почему я отношусь к этому дому, как к живому?

— Конечно, — не задумываясь ответила она, — не зря же и я с тобой здесь оказалась. Я тоже связана с этим миром. Знаешь, я видела Серебрякову.

— Как?

— Сама не знаю. Но это был как будто не сон. Я с ней разговаривала. А она была заинтересована во мне.

Немножечко погордившись, она и дальше не преминула прихвастнуть. Ведь новый ее знакомый без всякой скромности сам ставил оценки своим работам, и нередко они были очень высокими.

— Вот так не снимал никто, — спокойно говорил он, — но пришлось потрудиться.

Правда, гордости в его словах не ощущалось. Было что-то другое.

И Наташа не без налета таинственности рассказала, что только-только выполнила на заказ цикл живописных работ в чужой манере, как бы раздвинув границы одного знаменитого парижского цикла.

— Ух ты! — сказал Пашка, но реакция его была совсем не такая, на которую она втайне рассчитывала. Слова-то были те, ожидаемые, но ее новый знакомый все видел в ином свете. — Один мой дружок, он тоже горазд был на такие штуки. Мастер, не скрою. Он, правда, не разговаривал с тем, под кого писал, — ни во сне, ни наяву. Но делал все это великолепно.

Наташа расстроилась. Ей подумалось, что он нарочно не хочет оценить ее, точно не пускает ее в свой мир. Она даже забыла на мгновение, где и по какому поводу находится. А Пашка меж тем продолжал:

— Деньги он получал немыслимые. Для нас с тобой. Да однажды пропал. Долго его найти не могли. Пока не выяснилось, что в Резекне, в Латвии, не знаю что он там делал, его зарезали. Даже не зарезали, а проткнули сердце спицей.

Наташе так захотелось во Псков, в монастырь, работать, слушать язвительные замечания Владислава Алексеевича, повиноваться.

— Я, пожалуй, поеду, — виновато сказала она. — Спасибо тебе.

Павел проводил ее до автобуса, который шел довольно поздно от самой границы, находившейся рядом.

По дороге он успел показать ей те самые туманы, встающие ниоткуда, расходящиеся лесные тропинки, точно населенные светящимися существами, табун коней, который она чуть было не приняла за небольшую березовую рощу или за те же туманы, аркой встающие на пути.

— А грибы здесь есть? — спросила Наташа на прощание.

— Ты любишь собирать грибы?

— Очень.

— Сейчас нет, жара. А в августе грибов будет полно. Здесь в основном белые.

— Я приеду к тебе за грибами, — сказала Наташа, стоя на подножке.

Когда автобус, заурчав и подняв облако пыли, двинулся по проселку, Наташа оглянулась и увидела, что Пашка стоял и смотрел вслед, пока автобус не скрылся за поворотом.

«Интересно, — думала Наташа, — смогла бы я его полюбить?»

И моментально ответила: нет. Его мир очень привлекателен. Но глубина и обособленность этого мира ее напугали. Ей хотелось чего-то более яркого, броского, необыкновенных путешествий и приключений, а не изучения чьей-то частной жизни, оборвавшейся сто лет тому назад, никому не известной и не нужной. И тем более не ее вторжения.

Она задремала и проснулась во Пскове.

Наутро она буквально прибежала в монастырь. И была поражена тем, как сурово встретил ее Владислав Алексеевич. Он холодно и отчужденно молчал полчаса, как будто был ею страшно обижен, а потом принялся распекать ее:

— Где вы пропадали весь день?

— Отдыхала, — удивилась Наташа.

— Как вы можете отдыхать, когда стоит работа?

— Я же не могла работать без вас.

— Во-первых, я после двенадцати уже был в храме. А во-вторых, что за школярство, Наталья Николаевна? Как это вы (он сделал ударение на этом слове) не можете работать без меня? Вы взрослый человек, в полном объеме прослушавший теоретический курс, посвященный реставрации.

— Да-да, — быстро ответила она, — вы правы.

— Да не в этом же дело, — резко ответил он, — вы все всегда понимаете не так.

«Что за чудо, — подумала Наташа, — он был встревожен моим отсутствием, и он как будто… ревнует. Что это? Я все-таки нравлюсь ему?»

— Что это вы сегодня так вырядились? — услышала она тут же его обычный, спокойно-насмешливый тон. — Почему в юбке? Разве я не говорил вам, что работа на лесах?

— Не говорили, — ответила Наташа в сердцах.

«Нет. Какое там. Нравлюсь… Он все специально устраивает, чтобы побольнее задеть меня, обидеть. Средневековая педагогика».

К вечеру она чувствовала себя смертельно усталой и сломленной. Она рано легла спать, но уснуть не могла. Это было против ее воли и привычки в таких случаях мгновенно засыпать, чуть ли не на ходу.

Тонечка говорила в последнее время, что это признак здоровья, с одной стороны, и гениальности — с другой.

А когда Наташа все же уснула, она поразилась еще больше. То, что она увидела, превосходило по масштабам и сон, и явь.

Ей снилась ночь, незнакомый мировой город и колоссальный храм с тысячей куполов, которые го рели нестерпимым пламенем. Языки пламени были бесплотными и необжигающими. Но страшен и велик был храм, вокруг которого она шла совершенно одна, стараясь замкнуть целый круг, о котором не имела никакого понятия.

«Кажется, мне удалось это сделать», — в какой-то момент подумала Наташа, но все так же струилось пламя с головокружительной высоты, а впереди, не внизу и не вверху, лежала долина с раскидистой белой радугой, куда ей непременно нужно было попасть, и вот она уже бредет по руслу ручья, по щиколотку в прозрачной воде, затем легко поднимается по склону и видит, что долина уже совсем близко…

Она проснулась, понимая одно: с ней произошло неизвестное и недоступное ей самой.

Это не было вторжением чужой жизни, о котором говорил вчера Пашка и дуновение которого она, несомненно, испытала в этой странной поездке. Все увиденное непосредственно относилось к ней самой, это было ее достоянием, но таким просторным, что как захватило дух ночью, так и не отпустило.

«Теперь с этим придется жить, — думала она растерянно. — Но этого, как видно, слишком много. Как же мне быть? И ведь никто не сможет ответить. Потому что я там была одна».

А еще она в панике подумала, что может неправильно понять или истолковать то, что видела.

«Нужно замолчать, стоять, не двигаться, делать то, что надо, и не более того. Ничего не истолковывать, не наблюдать за собой, чем бы это ни обернулось. А то постоянно гляжусь на себя, как в зеркало. Пыль себе в глаза пускаю».

За работу на следующий день она принялась с особенным рвением, мрачно предполагая, что реставратор и сейчас неправильно поймет ее. Неизвестно как, но неправильно.

Он же был ровен и даже приветлив, но так, как был бы, вероятно, ровен и приветлив с любым другим человеком.

Странно, но это ее устраивало.

Исчезло напряжение, она не старалась и не хотела видеть себя со стороны, как будто однажды увидела себя со всех сторон разом. Может быть, так и случилось.

Так шли дни за днями, и Наташа уже начинала думать, что даром проходит ее молодость, которую этот бирюк не хочет замечать, что увядает ее красота, каким-то непостижимым образом перемещаясь в расцветающие на глазах краски обновленных фресок.

Впрочем, думала она об этом отрешенно и безотносительно самой себя. Все ее существо было наполнено ожиданием, как-то незаметно, исподволь, этот самый бирюк сделался смыслом Наташиного пребывания на практике.

Однажды она поймала себя на крамольной мысли, что много бы отдала, чтоб понять, как он устроен. Заглядывая из-за его согбенной спины на чудесную фреску, по которой он мастерски проходился своей гениальной (в этом она уже не сомневалась) рукой, она мучительно пыталась понять, что сейчас творится в его голове.

Она не тяготилась уже прекрасным средневековым званием подмастерья и даже была рада своей внезапной участи. Она перестала обижаться на отрывистость и резкость его распоряжений, обида теперь заключалась в другом. У нее не хватало ни сил, ни таланта, чтобы понять этого странного человека.

«Божий перст, — думала она, — всяк сверчок знай свой шесток, что это я губу-то раскатала». Но тайный смысл этих немногих дней, несмотря на доводы рассудка, такие правильные, что от них тошнило, однажды вырвался наружу самой настоящей истерикой, за которую уже не было стыдно, потому что стало все равно.

На какое-то замечание бирюка, вполне безобидное и даже доброжелательное, в ней непроизвольно вспыхнула такая горячая обида, что земля ушла из-под ног, она решила бросить работу, оставить навсегда этот город и никогда, даже на один день, не приезжать сюда.


В своей комнате, лихорадочно хватаясь за все вещи подряд, она ужаснулась, но отступать было поздно. Позорное бегство, которое она сама себе устроила, было состоявшимся фактом. Никаких извинений Владислав Алексеевич — теперь мысленно она называла его именно так — не примет. Нужна ему какая-то взбесившаяся лошадка, когда ему вовсе не нужны никакие ученики или помощники.

«Как я могла накричать на него, верно, прекрасного человека, назвать всеми дурацкими прозвищами, которые роились в моей голове. Может быть, всего этого не было?»

Но, тут же вспомнив изумительно красивый монастырь, себя в его пространстве, зацветающем свежими и богатыми красками, Наташа мысленно поставила на себе жирный крест.

Возврата не было, и винить было тоже некого. Выходило даже так, что нс виновата и она сама.

Наташа оставила все вещи в покое, предоставив им право разбираться в ее истерике завтра, — брошенный нож, неправильно снятое платье, причинившее ей боль, намеренно отставленное кресло, худое и тонкое, как она сама, и того же самого цвета, что приобрела она незаметно под солнцем северо-запада, как дуб-подросток, — она загорела и расправилась. Ощущение ложной свободы было отвратительно, но чревато детским искуплением. Сейчас же она выпорет сама себя, подыскав подходящий сырой веник, и все станет на свое место.

Но оказалось, что гордость ее была повержена и без того. Оставалась рутина, предначертанная ей проклятым гороскопом, которому она по дурости не подчинилась. Она деликатно относилась ко всем этим предначертаниям, лояльным ко всем без разбора, пренебрежительно отмахиваясь от своего знака, Близнецы, которых с некоторых пор презирала особенно за двоение мыслей. Но то была другая рутина, газетно-журнальная, а ей тогда, в поезде, мелькание болот и блеск молодого месяца, любимый с детства, предлагали простую вещь — смирение и подчинение незнакомой, но добронравной силе. Было ли это ошибкой, она не смела даже помыслить.

«Я в очередной раз не справилась сама с собой. Надо было потерпеть и подождать. Ведь все равно все когда-нибудь разрешается так или иначе. А теперь все, все потеряно. Все. Навсегда. Остается только умереть или бесславно оставить поле сражения». И она покинула древние палаты уже без истерики.

«Чем я не угодила этому роскошному верзиле, — думала она уже как женщина, стесняясь сама себя. — Пожалуй, что художник вообще для меня существо ангажированное, агрессивно-инфантильное, а этот — громила и безусловный гений, откуда он-то свалился на мою бедную голову.

Делать нечего, — решила Наташа, — на прощание посмотрю город, билет куплю. Но, может, никто меня отсюда не попросит немедленно испариться. Да и вообще, никто не был свидетелем моего детского безобразия. Владислав Алексеевич, верно, ничего не понял и сделает вид, что ничего не стряслось».

Так размышляла она, двигаясь по берегу Псковы от места впадения ее в Великую, в сторону Гремячей башни, за которой располагалась деревенская часть Пскова. Утешения в самооправдании не было никакого. Впереди виделась одна только бесконечная цепь подобных срывов, бесплодная и тоскливая.

Устроившись на склоне возле Гремячей башни, она послушала, как шумит вода, порадовалась, что денек разгулялся, и вернулась к себе в комнату, к разбросанным в беспорядке вещам. Не успела Наташа приняться за уборку, как в дверь постучали.

— Открыто, — недовольно произнесла она.

В проеме двери собственной персоной возник Константин Яковлевич, на протяжении десятилетий опекавший молодые дарования.

Сардоническая улыбка на его губах сменилась добродушным любопытством, когда он бегло рассмотрел убранство этого временного Наташиного жилища, ведь она всегда умудрялась внести в свой быт элемент артистизма. И мебель располагала как-то наособицу, и какой-нибудь синий цветок ставила туда, где ему и полагалось стоять.

Старик, по долгу гения деятельности умевший появляться в нужном месте в нужное время, высоко оценил то, что увидел.

— Вот что я пришел тебе сообщить, Наталья Николаевна, — важно произнес он, — с ног сбился, искал тебя чуть ли не с самого утра. Владислав Алексеевич приходил, ждал тебя, не дождался, оставил письмо. На, читай. — И столь же важно удалился, как будто чувствовал себя посланником некоего божества.

— Что бы это значило? — недоумевала Наташа.

Наверняка ее выдворяют, то есть, как это бывает крайне редко, прерывают практику, отправляют туда, откуда приехала. Правда, никакого особенного ехидства на лице Яковлевича она не заметила.

Она осторожно раскрыла письмо, удерживая его на вытянутых руках. Извлекла лист великолепной финской бумаги, на котором было начертано следующее: «Наталья Николаевна, прошу принять мои извинения и желая загладить вину…»

Это она перечла несколько раз, прежде чем продолжила. Ее очень удивил почерк реставратора, всякая буква располагалась отдельно, имела довольно-таки странную форму, и все письмо представляло собой графический шедевр, хоть видно было, что это самый обыкновенный его почерк и что написано было стремительно и без отлагательств.

«…приглашаю Вас к семи часам вечера, сегодня, в кафе, что расположено у Покровской башни и Вам известное. А чтобы развеять Ваши сомнения, сообщаю, что объем работ, необходимый для успешного завершения так называемой практики, Вами выполнен».

Наташа бегло поглядела на подпись Владислава Алексеевича и рухнула на дубовый стул.

Происходящее было сверх любых ее ожиданий.

Она покружилась по комнате, зажмурившись, и перечла письмо еще раз. Впечатление осталось прежним.

До встречи, на которую она не просто пойдет, но побежит, как она поняла, сама удивляясь своей прыти, было всего три часа. Ей нужно привести себя в порядок и как-то особенно одеться, почему-то она знала, что это просто необходимо.

Наташа вспомнила свои московские страдания, связанные с роскошными тряпками подруги Оленьки, вызвавшими в ней необъяснимую зависть. Подруга была одета редкостно просто, но превосходное платье Наташи, взятое как одежда из представлений имперской бабушки, как-то потерялось тогда.

«Век учись, дурой помрешь, — резюмировала она, еще раз представив почерк зловредного реставратора, поразивший ее. — Он-то, конечно, вырядится, как захочет, ему-то что, он мужик, ростом велик, брадат, из Италии вернулся в прошлую среду, придет в каком-нибудь рублевском балахоне из Бари, будто я знаю…»

Простой наряд, который она должна купить, немедленно возник у нее перед глазами. Только бы этот магазин еще не закрыли на какой-нибудь переучет! Это — лен, сарафан под цвет волос, платиновый тон, который ее руки, глаза и продолговатая штучная фигурка превратят во вздох средневековья. И этот мнимый бирюк, скрытное и сильное животное, водившее ее за нос много дней и проявляющее теперь абсолютную приязнь, будет поставлен на место. Посажен, вернее, ибо они будут вопреки регламенту водку пьянствовать и дисциплину хулиганить…

«Ходит по двору экзема, называется — коза, дети, если вы богема, буду драть за волоса».

— напевая под нос этот куплет, она выбралась из палат в город.

Лавка, в которой неподвижно висел нужный ей наряд, была совершенно свободна от покупателей. Продавщица чухонского вида, ее, по виду, ровесница, равнодушно освободила сарафан от прозрачного пакета, что было похоже на бытовой обряд Воскресения, и ткань ожила в Наташиных руках.

Она стремительно расплатилась, не ужасаясь дороговизне, переоделась в кое-как устроенной примерочной кабине, презирая себя в зеркале за торопливость.

— Куда идем, — иронически спросила она себя, — да женихов ловить. Один метр пятьдесят восемь сантиметров женихоуловления в натуральном льняном покрове. Рядом с этим корифеем я, конечно, жалкая коротышка.

Когда Наташа подходила к Покровской башне, ее остановили девушка и паренек рекламного вида. Предлагая ей небольшие цветные плакатики, они спрашивали Наташу: «Разве вы не знаете, что сегодня исполняется триста лет Красной Шапочке?»

«Бред какой-то, — подумала Наташа и тут же увидела кепочку. Именно того извода, о котором говорила Тонечка, и сидел этот реликтовый головной убор на вполне московской голове. Наташа замерла, но тут же взъярилась на себя. — До каких пор мне будут мерещиться всяческие волки! Красная Шапочка несчастная. Нервы надо уметь держать в руках». И она рассмеялась, представив, как держит в руках нервы. Парень с девушкой посмотрели на нее подозрительно и отошли в сторону. А навстречу Наташе шел Владислав Алексеевич.

Одет реставратор был с иголочки, что ее удивило.

Он точно помолодел лет на десять, и Наташе пришло в голову, что Владислав Алексеевич, и тот, в монастыре, и этот, в шикарном английском костюме, — порождение ее творческой фантазии.

Они устроились на уютном балкончике, устроенном прямо в крепостной стене. Было заказано очень хорошее французское вино, которое Наташа никогда раньше и не пробовала, обходясь традиционным шампанским да плебейским мартини. Владислав Алексеевич настоял на легком ужине из разнообразных морепродуктов.

— Люблю гадов, — сказала Наташа, — но они ведь очень дорогие.

— Чем отличаются русские барышни от, скажем, итальянок, так это тем, что, садясь за стол с мужчиной, непременно начнут подсчитывать стоимость ужина.

— Это плохо?

— Не плохо, не хорошо, это — отличительное качество. Наверное, долгие годы народной нищеты выработали такой генетический тип.

— Я просто сказала, что гады дорогие.

— А упрямство — ваше отличительное качество.

— Это-то конечно. Но более упрямых людей, чем вы, я не встречала в своей жизни. Вам интересно знать, что я думаю о вас?

— Да в самой высшей степени.

— Поначалу я приняла вас за памятник самому себе. Человека, более равнодушного к окружающим, трудно себе вообразить.

— Вовсе нет, Наталья Николаевна. Начнем с того, что я давно знаю вас. И работы ваши знаю, даже прежде вас.

— Увы, — отвечала Наташа, — оказывается, я не столь безнадежна. — Что же мои работы?

О чем, о чем, а о своих картинах думать сейчас не хотелось вовсе. Она приняла его высказывание как подобает, с достоинством, но без малейшего энтузиазма. А то, что давно знает, — так добрый Бронбеус не одной только ей раздавал авансы. Лучше бы реставратор не заводил этого разговора.

— Ну-ну, — ответил он, как бы подслушав то, что она говорила себе, и поднимая бокал. — Это вино вам должно понравиться.

— Похоже, что вы все знаете обо мне.

— Это я не столь безнадежен. Впрочем, нетрудно было догадаться, что вино вам понравится. Оно с юго-востока Франции, а эти виноградники я хорошо знаю. И даже виноделов, Наталья Николаевна, лично.

— Что за фантастические загадки? Ко всему прочему вы и виноделием занимаетесь на досуге?

— В некоторой степени.

На маленькой сцене появились музыканты, и зазвучала сезонная кабацкая мелодия.

— Ненавижу эту пошлятину. — Наташа передернула плечами.

Владислав Алексеевич молча встал и направился к музыкантам. А когда он вернулся к столику, уже исполнялась «Экскурсантка» Битлз.

— Вы и об этом знаете?

— О чем? — изумился реставратор.

— О том, что мне с трехлетнего возраста нравится этот хит.

— Просто мне показалось, что эта песенка про вас. Вы слишком самостоятельны и самоуверенны. Впрочем, эти качества для творчества необходимы. Как эта замечательная бас-гитара.

Наташа подумала, что сейчас он пригласит ее танцевать, и испугалась. Это было бы нелепо. И тут же укорила себя за совершенно дикую мысль. Как начало, так и продолжение вечера было выдержано в безукоризненном стиле: непринужденная беседа ни о чем и обо всем. Бирюк оказался увлекательным собеседником, и завершился вечер гармонически аккордом в виде клубники со взбитыми сливками.

«Мечта идиотки, — подумала Наташа, — интересно, что будет дальше. Он проводит меня домой, и мы благородно расстанемся. И более никогда не увидимся».

Вопреки этим ее мыслям, они еще долго гуляли по ночному Пскову, как по монументальной белой ночи, любуясь ее деталями. Наташа заметила, что в обращении к ней у него проявился особый тон, смесь нежности и даже своеобразного восхищения. Казалось, вот-вот, еще минута, и она услышит от реставратора слова признания ее красоты как бесценного для него дара.

Он почувствовал это ожидание, и потому никаких слов не было произнесено, они просто-напросто были не нужны. Казалось, что они вместе перешли незримую черту, за которой начиналось понимание, и молчание было значащим и говорящим.

— Я знаю от учителя, что вы работали в Сербии, в Италии. Тут еще Франция возникла, виноградники, друзья-виноделы. Под каким же флагом вы живете?

Он задумался и впервые за целый вечер закурил, достав пачку «Голуаза», как будто вспомнил Бронбеуса, который рекомендовал своим курящим ученикам этот сорт сигарет.

— Вы курите «Голуаз»? — спросила удивленная Наташа, полагавшая, что он вовсе не курит.

— Я ведь тоже в прошлом ученик нашего общего мэтра.

И Владислав Алексеевич стал увлеченно рассказывать о днях ученичества, вспомнив несколько смешных эпизодов и анекдотов, связанных с Бронбесуом. Наташа поняла, что он ушел от ответа о принадлежности к какой-либо державе, и решила не возвращаться к этой теме.

— Вы как-то говорили о секуляризации как о методе уничтожения традиционной эстетической школы. — Наташа захотела взять реванш, блеснуть перед изменившимся до неузнаваемости реставратором своей эрудицией. — Но может быть, этот процесс естественен, ведь светское искусство тоже должно быть и развиваться. Не станете же вы отрицать, что Пушкин — это наше все.

— Стану. Пушкин — гений, но рядом с ним жили и работали не менее выдающиеся люди, которым ни при каких обстоятельствах не пришло бы в голову писать что-нибудь подобное «Гавриилиаде».

— Но он же раскаялся и принес плоды покаяния.

— Да, умер он как христианин, но в этом он весь — противоречивый, сам с собой несогласный. И женитьба его — тому свидетельство. С какой настойчивостью он добивался того, что в итоге стало его гибелью.

— «Но Пушкин в Вас нарочно верил и Вас, как девочку, любил…» — процитировала Наташа некогда с огромным старанием заученные ею стихи Смелякова, обращенные к Наталье Николаевне Пушкиной.

Владислав Алексеевич усмехнулся, видимо подумав, что она гордится тезоименностью своей с женой Пушкина.

— «Каждый выбирает по себе», ответил он тоже цитатой другого, но менее обездоленного поэта. Интересная вещь, я говорю о так называемом выборе. Он есть, но его нет. Или из двух возможностей берется третья.

— А вы не мудрствуйте, принимайте все как есть. — Наташа почувствовала непреодолимое желание прильнуть к нему и очень рассердилась на себя: «Влюбленность юной коровы унизительна. Впрочем, я слишком строга к себе. Иногда хочется праздника, и, чтобы ни о чем не думать».

— Выбрать то, что будешь есть на завтрак, бывает столь же трудно, как и «женщину, религию, дорогу», как и место жительства. — Реставратор сделал вид, что не заметил ни ее порыва, ни быстрого отступления.

— А где вы живете?

— Сейчас? В Мирожском монастыре, и очень этим доволен.

Наташа поняла, что разговаривать на эту тему с ним бесполезно, и сдалась.

Она вернулась домой с ворохом полевых цветов, которые Владислав Алексеевич купил возле кремля у припозднившейся старушки. Наташа чувствовала себя как после ночного купания в Великой, все казалось свежим, и даже комната, которую Наташа с утра возненавидела, теперь благоухала. Держа цветы на вытянутых руках, как давеча письмо, она покружилась по комнате и забралась в кресло.

«Все это похоже на начало романа, — думала Наташа, — а завтра будет продолжение. И все так интересно, и ново.

А ему, кажется, хотелось меня поцеловать, обнять, на руки поднять».

Громкий стук в дверь прервал Наташины мысли. Комендант сообщил, что ее вызывают к телефону. Сердце Наташи ушло в пятки, она вспомнила, что ни разу за все это время не позвонила матери и, что еще более странно, ни разу не вспомнила об Андрее.

«Только б он не вздумал сейчас приехать». Наташа почему-то не сомневалась, что это звонит он, сообщить, что выезжает. Завтра, например. На завтра у нее совершенно другие планы, так уж получается.

Но звонила Тонечка. Путаясь и перебивая сама себя, она рассказала, что по результатам последнего анализа операцию Васеньке нужно делать безотлагательно. В отсутствие дочери она развернула бурную деятельность по обмену их четырехкомнатной квартиры в центре на небольшую двухкомнатную в Бутове с огромной доплатой.

— Там и лес рядом, и ландшафт такой чудный, — пыталась она говорить, подстраиваясь под стиль Наташи.

— Ничего не делай без меня! Я выезжаю немедленно. — У Наташи было ощущение, что она столкнулась с гигантским хаосом. Призрачное счастье мгновенно рассеялось.

«Вот тебе и выбор, голубушка», — думала она, слушая мать как бы из большого далека.

— Приходил Антон Михайлович, Наташенька, забрал два полотна, которые ты спрятала в кладовку.

Это сообщение вернуло Наташу к действительности.

— Он заплатил?

— Да-да, он оставил мне пятьсот долларов и сказал, что эти картины не совсем то, что нужно, поэтому за вычетом аванса он платит тебе половину обещанной суммы.

— Никогда, слышишь, никогда ничего не предпринимай в мое отсутствие.

— Не сердись, Наташенька, я подумала, что у тебя деньги уже кончились, да и мы на мели. Я хотела как лучше.

Посмотрев на часы и обнаружив, что уже половина первого, Наташа пришла в смятение. Поезда на Москву, а их всего-то два, уже ушли. Расписание движения автобусов она не знала.

— Сегодня четверг, — как будто почувствовав ее тревогу, вмешался Константин Яковлевич, — сегодня будет поезд из Таллина. Кажется, он отходит через час с небольшим.

На сборы времени не было. Наташа обернулась к Константину Яковлевичу, но он опередил ее.

— Вещи я соберу и передам Владиславу Алексеевичу. Он скоро едет в Москву и найдет возможность тебе их доставить.

Наташа на бегу поблагодарила его, взлетая по лестнице через три ступеньки. И снова такси и поезд, только сегодня ее никто не провожал. Сидя в купе, она испытывала странные, противоречивые чувства. Псков казался домом, самым защищенным местом под солнцем, и почему-то она должна уезжать. Наташа следила за разбегающимися огоньками, прислушивалась к мелодичному звону стакана в подстаканнике и думала о Владиславе Алексеевиче, об этой чудесной встрече, у которой, судя по всему, не будет продолжения.

«Вот доеду до станции Дно, выйду и вернусь», — с этой мыслью Наташа уснула.

Загрузка...