Глава тринадцатая, в которой играют прелюдию Баха

У подножья скалы круглые и гладкие волны разбивались одна за другой с одинаковыми грустными стонами и вздохами. Мандаринша, опершись обеими руками о барьер террасы и наклонившись над ночным морем, заканчивала шепотом стихотворение:

Эпические дни им обещая вскоре,

Фосфоресцируя, тропическое море

Баюкало их сон в мираже золотом;

Иль с каравелл они, склонясь на меч железный,

Смотрели, как встают, на небе им чужом,

Созвездья новые из океанской бездны.[28]

— Браво! — воскликнул чей-то голос.

На террасе было совсем темно. Обернувшись, Мандаринша не могла различить говорившего. Сама она на фоне молочного неба казалась темным призраком. Морской ветер раздувал венецианскую шаль с длинной бахромой, в которую она была закутана.

Голос продолжал:

— Вам не холодно?

На этот раз Мандаринша узнала Лоеака Виллена.

— Нет, мне не холодно, — сказала она. — Где же вы? Он сделал два шага вперед; внезапно он обхватил молодую женщину и поцеловал ее в висок.

— Что такое? — спросила она, захваченная врасплох. — Вы убеждены в том, что не ошиблись?

Она смеялась и не отбивалась. Он медлил оторвать свои губы от душистых волос:

— Я выражаю свое восхищение, как умею, — сказал он. — Вы пропели ваш сонет, как настоящая фея!

Он не отпускал ее. Она наконец обернулась к нему и быстро коснулась устами его настойчивых губ. Потом она заметила, освобождаясь из его объятий:

— Хватит восхищения за один сонет. Не растреплите меня… войдем в дом.

Он предложил ей руку и крепко прижал к себе ее опиравшийся на его руку локоть.


Это был четвертый четверг Селии. Мандаринша оказалась хорошим пророком: новый «день» привился и его хорошо посещали. Л'Эстисак, Рабеф и Сент-Эльм не пропустили ни разу. Лоеака де Виллена привели сюда, и он тоже стал ходить. Было заявлено о новых посетителях. Рабеф обещал в ближайшем будущем привести троих совсем исключительных гостей, гостей, которые никогда нигде не бывали и которых не видала у себя ни одна хозяйка, — тех самых, кого Доре указала Селии у Маргассу 24 декабря, тех трех офицеров, про которых так много болтали, рассказывали столько необычайного и таинственного: Китайца, Мадагаскарца и Суданца!..

Что касается Доре, то она посещала четверги на вилле Шишурль так же, как и Мандаринша: с их основания.

Собирались часов в десять. Начинали с того, что гуляли по саду, куря папиросы, по двое, как полагается, незаконными четами. Потом Рыжка, обтесавшаяся мало-помалу и почти чистая в своем кружевном фартучке, подавала в гостиной чай, сервировавшийся с каждой неделей все более изящно. К вышитым салфеткам и ложечкам накладного серебра прибавились постепенно японские чашки, фаянсовые вазочки из Валлори, в которых стояли лилии, скатерть Ренессанс. А в тот день, когда Лоеак, проигравший Сент-Эльму пари, принес на улицу Сент-Роз корзину Асти, это Асти распили из венецианских бокалов.

— Черт возьми! — сказал в этот день Л'Эстисак. — У вас хороший вкус, детка!..

Селия страшно покраснела и скромно возразила:

— Это Мандаринша откопала этот хрусталь у торговца китайщиной.

Но Мандаринша в свой черед разъяснила все:

— Я откопала его, совершенно верно, оттого что вы мне много раз говорили, что вам хочется угощать нас вином Лоеака не из таких бокалов, какие имеются у всех.

Когда чай был выпит, пирожные съедены и венецианские бокалы пусты, кто-нибудь садился за рояль, а в это время Мандаринша, быстро поддававшаяся известному «недомоганию» курильщиков, слишком долго лишенных своего снадобья, раскладывала за ширмой свою циновку и распаковывала походную курильню, умещавшуюся в одной только коробке, которую Сент-Эльм не без пышности называл саркофагом. Потом серые клубы дыма начинали виться над створками ширмы; и в те мгновения, когда музыка прекращалась, курильщица немного хриплым голосом бормотала стихи, которые она читала на редкость правильно. Лоеак в это время обычно ложился на циновку близ Мандаринши и смотрел, как ее похожие на изогнутый лук губы шевелились, произнося гармоничные слова.

Так протекали часы.


Когда Мандаринша и Лоеак вошли в гостиную, туда только что был внесен поднос с чаем. Селия, девица искушенная в этом деле, старалась угодить своим гостям.

Лоеак похвалил ее:

— Просто невероятно, дорогой друг! Можно подумать, что вся ваша юность прошла в том, что вы подносили полные чашки, сахар, вино и пряники почтенным старичкам, посещавшим вашу матушку.

Он шутил без особого веселия, по своему обычаю, и ни одна черточка его лица не улыбалась. Тем не менее уже то, что он шутил, было очень и очень много. Л'Эстисак бросил на него через стол изумленный взгляд. Селия же, казалось, не поняла; она вовсе не смеялась, а слегка покраснела и отвернулась. Рабеф, наблюдавший за ней, подошел к ней:

— Прошу вас, детка, второе издание, пожалуйста! Она поспешила вернуться к чайнику и сахарнице, а врач последовал за ней, протягивая свою пустую чашку.

— Как вам жарко! — сказал он вполголоса. Его взгляд не отрывался от ее пылавших щек.

— О! — сказала она, — это только небольшой прилив крови к голове. Не знаю, что со мной только что произошло.

Он прошептал так тихо, что она не услышала:

— А я, быть может, знаю. Потом он прибавил, погромче:

— Ваши царапины почти не заметны.

Она снова покраснела. На ее матовой коже малейшие впечатления отражались алым цветом.

— Нет! Они еще заметны, к сожалению!

— Почему «к сожалению»? Они вовсе не так некрасивы, эти едва заметные рубцы. Пять или шесть слабеньких полосок, напоминающих черточки, проведенные белой пастелью.

Она покачала головой:

— Они не слишком некрасивы, но они так смешны. Когда я подумаю, что я дралась, как торговка. Я, Селия, которая так хорошо разливает чай?!

На этот раз она рассмеялась:

— Послушайте, — прервала она себя, — не будем больше говорить об этой глупости.

Она сделала пол-оборота и отправилась обходить гостей со своей сахарницей и своим чайником.


Л'Эстисак сел за рояль.

— Доре, вы споете, моя дорогая? Маркиза любила заставить просить себя:

— Ведь я ровно ничего не знаю, я говорила вам это раз двадцать!

— Но я вижу на этажерке все ваши любимые оперы.

— Да, — сказала Селия, — я нарочно побывала вчера у торговца нотами. Прошу вас, Доре: большую арию из «Луизы»!

— Я так сильно простужена. Герцог уже перелистывал клавир.

— Попробуйте спеть это, — сказал он.

Он взял аккорд и проиграл мелодию правой рукой:

— Темница, из «Афродиты».

— Слишком трудно! Мне ни за что не спеть этого!

Селия снова вмешалась:

— Если вы споете, я обещаю вам сюрприз!..

— Давайте, — заявил Л'Эстисак.

И он начал играть аккомпанемент, в то время как за ширмой развернутая циновка Мандаринши тихонько поскрипывала на ковре.


Доре кончила петь.

Последнюю ноту сопровождали шумные аплодисменты. Лоеак, Сент-Эльм и Рабеф хлопали в ладоши, а курильщица, не менее восторженная или любезная, колотила концом своей трубки из слоновой кости о лакированное дерево подноса.

Доре извинялась с приличным случаю смущением. Но лукавый Л'Эстисак сразу же оборвал скромничание:

— Кстати, дорогой друг, когда вы дебютируете? И маркиза сразу попалась на удочку.

По официальной версии дебют должен был состояться следующей зимой в Париже; однако Доре не колеблясь открыла своим лучшим друзьям под строжайшим секретом, что не исключена возможность, что очень скоро.

Сказать правду, в Тулоне все знали, что Доре с осени уже искала ангажемента в провинцию, который дал бы ей возможность опередить официальную дату, слишком отдаленную для ее нетерпения.

— Мне следовало бы много серьезнее заняться всем этим, — закончила она, — и не сидеть здесь, куда никто не станет бегать искать меня. Но покинуть Тулон в разгар зимнего сезона!..

Все молча слушали ее. И все стали думать о своих проектах на ближайшее будущее. Сент-Эльм первый прервал молчание:

— Покинуть Тулон в разгаре зимнего сезона. Разумеется, это невесело. Тем не менее…

Кто-то спросил:

— Вы назначены к отплытию?

— Да, к сожалению. Мое имя стоит третьим в списке назначенных в колонии. Не пройдет и месяца, как я буду уже за морем.

Он повернулся к ширме, откуда раздавалось легкое шипение трубок Мандаринши:

— И оттуда я буду присылать вам шелка, червленое серебро!.. Только вместо пышного Тонкина я, быть может, буду назначен в какую-нибудь пустынную Сенегалию или в болотистый Судан.

Рабеф, забившийся в кресло в стороне от других, внезапно вмешался в разговор.

— Ба! — сказал он. — Судан, Сенегал или Тонкин, для меня это все одно. По мне, только бы я был далеко!..

— Далеко? — переспросил Л'Эстисак. — Но ведь вы приехали издалека, как мне кажется!

— И туда же отправлюсь.

— Как так?

— Мой отпуск истекает 30 марта: я согласен на любое назначение.

— Другими словами, возвратившись из Китая, вы готовы отправиться на Таити?

— На Таити, в Мадагаскар или в Гвиану, все равно куда!

— Вам до такой степени не нравится Франция?

— Да. Я потерял родину. Я не чувствую себя дома. Маркиза Доре удивленно подняла голову:

— Не дома? Откуда же вы родом, доктор?

— Оттуда же, откуда Л'Эстисак, сударыня: мы оба, смею сказать, односельчане.

— И вы не чувствуете себя дома во Франции? Вот действительно!..

— Все именно так, как я вам говорю! Спросите у Л'Эстисака, правда ли это.

Герцог, шагавший взад и вперед по комнате, не отвечая ни слова, подошел к врачу и мимоходом крепко пожал его плечо братским пожатием, так, как пожимают руку.

— Я, — сказал он наконец, — я хотел бы еще раз уехать отсюда, в последний раз, оттого что я чувствую себя здесь, во Франции, слишком у себя дома. Но я хотел бы, чтобы оно было безо всякой цели, это последнее странствие. Я боюсь, что никогда больше…

Лоеак де Виллен взглянул на него:

— Сколько же вам лет, старина?

— Тридцать пять, — коротко отвечал герцог. И он продолжал шагать взад и вперед несколько более нервными шагами.

Тогда заговорил Лоеак, заговорил последним.

— Я, — сказал он своим странным усталым голосом, — я нигде не бываю дома, ни во Франции и ни в каком другом месте.

За ширмой прекратилось на одно мгновение легкое шипение трубки:

— Господин де Лоеак!.. Если вы нигде не чувствуете себя дома, подите ко мне, сюда, на мои циновки. Я могу сказать вам еще один сонет, как раньше, чтобы вас утешить.

Он отправился к ней.


— Кстати, — вспомнила вдруг маркиза Доре, — а сюрприз, который вы обещали нам, детка?

Селия наклонила голову:

— Это сюрприз для Л'Эстисака, который в прошлый четверг требовал серьезной музыки.

В свою очередь она села за открытый еще рояль.

— Ба! — воскликнул герцог, — вы тоже поигрываете, девочка?

— Когда-то я немного играла. Но это я выучила на этой неделе специально для того, чтобы доставить вам удовольствие.

Она положила пальцы на клавиши.

— Ого! — воскликнул Л'Эстисак и встал.

Пальцы, чересчур уверенные для пальцев, которые когда-то только «немного играли», начинали прелюдию Баха — прелюд в до мажоре.

И после того, как Л'Эстисак сказал свое «Ого!», никто не шелохнулся больше.

Их было четверо мужчин и две женщины, и все они, наверно, были различного происхождения, воспитания, жили по-разному. Мандаринша и Доре, несмотря на общность их профессии, походили друг на друга не больше, чем Рабеф на Лоеака или Л'Эстисак на кого бы то ни было. Но все они скитались по свету больше, чем это в обычае даже в наш век путешествий; все они собственными своими глазами или глазами своих любовниц или друзей, своими собственными ушами или ушами своих любовниц или друзей видели и слышали все то, что можно видеть и слышать прекрасного на суше и на море; и, наконец, океан, истинная их отчизна, властной гармонией своих ветров и волн, штилей и бурь научил их некоей музыке, наделил их некоей музыкальностью, которой не обладают даже многие музыканты-профессионалы.

И пока Селия играла, всей ее разнородной аудиторией овладело подлинное волнение.

За окнами сурово стонало море. И звуки его были подобны отдаленному ропоту виолончелей, на который рояль более властно, более четко, более мощно отвечал бессмертными звуками. В банальной гостиной, среди занавесочек из поддельных кружев, плюшевых портьер и литографий в рамочках, строгая и высокая мысль великого мастера, казалось, нашла отклик в этих простых людях, моряках, воинах, куртизанках. Даже за ширмой клубы опиума застыли неподвижно.

И пальцы продолжали свое колдовство, по-прежнему бегая по клавишам с безупречной чистотой. Они были не только ловки, эти пальцы, которые никогда не ошибались, — они были одушевленными, сознательными, понимающими. Разумеется, прежде они умели много больше, чем «немного играть»; разумеется, они долго учились под руководством лучших преподавателей; но этого учения не могло быть достаточно, и нужно было, чтобы жизнь прибавила к нему свои собственные уроки, уроки болезненные и философские. Для того, чтобы прелюд прозвучал так благородно, так четко и волнующе выделялся на фоне дальнего ропота морских виолончелей, без сомненья, нужно было, чтобы музыкантша научилась плакать.


Когда в воцарившейся тишине утихла последняя нота, никто не стал аплодировать.

Л'Эстисак, который все время стоял, один подошел к Селии, неподвижно сидевшей на своем табурете и не снимавшей рук с умолкнувшей клавиатуры. И, не говоря ни слова, Л'Эстисак наклонился и поблагодарил ее, запечатлев поцелуй на ее задумчивом лбу.

За ширмой опиум снова начал слегка шипеть. Доре кашлянула, Сент-Эльм налил чаю в чашку.

Но Рабеф, все еще сидевший в самом дальнем кресле, не двинулся с места. И когда через некоторое время Селия стряхнула с себя охватившее ее оцепенение, когда она встала и, снова почувствовав себя хозяйкой дома, стала предлагать одному из гостей чашку чая, которую налил Сент-Эльм, — она заметила, что Рабеф, не отрывая глаз, смотрит на нее. И она поняла, что его глаза давно уже не отрывались от нее — оттого что взгляд их был неподвижен, совсем неподвижен и таинственно-мутен. С полуулыбкой Селия отвернулась.

Загрузка...