Глава девятая В Авиньоне, На мосту, Все танцуют, все танцуют…

Перед дверью Казино на четырех мачтах был натянут парус, изображавший что-то вроде маркизы. И двое полицейских, чрезвычайно гордые своей ролью, наводили трепет на два ряда мальчишек, сбежавшихся на соблазнительное зрелище. На фасаде здания синими электрическими лампочками была выведена сенсационная надпись: «Бал морских офицеров». И парные извозчичьи коляски, более торжественные и более громыхающие, чем когда-либо, с шумом катились по мостовой бульвара, величественно подвозя многоцветный поток дам полусвета, разряженных или костюмированных.

Выйдя из коляски, Селия подняла глаза на надпись:

— Бал морских офицеров? — разобрала она с трудом. — Как так? Отчего же не Сифилитический бал?

Л'Эстисак, главный распорядитель праздника, стоял внизу лестницы и принимал прекрасных приглашенных:

— Оттого что мы уважаем чужие мнения, — сказал он. — Сифилитический бал — такое название могло бы оскорбить забавную скромность какого-нибудь почтеннейшего мещанина, который случайно затесался среди тулонских прохожих. А мы стараемся никого не оскорбить, дорогая моя! Даже самого последнего мещанина.

Он замолчал, оттого что Селия стояла в подъезде и не шла дальше.

— Вы одни? — спросил он. — Угодно вам будет опереться на руку одного из гардемаринов и пройти в шинельную?

Человек двенадцать мидшипов с традиционными пионами в петлице служили ему адъютантами.

— Благодарю вас, — сказала Селия. — Со мною Пейрас. Я не знаю только, почему он замешкался на улице, вместо того чтоб войти сюда.

В то же мгновение появился Пейрас:

— Вот и я! — заявил он.

Он повел Селию к лестнице в шинельную. Но Селия с горечью затеяла сцену:

— На какую такую женщину ты пялил там глаза? Гардемарин задрал плечи, сколько только мог:

— Черт! Право же, будет, прошу тебя!

Он быстрее потащил Селию. Но Селия повернула голову как раз вовремя, чтоб увидеть внизу, у самой лестницы, нескольких женщин, которые в свой черед только что вошли. Одна из них громко смеялась. И Селия внезапно побледнела, узнав задорный смех Жолиетты-Марсельки и ее крашеные рыжие волосы.

— Послушай! Идешь ты или нет? — сердился Пейрас. Он был, казалось, в дурном настроении. И его любовница была не менее нервна. Их барометр, видимо, упал много ниже того места, где написано «переменно».

— Послушай, — сказала внезапно Селия. — Ты не сможешь говорить, что я не предупреждала тебя: если ты меня обманешь с этой шлюхой, клянусь тебе, быть несчастью!..

— Опять! Честное слово, это у тебя болезнь. О какой такой шлюхе ты говоришь?

Он превосходно знал, о ком идет речь. И она сочла излишним давать ему разъяснения. Помимо того, и он сам вовсе не собирался продолжать спор до бесконечности. И он отрезал:

— Кончено! Наплевать в высокой степени! Ты достаточно налюбовалась шинельной?.. Тогда ходу! Идем!.. Поехали!..

Она уцепилась за его руку, которой он не предлагал ей. И волей-неволей они вошли в зал, как супружеская чета, чего и хотела Селия.

Уже в течение многих ночей рыжая луна сияла на небе виллы Шишурль.

Несмотря на свои похвальные решения, Бертран Пейрас продолжал быть любовником — единственным любовником — Селии. И декабрь успел уже состариться на девятнадцать дней. От жалованья, полученного первого декабря, оставалось одно лишь воспоминание — довольно смутное. И вся изобретательность юного гардемарина не могла возместить абсолютной пустоты его карманов.

Едва испарился последний луидор, как Пейрас попытался было осуществить благоразумный разрыв, который был предусмотрен с самого начала. Но Селия, с каждым днем все более в него влюбленная, начала кричать, как будто с нее заживо сдирали кожу:

— Ты бросаешь меня ради другой!

Сначала он посмеялся над ней, по установившемуся обычаю:

— Ну да, дитя мое! Я покидаю тебя ради другой женщины, ради очень богатой женщины, которая будет содержать меня роскошнейшим образом.

Но Селия была ревнива до неистовства и не находила удовольствия в насмешках. Она разразилась истерикой, и испуганный Пейрас был вынужден обещать ей, что вернется «как товарищ», вернется еще раза два-три.

— Послезавтра, хорошо?

— О! завтра! Прошу тебя!.. Завтра!

Он возвратился назавтра, потом послезавтра, потом все следующие затем дни. И, разумеется, они были товарищами — товарищами по постели.

— Не все ли равно, что у тебя нет денег, ведь я не прошу ничего, я не хочу больше обедать в городе, бывать в Казино, в кафе.

Ему было далеко не все равно. Он предпочел бы, чтобы она бывала в кафе, в Казино, чтобы она обедала в городе и чтобы другой любовник тратился в свой черед на лестную обязанность сопровождать ее во все эти дорогостоящие места. Он, Пейрас, был бы тогда в состоянии наслаждаться холостяцкой жизнью где-нибудь в другом месте, на свободе.

Да! Но что делать!.. Не мог же он силой толкнуть свою любовницу в объятия первого встречного, не мог же попросту открыто бросить ее и обречь себя на громкие скандалы. Селия уже не стеснялась ожидать на Кронштадтской набережной прибытия шлюпки. И она победно утаскивала своего возлюбленного, сопровождаемая насмешливыми взглядами доброй дюжины офицеров, высадившихся из той же шлюпки.

Благоразумнее всего было покориться — на некоторое время. И Пейрас покорился — с большим неудовольствием:

— Вначале это было очень забавно, — откровенно признавался он себе, — но теперь!.. Я соскреб аттестат зрелости, и осталась одна только дикарка.


Из шинельной нужно было пройти в фойе первого яруса, а оттуда уже спуститься по лестнице в партер. Спустившись с последней ступеньки, Пейрас и Селия оказались в самой гуще бала, совсем как быки, вырвавшись из загона, влетают в самую середину корриды.

Танцующие кружились вприпрыжку в каком-то эпилептическом темпе под звуки цимбал и тромбонов самой ужасной цирковой музыки, какую только можно выдумать.

Это был очень забавный бал, быть может даже самый забавный из балов в пристойной Европе. Однако Селия не сразу заметила это; и первым делом она надулась.

И действительно, ни зал, ни публика не были особенно великолепны. Убранство сводилось к нескольким рядам электрических лампочек, нескольким гирляндам китайских фонариков, нескольким японским зонтикам — и ничего больше. Что до публики, она была хуже чем пестрая — совсем разношерстная; и в большинстве своем вовсе не элегантная. Тон вечера не был отнюдь строгим; напротив того — были разрешены самые необычные наряды. Так что, несмотря на то, что не было недостатка в корректных фраках, туалетах с глубоким вырезом и платьях, вполне достойных самых великолепных празднеств, в Ницце ли, в Каннах или в Монте-Карло, — не было также недостатка и в пиджаках и обычных выходных костюмах, не говоря уже о пеньюарах и пижамах; просто не счесть было клоунов из коленкора, домино из люстрина и грошовых ряс. И это не было бы еще страшно: самая забавность собравшегося общества исключала всякую вульгарность. Но все эти пеньюары, костюмы для улицы, фраки, пиджаки, пижамы, маски и маскарадные костюмы составляли только часть бала — часть великолепную и сверкающую! — и часть небольшую, оттого что она умещалась в партере, на балконе, на сцене, в кулисах и в баре. Она чувствовала себя там превосходно, и ей было достаточно просторно. Вся остальная часть театрального зала — ярусы, ложи, галерку заполняла другая часть, гораздо большая — многочисленное сборище, забавное, экстравагантное, приглашенное сюда одному господу ведомо каким образом! Традиция сифилитических балов требует, чтоб эти приглашения второго разряда, называемые внешними, широко распространялись. Все эти люди пришли сюда не затем, чтоб танцевать, но чтоб смотреть; не затем, чтоб на них смотрели, а чтоб видеть все самим; и они пришли сюда запросто, в самом затрапезном виде: женщины в шлепанцах, а мужчины без воротничков.

И надо признаться, что сборище это было не так уж приятно на вид. И вполне простительно было Селии, что она надула губы при виде него. И все же сборище это было очень живописно. И Сифилитический бал, быть может, ему-то главным образом и был обязан той забавностью, которая делала этот бал столь отличным от всех балов, какие только можно вообразить в прошлом, настоящем или будущем. Простонародье и буржуазия, толпившиеся в ярусах Казино, были, без сомнения, свободны от многих предрассудков, раз они решились в таком количестве без всякого лицемерия явиться посмотреть на такое пестрое зрелище, каким является бал, который вполне открыто устраивают для дам полусвета их друзья и товарищи. Это значит, что морская и колониальная зараза коснулась и их. Оттого что здесь присутствовали целые семьи, почтенные и уважаемые, и сидели в ярусах, веселясь и нисколько не смущаясь. И мамаши сажали на колени к себе своих дочурок, чтобы малюткам удобнее было видеть красивых дам, которые так ловко носились по залу и так высоко задирали юбки. Здесь, без сомнения, многие осознали свое призвание.

Зал был полон. Танцевали на навощенном полу партера. Фойе было битком набито людьми. Отдыхали на сцене, которую соединял с залом специально устроенный настил, и здесь же, на сцене, был устроен буфет, были поставлены столики и зеленые растенья, за которыми могли скрыться парочки. Пили также и в баре, где помещался другой буфет, более тихий и интимный. А ласками обменивались в кулисах. Не то чтоб какой-нибудь жест, даже самый смелый, был запрещен в самой гуще танцующих, в ярком свете люстр, рампы и светящихся цепей лампочек и фонариков. Но дамы полусвета, всегда учтивые и корректные, даже будучи разгорячены несколькими часами томных вальсов и безудержных галопов, даже будучи возбуждены самыми предательскими коктейлями и самыми искрящимися американскими смесями, предпочитали прятаться за какую-либо кулису или задник, чтоб обманывать своих любовников как можно более незаметно, как можно более мило.

Что бы ни происходило в кулисах, в баре или среди куп зеленых растений, превращавших сцену в сад, всего пышнее и всего значительнее бал был в середине залы, там, где танцевали. Медные инструменты неутомимо отбивали самые бешеные темпы. Безудержный поток мужчин и женщин несся стремительным вихрем, сопровождаемый яростными возгласами. Это были не только пары, как принято повсюду, странные группы, хороводы и фарандолы, скачущие кучки людей носились по трое, по четверо, по шестеро, взявшись за руки и крича во все горло от удовольствия; кавалеры в одиночку, как бомбы, летали от одного круга к другому, безумные наездницы выезжали на спинах танцоров, или это были героические амазонки, во весь рост стоявшие на плечах, предоставивших себя в их распоряжение, несмотря на всю опасность расквасить о пол носы; это были, наконец, больше чем наполовину голые женщины, которые переходили из рук в руки и передавали свои пышущие тела всякому мужчине; и эти последние воскрешали, как могли, вакханок и менад, пьяных только от шума, света, движения и молодого веселья. Оттого что, как ни странно это может показаться, Сифилитический бал был умерен и неразвратен. Оргия — пусть так; но оргия откровенная и здоровая — ясная, без чего-либо подозрительного или темного.

На первый взгляд он, однако, не показался Селии таким. Эти люди, плясавшие так, как должны плясать краснокожие вокруг столба пыток; эти мужчины, распалившиеся до того, что готовы были перервать друг дружке горло, эти обезумевшие женщины, виснувшие на шее первого встречного, как любовница не решилась бы повиснуть на шее своего любовника, — нет! Это ей вовсе не нравилось! Рядом с нею Пейрас смотрел на бал сочувствующим взглядом человека, который намерен принять в нем активное участие. Она искоса бросила на него взгляд, заранее снедаемая ревностью:

— Потанцуй со мной, хорошо? — сказала она.

Он удержался, чтоб не прищелкнуть недовольно языком. В самом деле! На Сифилитическом балу вовсе не принято танцевать с законной любовницей! Совсем не такое место, чтоб публично тянуть супружескую волынку! Кой черт! Для этой волынки достаточно постели.

Но он не захотел сразу же огорчить ее.

— Хорошо, — сказал он.

И вихрь увлек их сплетенные тела.


Пробило половину двенадцатого. Бал, до сих пор тусклый и в некотором роде мрачный, внезапно, меньше чем в пять минут, расцвел. Согласно ритуалу, всякая уважающая себя женщина приезжает на Сифилитический бал ровно в половине двенадцатого. Приехать раньше — могло бы показаться, что ты здесь, чтоб зажигать лампы, — как все эти почтенные мещанки, которые забрались в ярусы, едва отперли двери, и ни за что на свете не пропустили бы ничего из зрелища. Приехать позже могло показаться позой, желанием подчеркнуть, что не можешь одеться в тот самый срок, какого достаточно для всякой смертной.

И теперь-то начался парад всех знаменитостей, Фаригулетта, Уродец и Крошка БПТ явились вместе, следуя по пятам за Жолиеттой-Марселькой. Появление маркизы Доре произвело сенсацию. И Жанник тоже появилась в свой черед, опираясь на руку гардемарина, откомандированного Л'Эстисаком. Бедная малютка разоделась для этого вечера, который мог стать последним ее праздником: на ней было платье Directoire[20] из сатина, вышитого ирландским кружевом, такого нежного и матового, что щеки больной, слишком бледные под слоем румян, казались почти свежими и сияющими. Селия перестала танцевать, чтоб полюбоваться на это платье. Впрочем, и сама она была очень мило наряжена — на ней было модное платье с красиво прилаженным чехлом, очень изящное и смело подчеркивающее красоту ее здорового и плотного тела. И, когда она выразила свое восхищение Жанник, та с полным правом могла ответить ей вполне искренним комплиментом.

— Здесь действительно есть несколько хороших туалетов, — констатировала Селия мгновение спустя, удаляясь по-прежнему под руку с Пейрасом, — но есть и совсем другие!.. Вот! Взгляни на эту карикатуру!

Карикатурой была Жолиетта-Марселька, напялившая на себя костюм севильской табачницы. Спору нет, ее рыжая шевелюра совсем не согласовалась с мантильей, отороченной бахромой, и с цветком граната, воткнутым в ее прическу. Но все же ее плотно облегающий корсаж обрисовывал такую грудь, которая ни в чем не уступала груди Селии.

И Селия подсмотрела взгляд, который Пейрас бросил на «карикатуру» и который отнюдь не был взглядом насмешливым.

— Потанцуй со мной, хорошо? — сказала она вдруг. Он снова обхватил ее стан движением не вполне довольного человека.

Жанник тоже танцевала. Л'Эстисак протанцевал с нею первый круг, потом по-отечески заставил ее сесть и немного отдохнуть, оттого что она сразу же сильно запыхалась. Но очень скоро она снова пошла танцевать. Все прежние ее любовники и товарищи всячески ухаживали за ней, и каждый из них требовал, чтоб она хоть немного повальсировала или побостонировала с ним, и каждый старался этим подчеркнуть, что считает ее вполне здоровой. И она давала себя убедить наполовину — только наполовину.


Приходили с опозданием и другие люди. Среди них были и Лоеак де Виллен, грузчик, маркиз и граф; он пересек по диагонали зал и уселся за одним из столиков на сцене. Но на этот раз он изменил своему бушлату из шкиперского сукна и синей тельняшке, которая служила ему рубашкой; его фрак был вполне безупречен.

— Вы опять здесь? — сказал Л'Эстисак, увидав его. — Разве ваш транспорт все еще стоит на якоре в Сен-Луи на Роне?

— Нет. Я больше не грузчик. Я отказался от места.

— А?.. Какую же новую профессию вы намерены попробовать?

— Впредь до новых предписаний — только одну: танцора на Сифилитическом балу.

— Превосходно!.. В таком случае давайте пить вместе. Шампанское? Брют, разумеется?..

— Да… Хайдсик Монополь, красная этикетка, прошу вас.

— Это моя марка.

Их столик стоял у самой рампы. От бушующей толпы их отделяла только простая балюстрада. И вследствие разницы в высоте сцены и зала они превосходно видели всех и каждого, и от них не могла укрыться ни одна деталь зрелища.

— Занятно, — заметил Лоеак.

Кругообразным движением руки он обозначил все Казино, от колосников до партера.

— Занятно, — повторил герцог.

Они помолчали мгновение. Потом Лоеак сразу спросил:

— Каким образом вам удалось это?

Герцог взглянул на него:

— Каким образом?..

Лоеак кивнул головой.

— Да, каким образом удалось вам добиться того, чего вы добились здесь и чего я не находил нигде, кроме как у вас? И как стали вы таким, какой вы есть?

Он достал портсигар из кармана и предложил Л'Эстисаку папиросу. Л'Эстисак взял папиросу, закурил ее и сделал три затяжки.

— Мы путешествовали, — отвечал он наконец. — Мы единственные французы, которые путешествовали, по-настоящему путешествовали. Этим объясняется многое.

— Быть может, — сказал Лоеак.

Он в свой черед закурил папиросу и окутал себя облаком дыма.

— Как бы то ни было, — заговорил он снова, — результаты этого совсем необычны. Перехожу к фактам: у вас здесь есть куртизанки, которые кажутся воскресшими куртизанками древности. Они красивы, и их обнаженные шеи способны затмить жемчужные ожерелья тех времен. Они деликатны и тонки, иные обладают умом, другие культурны. Кроме того, они счастливы и совсем не похожи на прибитых собак, как другие дамы полусвета, будь то во Франции или в каком-либо другом месте, по крайней мере те, которые еще не обзавелись автомобилем, особняком и драгоценностями. Оставим это, хотя даже одно это достойно восхищения. Но как вам удалось добиться нравственного перерождения этих созданий, так низко павших и таких испорченных повсюду и возродившихся здесь? Ваши куртизанки обладают совестью, честью, добродетелью. Освободившись от прежних законов, от религиозных и чистых законов христианских, они не впали в анархию и ничтожество, как это случается со всеми женщинами, подобными им; они нашли иной закон — быть может, древний, закон Афин или Александрии, не могу вам сказать, — оправдание, путеводную нить; то, что так необходимо женщине, чтобы идти своей дорогой в жизни и не уклоняться от настоящей естественной добродетели, которая состоит в том, чтоб никогда никому не причинять зла. Вы достигли того, что казалось мне самой невозможной из химер. Как удалось вам это сделать?

— Мы путешествовали, — повторил герцог. Помолчав немного, он объяснил:

— Мы путешествовали — не как туристы, не как клиенты агентства Кука, даже не как люди, одиноко скитающиеся по свету и умеющие смотреть на то, что они видят, — мы путешествовали, как улитки, которые повсюду тащат с собою свой дом, и во всякой стране, куда бы мы ни прибыли, мы продолжали вести нашу обычную кочевую жизнь, такую, какой мы жили во Франции; оттого что повсюду мы чувствовали себя на борту наших судов как на оторвавшемся клочке родной земли. Мы были свободны от многочисленных хлопот обычного путешествия, свободны от гостиниц, вокзалов, паспортов, гидов и путеводителей, и нам повсюду, куда бы мы ни попадали, оставалось только смотреть, широко раскрыв глаза. Громадное преимущество перед всеми другими путешественниками, мой дорогой! А результаты вы сами отметили: мы понемногу сносили наши предрассудки, сталкиваясь повсюду с предрассудками остальной части земного шара. И мы ощупью обрели — вовсе не добиваясь этого нарочно — ту естественную добродетель, которую вы только что так хорошо определили. А когда мы обрели и приняли ее, мы стали, вполне естественно, обучать ей наших подружек. Вот вам и объяснение тайны.

— Нет, — сказал Лоеак. — Я готов согласиться с тем, что вы обрели естественную добродетель. Но кроме того! В вашем объяснении ничего не говорится о неизбежном сопротивлении глупцов. Что вы обучили этой добродетели ваших подружек, этого я не допускаю, я не могу допустить этого!.. Нас, парижан, принято считать остроумными: где и когда видели вы, чтобы мы обучили остроумию тех уличных женщин, с которыми мы проводим ночи?

— Черт возьми! — сказал герцог. — Где и когда сами вы видели, чтобы у женщины, с которой вы проводите ночи, оставалось от этого что бы то ни было, кроме детей? У ваших парижан куча предрассудков. А почему они относятся к куртизанке с меньшим уважением, нежели к замужней женщине? Разве не должна первая, так же как и вторая, доставлять наслаждение духовное и плотское своему господину и владыке? Разве не получают и та и другая от своего владыки за это наслаждение пищу, кров и одежду? Разве и та и другая не продают вполне честно и законно свое тело и свою душу мужчине, чтоб он поступал с ними, как ему будет угодно? Где же разница — кроме как в предрассудках некоторых вероисповеданий и некоей условной морали? Есть много народов, которые не знают такой морали и такой религии. И они освободили нас от них в свой черед. И вот почему, говоря с нашими любовницами так, как вы говорите с вашими женами, мы добиваемся от этих первых того же, чего вы добиваетесь от последних.

— Но первоначальное воспитание?

— Мы изменяем его, мы переделываем его! Для этого, без сомнения, нужно упорство, нужно постоянство. Но разве не кажется вам, что для того, чтобы взрастить хорошую пшеницу, не обработанный до сих пор участок может часто оказаться более благоприятным, чем поле, покрытое плевелами и сорной травой?

— Вы заговорили, как поэт!.. Во всяком случае — вы отважны! Так, значит, вы полагаете, что девушка из простонародья, выросшая в невежестве и грубости, более способна стать приятной женщиной, нежели светская девушка, или девушка из буржуазной семьи?

— Это было бы уже парадоксом. Я не захожу так далеко… Но я утверждаю, что не раз названная девица из общества будет много менее блестяща, нежели девушка из простонародья, которая прошла школу своих любовников.

Он наклонился над балюстрадой и, окинув взглядом зал, указал Лоеаку платье Directoire Жанник, которая снова пустилась танцевать:

— Вот!.. За примером идти не далеко. Эта блондиночка, Жанник, вы ее знаете; вы встречались с ней, вы слышали, как она болтает и хохочет и как она смеется над смертью, которая, как она прекрасно знает, уже угнездилась в обоих ее легких, увы!.. Все равно! Взгляните, как она грациозна и изящна, взгляните, сколько вкуса в этих кружевах, которыми убран сатин ее платья. Разве женщина нашего круга могла бы лучше придумать? Не думаю… Но это пустяки!.. Вам следовало бы заглянуть поглубже, заглянуть в ее душу, в ее ум, в сердце! И вы были бы потрясены, очарованы, соблазнены!.. Так вот! Все это, друг мой, родом из грязного чулана. Разумеется, Жанник — это превосходная степень, это исключение, это явление необычное. Очень немногие здешние девочки могут сравняться с Жанник, и я знаю десятки таких, у которых наши советы и наш пример в одно ухо вошли, а в другое вышли. Не все ли равно! Разве не хорошо уже, что из десяти один раз удается создать Жанник?

— Разумеется. Но вы говорите об уме, о душе, о сердце. Я готов согласиться с вами, что касается ума, который может пробудиться или расцвести. Но сердце?.. Разве вы обладаете волшебной палочкой, чтобы превращать камни в мягкий хлеб и маленьких проституток в честных девушек?

— Волшебная палочка? Да! У нас есть волшебная палочка, самая волшебная из всех! Лоеак, вам ли напоминать знаменитое четверостишие?

Он продекламировал вполголоса, опершись локтями о стол и положив голову на руки:

Спросили они:

«Как без любви

В красотках любовь пробудить?»

Ответили им: «Любить…»

— Вот и все волшебство, мой дорогой! Вы, люди земли, спите с вашими любовницами и презираете их.

Мы, моряки, любим наших любовниц и уважаем их. В результате ваши любовницы оказываются вашими врагами, а наши — нашими союзниками. В результате ваши любовницы падают все ниже, становятся все более порочными, а наши возвышаются и становятся лучше. Оттого что ненависть — дурные дрожжи, а любовь — доброе семя. Женщина, которую любит мужчина, обладающий сердцем, сама становится трижды и четырежды женщиной с сердцем. Поймите меня! Я сказал — которую любят: дружески, почтительно, — а не влюблены только любовью эгоистичной, ревнивой, тиранической, грубой — той любовью, которую глупцы объявили самой восхитительной страстью.

— Теперь вы вовсе не поэтичны!.. Но я превосходно понял вас. Быть может, вы правы.

Бутылка Хейдсика была пуста. Лоеак начал вторую бутылку и медленно выпил полный стакан. Герцог молча смотрел на бал, разнузданный по-прежнему. Жанник снова запыхалась и села на ступеньки лестницы, соединявшей сцену и зал. Ее окружали офицеры, которые сами смеялись и смешили ее.

— Короче говоря, — сказал вдруг Лоеак, — вы изобрели новое определение слова «проституция». Старик Литре,[21] верно, перевернулся в гробу!..

Герцог повернул к нему голову:

— Что такое?..

— «Объемлющая всевозможные науки и искусства, а также и моральная школа для получивших дурное воспитание молодых женщин, чьи любовники воспитаны лучше, чем означенные молодые женщины».

— Неплохо. Несколько неполно.

Он отпил в свой черед и поставил стакан:

— Неполно, — повторил он. — Вы знаете еще не все: школа, о которой идет речь, есть школа взаимного обучения.

— Взаимного обучения?

— Да. Молодые женщины научаются в ней всему тому, чему не научили их своевременно родители. Но и молодые люди тоже получают в ней тысячу бесценных сведений, которых никогда не мог бы дать им никакой профессор!..

— Как жить вдвоем?

— Как жить вдвоем, раньше всего. И это далеко не такое искусство, которым можно пренебрегать. Неужто вы полагаете, что с точки зрения будущего брака ровно ничего не стоят месяцы и недели, проведенные с подругой, достойной уважения и любви порядочного человека? Никакой пользы для себя нельзя извлечь из связи с вульгарной девкой, существом настолько испорченным, что она перестает быть женщиной; ничего не даст также сожительство с классической девушкой-работницей, которая только и читает, что газетную хронику, где говорится о собачках, которых переехали извозчики. А Жанник читает Бодлера и умеет говорить правду. Но жизнь вдвоем — это еще не все: есть вещи более значительные.

— Как у Николе?

— Если хотите!.. Лоеак, вы только что задали мне два вопроса: один касался наших любовниц, — и, мне кажется, я дал на него ответ; другой — нас самих: вы спрашиваете меня, как мы сделались тем, что мы есть. Давайте определим раньше всего: по-вашему, какие мы люди?

Их стаканы были пусты. Лоеак де Виллен наполнил их снова до краев. Потом он поднял свой стакан и сказал:

— Вы единственные люди среди всех, кого я когда-либо знавал, для которых республиканская формула «Свобода, Равенство, Братство» не звучит смешной шуткой! Клянусь честью, вот вы какие!.. И я пью за ваше здоровье!.. Вы, моряки, единственная подлинно демократическая каста во Франции, единственная каста, каждый член которой безо всякой лжи называется товарищем других членов, единственная, которой неведома иерархия денег, рождения и чинов, единственная, которая по собственной воле признает и уважает только одно преимущество — преимущество седин. Вы, Л'Эстисак, дважды герцог и архимиллионер, я сам видел, как вы усадили за ваш стол простого матроса; а ваш адмирал, который сидел в двух шагах от вас, и бровью не повел. За ваше здоровье, капитан!.. О, если б вам удалось, вам и тем, кто с вами, превратить в вам подобных бедное наше человечество, такое ограниченное и косолапое, тщеславное, идолопоклонствующее, смешное, деспотичное и рабское!..

Л'Эстисак вежливо осушил свой стакан. Потом он сказал:

— Вы на три четверти преувеличиваете, из любезности и из юношеского пыла. Но все же в ваших словах есть двадцать пять процентов истины. Да, мы до некоторой степени те самые люди, о которых вы говорили. И я объясню вам, отчего это так, а не иначе.

Он задумался на мгновение, скрестив руки на груди:

— Внемлите!.. «Две морские чайки и потаскушка», басня!.. Лет двадцать тому назад один мальчик готовился к экзаменам, чтобы когда-нибудь непременно стать великим французским адмиралом. Этот мальчик жил тогда в старинном замке, и его отец был владельцем этого замка. Неподалеку, в хижине, все обитатели которой были некогда крепостными, крестьянин, несколько более зажиточный, чем другие, бился изо всех сил, чтоб дать воспитание старшему из своих мальчиков. И этот мальчик, ученик коллежа, усердно учился и наконец получил диплом. И владелец замка, чтоб уколоть самолюбие своего собственного сына, пригласил однажды в замок школяра и крестьянина-отца и угостил их бутылкой старого доброго вина в людской. И вот, пять или шесть лет спустя, сын владельца замка и сын крестьянина встретились вновь. Они встретились в кают-компании эскадренного броненосца, на борту которого они оба служили офицерами. Сын владельца замка стал мичманом, а сын крестьянина — врачом первого разряда. Они пожали друг другу руки не без смущения. Еще немного, и врач первого разряда назвал бы мичмана «господин герцог». К счастью, этого не случилось. Им не понадобилось и двух недель совместной жизни на одном и том же судне, чтоб убедиться, что всемогущество аттестатов и учения могло наделить их одинаковыми нашивками на рукаве, но хижина и родовой замок все так же оставались безмерно отдаленными друг от друга. Греческий язык и геометрия не делают крестьянского мальчика светским человеком. И только люди, получившие одинаковое воспитание, чувствуют себя равными. Вот как обстояли дела, и весьма вероятно, что все так и осталось бы навсегда, если б как-то вечером мичман не встретил, здесь как раз, в этом самом тулонском Казино, одно из тех созданий, чье ремесло — продавать одиноким мужчинам свое общество, немного наслаждения и немного нежности. Мичман в этом именно и нуждался. Он купил. Продавщица была совестлива и честна. Покупщик был доволен сделкой и возобновил ее. За этим последовала дружба, вполне искренняя и с той и с другой стороны. А вместе с дружбой — связь. Она была прелестна, эта маленькая продавщица нежности и забвения. Знала она не слишком много: она вышла — как и Жанник — из грязного чулана; поэтому ее скорее кормили, чем воспитывали; но она была так послушна, так прилежна, так искренне верила, что она ничего ровно не знает и что ей нужно многому-многому научиться! Мичман должен был быть слишком скверным учителем, чтоб не добиться превращения подобной ученицы. Подушка является самой восхитительной классной комнатой, единственной, где ученица в объятьях учителя может отбросить самолюбие и получать без всякого стыда уроки, за которые она время от времени платит ценой, равной которой нет в мире. Короче говоря, через шесть месяцев девица эта была в своем роде совершенством. Мичман иногда не без гордости признавался себе, взглянув на нее украдкой, что дама, подобная ей, приукрашенная приличным именем и обладающая хоть каким-нибудь мужем, могла быть украшением любого общества, даже в том самом феодальном замке, где он сам родился. Ученица сдала экзамен и теперь могла сама обучать. Вы догадываетесь, что она и обучала. Когда истек седьмой месяц, мичман, сын владельца замка, списался с эскадренного броненосца и отправился в неведомо какую чрезвычайно отдаленную фиваиду. Его маленькая подруга, оставшись одна, сразу же сошлась с врачом первого разряда, сыном крестьянина. Я, кажется, говорил вам, что этот человек не был ни глуп, ни тщеславен. И он научился от своей любовницы всему тому, чему она сама научилась от прежнего своего друга. Вывод: они вскоре встретились снова, врач первого разряда и мичман (этот последний был уже лейтенантом). Но на этот раз они были уже равными, по-настоящему равными. И они сумели стать друзьями. Один из них зовется Гюг де Гибр, герцог де ла Маск и Л'Эстисак, и он познакомит вас с другим, которого звать Жозеф Рабеф и который возвращается из Китая на этих днях. Теперь вы знаете, Лоеак!.. Среди нас есть множество Рабефов и множество Л'Эстисаков. И, однако, — все они составляют ту демократическую и равноправную касту — равнение по лучшим! — которой вы восхищаетесь. В значительной степени это заслуга безвестных фей, подобных фее моей басни — которая есть подлинная история.


Внизу, в зале, который становился все более шумным, бал продолжал безудержно кипеть, и темп его становился все более горячечным.

Селия устала наконец и отошла к настилу, на котором отдыхали. Она увлекла за собой к лестнице Пейраса, проталкиваясь среди запыхавшихся людей, которые собирались, едва передохнув, снова броситься в гущу танцующих.

— Я хочу пить.

— Идем пить… Если это все!..

Взглядом он стал искать свободный столик. Но все столики были заняты. Тогда он вспомнил про бар и прошел за кулисы, чтоб оттуда пройти в бар. Селия ни на шаг не отставала от него.

Бар и в самом деле был на три четверти пуст. Здесь приютились только очень немногие — те, которые бежали от шума зала, — несколько мужчин и только одна женщина, которая сидела на крайнем табурете подле стойки, тянула через соломинку свой коктейль и смотрела маслеными глазами на мужчину, сидевшего рядом с ней и что-то тихо ей говорившего.

Когда вошла Селия, эта женщина — какая-то приятельница, которую она уже много раз встречала в «Цесарке», у Маргассу и в других местах, — подняла голову, бросила ей приветствие и немедленно возвратилась к коктейлю и своему флирту. Селия отвечала на приветствие таким же приветствием, тоже вскочила на табурет и потребовала оранжаду. Пейрас, не дожидаясь, пока она выпьет, стал шарить в жилетном кармане, чтоб расплатиться.

— Сядь же! — сказала Селия.

— Благодарю, я не устал.

Он бросил бармену экю. Она продолжала:

— Что ты будешь пить?

— Сейчас ровно ничего. Мне не хочется пить.

— Все равно, садись! Я совсем без сил. Мы не скоро пойдем назад.

— Отдыхай, сколько тебе угодно, — сказал он наконец. — Я оставлю тебя здесь ненадолго, и приду за тобой. Мне нужно повидать нескольких приятелей, обменяться рукопожатьями.

Она внезапно привскочила на своем табурете:

— Но я предпочитаю пойти вместе с тобой. Подожди пять минут, не больше. Я еще не так измочалена, я в состоянии ходить.

Он пожал плечами:

— Ну конечно, ты в состоянии ходить. Это не запрещено уголовным кодексом. Но ведь мы не две утки, которые проглотили приманку с одной ниткой. Ведь стены Казино не обрушатся, если нашим достопочтенным гостям придется один раз созерцать в течение одного тура бостона Селию без Бертрана Пейраса и Бертрана Пейраса без Селии!..

Он говорил громко. В баре, где было почти совсем тихо, его голос, наполовину насмешливый, наполовину недовольный, был услышан всеми. Те несколько мужчин, которые пили здесь, болтая между собой без всякого шума, сразу же смолкли, прислушиваясь к назревающему скандалу. Только женщина на крайнем табурете и ее кавалер продолжали свой частный разговор, вполне безучастные к тому, что происходило за их спиной.

Селия, которую задело за живое, захотела сперва разыграть презрение:

— О!.. Бедняжка!.. Умоляю тебя, не стесняйся ради меня!.. Можешь слоняться, сколько тебе будет угодно. Будь уверен, я смогу обойтись и без тебя! Ты даже можешь не трудиться приходить за мной. Я как-нибудь справлюсь одна, будь спокоен!..

Но тот поймал ее на слове:

— Да? — живо сказал он. — Превосходно, дорогая! До скорого!.. Увидимся в «Цесарке», в два часа, за ужином.

Он уже уходил страшно довольный удачей. Но Селия в бешенстве мгновенно переменила тон:

— Бертран! Послушай!..

Она соскочила с табурета, и табурет, который она оттолкнула изо всех сил, с грохотом упал. Все, находившиеся в баре, в то же мгновение очутились на ногах, включая сюда и парочку, которая оторвалась от своего нежного воркования.

— Бертран!.. Ты слышал, что я тебе только что сказала? Ты помнишь? Так вот! Берегись!.. Я предупредила тебя один раз, два раза я не стану тебя предупреждать.

Угроза казалась скорее смешной, чем трагической. И женщина с крайнего табурета решила, что может шутливо вмешаться в ссору:

— Браво, Селия! — крикнула она. — И плюньте на него, если он недоволен. Так всегда следует обращаться с любовниками!..

Она взглянула на своего любовника и засмеялась. Но Селия страшно побледнела и сделала отчаянный полуоборот:

— Скажите пожалуйста, и вы туда же! Не суйте носа в чужие дела! И оставьте меня в покое, если вам хочется, чтоб я вас не трогала!

Бармены были настороже и уже приблизились, чтоб вмешаться, если начнется сражение. Но та, к которой обращалась Селия, не обратила никакого внимания на ее слова, даже не двинулась с места и снова взялась за соломинку своего коктейля с такой чудесной флегматичностью, что сбитая с толку Селия остановилась. Тем временем Пейрас очень кстати спасся бегством из бара. Когда Селия спохватилась и хотела снова обратиться к нему, он был уже далеко. Тогда наступила реакция. И брошенная любовница едва успела снова усесться и наклонить голову над своим еще полным стаканом, чтобы скрыть крупные слезы, блиставшие на ее ресницах.

Только одна фраза, произнесенная довольно громко, прозвучала в стихшем снова баре, поясняя ликвидированный инцидент:

— Какая дикарка эта Селия!..

И услыхав эти слова, Селия не вздумала обидеться. Но ей пришлось сделать над собой жестокое усилие, чтоб подавить рыдание, которое клокотало теперь в ее горле. Дикарка… Да, Пейрас называл уже ее этим именем. И именно оттого, что она дикарка, он ушел, он бросил ее.


Выйдя из бара и закрыв за собой дверь, Пейрас сделал антраша. Потом он благоразумно постарался увеличить расстояние, которое отделяло его от его грозной подруги.

«Уф! — подумал он, пробираясь первым делом за задником с одной стороны сцены на другую. — Уф!.. Когда покойника Латюда[22] после тридцатипятилетнего сидения освободили от его цепей, он, наверное, переживал восхитительное чувство!..»

Он вышел из кулис. Мимо него кстати проносилась фарандола. Он подскочил, разъединил двух женщин без кавалеров, подхватил под руки обеих и торжествующе пустился в пляс, испуская радостные крики.

Приближался час ужина, и комитет праздника, собравшись в литерной ложе, прозванной адской,[23] готовился к традиционным формальностям, которые предшествуют столь же традиционному ужину.

Четыре сборщицы подаяний уже обошли публику, и каждая из них приняла в душе твердое решение добиться наибольшей выручки и ради этой благой цели ни перед чем не останавливаться, обещать все, что угодно и пользоваться всяким случаем. Результатом этого решения были четыре чрезвычайно сильно помятые юбки и четыре корсажа, настоятельно требовавшие большого количества булавок. Зато четыре кружки, которые были опорожнены на глазах Л'Эстисака, красноречиво свидетельствовали о сифилитической щедрости; бедные будут помнить этот бал, вне всякого сомнения самый щедрый из всех, имевших место в городе и в предместьях.

Теперь следовало вознаградить жертвователей в лице их подруг обильной раздачей аксессуаров. Оттого что на Сифилитическом балу, вполне естественно, не могло быть котильона: в этой воющей, топочущей и скачущей толпе задача руководителей и руководительниц котильона могла бы, без сомнения, сойти за тринадцатый из Геракловых подвигов, но отсюда вовсе не следовало, что можно лишить скромных маленьких девочек их кукол, дуделок и свистушек. Означенные девочки придавали этому не меньше значения, чем девицы «из общества» в подобных случаях придают значения подобным же безделушкам, памяткам о каком-нибудь вальсе и о чьих-нибудь черных или белокурых усах.

И Л'Эстисак, главный церемониймейстер, хлопотал о том, чтоб открыть доступ к запертой до сих пор двери, которая отделяла сцену от таинственного склада костюмов или декораций.

В это самое время всеобщее внимание вдруг перенеслось ко входу в бальный зал. Оглушительное «ура» приветствовало появление, вернее сказать, возвращение женщины — девчурки Фаригулетты, которая скрылась около часу назад и возвращалась теперь, только переменив костюм.

Только. Но новая рамка делала самую картину настолько ценной, что приветственные возгласы были вполне справедливы.

Фаригулетта продвигалась, несомая в триумфальном шествии целой когортой энтузиастов. Ее ноги опирались на мужские плечи; и бесчисленное количество рук держало ее за лодыжки, за икры, за колени; таким образом она возвышалась над самыми высокими головами и была видна от одного до другого конца зала. И громкие приветственные возгласы вылетали из шестисот уст.

На Фаригулетте была надета пара очень вырезанных сандалий, от которых крестообразно поднималась по ее обнаженным ногам — без чулок, без трико, без носочков — черная тесьма в палец шириной, поднималась до бедер, вокруг которых была обернута прозрачная красноватая ткань, составлявшая очень узкий пояс. Бархатная тесьма удерживала на месте эту ткань тем, что давила на нее, и продолжала дальше свой узор, на животе, на груди, на обнаженных плечах. Две груди, упругие и крепкие, налились под давлением тесьмы, которая, однако, нисколько не нарушала их совершенной формы. На шее тесьма заканчивалась ожерельем. Сияющее чудесной юностью тело в таком окружении темного и мягкого плюща казалось много более белым и чистым, оттого что оно было прекрасно.

Триумфальный кортеж обошел весь театр и наконец остановился под адской ложей, откуда сыпались розы. Это возвратившаяся к Л'Эстисаку Жанник, счастливая большим успехом маленькой подруги, которую она любила и которая была очень мила, бросала обезумевшей от радости героине все свои цветы. Началась невообразимая сутолока. Мужчины влезали друг на друга, и Фаригулетта на вершине этой груды человеческих тел достигла барьера ложи. Другие руки ухватили ее, и она перешагнула этот барьер под настоящее завывание, приветствовавшее чудесное вознесение триумфаторши. Тогда, улучив наиболее благоприятную минуту, Л'Эстисак отдал приказание. Запертые двери распахнулись и из склада костюмов внезапно появилась колесница, которую толпа подхватила и снесла со сцены в зал. Это была колесница Нептуна, и на ней сидел Синий Бог с бородой из водорослей. Десять Нереид, нагих от головы до пят, как некий ковер чистой плоти, поместились у его ног. И сплетенные руки начали бросать куклы, дуделки и свистки, которые танцевавшие дамы восторженно приняли, начав веселую свалку.

Потом затрубили фанфары и возвестили, что настало время идти ужинать. Коридоры были запружены густой толпой, которая топталась на месте и страшно толкалась. Шинельную взяли приступом, и она никак не поспевала выдать все манто и накидки. И очень многие решились отправиться, как они были, с непокрытой головой, без шалей, платков, накидок — в ресторан, к счастью расположенный неподалеку. По улице бежали женщины с открытой шеей.

Л'Эстисак предусмотрительно позаботился задолго до всего этого получить шубку Жанник. И молодая женщина, надлежащим образом укутанная, дожидалась в адской ложе, пока схлынет толпа.

Но так как до этого было еще далеко, герцогу пришла в голову блестящая мысль:

— Мы просто глупы! Пойдем через бар. Готов биться об заклад, что там нет ни души. Бармены отопрут для нас запасный выход.

И точно, в баре не было ни души; но не совсем: проходя через небольшую залу, Жанник заметила на одном из табуретов женщину, сидевшую неподвижно, закрыв руками лицо.

— Что такое? Но… Уж не ошиблась ли я? Мне кажется, это Селия?

Понурая голова поднялась, и Жанник увидела два больших черных глаза, влажных от слез.

— Что такое! Вот она и плачет!.. Живо осушите слезы, живо! живо, живо!.. Послушайте, детка… Что случилось? У вас какое-нибудь горе?

Селия сделала неопределенный жест. Потом, так как Жанник нежно обняла ее, она призналась со стыдом, как будто бы она совершила преступление:

— Он бросил меня.

— Бросил?.. Кто? Пейрас?.. И вы приходите в отчаяние из-за этого дрянного мальчишки? Послушайте!.. Что скажет ваш старый друг Доре? Селия, красотка моя, вы не подумали об этом. Никогда не следует плакать из-за любовника. Не стоит этого. Не говоря уже о том, что он, быть может, не совсем вас бросил: мы всегда готовы поставить крест на всяком деле, а в конце концов всегда все устраивается, и парочки снова мирятся. Ваш мидшип? Пари, что если вы будете вести себя достаточно разумно и не станете бегать за ним, он будет снова пришит к вашей юбке раньше, чем успеют пройти две недели.

— Две недели!..

— Раньше завтрашнего утра, хотела я сказать. Это оговорка. А тем временем живо. Идемте ужинать.

— Я не голодна.

— Я тоже не голодна! Не все ли равно? Л'Эстисак, снимите ее с табурета!..

Гигант деликатно произвел предписанное похищение.

— А теперь в путь!

Она завладела рукой Селии и решительно направилась к двери, которую открыли для них бармены.

Селия, растроганная, несмотря на свое горе, этой пылкой дружбой, обняла Жанник и от всего сердца поцеловала ее:

— Какая вы добрая!

Но в дверь ворвался холодный воздух, и Жанник, глотнув его, страшно закашлялась.

— Поторопимся! — сказал вдруг герцог.

Он подхватил больную на руки и бегом понес ее, прижимая к себе. Селия бежала рядом.

Прямо перед ними, в конце улицы, окна ресторана светили, как некий маяк. Там будет тепло и хорошо.

На полдороге Селия, продолжая бежать, заметила обнаженную руку Жанник, белевшую на плече Л'Эстисака. Она наклонилась к ней и на лету поцеловала эту руку.

— Так, значит, — прошептала Жанник, чей кашель прошел уже, — так, значит, вы будете немного жалеть обо мне, когда я умру?

Загрузка...