…Я искупила свою вину И голову свою несу легко, Словно пылинку, Как голодная девушка Среди кустов терновника, Чьи губы и кончики пальцев Окрашены соком ягод. Долгие годы я мечтала об этом: О зеленых, смеющихся Руках старых деревьев, Простертых надо мной. И тень моя теряется среди них.
Замок Шато де Казенев, Гасконь, Франция — июнь 1662 года
Я всегда любила поболтать, а уж сказки были моей страстью.
— У тебя мед на язычке, ma fille, — сказала однажды мама. — Родись ты сто лет назад, то могла бы стать трубадуром.
— Девочки не могут стать трубадурами, — заявила Мари, презрительно задрав нос.
— Могут, и еще как, — возразила мать. — Некоторые известные трубадуры были как раз женщинами. Их называли «trobairitiz»,[195] и они написали много прекрасных песен и поэм, дошедших до наших дней. Моя мать напевала мне одну, сочиненную графиней де Диа, а я пела ее вам, когда вы были совсем еще маленькими. Помните?
Мы с сестрой дружно покачали головами.
Мать негромко запела:
— Ты даришь радость и смех тысячам тех, кто только что плакал.
— Да-да, что-то припоминаю, — с изумлением протянула я, когда в памяти моей всплыли смутные воспоминания детства.
— Трубадуры странствовали от одного королевского двора к другому, они рассказывали истории и пели песни. Часто они передавали и новости, которые в смутные времена облекали в форму легенд и народных сказок. Иногда они навсегда оставались при дворе какого-нибудь короля, но остальные трубадуры доходили до самого края света.
— Вот это занятие мне по душе, — с непоколебимой решимостью заявила я. — Я стану… как называется женщина-трубадур?
— Trobairitiz, — сказала мать. — Это на окситанском диалекте.
— Trobairitiz, — медленно повторила я, пробуя незнакомое слово на вкус.
— Но ведь трубадуров больше нет, правда, мама? — поинтересовалась Мари. — А если бы и были, то девочкам не разрешали бы ими становиться.
— Вероятнее всего, нет, — с грустью согласилась мать.
— Все равно я стану трубадуром, — решительно заявила я.
Мать улыбнулась и ласково взъерошила мне волосы.
— Уверена, так оно и будет, ma fifille, умница ты моя. В этом мире можно добиться чего угодно, если только не терять мужества и присутствия духа.
Аббатство Жерси-ан-Брие, Франция — апрель 1697 года
Я лежала на тощем жестком тюфяке, глядя на высокие каменные арки над головой, едва видимые в полумраке ночи. Глаза щипало от слез, а в горле застрял комок, словно кусок непрожеванного яблока. В детстве я думала, что передо мной открыты все пути, меня ждет мир бесконечных возможностей с замками и горными вершинами, увенчанными снежными шапками, цветущими лугами и зелеными долинами, каскадами водопадов и глубокими потайными ущельями, на дне которых покоятся кости великанов. А сейчас моя жизнь превратилась в унылое и серое существование без цели и смысла. Над нею властвовали колокольный звон, молитвенное пение и тяжелые двери, обитые железом, с замками, запертыми на три оборота ключа. Я попала в клетку, из которой не было выхода.
Я думала о той странной сказке, которую рассказала мне сестра Серафина. О маленькой девочке, запертой в башне без дверей и лестниц. Она пела, и песня ее была услышана. Она лишила покоя случайного слушателя в лесу. И он пришел и помог ей бежать. Но я не умела петь. Кто мог услышать меня здесь, в тюрьме, кроме других заключенных? Только Бог.
Я глубоко вздохнула и прижала пальцы к мокрым глазам, а потом, отняв кончики, поняла, что у меня кружится голова. Я заморгала и запрокинула голову. Надо мной луч рассветного солнца проник в комнату сквозь сводчатое окно в стене за спиной. Перед тем как лечь спать вчера вечером, я постаралась распахнуть окно как можно шире в надежде проветрить помещение и увидеть звезды. Но все мои усилия оказались напрасны — окно приоткрылось на несколько дюймов, образовав щелочку, в которую я даже не смогла просунуть руку. Тем не менее она оказалась достаточно широкой, чтобы в нее заглянуло утреннее солнце, и вот в луче золотистого света медленно затанцевали три пчелы.
Я замерла, чувствуя, как меня пробирает доселе незнакомая дрожь, отчего волосы на затылке и на руках встали дыбом. Пчелы переливались искорками, подобно драгоценным камням, янтарно-оранжевые с черными полосками, и крылышки их вспыхивали блестками солнечного огня. Глаза их были огромными, темными и блестящими. Повиснув на мгновение над моей головой, они, пожужжав от избытка жизненных сил, по очереди поднялись к окну и вылетели наружу.
«Они полетели в сад», — подумала я. Не раздумывая, я опустила ноги на пол, подхватила тяжелую накидку, сабо и босиком, потихоньку, зашагала по узкому проходу между натянутыми простынями. До меня донесся чей-то вздох и шуршание соломы, когда одна из монахинь заворочалась во сне. Каменные плиты под ногами отдавали таким холодом, что мне казалось, будто я иду по лезвию ножа.
Проскользнув по спящему монастырю, я подошла к двери, у которой на мгновение задержалась, боясь, что она будет заперта, но все-таки повернула ручку. Дверь открылась, и я шагнула через порог в серые рассветные сумерки. Над темными стенами монастыря нежнейшими пастельными тонами голубело небо. Сводчатые окна спальни отражали солнечные лучи, и воздух благоухал цветами яблочного дерева и фиалок. Я вдыхала его полной грудью, вспоминая мать. «У тебя мед на язычке…» — повторила я мамины слова.
И вдруг сердце мое учащенно забилось. По коже пробежали мурашки, и я почувствовала, как все тело, от самых пяток до кончиков волос, откликается на глухой вибрирующий гул, который исходил, казалось, из-под земли, словно какой-то великан застучал в исполинский барабан. Это было страшно и возбуждающе одновременно. Что-то происходило, вот только я не понимала, что именно. Гул стал глубже. А потом я увидела странное темное облако, похожее на цветочный ураган, в дальнем конце сада. В воздухе пьяно кружили пчелы. Их были сотни и тысячи.
В тот миг я ощутила себя невероятно живой и безумно уязвимой. Кончики пальцев отозвались нервным покалыванием, под ложечкой засосало, сердце запело. Еще несколько секунд я стояла в нерешительности, а потом повернулась и побежала обратно в монастырь. Я знала, где расположена келья сестры Серафины; я видела, как она возвращалась туда после всенощной молитвы. Поначалу я тихонько поскреблась в дверь мизинцем, но потом, вспомнив, что нахожусь не при дворе, отбила быструю дробь костяшками пальцев, испытав при этом странное чувство освобождения. Выждав мгновение, я постучала снова.
Дверь отворилась, и в коридор выглянула сестра Серафина. Она была в одной ночной сорочке и зябко куталась в накидку. Коротко стриженые волосы, светло-русые с оттенком красного дерева, торчали в разные стороны. Она вопросительно уставилась на меня.
— Пчелы собираются в рой, — прошептала я.
Выражение ее лица изменилось. Она распахнула дверь шире, отступая на шаг и наклоняясь, чтобы достать из-под кровати башмаки. Я быстрым взглядом окинула ее комнату. На полу лежал теплый ковер яркой расцветки, а через спинку кровати было перекинуто толстое стеганое одеяло желтого атласа. На стене висела потрясающая картина кающейся Марии Магдалины, обратившей к небу полные слез глаза. Густые пряди блестящих волос обнимали ее тело, едва прикрывая спелую наготу груди. На стене напротив виднелся простой деревянный крестик из веточек терновника, связанных воедино потемневшей от времени серебристой лентой.
Сестра Серафина подхватила с пола свои башмаки, и мы поспешили по коридору в сад.
— Надеюсь, мы успеем, — прошептала она, открывая садовую калитку.
Небо посветлело. Солнечные лучи позолотили шпиль церкви, высветив буйную красу распускающихся почек гранатового дерева. Жужжание стало громче; оно походило на колотушку ночного сторожа, предупреждающую об опасности.
Сестра Серафина устремилась вперед, прямо к темному облаку пчел. Я побежала за ней, чувствуя, как уже знакомый возбуждающий страх покалывает кожу. В детстве меня однажды укусила пчела, и я хорошо запомнила, как это больно. Но сестра Серафина отнюдь не собиралась сражаться с роем голыми руками. Вместо этого она направилась в хижину и передала мне шляпу с вуалью, сковороду с крышкой на длинной ручке, огниво и небольшой дымокур. Я поспешно надела шляпу, опустила на лицо вуаль и сунула озябшие руки в перчатки. Сестра Серафина быстро и ловко насыпала на сковородку высушенные цветы пижмы, похожие на пахучие коричневые пуговки, после чего подожгла сморщенные коричневые листочки искрой, которую высекла кремнем. Пижма вскоре занялась, и из кастрюли повалил густой серый дым.
— Поставьте сковороду на стену, вон там, — попросила меня сестра Серафина. — Мы должны попытаться не дать пчелам перелететь через нее. Они не любят дыма. Если они подлетят к вам слишком уж близко, качайте дымокур, чтобы отпугнуть их.
Пока я выполняла ее просьбу, она садовым ножом срезала несколько стеблей полыни, а потом несколько раз провела по ним руками, сминая серебристые листья.
— Пчелы не любят запах полыни, — пояснила она и принялась растирать голую шею и лицо руками, перепачканными соком полыни. Взяв стебли полыни в одну руку, она подошла к одному из пустых соломенных ульев. Сжимая в руках дымокур и кашляя от ароматного дыма, который несло на меня ветром, я с восторженным изумлением наблюдала за пчелиным роем. Они вились и кружились, как стайка блестящих мелких рыбешек, взмахи крылышек сливались в сплошное мерцание, и их гипнотизирующее гудение эхом отдавалось у меня в голове.
Сестра Серафина улыбнулась мне, чтобы подбодрить, наклонилась, подняла горсть земли и швырнула ее себе под правую ногу, приговаривая:
— Есть, нашла: земля подчиняет себе все создания,
Она властвует над злом и обманом,
Она сдерживает жадный язык человечества.
Вновь взяла горсть земли и бросила в пчелиный рой, напевая:
— Садитесь, мудрые женщины, устраивайтесь на земле;
Не бойтесь летать в лес.
Но не забывайте о моем достатке,
Поскольку людям нужна еда и земля.
Я смотрела на нее с изумлением и некоторым страхом.
«Кто эта монахиня? Силы какой магии она призывает на помощь?» — подумала я.
Солнечные лучи коснулись ее волос, и они засверкали, как янтарные угли под слоем пепла. Глаза ее отливали тяжелым золотом, как тельца пчел. Она сбросила тяжелую накидку и осталась в белой сорочке, подобно какой-нибудь древней языческой богине с обнаженными руками и ногами.
Сестра Серафина осторожно подняла стебли полыни и бережно коснулась ими края роя. Пчелы шарахнулись от них. Она принялась размахивать стеблями в воздухе, словно дирижер, управляющий хором, который исполняет «Te Deum». Рой подчинился музыке. Она медленно направила пчел к их соломенному жилищу. Они повиновались каждому ее жесту и вскоре оказались внутри улья. Лишь несколько пчел остались охранять вход, проверив все подступы к нему, прежде чем с гудением улететь на поиски нектара.
— У меня нет слов, — сказала я.
Она улыбнулась и отбросила уже ненужную полынь в сторону.
— Я рада, что вы меня разбудили. Иначе я могла бы их потерять. Как вы узнали о том, что вылетел рой?
— Я не могла заснуть, — ответила я. — А потом в окно залетели три пчелы и стали жужжать надо мной. Ну, я и решила выйти в сад…
Голос у меня сорвался. Я не могла внятно объяснить свой порыв, заставивший меня последовать за пчелами.
Она кивнула, словно сочтя мои слова вполне разумными.
— Гомер уверяет, что Аполлону, богу Солнца, возможность предсказывать будущее даровали именно три пчелы-девственницы.
— Откуда вы все это знаете? Вы разговариваете совсем не как монахиня.
Сестра Серафина слабо улыбнулась.
— Я живу очень долго и большую часть этого времени не была монахиней.
— Но кем же вы были? Откуда вы знаете столько странных и удивительных вещей?
Она окинула меня задумчивым взглядом, и глаза ее загорелись, как у настоящей львицы.
— Вы еще не догадались? — с легким иностранным акцентом поинтересовалась она. — Я и есть Селена Леонелли. Долгие, очень долгие годы я была куртизанкой в Венеции. Я была музой художника Тициана — это он нарисовал картину, что висит на стене в моей келье. И это я была той колдуньей, которой принадлежал тайный сад за высокими стенами в Венеции, и это в нем росла горькая зелень, пригоршню которой украл отец Маргериты. Это я нашла башню в лесу, это я принимала ванны из крови девственниц, и это я использовала в своей магии силу полной луны, дабы навечно сохранить свою красоту.
— Но… но это невозможно, — запинаясь, пробормотала я.
— Почему же? По моим подсчетам, я прожила двести с чем-то лет. Но вот заклинания, которые я наложила, начали слабеть. Волосы мои поседели, кожа обвисла и покрылась морщинами, а спина согнулась под тяжестью прожитых лет. И все это время я пыталась исправить причиненное мною зло.
Потеряв дар речи, я лишь во все глаза смотрела на нее.
— Картина… в вашей келье… Это вы? Я имею в виду, вы позировали для нее?
Она кивнула.
— Тициан часто рисовал меня. Очень часто.
— Вы были очень красивы.
— Да. Но это было давно, так давно, что иногда это время представляется мне сном или историей, услышанной от кого-то другого.
— Но как вам разрешили оставить картину? И все остальные ваши вещи: коврик, стеганое одеяло и чудесные подсвечники?
Сестра Серафина вновь улыбнулась загадочной улыбкой.
— Когда-то я была очень состоятельной женщиной. Когда я продала все, чем владела в Венеции, то создала трастовый фонд. Раз в квартал фонд выплачивает мне ренту. Я передаю ее монастырю. Это — почти единственный источник дохода для них. В знак благодарности мать настоятельница позволяет мне некоторые излишества, из числа тех, о которых никогда не узнают другие монахини. Картина — одно из них. Это — все, что у меня осталось от прежней жизни, и они же напоминают мне о том, как я оказалась здесь.
Зазвонили колокола. Сестра Серафина улыбнулась.
— Пойдемте, дорогая. Наступает время заутрени. У вас еще будет время выслушать мою историю. Я расскажу вам ее, пока мы будем работать в саду.
Я кивнула и ощутила, как при мысли об этом у меня радостно забилось сердце.
Во время долгой утренней службы я напряженно размышляла, прикидывала и строила планы. «По доброй воле или против нее», — так сказала мне однажды сестра Серафина, но я упрямо шла наперекор судьбе. Мне вдруг вспомнилась любимая поговорка Атенаис: «Играть приходится теми картами, которые сдал нам Господь». Ее картами были красота, ум и происхождение, а моими — одни лишь слова.
На общем собрании монахинь я попросила у матушки настоятельницы разрешения заговорить. Она удивилась, но согласилась меня выслушать.
— Я чувствую, что уже готова принести монашеский обет, — сказала я. — В качестве жеста доброй воли я прошу вас продать мое золотистое платье, а на вырученные деньги починить крышу церкви.
Повсюду раздались восклицания радости и восторга. Казначей, сестра Тереза, молитвенно сложила руки перед грудью и обратила очи горе.
— У меня есть драгоценности, которые тоже можно продать. Они мне более не нужны. Как только король назначит мне пансион, я с радостью передам его в ваши руки, мать настоятельница, чтобы вы распоряжались им по своему усмотрению.
— Благодарю вас, ma fille, — ошеломленно пробормотала она.
— Взамен я прошу лишь об одной малости для себя. С вашего позволения, матушка настоятельница, я бы хотела иметь собственную келью, — продолжала я, смиренно сложив руки. — А в ней — маленький письменный стол, перья и чернильницу. За последние дни, работая с сестрой Серафиной, я узнала столько нового, что хочу записать эти знания, дабы передать их будущим поколениям.
— Достойное стремление, — заявила мать настоятельница. — Теперь, когда нас осталось совсем немного, у нас есть свободные кельи. Не вижу причин, почему бы вам не занять одну из них, если таково ваше желание.
Поблагодарив ее, я договорилась с сестрой Терезой о том, что мы вместе разберем мой сундучок. За все это время сестра Серафина не проронила ни слова, и лишь уголки ее губ дрогнули в сдержанной улыбке.
Через несколько дней дело было сделано — мои придворные платья и драгоценности проданы пришедшим в экстаз дочерям местной знати. Вырученных денег оказалось больше, чем достаточно, чтобы починить крышу церкви. Я оставила себе на память лишь одну брошку в виде пчелы от своего любимого платья, которую положила на письменный стол рядом с чернильницей и перьями.
Келья моя выглядела голой и строгой, зато в ней имелось окно, выходившее в сад. Я убедила мать настоятельницу истратить большую часть моего первого пансиона, полученного от короля, на овечьи шкуры, чтобы постелить их на сырые и холодные полы, и на толстые стеганые одеяла для монахинь.
— Уверена, Господь не хочет, чтобы мы умерли от пневмонии, — заявила я. Мое одеяло оказалось не из розового атласа, как я втайне надеялась, но, по крайней мере, оно было мягким и восхитительно теплым.
Я села за стол, вдохнула благоуханный воздух из сада, тщательно выбрала перо и аккуратно заточила его. Подвинув к себе лист своей лучшей бумаги, я старательно вывела заглавие:
ПЕРСИНЕТТА
Жили-были юноша и девушка, которые очень любили друг друга. Наконец они преодолели все трудности и поженились. Счастье их было безграничным, и теперь они желали лишь одного — иметь собственного ребенка. Вскоре они узнали, что их желание исполнится…
Слова ложились на бумагу легко и уверенно, и я вдруг поняла, что наконец-то нашла свою дорогу в жизни. Я знала, что, по мере того как буду писать, история преобразится. Никто не в силах пересказать случившееся, не изменив его некоторым образом. В этом и заключается магия пересказа. Подобно трубадурам прошлого, скрывавшим в своих песнях, поэмах и сказках послания, я тоже спрячу свою истинную цель: вымолить прощение у короля и исподволь убедить его освободить меня из заключения.
Я спасу себя, пересказывая чужие истории.