На хутор мы въехали еще засветло. Остановились возле крайней избы. Пока стражники вязали коней к тыну, от жилья к нам потянулся народ. Пятеро здоровенных бородатых мужиков в простой темной одежде спокойно подошли и завязали разговор с ведуном о ночлеге, кормежке для людей и лошадей, и о плате за все это.
А я окликнула их со своей повозки:
— Дяденьки! А у вас никто не пропадал в лесу на днях? Мужик такой всклокоченный с горбатым носом?
Один из хуторян вскинулся и быстро подошел ко мне, а за ним подтянулись и остальные. А у меня с трудом ворочался язык, так тяжело стало говорить:
— Возле того дерева, что с большим дуплом внизу, его задрал медведь. Голодный с зимы… худой. Сторожитесь его. Зверь сельчанина вашего где-то там закопал — в хворосте. Выручайте… он просил схоронить по обряду, — я совсем выдохлась и обессилено замолчала. Что я творю? Тот дед сказал, что с покойниками нельзя долго говорить, а оказалось — про них говорить еще хуже. И я заплакала — так мне было худо, так голова болела, и сил не было совсем ни на что. Меня о чем-то еще просили, что-то говорили, а у меня только слезы бежали из-под закрытых век.
Потом меня затащили в избу, посадили, поддерживая, на высокую постель. Незнакомая женщина помогла снять верхнюю одежду, а дальше я склонилась набок и просто уснула.
Мы с ведуном поговорили только утром. Я проснулась рядом с Марутой, которую уложили со мной. Потом мы с ней сходили к нужнику, и я уже шла сама, своими ногами. Умывшись, вернулись в дом, застав там Гната и Микея. Ведун опять отослал прочь жену и сказал мне:
— Нашли мы его, того мужика. Они сразу же — на ночь глядя кинулись в лес, с факелами… я боялся, что сосняк запалят. Спешили, чтобы успеть. Медведь сразу не пожирает крупную добычу. Он любит, чтобы мясо немного с душком было — так оно мягче. А поначалу выедает только брюшину. Потом прячет тушу… тело… натаскивает лесной хлам, заваливает сверху… ждет, выжидает срока. И не отходит далеко — сторожит добычу. Нет больше того зверя — закололи они его. Людоедов сразу убивают… человек — легкая добыча, особенно бабы да дети.
Того деда, Таша, звали Строгом. Или Строжищем — кто как. Про то, что это степняки в его смерти виновны… Там, в Степи, люди Силу не принимают, ведовством не промышляют. Зато есть идолы… по всей степи, возле каждого их поселения, ставят каменные столбы, грубо вытесанные наподобие человека. А когда переселяются на новое место, то родовой столб за собой волоком тянут.
Вначале, как вытешут его — он камень камнем и только. А чтобы он силу имел, их род хранил, в набегах помогал, в лечении, в родах бабам и лошадям, они напитывают его этой силой. Откуда ее берут? Вот тут и ответ про смерть деда, Таша… Наши ведуны самая ценная добыча для степняков. А еще ведуньи, сильные травницы и рудые — рыжие люди. Такие как ты — сильно рыжие.
За нами охотятся, в набегах мы самая ценная добыча. Стараются взять только живыми — все для этого делают, жизни свои кладут, не жалея. Чем сильнее ведун, тем вкуснее будет жертва для идола. Мы знаем, как они скармливают наших… пытают страшно, привязав к камню, но умереть не дают, не-ет… Оборот луны, Таша, целый оборот луны… И только когда, наверное, смерть уже кажется великой радостью для несчастного или несчастной, когда их кровью досыта напоена земля под злой каменюкой… тогда, только тогда — нож в сердце! — ведун помолчал, вытирая пот со лба, потом, уже спокойнее, продолжил:
— На границе со Степью ведунов уже нет, только в отрядах стражи. Травница, что ты говорила — одно название. И тайные отряды со степи проникают все глубже и дальше в наши земли. Поэтому ведунов сторожат…
— Что ж вы того деда не сберегли? — спросила я с горечью.
— В мыслях не было… два дня и ночь быстрого конского хода от границы. Леса уже сплошь — они их не любят. Никогда еще они досюда не доходили, и дед был — сила. Мог отстоять себя — любого спалил бы к… Но, видать, врасплох его застали… совсем врасплох. Чтобы не кормить собой чужих идолов, он и кинулся под лед, успел как-то…
Что-то он тебе отдал, да… Да, Таша, он дотянулся — держал твою ладонь мертвой рукой. Я не говорил с тобой обо всем этом потому, что сам не знаю — что сказать? Не хотелось толочь воду в ступе, но ты требуешь правды. Так вот она, как я понимаю и что знаю: огонь свой он тебе не передал, нет его в тебе. Это я ясно вижу. Есть в тебе что-то, но для меня неясное, а еще то, что досталось с рождения — дар фэйри.
— Кто это? — продрала я пересохшее горло. Забывала дышать, вся превратилась в слух. Тела своего не слышала. Зато чуяла, как меняет меня новое знание, выворачивают душу страх и жалость к замученным людям. А еще просыпается внутри что-то совсем новое, сильное и ранее мною никогда не изведанное — лютая ненависть! Ее я узнаю и чувствую впервые. Страшное чувство — черное, тяжелое, как камень, а еще — буйное. Требует действия, вносит в душу беспокойство, будто недостает мне чего-то и нужно сделать что-то — еще более страшное, но справедливое. Тяжко…
— Фэрии или фэйри — это не народ, — рассказывал ведун, — рождаются в разных государствах дети, целованные солнцем, рыженькие. Где-то чаще, где-то совсем редко — как у нас. Все больше — девочки. В разных семьях — богатых… бедных. Растет дитя в большой любви, его нельзя не любить. И оно само с рождения — свет солнечный, любовь к жизни в чистом своем проявлении. Ему радуется все живое — растет, цветет для него. Что бы ни делал такой человек (а делает он все старательно, основательно, тоже с любовью), это получается у него лучше, чем у других. Это редкий дар — хороший, полезный, но для нашего дела не очень ценный. Вот для женской работы — да. Я уже думаю — не за тобой ли шли тогда степняки, потому что это тоже сродни ведовству. Могло быть и такое…
— А дед, тот дед? — не терпелось мне. Вдруг стало больно руке — ее сжимал Микей, смотрел сурово на ведуна, слушал его. Я руки не отняла — так было спокойнее. Пусть держит, я и сама уцепилась за него второй рукой. Только разговор на этом закончился.
— Давай уже чего-нибудь покушаем, рыжуля, вам с Марутой детей кормить нужно, а то слабые вырастут в утробе. А про деда я же сказал — не знаю, что он тебе передал. Потому и не хотел пустой говорильни. Нужно с грамотными людьми советоваться, думать, что-то решать. Они уже извещены о тебе. Может, потому и отозвали меня в столицу — тебя перевезти в безопасности. Старшие разберутся — у них есть доступ ко многим знаниям, их добывают для них даже за границей. Они знают о всех редких умениях, о которых хотя бы раз прошел слух. Не переживай — разберутся. У меня же одни догадки. Только напугал тебя, — отвернулся расстроено ведун.
Мы вышли во двор, а потом прошли к другой избе, где ночевали ведун с братом. Нас сытно накормили и спросили — останемся ли мы на обряд похорон и на тризну? Ведун попросил прощения и отказался — мол, две тяжелые бабы в обозе. Ни к чему им плакать и расстраиваться лишний раз.
— И так досталось, — буркнул Микей, и по выходу из дома, когда садились уже на повозки, спросил меня тихо:
— Про косы я понял — так тебе удобнее, про дитя тоже. Ты только скажи — его отец живой? Он дорог тебе?
За его спиной стоял Хоразд и тоже прислушивался к тому, что я скажу. Я обрадовалась случаю сказать правду.
— Я его люблю… хочу, чтобы был живой. Но точно знать не могу — они умчались на выручку кому-то еще. Но даже если не приведи Силы… я в верности ему клялась до самой своей смерти и он моей клятвы не отринул. Не сказал, что не хочет ее.
— А с-сам… сам тебе обещал ее — свою верность? — просипел Микей.
— Я не просила. Он мне дочку подарил и этого довольно. Имени его не спрашивай — все равно не знаю. И помощи твоей не жду — ты много за нее захочешь, а я дать не смогу. На нашем роду проклятье — семьи со мной не создать. Ты очень хороший, Микей, и Хоразд тоже. Спасибо вам за заботу, только не выдумывайте себе ничего лишнего. Мне это не нужно.
Мне было жаль так говорить, жаль было смотреть, как уходит Микей, опустив плечи, как тяжело ступает и старается не смотреть в мою сторону. Как осуждает взглядом Харазд, отводит глаза и тоже уходит следом за другом. Но так было правильно. Я с малых лет была приучена мамой думать о том, как поступаю. И делать что-то только тогда, когда буду уверена, что это верно и правильно. Сейчас я была уверена.
На повозку ведуна — с семейным скарбом, хуторяне складывали корзину, крынку, хлеб, завернутый в холстину, кланялись, провожая нас. Марута тихо сказала:
— Платы за постой вовсе не взяли… Благодарили за твою помощь, ведунья, еще и щедро одарили за нее, — тяжело вздохнула, заглянув в просвет между деревьями, куда убегала лесная дорога.
— Ох, скорее бы уже до места добраться…
По дороге в столицу больше ничего такого не случилось. Мы просто ехали и смотрели по сторонам, щурились от яркого солнца. Начиналась весна, настоящая, не ранняя — с молодыми листочками, травой, первоцветами на прогретых полянках. Мохнатые фиолетовые венчики цветков сон-травы вместе с синими пролесками пробивались к солнцу. Тянулись даже из островков не стаявшего в тенистых местах снега. Рядом поднимались мясистые короткие стебельки, густо усыпанные крошечными желтыми колокольчиками. У тех мохнатыми были только крупные листья.
Глаза радостно вбирали в себя и зелень первой травы, и колючие желтоватые ковры из прошлогодней хвои, и острые листочки, и крупные клейкие почки на концах сосновых лап… Басовито гудели недавно проснувшиеся шмели, пчелы, пролетали мухи.
Запахи были незнакомые для меня — лесные, весенние, веселые. И мы все повеселели. Упрямый Микей на одном из привалов ткнул мне в руки букетик из первоцветов. Я тяжко вздохнула и взяла его. А он весело улыбался, скаля белые зубы, хитро щурил такие же, как у меня темные глаза.
— Я много не спрошу, просто присмотрим за тобой вдвоем с Хораздом.
Ну… мое дело сказать, а там пускай сам думает. Я не понимала его взглядов, их слов обо мне в той повозке. Так не должно было быть. И я как-то попросила у Маруты зеркальце. Хотелось посмотреть — может, что изменилось во мне с той поры, когда я чуть не умерла со страху в дедовой избушке? Что-то должно было. Потому, что никогда раньше не дарили мне цветов и не смотрели так, будто меня нужно срочно спасать от вселенского лиха.
Но зеркальце показало, что я все такая же рыжая, и рот все такой же большой. Подружки говорили — как у лягухи, я и широко улыбаться боялась на людях… А веснушки под весенним солнцем стали только ярче и заметнее. И подумалось — а может, просто жалеют меня? Как я в свое время пожалела убогую ободранную кошку? Накормила ее и в доме нашем жить оставила… Видно, Микей заметил, как я себя разглядываю и, подъехав совсем близко, наклонившись ко мне с коня, шепнул:
— Ты, рыжуля… солнышко ясное. Маленькая, нежная девочка… краса желан… — запнулся он под злым взглядом ведуна. Но отъехал, все так же ласково улыбаясь. И взгляда долго не отводил, будто не мог оторвать его от меня.
Щекам стало жарко и, наверное, я сильно покраснела. Застыдившись, оглянулась на Маруту — разве это может быть правдой? Она ласково улыбалась, прикрывая ладонью глаза от яркого солнца. И я тихо засмеялась — пошутил? Но слышать такое было радостно и, улегшись в повозке, я стала мечтать: будто он тоже рассмотрел меня и тоже так шепчет, что замирает сердце! Смотрит жадно, обнимает взглядом. За руку крепко держит, ведет за собой… сладко мучит мои губы своими губами…
Ближе к городу стало попадаться много повозок, всадников — одиночных и маленькими отрядами. Скоро мы выехали из леса и направились к городским воротам, прорубленным в высокой каменной стене. За стеной виднелись крыши высоких построек. Под стеной отсвечивала на солнце небольшая река, а возле нее гуртовались телеги — собирался в дорогу большой обоз. Еще издали видно было, что люди кишат у города, как муравьи в растревоженном муравейнике.
Я смотрела на это во все глаза, стараясь не обращать внимания на нарастающую в голове боль. Еще только выехали из леса, только открылся взгляду большой город, как стало давить на виски и подташнивать. Тут бы как раз рассмотреть все новое, интересное, что открывалось впереди, а вдруг стало так плохо… Повалилась плашмя, стараясь разобрать, что говорят, шепчут, орут в моей голове чужие голоса. Просят, умоляют, грозятся… Потом уши как пробками заложило, а перед глазами темная завеса упала. Донеслись обеспокоенные голоса Маруты… ведуна…
Потом приходила в себя на малое время. Помнила урывками — несут куда-то, бубнят… ругается кто-то. Тащат опять меня, пить дают — я обливаюсь водой, плачу. Опять тяжестью давит тело, оно цепенеет, не слушается. Потом снова пахнет веселым лесом, стихает гомон в голове… Только одно из всего этого запомнилось — молодой мужской голос плачет, хрипит с мукой, сокрушается, доказывает, что брат его не убивал, что люди должны знать об этом:
— Сам не уберегся, я сам виноват! За что же его-то, люди добрые? Смилуйтесь! За что нашей мамке горе такое? Один он у нее теперь остался, одна она с малолетства у нас… за что же ей? Сжальтесь!!
Хлопали по щекам, умывали холодной водой, и я, придя в себя, первым делом попросила заплетающимся еще языком:
— Найдите скорее — брат не убивал брата. Скорее, а то и мать уйдет за ними следом. Сам он не уберегся, сам виноват! Уймите его, не могу больше… сердце рвет — сил нет, — потекли из глаз слезы, давило горло горькими всхлипами. Рыдала, дергаясь всем телом. По голове гладили, говорили голосом ведуна:
— Я слышу тебя, слышу. Сей же час до стражи доеду, все передам. Таша… оставляю тебя тут — здесь пока жить будешь, нельзя тебе в городе. В надежном месте оставляю. Тетку, что будет смотреть за тобой, зовут Славна. Устрою Маруту, начальству скажу про этого брата и сразу — к тебе. Ты лежи себе, ничего не бойся. На дворе Микей с Хораздом, я велел им не входить пока сюда. Скажу сейчас, что ты уже в себя пришла, чтобы не волновались. Пускай там сторожат, а ты поспи… отдохни…
— Прежде всего спасите брата…
— Как скажешь…
Так и не подняв тяжелых век, я уплывала в спокойный сон. Губы растягивались в улыбке — мою маму тоже звали Славна.