ГЛАВА XVIII

Представьте себе хорошего интеллигентного человека, подпавшего, как многие, под власть алкоголя. Предположим, что он опускался под влиянием своего порока все ниже и ниже и предавался всевозможным эксцессам, пока delirium tremens[24] не положил им конец. Предположим, что под чьим-то плодотворным влиянием ему удалось выздороветь от своей болезни. Его ум светел, поступки разумны, он снова здоровый человек. Он с ужасом оглядывается на свое прошлое. Это не то, что он был как бы в периоде безумия, когда память слаба и неясна. Нет, он все помнит, все объятия, все свои постыдные поступки, все переживания своей души. Его душа была свободна, а воля скована. Теперь они снова стали заодно. Он не был безумен, потому что он был ответственен за свои действия, но он был безумен, оскверняя свою бессмертную душу.

— Я был безумен, — шепчет он и содрогается от отвращения.

В таком же состоянии был Квистус, освободившись, наконец, от державшей его несколько месяцев в своей власти навязчивой идее. Он вспомнил, как это случилось. Было много ударов: бегство Маррабля, открытие измены Анджелы и Хаммерслэя; вероломство его трех пенсионеров, циничная шутка его дяди. Он вспомнил, что при виде пьяной экономки идея вскочила на его плечи и завладела им. Каждый факт, каждая мысль этого странного периода были свежи в его памяти. Он не мог быть безумным и все-таки он был им. По аналогии с пьянством ночной кошмар в поезде и ужас следующего утра был для него его delirium tremens. Но дальше аналогия прерывается. Пьяница с трудом выздоравливает от своего порока и только медленно, постепенно возвращается к жизни нормального человека. Одного потрясения для него недостаточно. Квистус же перенес двойное потрясение — собственное состояние и внезапное столкновение с тем, что для всех людей единственно вечное и неизбежное, и тогда висевшая над ним пелена спала с него и он увидел смерть глазами здорового человека.

И теперь глазами здорового человека он оглянулся на свое вчерашнее состояние. Он содрогнулся от отвращения. Он был безумен… Размышление нашло на него. Он, действительно, много пережил; ни один человек после Иова не был так обездолен; открытие человеческой низости и измены убило его детскую веру в людей. Но почему потеря веры сделала его безумным? Что сделал его мозг для переработки полученного впечатления? Он пришел к заключению, что он не терял этой веры ни во время своей сумасшедшей ночной прогулки по Лондону, ни во время своей ужасной ночи в вагоне. Теперь у него не было желания совершать подлости. Мысль о дьяволе, ради него самого, стала отталкивающей. Его «я», которое было чисто и которое он привык уважать, было загрязнено. Где же найти очищение?

Был он безумен? Если да, как он мог верить своей памяти? К счастью, все его попытки совершить подлость остались бесплодными. Даже Томми не пострадал, потому что не исполнил его желания и приобрел на свой счет две тысячи фунтов. Но возможно, что он совершал подлости и забыл о них? Может быть, таковые были совершены через его трех агентов? Он тщетно ломал себе голову.

Время в Марселе проходило уныло. Добрый самаритянин Пойнтер отправился в Девоншир успокоить свою тоскующую душу видом английских полей. Клементина и Квистус проводили его и вместе отправились по шумным улицам обратно. Следующий день Квистус был предоставлен сам себе, потому что Клементина сообщила девочке о смерти отца и не отходила от нее. Он одиноко бродил по городу, ища тени и купаясь в собственной меланхолии. Он нашел на следующий день Шейлу очень подавленной. Она поняла, что ее отец ушел к матери на небо. Она поняла, что больше никогда его не увидит.

Клементина сообщила Квистусу о горе ребенка. Как она плакала, звала отца и в конце концов уснула… Проснулась она более спокойной. Чтобы немного рассеять ее, они взяли таксомотор. Она свободно поместилась между ними и, казалось, что их присутствие успокаивало ее. Пинки также доставляла ей большое облегчение. Пинки была глупой, говорила она, и разговаривать не умела, но она была волшебной принцессой, а они всегда дружественны к людям.

— Раньше вы катались когда-нибудь в таксомоторе? — спросил Квистус.

— О, да. Конечно, — ответила она своим звонким голоском. — У дадди был в Шанхае автомобиль и он часто брал меня с собой.

Ее губы задрожали, слезы брызнули из глаз и, задыхаясь от плача, она прижалась к Клементине.

— О, дадди!.. Я хочу дадди!..

Клементина возмутилась.

— Зачем вы ей напомнили об отце, расспрашивая об автомобиле?

— Мне очень жаль, — оправдывался Квистус, — но откуда же я мог знать?

— Совсем мужчина, — кипятилась она, — ни на грош здравого смысла…

За обедом она извинилась в своей обычной резкой манере.

— Я была неправа насчет автомобиля. В самом деле, откуда вы могли знать? Вы могли заговорить о паровом котле, и он мог также оказаться у ее дадди. Бедная крошка…

— Да, бедная крошка, — задумчиво согласился Квистус, — не знаю, что из нее выйдет.

— Это будет нашим делом, — значительно возразила она, — вы, кажется, этого до сих пор не учитываете?

— Не совсем… Я еще должен привыкнуть к этой мысли…

— Вчера, — заметила Клементина, — вы заявили, что влюбились в нее.

— Многие мужчины, — слабо усмехнулся Квистус, — влюблялись в особ вашего пола, но не знали, что с ними делать.

Лицо Клементины смягчилось.

— Вы, кажется, становитесь более человеколюбивым. Кстати, у нас есть еще один вопрос, который нужно разрешить. Скажите, пожалуйста, думаете ли вы все продолжать свои дьявольские намерения по отношению к Томми Бургрэву?

Этот вопрос висел у нее на языке уже двадцать четыре часа — с тех пор, как он казался выздоровевшим. С большим самообладанием она выжидала удобного случая. Теперь он как раз представился, и Клементина была не из тех, которые легко выпускают его из рук. Квистус положил ножик и вилку и откинулся на спинку стула. Зная ее привязанность к юноше, он уже давно поджидал с ее стороны намеков по этому поводу. Но ее прямая атака смутила его. Не должен ли он давать отчет в своих дьявольских начинаниях? Это до сих пор не приходило ему в голову. Он намеревался, лишив его наследства, написать ему об этом, попутно сообщая о положенных на его имя выигранных на скачках деньгах. Но мысль о плагиате заставила его отказаться от этого намерения, а затем он и совершенно забыл об этом до сегодняшнего дня.

— Прежде всего, — начал он, смотря в тарелку, — я не лишил Томми наследства; я не прекратил ему выдач и положил на его текущий счет большую сумму.

Клементина подняла брови и уставилась на него. Он, кажется, рехнулся более чем когда-либо! Лжет он или нет? Томми ей ни слова не говорил ни о чем подобном. Томми был воплощенная искренность.

— У мальчика нет ни пенни, кроме пятидесяти фунтов, оставленных ему матерью.

Он спокойно встретился с ее пронизывающими черными глазами.

— Я сообщаю вам действительные факты. Он мог быть не уведомлен об увеличении его капитала. — Он провел рукой по лбу, вспоминая о миновавшем, странном периоде.

Очевидно, он говорил истину. Все это было очень загадочно.

— Для чего же, во имя Бедлама, сыграли вы с ним всю эту комедию?

— Это другой вопрос, — сказал он, избегая ее взгляда. — Я хотел подвергнуть испытанию его любовь к искусству.

— Вы можете утверждать это сколько хотите, но я вам не верю.

— Я попрошу у вас, Клементина, — ответил он, — как большого одолжения, предать все это забвению.

— Что ж, хорошо, — согласилась Клементина.

Они продолжали свой обед. Внезапно ему в голову пришла следующая мысль. Он старался выяснить себе все, что произошло во время периода его безумия.

— Если у Томми нет ни одного пенни, — осведомился он, — на какие же средства он путешествовал по Франции?

— Знаете что, поговорим о чем-нибудь другом, — перебила она. — Меня уже тошнит от Томми.

Она мысленно видела радость Томми и Этты, узнавших счастливую новость. Она слыхала, как он говорил, что она может надеть теперь померанцевые цветы и идти венчаться. Она слыхала, как Этта кричит ей:

— Дорогая Клементина, бегите скорей и купите мне флер-д'оранж.

Были минуты, когда она не знала, прижать ли их к груди или посадить обоих в один мешок и бросить в Сену.

— Меня тошнит от Томми, — заявила она.

Но здоровый мозг интеллигентного человека уже начал соображать.

— Клементина, — сказал Квистус, — вы платили издержки Томми.

— Хорошо, предположим, что это так, — вызывающе сказала она и быстро добавила по женской привычке предупреждая возражение: — Он — ребенок, а я старая женщина. Я еле-еле заставила его согласиться. Я не могла ехать одна во Францию… то есть я бы могла поехать одна даже в геенну, но мне было бы скучно. Он для моего удовольствия пожертвовал своей гордостью. Что вы имеете сказать против этого?

Волна стыда залила лицо Квистуса. Это было ужасно, что его родственник — сын его сестры — жил на счет женщины. В этом нужно было обвинять только его.

— Клементина, — начал он, — это очень щекотливая тема и я надеюсь, что вы поймете меня… так как ваше великодушие было основано на несчастном стечении обстоятельств…

— Ефраим Квистус, — поняв, куда он клонит, перебила его она, — кончайте обедать и не будьте сумасшедшим.

Квистусу ничего не оставалось, как продолжать свой обед.

— Вот что я вам скажу, — через несколько секунд снова вернулась она к Томми, — когда вы встретились с Томми в Париже, он ничего не знал из того, что вы мне сказали. Он продолжал считать, что вы поступили с ним зло и несправедливо… и тем не менее он поздоровался с вами так искренно и любовно, как будто ничего не случилось…

— Это верно, — подтвердил Квистус.

— Это еще раз доказывает, какой Томми хороший малый.

— Да, — сказал Квистус. — И что же?

— Это все, — ответила Клементина. — Он мог быть в данном случае совсем другим.

Квистус ничего не возразил. Да тут и не могло быть ответа, кроме разъяснения его эксцентричных поступков; но к этому он сейчас был совершенно не расположен. Резкие слова Клементины глубоко запали ему в душу. По обычной расценке его отношение к Томми было в высшей степени несправедливо, а Томми к нему — очень похвально. Не является ли случай с Томми следствием естественной человеческой неиспорченности? Его мрачная уверенность в данном случае потерпела крушение. Он выздоровел, но остатки прежнего еще не совсем исчезли.

После обеда она отпустила его. Он должен пойти в кафе, повидать людей. Она посмотрит за ребенком и напишет письма. Квистус вышел на улицу. Каннбьер был полон шумящей зажиточной публики. Солидные буржуа шли под руку со своими женами. Девушки и юноши пересмеивались. Рабочие в раскрытых рубашках, показывающих их волосатую грудь, принаряженные работницы, солдаты, нашептывающие любовные слова подругам, — все пело, смеялось, шутило, любило. Уже темнело, а со всех сторон — от кафе, окон магазинов, уличных фонарей, трамваев и автомобилей лились потоки света. Кроме того, с небес смотрела луна. Квистус и луна были, казалось, единственными одинокими на Каннбьере. Он уныло бродил по набережной. Он чувствовал себя потерянным, одиноким, среди охватившего все человечество счастья; он завидовал весело болтавшему солдату и его подруге, тесно прижавшимся друг к другу у окна ювелирного магазина. В нем неожиданно проснулась настоятельная, непреодолимая потребность в человеческом обществе. Машинально он побрел обратно к отелю, не сознавая, зачем идет, пока не увидел в вестибюле Клементину. Она уже пришпилила свою нелепую шляпу и надевала нитяные перчатки, очевидно, готовая выйти.

— Хэлло! Уже обратно?

— Я пришел просить у вас одолжения, Клементина, — сказал он. — Вас не затруднит выйти со мно… доставить мне удовольствие вашим обществом…

— Это меня нисколько не затруднит, — возразила Клементина. — Но для чего, объясните, я вам понадобилась?

— Я вам скажу, если вы не будете надо мной смеяться.

— Я смеюсь над вами, как вы говорите, когда вы действуете по-идиотски. Сейчас же ни в каком случае. В чем дело?

Он колебался. Она заметила, что ее резкость смутила его. Она решила исправить ошибку и положила свою руку на рукав ему.

— Мы постараемся быть друзьями, Ефраим, хотя бы ради ребенка. Говорите…

— Дело только в том, что я никогда не чувствовал себя таким отчаянно одиноким, как сейчас на этой людной улице.

— И вы вернулись за мной?

— И я вернулся за вами, — улыбнулся он.

— Пойдем, — решила она, беря его под руку, и они пошли таким образом, как сотни других пар по улицам Марселя.

— Так лучше? — с шутливой лаской осведомилась она, полная жалости к этому чувствительному, непонятому человеку.

Необычный для нее тон глубоко тронул его.

— Я никогда не предполагал, что вы можете быть такой милой, Клементина. И вчера утром мне очень нездоровилось и, хотя я все смутно помню, но я чувствую, что вы были очень добры ко мне.

— Я не всегда бываю носорогом, — возразила Клементина, — но что же особенно хорошее я сделала сейчас?

— Вот это, — прижал он к себе ее руку.

Клементина осознавала, что мелочи имеют гораздо больше значения, чем великие дела. Они прошлись вдоль набережной, полюбовались на мрачный, залитый луной Замок Иф, повернули по Римской улице и вышли опять на Каннбьер. Тут их прельстил только что освободившийся в углу террасы кафе столик. Они заняли его и заказали кофе. Маленькая сентиментальная прогулка под руку значительно расположила их друг к другу. Квистус был благодарен за ее грубоватую, хотя и смягчающуюся симпатию, Клементина, в свою очередь, более правильно оценила его. Впервые с приездом в Марсель они говорили на общие темы и впервые говорили не раздражаясь. До сих пор она не выносила его педантизма, он — ее насмешек. Она выходила из себя от его квиэтизма, он нервничал от ее грубости. Теперь отношения выяснились. Она решила оставить насмешки при себе, Квистус — влезать на своего конька только в случаях самозащиты. Они разговаривали о музыке, так как в кафе оказался оркестр. Их вкусы сошлись на Бахе. Мало-помалу разговор перешел на современную оперу. Квистус подметил в «Гансе-игроке» какой-то повторяющийся мотив.

— Этот, — напевая его, закричала Клементина. — Вы единственный англичанин, который это заметил.

Они переменили тему и заговорили о путешествиях. Ее странствование по Франции было еще свежо в ее памяти. Как художник, она восхищалась ее архитектурой. Оказалось, что Квистус был знаком со всеми местами, где она останавливалась. К ее большому удивлению, он во многом сходился с ней по вкусам.

— Бесценнейшие сокровища Франции, — сказал он, — в остатках умирающей готики и раннего Ренессанса. Образцом являются всем известный Дворец правосудия в Руане и западный фасад собора в Вандоме.

— Но я же была в Вандоме! — воскликнула Клементина. — Дивное стрельчатое окно, все в пламени.

— Последнее слово готики, — сказал Квистус, — погребальный костер готики — пламя. Вандом всегда казался мне концом эпохи викингов. Они погребали героев на пылающем в море корабле.

Даже «Ришелье», построенный великим кардиналом для своего отдыха, был знаком Квистусу.

— Но это поразительно, — кричала Клементина, — а я думала, что мы его открыли.

Он засмеялся.

— Я был такого же мнения. И мне думается, что каждый, кто там побывает, считает себя маленьким Колумбом.

— Что вам там больше всего нравится?

— Старина, кавалькады свиты Ришелье в костюмах Людовика XIII… шум оружия проезжающих воинов… Там легко писать на старинные сюжеты.

— Томми это сделал, — добавила Клементина, — он сделал великолепный эскиз кардинала, входящего в свою карету, окруженную телохранителями.

Это перевело их разговор на картины. Оказалось, что он был знаком со всеми галереями Европы, и с большинством современных произведений. Она и не подозревала, что он имеет такие познания в искусстве. Он ненавидел то, что он называл «кошмаром техники» ультрасовременной школы.

Клементина придерживалась того же мнения.

— Все великие произведения отличаются простотой. Поставьте пейзаж Хоббема и св. Михаила Рафаэля рядом с истерическими произведениями салона независимых и вы увидите, что стены закричат от этого хаоса.

— Это напоминает мне, — продолжал он, — небольшой эпизод на первой международной художественной выставке в Лондоне. Париж, Бельгия и Голландия выставили свои ужасы, к которым многие были непривычны. Там были женщины с оранжевыми лицами и зелеными волосами, сидящие в пурпуровых кафе; отвратительные ню, с вырисованными мускулами; портреты до того плоские, что они казались прикрепленными булавками к стене насекомыми. Я помню, что ровно ничего из этого не понял. А в середине же всего этого лихорадочного бреда висел маленький шедевр, такой законченный, простой, здоровый и в то же время полный выражения, что я остановился перед ним и стоял до тех пор, пока мне не стало лучше; затем я отправился домой. Это было удивительное ощущение прикосновения холодной руки во время горячечного бреда. У меня не было каталога, так что я до сих пор не знаю имени автора.

— Какой сюжет этой картины? — осведомилась Клементина.

— Ребенок в белом платье с голубым поясом, и даже не особенно хорошенький ребенок. Но это было восхитительное произведение.

— Не помните ли вы, — спросила она, — слева от девочки на маленьком столике перламутрового ларчика?

— Да, — вспомнил Квистус, — был такой… Вы знаете эту картину?

Клементина улыбнулась. Она так улыбнулась, что стали видны ее белые здоровые зубы. Квистус никогда не видел зубов Клементины.

— Я ее написала, — вытянув обе руки, торжественно сказала она.

Одна из ее рук наткнулась на стакан с кофе и опрокинула его. Квистус инстинктивно отскочил вместе со стулом, но большая струя кофе залила его жилет.

Торжествующая, благодарная и тронутая Клементина, не дожидаясь лакея с салфеткой, схватила свои перчатки и насухо вытерла его ими.

— Ваши перчатки! Ваши перчатки! — протестовал он.

Она, смеясь, выбросила их на улицу, где они сейчас же были подняты проходящим мальчишкой, потому что во Франции ничего не пропадает.

— Я бы вытерла вас чем угодно, за то, что вы вспомнили мою картину.

— Но, — возразил он, — комплимент, хотя был и искренен, но лично к вам не относился.

Подошедший лакей восстановил нарушенный ею порядок.

— Станем достойными осуждения, — в наилучшем настроении воскликнула Клементина, — и спросим зеленого шартреза.

— С удовольствием, — улыбнулся Квистус.

Ложась в постель, Клементина удивлялась, почему она до сих пор терпеть не могла Квистуса.

Загрузка...