Глава 61

Сергей медленно выпустил изо рта ароматный дым, слегка запрокинув голову назад, а потом снова поднес к губам чубук. Только здесь, в его вотчине, небольшом кабинете, декорированном в модном ныне восточном стиле, он мог чувствовать себя совершенно свободно. Только здесь можно было смело распахнуть шлафрок и развязать тесемки рубахи, закинуть ноги в сапогах на низкий столик, курить наргиле, успокаивая напряженные, как струна нервы.

Он снова ездил в парк этим утром. Ездил, чтобы в который раз взглянуть издалека на небольшую группку прогуливающихся, что неизменно появлялась в Летнем около полудня. Невысокая стройная женщина в траурном платье, черной шляпке и с черным кружевным зонтиком в руках, рядом с ней, то забегая вперед, то отбегая назад к бонне и горничной, что следовали чуть в отдалении, кружилась маленькая девочка. В последнее время девочка стала совсем неугомонной — появились первые бабочки, предвестницы летней поры, и она вела на них довольно азартную охоту, привлекая в качестве пособницы горничную своей матери. Иногда, когда маленькая проказница уж чересчур шалила, мать грозила ей пальцем, сводя на нет свою угрозу задорным смехом. А потом и девочка присоединялась к смеху матери, заливисто хохоча, забавно запрокидывая голову назад.

Этот смех сводил Сергея с ума, выворачивал наизнанку его душу. Такой счастливый смех, такие радостные лица, такие очаровательные мать и ребенок.

Его некогда жена и его дочь. И в то же время не его. Совсем не его…

Сергей никогда не подъезжал к ним, никогда не приближался настолько, чтобы быть замеченным. Он был наслышан о болезни Марины, о том, что та покинула спешно Петербург, не дожидаясь начала Поста, что уехала в нижегородский женский монастырь. Сам Анатоль рассказал ему, когда они сидели как-то в кабинете Сергея и пили превосходный трехлетний бренди, бочонок которого Сергей привез из погреба Загорского. Бедная Марина, сколько же довелось ей пережить за последний год! Если бы Сергей мог, он бы стер все эти горести и трудности из ее жизни, но, к сожалению, это не было не под силу ни одному человеку!

Она была такая умиротворенная тогда, в соборе монастыря на Пасхальной службе, таким спокойствием светилось ее лицо. Он сам не знал, зачем вдруг неожиданно сорвался с места и поехал в этот губернский город, зашел среди остальных прихожан на службу в храм. Насладиться досыта ли ее обликом вдали от светских знакомых, а значит, любопытных глаз и ненужных пересудов? Или он приехал, чтобы презреть все узы и клятвы и увезти ее прочь, даже силой, ведь той причины, по которой она когда-то отказала ему, более не было?

Сергей и сам никогда бы не смог обозначить, зачем он приехал тогда в тот храм. Но одно он знал доподлинно — ей стало не по себе, когда она увидела среди остальных прихожан. Сергей видел, как она резко побледнела, как забегали ее глаза, словно она не знает, как ей поступить ныне, как изменилась в лице — не было более того спокойствия, той радости от Светлого праздника. И всему виной было только его присутствие. И Сергей осознал тогда, что для того, чтобы жизнь его любимой стала такой, каковую он ей сам желал — без слез, без страданий, полную тихого счастья и благоденствия, он должен уйти сейчас, не оглядываясь, как бы ни кричала от боли его душа. И он ушел со службы, неспешно лавируя между многочисленными прихожанами, где-то в глубине души надеясь, что в один миг рукава его мундира вдруг коснутся ее пальцы, что его остановит один-единственный оклик.

Сережа… Сереженька… Тихо, нежно, словно выдох откуда-то изнутри, от самого сердца.

Сергей вдруг вспомнил, как всего один раз его назвали так после, и как он отшатнулся резко, не в силах слышать эту ласку из других уст. «Не называйте меня так, мне это не по нраву!», приказал он тогда, кривя душой, но в то же время говоря истинную правду. Ведь эти слова он хотел слышать только от одной женщины.

Окна в кабинете были распахнуты из-за жары, что нежданно пришла в Петербург в конце апреля, потому Сергей легко разобрал, как в соседней комнате женский голос начал неспешно читать вечернюю молитву перед образами. Он словно воочию увидел, как сейчас за стеной стоит на коленях женская фигура в белом капоте, наброшенном поверх сорочки из тонкого льна, как она кладет поклоны. Каштановые локоны заплетены в толстую косу — неизменная прическа на ночной сон. Карие глаза чуть прикрыты, словно в экстазе.

Его маленькая жена…

Он вспомнил, как она не могла скрыть своих счастливых глаз, когда их руки соединил под епитрахилью священник. Как то и дело поглядывала на него сквозь кружево фаты, как светилась, когда им на пальцы были надеты обручальные кольца. Как улыбалась скромно, в то же время едва сдерживая свои чувства, что переполняли ее душу в тот момент, когда их осыпали пшеном на выходе из храма.

Он тысячи и тысячи раз виноват перед ней. Виноват за то, что когда поднимал кружево в церкви, чтобы прикоснуться губами в вежливом, отстраненном поцелуе ее губ, на миг представил себе, что сейчас увидит совсем другое лицо. Виноват, что в тот же вечер, идя в спальню своей новоявленной супруги, хотел видеть за легкими занавесями кровати вовсе не ее, а другую женщину. Что когда ласкал ее, чувствовал под руками совсем другое тело, как ни пытался выкинуть эти мысли из головы. Виноват, что до сих пор не может забыть…

Голос вдруг смолк, затем что-то проговорил, обращаясь к кому-то в комнате, видимо, горничной. Спустя несколько мгновений в дверь, разделявшую половины супругов, тихо постучались. Сергей даже головы не повернул на этот стук, тихо бросив короткое: «Войдите!». Он доподлинно знал, что за этой дверью сейчас стоит горничная, посланная с какой-либо просьбой к нему. Ведь ныне была среда — день маленького поста в христианстве, а это означало, что его жена никак не могла посетить его скромную обитель нынче вечером. И он не ошибся.

— Прошу прощения, ваше сиятельство, — показалась на пороге горничная. — Ее сиятельство просит немного прикрыть окна в вашем кабинете. Ей мешает этот запах… Прошу прощения еще раз…

Сергея так и подмывало ответить девушке, что ежели его супруге мешает дым от его наргиле, то она может прикрыть окна у себя в комнате. Да и потом — как это возможно? При чем тут окна? Но он промолчал, лишь ткнул в сторону распахнутых створок девушке чубуком, мол, можешь прикрыть, и та быстро юркнула к окнам. Но не стала закрывать их, а только поправила занавесь, извинилась в который раз и оставила его одного.

Сергей снова затянулся, заставив воду в наргиле громко забурлить. Он прекрасно знал, зачем была послана девушка сюда, в эту комнату. Очередная проверка, как далеко способен зайти супруг в выполнении просьб своей жены. Очередная попытка убедиться в собственной значимости. Какая она все-таки еще наивная, эта его маленькая жена!

С самого первого дня их брака Варенька искала в каждом его действии знаки внимания к себе, и он легко и без особого принуждения шел ей навстречу, понимая, насколько это важно для нее сейчас. Он заказывал ей цветы, зная, как ей будет приятно получить от него букет, иногда по пути в особняк из ставки полка заезжал в кондитерскую и покупал для нее сладости, памятуя о том, как она обожает засахаренные фрукты. Он был особо внимателен к ней, когда они выезжали: нарушал правила бального этикета, танцуя с ней более трех танцев, всегда был подле нее, зная, как тяжело ей, тихой и наивной девушке, отныне носить имя княгини Загорской.

— Княгинька, — так стал называть слегка пренебрежительно Матвей Сергеевич молодую жену Сергея. Она не нравилась ему с самого начала, со дня их знакомства. Слишком уж тиха, слишком молода и наивна! Разве такую женщину он желал видеть подле внука? Правда, он надеялся, что первые дни брака переменят ее натуру, иногда такое случается с женщинами — в них будто просыпается что-то скрытое доныне от посторонних глаз. Но в случае его невестки это правило оказалось ложным.

Правда, надо отдать ей должное — скромница на людях, слугами она отныне руководила железной рукой, поставила хозяйство в доме на нужный лад и даже выявила обман буфетчика, что крал безбожно. Да, все буфетчики воруют, но все делают это по совести, а этот же…!

На этом положительные черты невестки для Матвея Сергеевича кончались. Княгинька навела в доме собственные порядки, заставила домашнюю челядь строго блюсти посты, даже маленькие по средам и пятницам. Матвей Сергеевич тогда сразу сказал ей, пусть делает, что хочет с челядью, раз отныне хозяйка в доме, но сам он и внук его привыкли строго говеть только в Великий пост. Да, не слишком хорошо для добропорядочного христианина, но ведь они никогда и не заявляли о себе, как о ревностных последователях учения церкви. И в церковь так часто не ездили, как она. Впервые Матвей Сергеевич столкнулся с такой благочестивой особой в свете — говеть каждую неделю, строго соблюдать все каноны и заповеди… Даже в храме, ему казалось, она проводит больше времени, чем в доме. В общем, не такую хотел видеть в своем доме невестку Матвей Сергеевич, вовсе не такую!

— Почему именно она? — однажды спросил он у своего внука, когда они сидели после ужина в курительной. Сквозь распахнутые двери в соседний салон он видел, как возится на ковре с маленькими щенками, что принесла этой весной новая борзая, молодая княгиня. Будто девочка, каковой она, по сути, и являлась, по мнению Матвея Сергеевича. — Почему она, Сергей? Потому что любит тебя без памяти? Потому что тиха и послушна? Ты же устанешь вскорости от нее, мой милый, знаю я твою натуру. Невольно, сам того не желая, заскучаешь. Вот княжна Бельская еще смогла бы зажечь твою кровь, а этот милый ребенок… Нет, не ту супругу ты себе выбрал, не ту.

Старый князь был прав — Сергей вскоре откровенно затосковал. Какое-то странное щемящее грудь чувство не давало ему покоя. Варенька была вполне мила, а после того, как по его настоянию она переменила прическу и ткани на платья, то стала и вовсе очаровательна. Она так стремилась сделать ему приятное, так старалась стать для него той самой идеальной женой, что иногда вызывала в Сергее чувство вины. Особенно острым оно было, когда Варенька спускалась с его постели, думая, что он спит, и опускалась на колени, моля Господа даровать его мятущейся душе покой и избавить его от напасти, что тяготила его сердце.

Милое, милое дитя! Когда отрава любви уже разлилась по венам, и прочно засела в самой глубине сердца, вытравить их оттуда была способна только смерть и ничто иное!

Сергей снова с наслаждением затянулся ароматным дымом, пропуская его в самую глубь легких, так глубоко, что слегка закружилась голова. Сейчас он докурит наргиле, позовет Степана, и тот поможет ему облачиться в мундир. А затем Сергей выйдет из дома и поедет либо в клуб, либо в дом madam Delice (разумеется, не за тем, чтобы faire une femme[518]), где он будет всю ночь до самого рассвета играть в карты или бильярд на деньги. А быть может, снова будет биться на пари, как в прошлый раз, когда на спор сбивал выстрелом пламя свеч в канделябре, что держала одна из девушек madam. Это все, что влекло его прочь из дома в ночную пору — только игра и пари, вино и собутыльники, никаких женщин, что вызывало неизменно досаду у девушек madam.

Жизнь стала скучна и однообразна. Как ранее, до того как сделала такой крутой поворот и все для чего? Чтобы вернуться на круги своя…

А потом в предрассветный час он выйдет на пустынные улицы Петербурга и поедет в обратный путь в особняк Загорских самым длинным путем по набережной Фонтанки, ведь именно он поведет Сергея мимо того заветного дома, за стенами которого бережно хранится его сердце. Они, верно, еще спят, его девочки, до рассвета ведь еще есть время, но ему иногда представлялось, что в окне спальни Марины вдруг дрогнет легкая занавесь, что она стоит там, скрываясь за воздушной тканью, провожает его взглядом.

Но нет. Занавесь не шевелится, никто не стоит там, у окна спальни, никто не видит одинокого всадника перед домом, разве что дворник, который неизменно желает его высокоблагородию отличного здравия и получает за это на водку.

А после Сергей возвращается в свой особняк, где его ждет в спальне Степан помочь переменить ему платье да вылить на голову кувшин ледяной воды, чтобы привести барина в божеский вид. Затем он надевает домашний фрак и спускается, минуя анфиладу комнат, к завтраку в столовую, где его ждет супруга, уже вернувшаяся с утренней службы. Словно его давнишняя мечта ставшая явью. Только вот глаза, что встречали его взгляд, когда лакеи распахивали створки дверей, были иные, карие, а не серо-зеленые. И улыбка другая, совсем другая.

Сергей склонялся к жене, целовал вначале ее ладонь, затем короткий поцелуй в лоб, и он занимал свое место за завтраком. Она что-то увлеченно рассказывала ему (обычно это были богоугодные дела, которыми она, став княгиней Загорской, занялась с удвоенным рвением), он же кивал в ответ, рассеянно, даже не вникая в суть обсуждаемой темы. Сергей уже давно перестал слушать про ее дела, ведь они были неизменны — церковь, благотворительность да какие-то провинности слуг. Интересы Вареньки ограничивались только этим.

Оперу и театр она считала богомерзкими заведениями, ведь там, по ее мнению, гуляла бесовщина. Она ездила вместе с мужем, но практически не вникала в суть происходящего на сцене, переживая за то, как выглядят артистки на сцене, не слишком уж они откровенно одеты. Книг, кроме сугубо христианских — Библии и жития святых, она не читала. Как-то попыталась по настоянию Сергея прочесть что-либо по собственному выбору в большой библиотеке Загорских, но с первых же страниц оставила это занятие.

Сергей недоумевал, откуда в роду Голицыных могло появиться такое чудо, полное самоотверженной любви к Господу, ведь madam Соловьева не была такой набожной, а значит, это благочестие пошло отнюдь не из семейных канонов.

Зато Варенька при всем этом была верным образчиком истинной супруги — он была мила, тиха, послушна, всегда и во всем старалась угодить своему мужу, даже если это шло вразрез с ее принципами и убеждениями.

Взять, к примеру, интимную сторону их союза. В первую брачную ночь Варенька чуть ли не со слезами и ужасом встретила его, собираясь встретить эту часть отношений супругов стойко и мужественно. Легла и не сопротивлялась, как бы ни кричала об этом ее возмущенная действиями супруга душа. А после и вовсе забыла про свои опасения и страхи, увлеченная теми необыкновенными ощущениями, что рождались в ней под руками и губами мужа. За что и просила каждый раз, когда муж приходил к ней в спальню, прощения перед образами. Ведь разве не грешно было испытывать то, что чувствовала она? Разве Господь наделил людей способностью к соединению не ради зачатия детей, продолжения рода, а ради удовольствия?

И как бы ни уговаривал ее Сергей, какие бы доводы ни приводил, его жена осталась при своем слепом убеждении, что удовольствие, которое она испытывает в постели, есть грех, и как всякий грех его необходимо было отмолить. Она бы и вовсе свела на нет их свидания в спальне, но прекрасно знала, что этого делать не стоит — маменька просветила ее на этот счет, когда Варенька пришла к ней за советом. Не будешь рядом ты, будет другая. И ежели хочешь удержать супруга подле, терпи, стиснув зубы, пока Господь не дарует дитя от этих соитий.

Наивная, она и не ведала, что все ее увертки, все ее маленькие думки были видны Сергею, словно на ладони. Вскоре ему надоело уговаривать, убеждать, наставлять. Роль учителя была вовсе не для него, у него никогда не было терпения для того. Он понял, что разница почти в шестнадцать лет годна только для того мужчины, что хочет воспитать жену под себя.

Сергею же хотелось видеть подле себя равную, с собственными мыслями и мнением. Ту, которая встретит его гневный взгляд без страха, ответит дерзко на его реплику, а не будет отводить глаза в сторону. Готовую отстаивать свою правоту, а не всегда соглашаться с его мнением, когда оно идет вразрез с истиной. Смелую, гордую, сильную и в тоже время слабую перед ним. Вот в чем была разница между той семнадцатилетней барышней Ольховской и его восемнадцатилетней женой — первая не боялась противоречить ему, а вторая только вторила его словам, не смея спорить.

А еще Сергей помнил, как Варенька громко ошеломленно вскрикнула, увидев впервые шрамы на его теле, как отвела глаза в сторону, не смея смотреть на следы его ран. Тогда он неожиданно снова спустя столько времени, после его возвращения с Кавказского края, почувствовал себя увечным, ощутил себя каким-то уродом. Да, он вполне признавал, что следы его ран могут вызвать отвращение у другого человека, впервые видевшего их. Но при этом он не мог позднее не вспоминать, как нежно прикасалась Марина губами к каждому шраму на его теле, орошая слезами сожаления и сострадания к той боли, что довелось ему испытать за время плена. Как она не отвела взгляда от его изувеченных ступней. Как разделила с ним тогда всю горечь и боль воспоминаний о том времени, что Сергей прожил в плену.

Может, оттого что подобный диссонанс бередил ему душу, Сергей и выезжал после завтрака в Летний. Где он наблюдал украдкой за Мариной и ее дочерью, прогуливающимися в парке, представляя, как эта часть чужой жизни могла бы быть его. Что эта стройная женщина, неспешно прогуливающаяся по аллеям и подставляющая лицо лучам не по-весеннему теплого солнца, могла бы быть его женой, а эта девочка, играющая в догонялки с горничной — его законно признанной дочерью.

После того, как они покидали парк, Сергей пускал коня легким аллюром по аллеям парка, делая вид, что только прибыл недавно на эту прогулку, будто и не провел здесь последний час. Затем он уезжал обратно в особняк Загорских, где либо проваливался в беспробудный сон до самых сумерек, либо предавался целиком и полностью захватившей недавно все его существо страсти — рисованию.

Все началось с неожиданной просьбы старого князя. Матвей Сергеевич еще до Пасхи обратился к внуку с вопросом, изрядно удивившей того. Он впервые попросил его рисовать, признавая способности Сергея к изображению окружающего мира.

— Я прошу тебя, сделай небольшой набросок Элен. Я отдам его в мастерскую господина Соколова, и мне сотворят небольшой медальон с ее изображением. Так не будет никаких вопросов, никаких пересудов, — Матвей Сергеевич полез в карман сюртука и достал из него небольшую табакерку. Но вместо табака в ней лежала всего одна вещица — короткий льняной локон. Старый князь погладил эти волосы, что когда-то Марина по его просьбе срезала с головы правнучки, при этом его глаза слегка повлажнели. — Быть может, оттого и страдаю, что это единственный твой ребенок, но разлука с ней дается мне очень тяжко.

— Если желаешь, я поговорю с Анатолем, чтобы он снял свой запрет на свидания с тобой, — предложил Сергей, заметив боль в глазах деда. Но тот лишь покачал головой в ответ.

— Не буди лихо, — ответил ему Матвей Сергеевич. — Мы никто этому ребенку, посему будет так, как решил Анатоль Михайлович. Он вправе поступать, как желает.

И Сергей принялся за работу. Вначале, правда, рука совсем не желала его слушать, штрихи и линии выходили коряво, а образ куда-то ускользал от Сергея, но потом дело все же пошло, и из-под руки стало возникать изображение маленькой девочки, сидящей на ковре и играющей с куклой. Он рисовал Элен по памяти, такой, какой запомнил ее в тот день, когда узнал, что у него есть дочь.

Тонкие упругие локоны вдоль пухленьких щек, перехваченные белой атласной лентой, повязанной вкруг головы, большие светло-серые глаза, смотрящие на зрителя слегка удивленно и с едва скрываемым любопытством.

«… — Ты плачешь? У тебя что-то болит?

— У меня болит сердце.

— Я не хочу, чтобы кто-то болел. Но maman болеет.

— Au revoir, ma bonne![519]

— Au revoir, monsieur!...»

Столь короткий диалог, в то время, когда хочется сказать так много, когда сердце стучит глухо в груди в бешеном ритме, а ладони вспотели от волнения и трясутся мелкой дрожью. Короткий диалог между отцом, который никогда не сможет прижать к себе свою дочь, и его девочкой, что никогда не узнает своего кровного родителя.

Сергей не смог отдать этот рисунок Матвею Сергеевичу, слишком уж дорог он стал вдруг ему самому. И он оставил его себе, а старому князю нарисовал другой — увеличенную копию маленькой девичьей головки, чтобы художнику было легче срисовать его на медальон.

А потом его словно захватило и понесло какой-то волной неожиданного вдохновения — он рисовал и рисовал эту маленькую девочку. В самых разных образах — вот она на качелях, а вот на пони или сидит на лугу среди луговых цветов.

Спустя некоторое время он наконец решился нарисовать и Марину, совсем не контролируя руку, что выводила линии грифелем на бумаге. А потом поразился полученному в итоге результату, едва переводя дыхание. На листе был образ из того времени, что они провели вместе в Киреевке. Те несколько дней вместе перед разлукой на долгие годы — именно из этого периода вдруг на бумагу пришла та, что он так хотел видеть ныне.

Марина сидела спиной к нему, повернув голову к зрителю. Ее слегка припухшие губы были чуть приоткрыты, а глаза словно таили в себе какой призыв, что она посылала сейчас, смотря на него через плечо. Такое выражение у нее появлялось после долгого и глубокого поцелуя, когда эта дивная зелень манила к себе, суля неизведанное доселе наслаждение. Пряди ее волос были небрежно заброшены за другое плечо, с которого ворот сорочки был спущен вниз, обнажая плавный изгиб спины. У Сергея даже перехватило дыхание, настолько живой получилась картинка, словно Марина сейчас раздвинет губы в манящей улыбке и слегка приспустит ворот сорочки еще ниже, как всегда дразнила его, когда он рисовал ее в такие моменты.

С того момента он нарисовал десятки образов этой женщины, которую так хотел видеть подле себя воочию, а не на бумаге, но именно этот был самым его любимым. Именно этот, манящий и влекущий к себе. Вот и сейчас этот набросок стоял напротив него на столике, прислоненный к бутылке с бренди. Сергей потянулся вперед и взял со столика бокал с янтарным напитком, затем отсалютовал им Марине, что смотрела на него с рисунка.

— A votre santé! Et votre bonheur familial![520] — произнес он и глотнул бренди. Потом одним толчком отправил бокал обратно на стол и сунул в рот чубук наргиле, глубоко затянувшись. Голова тут же пошла кругом, а мебель, что стояла в кабинете заплясала в его глазах.

Он действительно хотел, чтобы она была счастлива, ведь она заслужила его, по мнению Сергея, после этого ужасного года, полного горестей, боли и слез. А еще он хотел нынче быть пьян, и он непременно будет пьян!

Он вдруг вспомнил, как вернувшись однажды после очередного ужина с сослуживцами в ресторации monsieur Talon, вместо того, чтобы упасть в постель и забыться сном, ни с того ни с сего потянулся за грифелем и бумагой. Утром, когда Сергей продрал глаза и сумел разглядеть, что нарисовал накануне, ему стало еще горше, чем это обычно бывало при его утренних похмельях. Если бы это изображение писалось маслом да холсте, то ему было бы самое место над камином в парадной зале! Семейный портрет: мужчина, стоящий подле своей супруги, сидящей в кресле с маленькой дочкой на коленях… Изображение семьи, что когда-то могла бы быть у него, не сложись так звезды. Семьи, которой никогда не будет.

Сергей тряхнул головой, стряхивая с себя вдруг неожиданно нахлынувшее с очередным вдохом табачного дыма из наргиле опьянения. Как странно, что-то нынче его совсем быстро взял алкоголь! Обычно он всегда остается на ногах и почти в здравом уме, только язык немного заплетается, да глаза приобретают особое выражение. А вот ныне что-то совсем захмелел… Быть может, оттого, что был этим вечером дома, а никуда не поехал, несмотря на уговоры приятелей? Завтра ему предстоял развод караула, и требовалось быть в форме с самого утра, потому ни каком выезде нынче вечером и речи быть не могло.

Так странно пить одному, усмехнулся вдруг Сергей. Ранее в этом кабинете бывало сидели втроем обыкновенно: кабинет был личной вотчиной Загорского, и он допускал в него только своих друзей. Но Анатоль ныне совсем был погружен в службу, а Павел — в семью. Загорский только недавно был у последнего, насмехаясь над неожиданно проснувшейся хозяйственностью того, несвойственной совсем ему ранее.

— У тебя, похоже, stade du nidification[521], — усмехаясь, говорил он Арсеньеву, когда они неспешно прогуливались по саду Киреевки.

— Что ты имеешь в виду? — нахмурился слегка тот.

— Строишь гнездо для своих птенцов, est-ce vrai[522]? — Загорский ткнул хлыстом в сторону бывшего флигеля, где вовсю шли работы по закладке фундамента каменного дома на месте того пожарища, что некогда он устроил тут. Он попытался выкинуть воспоминание об этом из головы и снова повернулся к Арсеньеву. — Это неплохо, mon ami, отнюдь неплохо. Даже наоборот. И, mon ami, ayez la bonté[523], сбрей ты, ради Христа, эти баки! Ну, на мажордома моего похож, сил нет!

— Я моложе и красивее, — отмахнулся от него Арсеньев, и тому пришлось признать его правоту:

— Твоя правда!

Сергей улыбнулся, вспоминая эту последнюю встречу. К сожалению, теперь, когда тот в отставке и целиком погружен в дела собственного имения, а Сергею предстоит вскоре покинуть Петербург на время летних общевойсковых маневров, увидеться им предстоит еще нескоро.

Маневры… Сергей откинул голову на спинку кресла, совсем сползая вниз. Варвару Васильевну он тогда отправит в Загорское вместе со старым князем, нечего ей ехать вместе с ним на квартиру, которую совсем недавно снял для Сергея поверенный. Негоже ей присутствовать пока там, хотя там и будут офицерские жены. И он никогда не признается, что просто хочет побыть один, и дело тут вовсе не в возрасте и наивности его молодой супруги. Даже под пытками.

Внезапно в мысли Сергея ворвался негромкий стук в дверь, ведущую в коридор. Он даже бровью не повел при этом, и Степану (а это был именно он) пришлось позвать его, стараясь не потревожить при этом княгиню, чьи комнаты были рядом.

— Барин, барин! Ваше сиятельство! Тут до вас человек!

Сергей качнулся в кресле, доставая из кармана шлафрока брегет. В комнате уже сгустились сумерки, и потому он не сразу сумел разглядеть циферблат, напряженно и долго вглядываясь в него. Десятый час! Кому он мог понадобиться в такое время?

— Сергей Кириллович, записка до вас, говорю! — донеслось тем временем из-за двери, но Сергей только убрал брегет обратно в карман, не имея ни малейшего намерения подниматься с места. Но имя отправителя, что негромким шепотом проговорил Степан из-за дверей, вдруг заставили его сделать это. Сергей подскочил с места одним рывком и, путаясь в полах шлафрока, подошел стремительно к двери, распахнул створки.

— От ее сиятельства графини Ворониной Марины Александровны, — повторил Степан, подавая барину сложенный листок, озадаченный той тревогой, что ясно читалась сейчас у того на лице. Сергей аккуратно, будто бумага может рассыпаться в прах в его руках, взял записку и буквально прорычал Степану:

— Огня! Немедля!

Тот быстро протиснулся мимо барина, захлопнувшего за ним створки дверей, в глубину комнаты и принялся зажигать канделябры от своей свечи, что держал ныне в руках. Затем поставил ее в пустую ячейку в одном из них и метнулся к окнам, чтобы впустить в кабинет свежий воздух взамен этого — спертого и наполненного легким табачным дымом.

Сергей же быстро пробежался по записке, тут же узнав руку, что писала ее к нему. Затем перечитал ее снова и коротко бросил слуге:

— Одеваться! Быстро! Сей же миг!

Степан кинулся в спальню за свежей рубахой и мундиром, а затем принес в кабинет тазик и кувшин с ледяной водой, чтобы привести барина в чувство и избавить его от остатков хмеля, что слетел с Загорского, едва он прочитал записку.

«Mon prince, j'ai une prière à vous adresser. Jadis vous avez dit que je peux compter sur vous. Je vous demande un peu remédier au mal de moi dès en ce moment. Je vous prie, vous êtes seul à pouvoir faire cela[524]»

Всего несколько фраз, но между этими строками Сергей явно прочитал отчаянье, которое владело их автором. И его вдруг захлестнул на мгновение страх, что случилось нечто серьезное, а он будет бессилен помочь ей. Что могло произойти? Что заставило Марину обратиться к нему? Он прикрикнул на Степана, что, по его мнению, уж чересчур завозился с пуговицами его мундира, и когда тот отступил в сторону, пропуская барина к дверям, буквально вылетел из комнаты, оставив позади себя беспорядок в кабинете. Да и Степан не стал обращать никакого внимания на наргиле на столе и разлитую бутылку бренди, что Сергей перевернул случайно, когда вскакивал с кресла, на валяющуюся распахнутую папку на ковре подле письменного стола, а выбежал вслед за Сергеем из комнаты, предварительно погасив все свечи в комнате — не дай Бог пожар!

Загорский уже выехал со двора особняка, послав коня тут же чуть ли не галоп, гонимый каким-то странным чувством, что ледяной рукой сжимало сейчас его сердце, как в его кабинет приоткрылась створка двери, ведущей в комнаты его жены. Легкая воздушная фигурка в развевающемся капоте скользнула в комнату и огляделась. Варенька была здесь до сего момента только мельком, походя — в этой святая святых супруга, кабинете. Она убедилась, что в комнате никого нет, а затем ушла в свои половины и вернулась со свечой, которой освещала себе окружающую ее картину.

Сначала она огляделась по сторонам, с любопытством осмотрела ковер на стене, на котором висело разнообразное оружие. Эти кинжалы и сабли не пришлись ей по нраву. Варенька до сих пор переживала, что ее супруг отнимал жизни у других людей. И пусть они были другой веры, но они ведь были все же люди! Она молилась каждую ночь, прося Господа простить грехи ее супругу, вернуть ему спокойствие и умиротворение в его страждущую душу, но Бог пока был глух к ее молитвам, и она все усерднее и усерднее принималась за молитвы и говенья, надеясь когда-нибудь получить его милость.

Варенька устыдилась вдруг собственного порыва тайком пробраться в этот кабинет, пока ее супруг куда-то спешно отбыл. Она надеялась, что эта закрытая для нее до сих пор комната, поможет понять его сущность, его душу, но этого не случилось. Типичный мужской кабинет. И как же тут не прибрано! Варенька едва не упала, споткнувшись о подушку от софы, и тут ее взгляд вдруг заприметил белоснежные пятна на темном ковре комнаты.

Движимая любопытством, она подошла ближе и, опустившись на колени, взяла рисунок с ковра. Он, судя по всему, выпал из папки, что лежала подле ножки низкого столика. Варенька вгляделась в изображение и с удивлением узнала Дворцовую площадь и развод караула на нем. Она взяла следующий листок из папки и увидела снова повседневную картину из жизни офицера. Затем было несколько рисунков солдат, портрет старого князя, много набросков девочки, которая вдруг показалась знакомой Вареньке. Она улыбнулась — эта сторона супруга была ей вовсе известна. Оказывается, внутри этого такого хладного мужчины живет творческая натура!

А потом она вдруг вытащила из стопки портрет женщины и почувствовала, как больно сжалось сердце, улыбка в момент сошла с ее губ.

Это была она. Графиня Воронина. И на последующем рисунке. И еще на одном, и еще. Варенька даже не могла примерно сказать, какое число набросков было посвящено этой хрупкой красивой женщине. Причем, манера их написания, эти образы не оставляли ни малейшего сомнения, каков характер отношений связывал эту женщину и художника, руке которого принадлежали эти рисунки. А этот, что упал со стола, видно, так как лежал несколько в отдалении. Графиня на нем выглядела совершенно непристойно… непристойно маняще. Непристойно счастлива. Непристойно любима…

Варенька отбросила от себя папку с рисунками, словно она жгла ей руки. При этом все рисунки из нее выпали, рассыпавшись веером по ковру. Варенька подавила всхлип, что рвал сейчас ее горло, и вдруг заметила один из рисунков, что разительно отличался от остальных. Она подняла его трясущимися руками, чувствуя, как у нее замирает все внутри. На рисунке были изображена семейная чета и их дочь. И Варенька ясно увидела, что это их ребенок, этих изображенных на рисунке мужчины и женщины, ведь сходство было таким явным.

А потом она вдруг поняла, отчего эта девочка на наброске кажется ей такой знакомой. Варенька вспомнила Летний сад и девочку, что давеча случайно налетела на нее, догоняя бабочку.

— Pardonnez-moi, s'il vous plaît, madam[525], — проговорила та и быстро юркнула к матери, спряталась за ее юбки, краснея за свой конфуз.

— Добрый день, Варвара Васильевна, — улыбнулась та Вареньке. — Простите, прошу вас, мою дочь за эту несуразицу.

Женщины мило улыбнулись друг другу, раскланялись, и каждая продолжила свою прогулку тогда. И не будь этого небольшого происшествия, Варенька никогда бы не узнала, не поняла. Открытие, что ныне вдруг предстало так явно перед ее глазами… открытие, переворачивающее ее жизнь с ног на голову…

Эта девочка, дочь графини Ворониной… О Боже! Эта девочка — дочь Сергея!


Загрузка...