Только французам присуще это удивительное качество: умение вести беседу. В то время, как во всех других странах Европы спорят, разговаривают, разглагольствуют, — во Франции беседуют. Когда я, будучи в Италии, Германии или Англии, объявлял вдруг, что завтра отправляюсь в Париж, кое-кто удивлялся по поводу такого внезапного отъезда и спрашивал:
— Что вы собираетесь делать в Париже?
— Я собираюсь беседовать, — отвечал я.
И тогда все, уставшие от болтовни, удивлялись, зачем нужно проезжать пятьсот лье, чтобы побеседовать.
Только французы понимали и говорили:
— Вы — счастливчик!
И только один или двое, находившиеся рядом, бросали все и возвращались со мной.
На самом деле, можете ли вы представить что-либо более замечательное, чем узкий круг людей из пяти или шести человек, собравшихся в уголке элегантного салона, беседующих по своему усмотрению на любую тему, какая им нравится, и, едва исчерпав все свое остроумие, они переходят к другому вопросу, который кажется еще важнее и возникает из шуточек одних, парадоксов других и всеобщего остроумия; затем и этот, пережив свой апогей, исчезает, испаряется, как мыльный пузырь, в то время как хозяйка дома с чашкой чая в руке передвигается, как живой челнок, от одной группы к другой, неся серебряную нить общего разговора, выясняя мнения, задавая вопросы, вынуждая время от времени каждую группу бросать свое слово в эту бочку Данаид[1], называемую беседой.
В Париже есть пять или шесть салонов, похожих на только что описанный мною, где не танцуют, не поют, не играют, но который, однако, покидают лишь в три или четыре часа утра.
Один из таких салонов принадлежит моему доброму другу, графу де М…; когда я говорю «моему доброму другу», я должен был бы сказать «доброму другу моего отца — графу де М…», который избегает говорить о своем возрасте, хотя никто и не собирается его об этом спрашивать; ему, скорее всего, уже шестьдесят пять или шестьдесят восемь лет, но, благодаря его тщательной заботе о своей персоне, на вид ему дашь не более пятидесяти; это один из последних и самых обходительных представителей бедного оклеветанного восемнадцатого века; в конце концов он тоже разуверился в своем веке и, как большинство недоверчивых людей, стал страдать манией преследования всех, кто считал иначе.
В его характере были заложены два принципа: один шел от сердца, другой — от разума, и они постоянно боролись друг с другом. Эгоист по воспитанию, по темпераменту, он был великодушен. Он родился в эпоху джентльменов и философов, аристократизм дополняет в нем мыслителя; он еще успел увидеть все, что было великого и остроумного в предыдущем веке. Руссо[2] наградил его званием гражданина, Вольтер[3] предсказал, что он будет поэтом, Франклин[4] порекомендовал ему быть честным человеком.
Он говорит об этом безжалостном 93 годе, как граф де Сен-Жермен[5] говорил о гонениях Силлы[6], о резне Нерона[7]. Он видел своим скептическим взглядом, как проходили поочередно убийцы, участники септембризад[8], палачи — сначала в своей колеснице, затем в двухколесной телеге. Он был знаком с Флорианом[9] и Андре Шенье[10], Демустье и мадам де Сталь[11], с шевалье де Бертэном[12] и Шатобрианом[13], он целовал руку мадам Гальен, мадам де Рекамье[14], принцессе Боргезской[15], Жозефине[16] и герцогине де Берри[17]. Он видел взлет и падение Наполеона[18]. Аббат Мори[19] называл его своим учеником, а господин де Талейран[20] — своим последователем; граф М… — это словарь дат, перечень фактов, учебник анекдотов, неисчерпаемый фейерверк слов.
Чтобы быть уверенным в сохранении своего превосходства, он никогда не желал ничего записывать; он рассказывает — вот и все.
Его салон, как я только что сказал, — один из пяти или шести салонов Парижа, в которых, хотя нет ни игры, ни музыки, ни танцев, остаются до трех или четырех часов утра. Правда и то, что на пригласительных билетах он пишет своей рукой: «Будем беседовать», — как другие печатают: «Будем танцевать».
Такой способ приглашения отталкивает банкиров и биржевых маклеров, но привлекает умных людей, которые любят разговаривать; людей искусства, которые любят слушать; мизантропов всех классов, которые, несмотря на просьбы хозяек дома, не желают танцевать, ибо считают, что контрданс назван так потому, что противостоит танцу.
У него был восхитительный талант вовремя уметь останавливать обсуждение теории, которая может ранить чье-то самолюбие и прекратить дискуссию, которая угрожает стать скучной.
Однажды некий молодой человек с длинными волосами и с длинной бородой говорил с ним о Робеспьере[21], чьей системой он восхищался и чью преждевременную смерть он оплакивал, предсказывая его реабилитацию. Он говорил, что это человек, который не был оценен по достоинству.
— К счастью, он был казнен, — ответил граф де М…, и разговор на этом закончился.
Итак, примерно через месяц я оказался на одном из подобных вечеров, когда, почти исчерпав все темы и не зная, о чем еще говорить, начали говорить о любви. Это произошло как раз в один из таких моментов, когда разговор стал всеобщим, когда обмениваются фразами из одного конца салона в другой.
— Кто говорит о любви? — спросил граф де М…
— Доктор П… — произнес чей-то голос.
— И что он говорит?
— Он говорит, что это доброкачественный прилив крови к мозгу, который можно излечить при помощи диеты, пиявок и кровопускания.
— Вы так говорите, доктор?
— Да, разумеется, и я считаю, что обладание ценится выше: это и быстрее, и надежнее.
— Но, доктор, представьте, что обратились с вопросом не к вам, который нашел всеобщую панацею, а к кому-нибудь из ваших коллег в клинике, менее сведущих, чем вы: «Можно умереть от любви?»
— О Боже! Это вопрос, который нужно задавать не медикам, а больным, — возразил доктор. — Ответьте, господа, скажите, дамы.
Конечно, мнения по этому серьезному вопросу разделились. Молодые люди, у которых было время, чтобы погибнуть от разочарования, ответили «да»; старички, которые могли скончаться от катаров или от удара, отвечали «нет». Женщины качали с сомнением головой, ничего не говоря: слишком гордые, чтобы сказать «нет», слишком искренние, чтобы сказать «да».
Все усиленно старались объясниться, так что никто ничего не слышал.
— Итак, — говорил граф де М…, — я выведу вас из затруднительного положения.
— Вы?
— Да, я.
— А как?
— Рассказав о любви, от которой умирают, и о любви, от которой не умирают.
— Значит, есть несколько видов любви? — спросила одна женщина, менее, чем кто-либо из присутствующих имеющая право задать подобный вопрос.
— Разумеется, мадам, — ответил граф, — но чтобы перечислить все виды любви, понадобится слишком много времени.
— Вернемся, однако, к моему предложению: скоро полночь, у нас есть еще два или три часа. Вы сидите в удобных креслах, огонь весело горит в камине. На улице холодная ночь, идет снег; итак, вы — те идеальные слушатели и в тех условиях, о которых я давно мечтал. Я вас задержу, я вас не отпущу. Огюст, прикажите, чтобы заперли двери, и возвращайтесь с известной вам рукописью.
Молодой человек встал — это был секретарь графа, великолепный молодой человек, необыкновенно изысканный, о котором шепотом говорили, что у него должность более высокая, чем секретарь, можно было предположить, что граф де М… испытывает к нему отеческую привязанность.
При слове «рукопись» раздались восклицания, и гости начали возражать, говоря, что чтению не будет конца.
— Извините, — произнес граф, — но не бывает романа без предисловия, а я не закончил свое. Вы можете подумать, что я сочинил эту историю, и, прежде всего, я утверждаю, что ничего не выдумал. Вот как я узнал о ней. Будучи душеприказчиком одного из моих друзей, который умер восемнадцать месяцев тому назад, я обнаружил среди его бумаг мемуары; однако хочу заметить, что это его собственные мемуары, а не наблюдения над жизнью других людей. Это был доктор, поэтому я должен попросить у вас прощения, так как эти мемуары представляют из себя не что иное, как замедленное вскрытие. Не бойтесь, дамы, моральное вскрытие — вскрытие единственное, произведенное не скальпелем, а пером; одно из тех вскрытий сердца, при которых вы так любите присутствовать.
Страницы другого дневника, написанного не его рукой, перемешались с его воспоминаниями, как биография Крейслера[22] с размышлениями кота Мурра. Я узнал этот почерк — почерк одного молодого человека, которого я часто встречал у него, доктор был его опекуном…
Каждая из этих рукописей в отдельности представляла непонятную историю; но они дополняли друг друга, я их прочитал и нашел историю достаточно… — как бы это сказать — достаточно гуманной. Я проявил к ней большой интерес, хотя все считают меня скептиком (счастлив тот, кто имеет какую-нибудь репутацию), и как скептик, не проявлявший ни к чему большого интереса, подумал: если этот рассказ, который меня тронул за сердце — извините, доктор, что я употребляю это слово, сердце не существует, но нужно использовать общепринятые выражения, без них можно быть непонятым, — я подумал: если этот рассказ тронул за сердце меня, скептика, он сможет произвести такое же впечатление на моих современников, а к тому же должен вам сказать, меня щекотало самолюбие: опасность потерять, опубликовав подобное, свою репутацию умного человека, как это случилось с М…, я не помню его имени, вы знаете его, он стал членом Государственного совета… Я начал размещать эти дневники в хронологическом порядке, чтобы рассказ получил смысл; далее я убрал собственные имена, заменив их придуманными мною именами; затем я стал вести рассказ от третьего, вместо первого, лица, и в одно прекрасное утро стал автором двух томов.
— Вы их не напечатали потому, что ваши персонажи еще живы?
— О, нет! Бог мой, нет! Не поэтому, так как оба главных действующих лица отсутствуют: один из них умер восемнадцать месяцев тому назад, а другой покинул Париж две недели тому назад. Вы слишком заняты и слишком невнимательны, чтобы узнать умершего и уехавшего, хотя их портреты похожи. Не поэтому я не стал печатать эту историю.
— А почему?
— Тс-с! Только не говорите об этом ни Ламенне[23], ни Беранже[24], ни Альфреду де Виньи[25], ни Сулье[26], ни Бальзаку[27], ни Дешану[28], ни Сент-Беву[29], ни Дюма[30], а я обещаю для одного из них два первых вакантных кресла в академии, если я не буду ничего делать.
— Огюст, друг мой, — продолжал граф де М…, обращаясь к молодому человеку, который вернулся с рукописью, — садитесь и читайте, мы вас слушаем.
Огюст сел, потом, откашлявшись, развернул листы, облокотился на диван, и, когда все удобно устроились, в глубокой тишине он прочитал следующее.