В то время, как Амори запечатывал письмо, господин д'Авриньи уже покинул комнату своей дочери и входил в свой кабинет.
Он был бледен и дрожал, следы глубокого страдания отпечатались на его лице; он молча подошел к столу, покрытому бумагами и книгами, и сел, уронив голову на руки с глубоким вздохом и погрузившись в тяжелое раздумье.
Затем он встал, обошел комнату в глубоком волнении, остановился перед секретером, вынул из кармана ключик, повертел его несколько раз в руках, затем, открыв секретер, достал из него тетрадь и отнес на бюро.
Эта тетрадь была дневником, в который он, как и Амори, записывал все, что с ним произошло за прошедший день.
Он постоял недолго, опираясь рукой на бюро и читая с высоты своего роста последние строчки, написанные накануне. Затем, как бы одержав победу над собой, словно приняв тяжелое решение, он сел, схватил перо, положил дрожащую руку на бумагу и после минутного колебания записал следующее:
«Пятница, 12 мая, 5 часов после полудня.
Слава Богу, Мадлен чувствует себя лучше, она спит. Я сделал все, закрывшись в ее комнате, и при свете ночной лампы я увидел, что цвет ее лица становится живым, дыхание успокаивается и равномерно приподнимает ее грудь. Тогда я приложился губами к ее влажному и горячему лбу и вышел на цыпочках.
Антуанетта и миссис Браун там, они ухаживают за ней, и вот я наедине с собой и выношу себе приговор.
Да, я был несправедлив, я был жесток, да, я нанес безжалостный удар этим чистым и прелестным сердцам, двум сердцам, которые меня любят.
Я заставил лишиться чувств мою обожаемую дочь, причинив ей страдание, ей, хрупкому ребенку, какого может опрокинуть порыв ветра!
Я дважды прогнал из моего дома своего воспитанника, сына своего лучшего друга, Амори, чья душа так прекрасна, что он еще сомневается, я уверен, так ли я зол и почему?
Почему? Я не осмеливаюсь в этом признаться самому себе.
Я здесь с пером в руках, с этим дневником, куда я записываю все свои мысли, но я не спешу с записью.
Почему я несправедлив? Почему я зол? Почему я проявил такое варварство по отношению к людям, которыми я дорожу?
Потому что я ревную.
Никто меня не поймет, я это хорошо знаю, но отцы поймут, потому что я ревную свою дочь, ревную из-за любви, которую она испытывает к другому, ревную к ее будущему, ревную ее к жизни.
Об этом грустно говорить, но это так, даже лучшие в нашем мире — а каждый верит, что он таков — в душе хранят тайну, которой стыдятся, и имеют ужасные тайные мысли; так же, как Паскаль[41], я это знаю. Как доктор, я могу чувствовать и анализировать чужое состояние, но мне гораздо труднее объяснить свое.
Когда я думаю о том, что я делаю, думаю наедине с собой, в своем кабинете, недалеко от нее — я думаю бесстрастно и обещаю победить себя и, в конце концов, выздороветь.
Потом я случайно вижу страстный взгляд Мадлен, направленный на Амори, я понимаю, что занимаю второе место в сердце моего ребенка, кто сам безраздельно владеет моим, и инстинкт дикого отцовского эгоизма снова владеет мной: я становлюсь слепым, сумасшедшим, бешеным.
Однако все просто: ему двадцать три, ей — девятнадцать, они молоды, красивы, они любят друг друга.
Раньше, когда Мадлен была ребенком, я тысячу раз мечтал об этом счастливом союзе и теперь, по правде говоря, спрашиваю у самого себя: разве мои действия — это действия думающего и разумного создания, человека, коего считают одним из светил нации?
Светило науки — да, ибо это я проник намного глубже, чем кто-либо другой, в тайны человеческого организма, ибо это я по пульсу человека могу сказать приблизительно, от какой болезни он страдает, ибо это я вылечил больных, которых другие, более невежественные врачи считали неизлечимыми.
Но если я попытаюсь вылечить свою моральную боль, здесь мои знания будут бессильны, здесь рушится моя гордость.
Есть ряд болезней, перед которыми наука бессильна; я видел смерть единственной женщины, любимой мною, — матери Мадлен.
О, да, ваша молодая и прекрасная жена, любящая вас и любимая вами, покидает этот мир и возвращается на небеса, оставив вам единственное утешение и надежду, ангела, свое подобие, что-то вроде ее помолодевшей души, ее возрожденной красоты; вы привязываетесь к этой последней радости, как терпящий кораблекрушение к своей последней доске, вы целуете ее ручки, что привязывают вас к жизни.
Ваше будущее рухнуло, но вот другое, которое его продолжит: вы можете еще быть счастливыми этим счастьем, вы его создадите, вы вложите свое существование в существование этого кроткого и хрупкого создания: каждый раз, как она вздохнет, вам кажется, что вздыхаете вы.
Этот мир, который без вашей дочери был бы ледяной пустыней, отогревается ее присутствием, покрывается цветами под ее шагами.
С того мига, как вы получили ее из рук умирающей матери, вы не теряли ее из вида ни на мгновение, вы стерегли ее своим взглядом: днем, когда она играла, ночью, когда она спала, вы каждую минуту прислушивались к ее дыханию, следили за ее пульсом, вас беспокоила бледность на ее лице или краснота щек. Ее лихорадка сжигала ваши артерии, ее кашель разрывал вашу грудь; вы десятки раз сказали смерти, этому призраку, что постоянно ходит рядом с людьми, невидимый для всех, исключая нас, несчастных избранников науки; вы говорили сотни раз этому призраку, который, касаясь ее, может смять ваш цветок, дохнув на нее, может снова убить вашу воскресшую душу, вы ему сказали:
«Возьми меня и позволь ей жить».
И смерть удалилась не потому, что она вас послушала, а потому, что время еще не пришло, и по мере того как она удалялась, вы чувствовали, что заново родились, а при ее появлении вы чувствовали, что умираете.
Но это еще не все — вернуть дочь к жизни; нужно еще подготовить ее для выхода в свет. Она красива, нужно придать грациозность ее красоте.
Она добра, нужно научить проявлять свою доброту.
Она остроумна, нужно научить ее уметь блистать остроумием.
Час за часом, чувство за чувством, мысль за мыслью, вы строите ее ум, вы формируете ее сердце, вы лепите ее душу.
Как вы восхищаетесь ею, и как необходимо, чтобы ею восхищались! В глазах других она едва делает первые шажки, для вас — ходит. Она лепечет? Нет, она говорит. Она произносит слог? Нет, она читает.
Вы сделались маленьким, чтобы быть одного с ней роста, и вы вдруг обнаруживаете, что сегодня Перро[42] интереснее, чем Гомер[43]. Блестящий ученый, великий поэт, выдающийся государственный деятель беседует, прогуливаясь с вами в вашем саду, о вещах самых общих в науке, о теориях самых возвышенных, о расчетах самых хитроумных в политике. Он считает, что вы очень внимательны к его словам, вы киваете головой и делаете вид, что обдумываете его идеи, теории, расчеты.
Бедный государственный деятель, бедный поэт, бедный ученый!
Вы в ста лье от того, что он вам говорит. Вы смотрите только на своего доброго ребенка, который играет в соседней аллее: вы думаете только об этом проклятом бассейне, куда она может упасть, и о вечерней свежести, от чего она может простудиться.
Вы помните, как ее мать умерла в двадцать два года от неизлечимой болезни.
Однако ваша Мадлен растет, ее ум развивается, ее представления расширяются, она вас понимает, когда вы говорите о поэтах, науке, Боге. Она начинает любить вас не только инстинктивно; все вокруг ее хвалят, когда она проходит мимо.
О, ее считают самой прелестной, но чтобы у нее все было, необходимо, чтобы она была богатой. Вам самому ничего не нужно, но вам необходимо, чтобы у нее было все.
За дело! Из-за нее вы становитесь честолюбивым и скупым, делая ей корону из вашей славы, богатство из вашего пота (ежегодные доходы от государства растут), вы покупаете ей эту прекрасную ферму: два года труда, и она ваша.
Богатство — это еще не все, ей нужна роскошь; для этих ножек, которые ее с трудом удерживают, нужна коляска — она стоит вам месяца экономии… — стоит ли об этом говорить?
Если твое тело устало, бедный отец, скажи ей, пусть она тебе улыбнется. Теперь, когда у нее есть ферма, есть коляска, ей нужны украшения.
Что это за отец, который бережет свою душу и тело? — нет, ему не жаль себя, лишь бы его дочь имела лучшие украшения. Еще одна морщинка на его лице — но это еще один купленный ей жемчуг; еще один седой волосок — за рубин; еще несколько капель его крови — и у нее будет полный ларец украшений, и за пять или шесть лет жизни твоя дочь будет столь же блестящей, как королева.
Впрочем, все эти усилия, весь этот тяжелый труд доставляют столько удовольствия, и вознаграждение немедленно последует: через несколько месяцев ребенок станет женщиной. Какая радость, когда вы увидите, что ее разум понимает ваши мысли, а ее сердце — вашу любовь.
Она станет вашей подругой, доверенным лицом, компаньонкой, она будет больше, чем все они вместе, так как никакое земное чувство не может смешаться с вашей любовью и с ее любовью к вам; ее присутствие будет похоже на присутствие ангела, которому Бог разрешил стать видимым.
Да, еще немного терпения, и вы пожнете то, что сеяли, и ваши лишения будут стоить вам больших богатств, и все ваши страдания перерастут в бесконечные радости.
В этот момент кто-то чужой приходит, видит вашу дочь, говорит ей три слова на ушко, и после этих слов она начинает любить чужого больше, чем вас, она вас покидает ради него и отдает навсегда этому постороннему свою жизнь, которая является и вашей. Это закон природы. Природа смотрит вперед.
А вы… вы! Остерегайтесь сказать лишнее слово, пожимайте с веселым видом руку вашему зятю, этому грабителю вашего счастья, только что похитившему у вас самое дорогое, иначе о вас скажут: «Этот Сганарель[44] не хочет, чтобы его дочь Люсинда вышла замуж за Клитандра».
Мольер написал ужасную комедию «Любовь-целительница», комедию, где, как везде у Мольера, радость — только маска, за которой прячется лицо в слезах.
О чем говорят любовники, когда говорят о ревности? Что значит ярость венецианского мавра перед отчаянием Бробантио и Сашет? Любовники! Разве в течение 20 лет они жили жизнью своего божества? Разве, создав его однажды, они теряли его и спасали 20 раз? Разве это божество принадлежит им, как отцам — их кровь, их душа, их дочь! Их дочь! Этим все сказано!
Если женщина предает одного ради другого, все громко кричат: это преступление. Но она сначала предала отца ради возлюбленного, и они считают это в порядке вещей.
И я не говорю еще о том, что наиболее ужасно.
Наши отцовские страдания и наша заброшенность непоправимы, мы теряем их любовь, любовники сохраняют настоящее и будущее.
Отцы! Отцы прощаются с будущим, с настоящим, со всем. Любовники молоды, отцы стары. У них первая страсть, у нас — наше последнее чувство.
Обманутый муж, обманутый возлюбленный найдут тысячи других любовниц, двадцать других увлечений заставят их позабыть свою первую любовь.
А где отец возьмет другую дочь? Пусть все покинутые молодые люди осмелятся теперь сравнить свое отчаяние с нашим!
Где любовник убивает, отец приносит жертву, их любовь — это результат гордыни, наша — преданности, они любят своих жен и любовниц ради себя.
Мы любим наших дочерей ради них. Это последняя жертва, самая жестокая. Неважно, если она смертельна, примем ее. Самое дорогое, самое бескорыстное, самое милосердное, самое божественное, что у меня было на свете, — отцовская любовь, — и теперь какой-то эгоист придет и отнимет ее у меня.
Обратимся к дочери, которая отворачивается от нас; будем относиться к ней лучше, чем она к нам будет относиться, будем любить того, кого она любит, отдадим ее тому, кто собирается ее отнять.
Будем печальны, но пусть она будет свободной.
А Бог, не делает ли он так? Бог, который любит тех, кто его не любит. Бог — это ведь не что иное, как большое отцовское сердце.
Через три месяца Амори женится на Мадлен, если… О, Боже, я не осмеливаюсь об этом писать больше!..»
И в самом деле, перо выпало из пальцев господина д'Авриньи, он глубоко вздохнул и уронил голову на руки.