В половине двенадцатого начали прибывать траурные экипажи.
Господин д'Авриньи занял первый экипаж. Хотя обычай запрещает отца следовать за телом ребенка в траурном кортеже, он поехал в церковь вместе со всеми. Амори сел в тот же экипаж.
Неф[71], хор и часовни были затянуты белой тканью.
Только отец и жених вошли в хор за телом той, которую ждало погребение, друзья и любопытные — а эти две категории людей очень похожи — расположились в приделах[72].
Панихида проходила торжественно и мрачно.
Тальберг, друг Амори и доктора, захотел сам играть на органе, и читатель понимает, что весть об этом быстро распространилась и увеличила число присутствующих.
Для троих молодых людей, которых накануне встретил Амори и которые вечером собирались пойти в оперу — это было еще одно зрелище.
Среди всех этих людей, пришедших посмотреть и послушать, пожалуй, только отец и возлюбленный чувствовали, как сжимаются их сердца от высоких и скорбных слов заупокойных молитв.
Господин д'Авриньи особенно проникался смыслом самых грустных строф и мысленно повторял за священником слова.
«Я дам вам отдых, — сказал Господь, — потому что вы получаете милость мою, и я знаю имя ваше».
«Счастливы умирающие во мне, они будут отдыхать от трудов своих, плоды же их труда будут следовать за ними».
С каким страстным порывом осиротевший отец обратился к Всевышнему:
«Господь, освободите меня от жизни! Увы! Ждать мне еще долго, я жду, Господи, когда придет освобождение, моя душа стремится к вам, как страждущая от засухи земля ждет дождя, как уставший олень жаждет припасть к прохладному ручью, так мое сердце жаждет воссоединиться с Вами».
Но сердца старика и юноши застучали особенно сильно, когда пальцы Тальберга извлекли из органа ужасающий «Гнев Господен». Однако их впечатления не были одинаковыми.
Пламенный Амори услышал в гневном гимне крик своей души.
Господин д'Авриньи, подавленный им, затрепетал и склонил голову под его угрозами.
Влюбленный юноша соединил свое отчаяние с музыкой и мощными нотами разрушал пустыню этого мира, в котором больше не было Мадлен.
Пусть погибнет эта, ставшая навсегда сиротой земля, ибо нет больше солнца, нет больше любви! Пусть все рушится и возвращается к хаосу! Пусть придет высший судья, восседающий на сверкающем троне, чтобы покарать вас всех, вас, нечистых и грешных! Достаточно было Мадлен покинуть этот мир, чтобы он превратился в ад.
Отчаявшаяся душа отца, бунтующего меньше, чем молодой человек, задрожала при звуках обличающего стиха, склонилась перед величием наказующего Бога, который только что призвал его дочь и, возможно, будет скоро судить его самого. Господин д'Авриньи почувствовал себя мелким и ничтожным, себя, прежде обуреваемого гордыней и сомнениями.
Растерянный, он заглянул в свою душу и с испугом увидел, что она полна волнениями и заблуждениями; он испугался не того, что Бог поразит его своим гневом, но того, что Бог разлучит его с дочерью.
Когда после гимна гнева послышалась мелодия надежды, с какой пылкой верой и страстностью он внимал ласковому обещанию безграничного милосердия, с какими горючими слезами он умолял милостивого Бога забыть о правосудии и помнить только о доброте!
Таким образом, когда закончилась печальная церемония, Амори вышел, высоко подняв голову, словно бросая вызов всему свету, а господин д'Авриньи следовал за гробом дочери, склонив голову, словно пытаясь смягчить мстительный гнев.
Понятно, что присутствовавшие (почти те же самые, что были на балу) не собирались в большинстве своем сопровождать покойницу до места ее последнего успокоения.
На кладбище Пер-Лашез? Да, конечно! Это почти прогулка, но Виль-Давре… Поездка заняла бы целый день, а день в Париже очень дорог.
Поэтому, как предвидел и надеялся господин д'Авриньи, лишь трое или четверо преданных друзей, среди которых был Филипп Оврэ, поднялись в третий траурный экипаж.
Господин д'Авриньи и Амори заняли места во втором экипаже, клир[73] — в первом.
В течение всей дороги ни отец, ни жених не произнесли ни слова.
Кюре прихода Виль-Давре встречал печальный кортеж у дверей церкви.
Катафалк с телом Мадлен должен был остановиться на несколько минут перед маленькой церковью, где она приняла свое первое причастие; впрочем, господину д'Авриньи казалось, что пока тело дочери не скрылось под землей, он еще не расстался с ней.
Не было ни органа, ни торжественности: тихо произнесенная молитва, как бы последнее прощание, сказанное на ухо деве, покидающей землю ради неба.
От церкви все пошли пешком и через пять минут оказались на кладбище.
Это было одно из тех кладбищ, какие так нравились Грэю[74] и Ламартину[75]; тихое, спокойное, даже прелестное, оно располагалось у абсиды[76] приходской церкви.
Должно быть, хорошо найти здесь покой: здесь нет вычурных памятников и лживых эпитафий; деревянные кресты и имена — вот и все; тут и там деревья, сохраняющие прохладу земли; совсем рядом маленькая церковь, где каждое воскресенье их имена упоминаются в молитвах.
Здесь нет величия, но здесь царит покой; уже у входа можно ощутить задумчивость и мир, входящие в душу; хочется сказать себе, как сказал Лютер[77] в Вормсе[78]:
— Я завидую им, они нашли свое успокоение.
Но когда Лютер говорил это, он не шел за гробом своей любимой дочери или обожаемой супруги; это говорил философ, а не отец и не муж.
Боже мой! Кто может передать ужасное чувство потери, терзающее душу человека, который провожает тело любимой! Сначала печальное и угнетающее пение клира, затем вид свежевырытой могилы, резко выделяющейся на зеленой траве; наконец, стук первых комков земли, сначала гулко ударяющихся о крышку гроба; этот стук постепенно затихает, как если бы гроб отдалялся и исчез в глубинах вечности.
Господин д'Авриньи участвовал в этой последней части церемонии, стоя на коленях и склонив голову до земли.
Амори остался стоять, опершись о ствол кипариса и вцепившись в одну из его ветвей.
Когда последняя лопата земли округлила холмик, указывающий на свежую могилу, который со временем сгладится, в стороне от него, не над гробом, установили мраморную плиту. На ней можно было прочесть двойную эпитафию:
Даты не было, но господин д'Авриньи очень надеялся, что уже через год она будет написана.
Затем в рыхлую землю, покрывшую гроб, посадили кусты белых роз, так как Мадлен всегда их любила, и удрученный горем отец, как в стихах Ронсара[79], дарил эти цветы дочери,
«чтобы живое или мертвое тело ее было как розы».
Когда все было кончено, доктор послал поцелуй своей дочери.
— До завтра, — сказал он вполголоса, — до завтра, Мадлен… я больше не расстанусь с тобой.
И твердым шагом он покинул кладбище вместе с друзьями.
— Господа, — сказал старик нескольким присутствующим, нашедшим в себе мужество сопровождать его до Виль-Давре, — вы могли видеть на могиле Мадлен, что человек, который говорит с вами, уже не живет. Начиная с сегодняшнего дня, я больше не принадлежу земле, я принадлежу только моей дочери. Париж и свет больше не увидят меня. Я больше не появлюсь ни в Париже, ни в свете.
Оставшись здесь один, в своем доме, окна которого, как вы видите, выходят на кладбище, я буду ждать, чтобы Бог назначил мне день, недописанный на нашей могиле. Я никогда никого не буду принимать.
Примите, господа, мои последние слова благодарности и прощания.
Он говорил так уверенно и убедительно, что никто и не подумал возражать ему; проникнутые его скорбью, все молча пожали ему руку и почтительно удалились.
Когда экипаж, увозящий их в Париж, тронулся, господин д'Авриньи повернулся к Амори, с непокрытой головой стоявшему с ним рядом.
— Амори, — сказал он, — я только что сказал, что, начиная с завтрашнего дня, я не увижу Парижа. Но мне необходимо вернуться туда сегодня, чтобы отдать последние распоряжения и привести в порядок все мои дела.
— Как и мне, — холодно заметил Амори. — Вы забыли меня в эпитафии на могильной плите, но я с радостью увидел, что рядом с Мадлен есть место по крайней мере для двоих.
— Ах, вот как, — сказал господин д'Авриньи, глядя на молодого человека пристально, но без малейшего удивления. — Вот как.
Затем добавил, направляясь к экипажу:
— Едем.
Они направились к последнему экипажу, который ждал их, и отправились в Париж, не обменявшись ни единым словом, как и утром.
Когда они доехали до площади, Амори приказал остановиться.
— Извините, — сказал он господину д'Авриньи, — но у меня тоже есть дела сегодня вечером. Я буду иметь честь поговорить с вами, когда вернусь, не так ли?
Доктор кивнул.
Амори вышел, а экипаж продолжал путь к улице Ангулем.