Глава 2

Читать у меня всегда получалось лучше, чем говорить или, тем более, слушать, но вообще-то болтать я любил. То есть, мне не сразу удалось полюбить разговоры, до пяти лет я не разговаривал совсем, и это было тоскливое время, потому что никто не понимал, чего я на самом деле хочу.

А я хотел всего-то, чтобы говорили помедленнее. Я примерно понимал, что люди общаются с помощью звуков, передавая друг другу послания. Но звуки никак не складывались в слова, и обращенная ко мне речь упорно не считывалась. Люди журчали мне о чем-то, а я смотрел на них, и по жестам догадывался, что они имеют в виду. Еще — немного читал по губам. Я знал, что те или иные движения маминых губ означают, что скоро будет прогулка или еда. Я любил гулять и есть, как и любые другие дети, но я не понимал, как это сказать. Я повторял движения, которые совершала мама, но получалось нечто, наверное, невразумительное.

Я все понимал. То есть, как все — кроме речи все понимал. Совсем ничего не понимал, значит. Так я запутался.

К пяти я немножко понял, что люди имеют в виду теми или иными звуками и немножко заговорил. Я старался подражать тому, что слышу и складывать это в то, что хотят услышать разные другие люди, убежденные, что я особеннее их. Они все стали говорить очень-очень медленно, и я понял, как они строят из звуков слова. Но я говорил не так, как все другие люди говорят и до сих пор не научился этому. Люди часто открывали рты, когда слышали, как я говорю и иногда делали глаза круглыми. Так я понял, что они все равно считают меня особенным. Мне так объяснили: в моей голове не совсем правильно росли мозги. Поэтому я плохо распознаю речь (но распознаю, а ведь есть ребята, которым повезло еще меньше, они никогда не научаются говорить), поэтому я ощущаю меньше других людей, если меня ткнуть иголкой, я могу не заметить это, мне нужны импульсы сильнее, чем им, поэтому я не чувствую своего тела, пока не трогаю свои руки или лицо, без этого мне становится нехорошо, как будто я во сне, поэтому у меня болят глаза от ярких цветов, и я ношу только серые и черные вещи. Много-много «поэтому» и «потому» из-за которых я такой, какой я есть. Я никогда не считал, что так плохо. Хорошо быть тем, кто ты есть и не пытаться быть кем-то совсем другим. Есть и другие хорошие вещи: запах сахара, мечтать и секс. А еще когда заканчивается фильм, и показывают много имен. И мокрая резина на ощупь тоже очень хорошая. И люди, людей я совсем люблю, даже больше всего остального. Они очень умные и намного лучше, чем думают о себе. А еще они очень разные, у них разные мечты, желания и страхи, разные сильные стороны, разные слабые стороны. И ко мне они относятся тоже по-разному. Некоторые меня боятся, думают, что я могу убить их из любопытства и рисовать буквы на стенах их кровью. Другим я неприятен, и они говорят, что я — дурачок. Еще каким-то меня жалко.

Мне всегда нравились люди и все живые существа, я стараюсь не делать больно даже маленьким насекомым (они крохотные, но у них тоже есть свои желания и им не хочется умирать или чувствовать боль).

Люди обычно считают, что я аутист или шизофреник, потому что они знают только аутистов и шизофреников из тех, кто говорит и действует не как они. Я не то и не другое. Но про аутистов я знаю много. У моего папы синдром Аспергера. Это значит, что мой папа — аутист, но может больше, чем другие аутисты. Поэтому синдром Аспергера называется высокофункциональным аутизмом. Я читал про это книжки (я еще не про все читал книжки, но про многое). Мой папа умный, он умеет строить планы и просчитывать разные вероятности, поэтому он тальман в риксдаге. Мама говорит, что иностранцы назвали бы его: спикер в парламенте. Папа хотел научиться говорить речи, и теперь умеет делать это лучше всех. Однажды мой папа станет президентом, и тогда он будет счастлив. Власть — папин специальный интерес, он знает о ней все. Можно разбудить его ночью, и он назовет всех триста сорок девять членов парламента, включая себя самого и расскажет их биографию и политические программы. У папы отличная память. Про папу говорят, что он успешный человек. Но он все равно другой, чем многие (никто не может быть другим, чем все). Папа не понимает риторических вопросов. Однажды они ругались с мамой, и мама крикнула ему:

— Да кто ты вообще такой?!

Это значило: мама не понимает, как папа может не позволить ей что-то, о чем они тогда спорили.

А папа ответил:

— Я — Сигурд.

Потому что его так зовут. Еще мой папа не любит, когда к нему прикасается кто-то, кроме мамы и меня. И не любит смотреть людям в глаза, но об этом никто не знает, потому что папа научился смотреть чуть поверх глаз человека. От этого кажется, что у папы пристальный и жутковатый взгляд. А на самом деле он на человека не совсем смотрит. Папа любит записывать все в ежедневники, у него их много. Еще он любит все знать про людей, с которыми сталкивается чаще одного раза в жизни. Это помогает ему в работе и это еще один его специнтерес. Я бы мог много рассказать о своем папе, потому что я его люблю. И я бы мог много рассказать о своей маме, потому что я ее люблю. У меня лучшие родители на свете, и я для них самый лучший.

Я бы все это рассказал, я люблю болтать. Но сейчас никто меня ни о чем не спрашивал, хотя это был мой день рожденья. Я смотрел на папу. Папа с самым невозмутимым видом разрезал на куски пирожное (папа и сладкое вместе навсегда), и все уважали его за это. Хотя на самом деле папа просто не понимал, что не так. Я смотрел на папу и радовался, что похож на него. Мой папа очень высокий, без семи сантиметров два метра, жилистый и крепкий, и лицо у него красивое, как у древнего царя, и глаза голубые. Наверное, мой папа смог бы сыграть Сигурда в фильме по саге о Вельсунгах. Совсем не потому, что его тоже зовут Сигурд, а потому, что его царственное лицо, и черты, и высокий рост напоминали бы людям о героях древности. Я похож на папу, и мне все говорят, что я красивый. Однажды я слышал, как моя мама плакала, спрашивая у папы, неужели моя красота никому счастья не принесет. Она говорила о том, что я не заведу семью и в меня не влюбятся, потому что я дурак. Но папа тоже иногда ведет себя по-дурацки и много чего не понимает, а мама полюбила его. Я как папа, только я не царь, потому что все мамины черты, которые мне достались, сделали то, что люди называют красотой нежнее и мягче (так говорят в рекламе шоколадок, но я не совсем то имею в виду).

Мама — тоже красивая. Она сидела рядом с папой и улыбалась. Она-то все понимала, но ей слишком хотелось, чтобы праздник у меня прошел хорошо, и поэтому она была радостная и невозмутимая. Моя мама — самое доброе и ласковое существо на свете. Она понимающая и заботливая, она работает психотерапевтом и спасает людей, но сама она много переживает, а когда переживает то плачет и моет грязное. Маме нравятся чистота, я и папа. Мама носит очки. У мамы темные волосы и пухлые, красивые губы. И большие, круглые беззащитные глаза. Мама похожа на красивую мышь. Моя мама не шведка, она из Австрии, и у нее немецкая фамилия. Раньше ее звали Флори Раске, а теперь зовут Флори Линдстрем. Мама мечтает сделать всех людей счастливыми и умереть. Она много курит, как Фрейд. Мама часто говорит, что разрыв между миром и ее проектом мира, то есть художественным вымыслом, артикулированным романтизмом, делает ее несчастной. Я не вполне понимаю, что она имеет в виду, но моя мама правда очень романтическая и нежная. Я смотрел на нее, и она посмотрела на меня. Мы друг другу улыбнулись, и она велела включить музыку. Я этому обрадовался. Вокруг много болтали, и я не понимал, о чем, потому что не сосредотачивался. А музыку я понимал. Кроме того, передо мной был кусок торта, покрытого липкой мастикой. Люди вокруг ели торт с аппетитом, но мне еда не нравится. Еда, наверное, самый отвратительный процесс на свете. Одни существа берут трупы других существ или даже еще живых существ, если они растения, в рот, перемалывают их зубами и погружают в свое тело, чтобы переварить. Еда это ужасно. Я люблю только еду, которая не была раньше живым существом. Например, молоко и мед.

Музыка была хорошая, а слов я все равно не различал. Я сказал Лизе:

— Можно я потанцую с Камиллой?

И пошел танцевать с Камиллой. У Камиллы были два красивых, бледных хвостика и большие, ничего не понимающие глаза, но она мне улыбалась. Она была в костюме ведьмы, черном плаще с капюшоном, потому что сегодня был Хеллоуин. Обычно она так не ходила. Мы вместе сидели за партой, и я часто подсказывал ей ответы. Камилла редко говорила и часто высовывала язык, но танцевала намного лучше меня. Ей нравились ритмичные вещи, и она легко двигалась, а я едва не наступал ей на ноги. От Камиллы пахло зубной пастой, и она выдавила из себя:

— О. Танцуем.

Потому что мы танцевали. Мы глупо улыбнулись друг другу, и я понял, что буду скучать по ней. У нее были чудесные кудряшки, стянутые разноцветными резинками и веснушки на носу. Камилла снова высунула язык, и я сделал то же самое. Ей нравилось, когда за ней повторяют. Мы засмеялись. Я осмотрел зал. Папа часто проводил тут званые обеды, поэтому здесь было много вышколенных слуг, красивой еды и посуды, было чисто, блестяще и просторно, и окна были такие высокие, что я видел и траву и небо. За столом сидели папины коллеги и мои одноклассники. Альма тыкала пальцем в торт, получая от происходящего огромное удовольствие. Альма была феей, ее волшебная палочка с золотой, картонной звездой лежала рядом с тарелкой, как столовый прибор. Олаф с пластиковыми рожками на голове раскачивался, и наверное люди считали его глупым, а ведь Олаф был самым умным из нас, просто шум его нервировал. Олаф был настоящим аутистом. Мы особенно не общались, он слишком быстро для меня говорил, а я его не понимал. Но мне нравилось стоять перед ним на физкультуре. Юханна и Олле о чем-то болтали, они были в одинаковых бумажных масках с прорезями для глаз, я не знал, что это могло значить. За спиной у Эрика были пушистые крылья, он облизывал пальцы, листая мою книжку, я видел, что он заляпал ее кремом от торта. Мне обидно не было, у меня богатые родители, и я куплю себе еще книжку, точно такую же. Я не думаю, что богатство может дать все, но зачем злиться на кого-нибудь, если деньги могут решить твою проблему, и они у тебя есть. Я мало злился в своей жизни, наверное даже совсем не злился. Маттиас жевал третий кусок торта. Он все умел и не выглядел странным, когда не кричал, закрыв уши руками, что ему слишком громко. У него бывали припадки, и я два раза спас ему жизнь, потому что я знал, что он может удариться об угол.

Нелли положила голову на стол и глубоко вздыхала, рядом с ней лежал ловец снов, она сказала, что она — индеец. Я очень волновался, что Нелли будет себя кусать и царапать, но она просто отдыхала.

Между моими одноклассниками, похожими на игрушки из разных серий «Киндер-сюрприза» сидели совершенно одинаковые господа. Я не понимал, в чем между ними разница — у них были одинаковые черные костюмы, одинаковая манера говорить, одинаковые мечты о власти, и они одинаково неловко улыбались, силясь показать, что им приятно это общество. Они одинаково прилично употребляли еду и одинаково не перебарщивали с алкоголем. У них вообще только фамилии были разные. Но одинаково громкие. Я хотел, чтобы папины коллеги посмотрели на моих одноклассников. Они могли приехать к нам в школу и сказать пару слов о благотворительности и о том, что значит быть человеком.

Но они нас не видели никогда, даже если делали вид, что смотрят. А я, как один из нас, посохраннее, как в больнице говорят, должен был нас показать. Я улыбнулся герру Бьерклунду, и он улыбнулся в ответ, потом отвел взгляд. Все эти взрослые мужчины и женщины надели свои костюмы успешных людей и пришли на мой день рожденья. Они не были плохими, они мне тоже нравились. Просто я хотел, чтобы они нас заметили. Музыка закончилась, и мы с Камиллой отошли друг от друга. Я сказал ей:

— Спасибо за танец.

Он кивнула и отгрызла ноготь на большом пальце своей левой руки. Три ее ногтя на другой руке были накрашены красивым лаком, а потом ей, наверное, надоело. Юханна крикнула мне:

— Герхард! Герхард!

Я помахал ей рукой. Я бы и с ней потанцевал, но она была на коляске. Я хотел и еще что-то сказать, я люблю поговорить, но в этот момент меня дернули за руку. Лиза смотрела на меня выжидающе.

— Пойдем? — спросила она. Лиза не принадлежала ни к одной группе гостей моего восемнадцатилетия. Она была дочерью одного из папиных подчиненных, он здесь тоже сидел, но среди других я его слету не отличал. Лиза не делала вид, что ей приятно, неприятно ей тоже не было. Лизе было все равно. Она была самым небрезгливым и не предвзятым человеком, которого я когда-либо знал. На выходе из зала я поклонился и беззащитно улыбнулся. Моя вечеринка мне нравилась, и торт имел популярность. Мы с Лизой поднимались по лестнице, и я держал ее за руку. Лиза была симпатичной, у нее был вздернутый нос, который мне очень нравился. Я любил Лизу, не больше, чем всех остальных, и это беспокоило меня. Но мне нравилось, как она пахнет и какая она на вкус. Лиза спросила:

— Ты это специально?

Она приучилась говорить со мной медленно, и я ее хорошо понимал.

— У наш в школе такие милые малыши теперь. Школе нужен ремонт. Папа все равно его обещал мне на день рожденья. Но если много людей будут платить за ремонт, он будет лучше и дешевле. Да?

Она подождала, пока я закончу. Лиза фыркнула:

— Да ты экономист. Им там всем теперь жутко неловко, они что угодно сделают, чтобы сгладить впечатление. Что думаешь дальше делать?

— Пойду работать. На завод, наверное. Работа это хорошо.

Я помолчал. Мы поднялись на балкон, и я увидел, что теперь на небе звезды. Тогда я сказал:

— Ты все еще хочешь со мной встречаться?

Она пожала плечами. Я продолжал.

— Я закончил коррекционную школу. Вряд ли я стану политиком или ученым, или даже просто бизнесменом.

Лиза порылась в клатче и достала сигареты. Она торопливо закурила. С сигаретой и в бальном платье она смотрелась странно, ее образ состоял из двух противоречивых частей, не согласующихся друг с другом, как слова в неправильно построенном предложении. Она глубоко затянулась, потом сказала:

— Да мне плевать, Герхард. Ты красавчик, и это все, что меня волнует.

Лиза была очень циничной, зато честной. Ей было плевать, кто я такой и что несу. Она хотела быть с красавчиком, и мы устраивали друг друга. Я испытывал к ней нежные чувства и не обманывал себя. Наверное, это и есть счастье. Когда двум людям нравится друг друга трогать, и они не делают друг другу больно, это еще называется хорошими отношениями. Я долго состою в хороших отношениях. Мне было шестнадцать, когда мы с Лизой занялись сексом. Тогда она затащила меня в кладовку и начала целовать, и я сразу понял, что нужно делать, и это было намного лучше всего, что я испытывал раньше. Я сказал:

— У меня для тебя два подарка.

Она сказала:

— Я надеюсь мы успеем потрахаться, Герхард. Я здесь не для того, чтобы на звезды смотреть.

И я сказал:

— Я знаю.

Хотя звезды и были очень красивые. Я достал из кармана серебряное кольцо с розовым кварцем. Мама сказала, что девушки любят украшения и розовое. Папа сказал, что нужно брать что-то дорогое и качественное, что принимают в ломбарде на случай, если мы расстанемся, и Лиза решит его сдать. Я надел кольцо ей на палец и поцеловал ее руку, так, я видел в фильмах, делают мужчины. Хотя намного больше мне хотелось проникнуть пальцами ей внутрь и ласкать ее. Мне нравилось ее тело, и ей нравилось ее тело — это все, что было между нами общего. Лиза улыбнулась мне, улыбка у нее вышла холодная, чуть-чуть насмешливая, но все равно она сделала ее лицо еще красивее.

— Спасибо, Герхард.

— Если я тебе разонравлюсь, сможешь его продать.

— Может, я и так его продам.

Я расстроился, а потом понял, что она шутит. Лиза бывала грубой. Я стал смотреть на небо. Звезды блестели, как соль или сахар на черной скатерти — такое я видел один раз на поминках папиного коллеги, разбившегося на автомобиле. Мне было тогда восемь, и я впервые заплакал, потому что увидел, что тот коллега мертв из-за папы, это папа заплатил человеку, чтобы тот сломал его машину. Человека потом тоже не нашли.

С тех пор я много видел, но больше не плакал. Мама и папа говорят, что я — особенный, поэтому и знаю больше других. Некоторые люди думают, что я очень ловкий. Я могу поймать что угодно, но на самом деле я просто вижу, что что-нибудь сейчас упадет. Всякий раз, когда я закрываю глаза, я вижу разные вещи, которые будут. Редко большие, чаще маленькие. Что будет на завтрак или ответы к контрольной, или что поезд опоздает. Но один раз я спас человеку жизнь, когда увидел, что сейчас его собьет машина. Спасать жизни здорово, я еще хочу.

— А второй подарок, Герхард? — спросила Лиза. И тогда я повалил ее на пол и принялся целовать, засунул руку ей под платье, спустил белье. Вот за что я ей нравился, она говорила у нее так с нормальными парнями не бывало. Я думаю, что ей просто не попадались страстные или как это еще называется.

Мы целовались долго и упоительно, целоваться здорово, от этого кружится голова, потому что не хватает воздуха. Лиза была теплая, податливая, она извивалась подо мной, и я терся о ее бедра, двигался так, будто мы с ней уже занимались любовью, и она улыбалась, как люди, которые заказали вкусную еду, когда очень голодные. Мне в ней это нравилось, она была честной про свое тело и про все, что ей было нужно. Когда я проник в нее пальцами, она была уже влажная, и я был уже готов. Я знал, что с ней надо делать, как она любит, мне нравилось на нее смотреть, когда ей хорошо. Тогда у нее становилось такое возвышенное лицо, как будто она была девушкой с картины, и вовсе она не казалась просто симпатичной, она была красивой. Я оттянул ворот ее платья, стащил с нее лифчик и оставил укус на груди. Только там было можно, Лизе не нравились вопросы про ее личную жизнь. Она что-то прерывисто зашептала, но слишком быстро, чтобы я понял. Я запустил руку в карман и достал серебряный зажим для соска. На нем тоже было вкрапление кварца, потому что камень это красивый. Она застонала, когда я защелкнул зажим. У Лизы была очень чувствительная грудь, это мне тоже нравилось.

— Это второй подарок? — спросила она хрипло. И неожиданно запустила руку мне в волосы. Это было похоже на нежность, по крайней мере недолго. Потом она потянула меня к себе, и я резко раздвинул ей ноги. А потом я услышал чей-то голос, кто-то громко ругался. Мы с Лизой вскочили на ноги одновременно, я застегнул брюки, она принялась поправлять лифчик. Ее отец, и я наконец-то смог его отличить ото всех других мужчин в одинаковых костюмах, стоял у выхода на балкон. В руке у него еще была пачка сигарет, но она была смята. Он, наверное, вышел покурить, а теперь передумал. Лиза взвизгнула:

— Папа!

Это простое слово, она говорила быстро, но я узнал. Она начала орать что-то еще, но звуки в слова не складывались, слишком быстро шли, казались разрозненными, как буквы в книге, когда очень хочется спать. Из-под платья Лизы был виден зажим на ее соске, это было совсем неловко. Я потянулся убрать его, чтобы стало менее неловко, но ее отец что-то зарычал. Я подумал, что в первый раз слышу, как кто-то такой богатый и успешный повышает голос. Папа никогда не кричал ни на меня, ни на маму. Я отдернул руку. Отец Лизы стал орать что-то, но это все было слишком быстро, у меня заболела голова. Он еще размахивал руками, тоже очень быстро. Я открыл рот, чтобы попросить его говорить помедленнее, но подумал, что это вряд ли получится. Мне было его жаль, он, наверное, очень переживал. Я посмотрел на Лизу, она была красная и злая, она ругалась, и он ругался. Мне бы, наверное, стоило что-то сказать. Отец Лизы явно обращался ко мне. Я услышал слово «идиот», так что практически точно он обращался ко мне. Но говорил он так быстро и громко, что в моей голове звенели какие-то струны, натянутые слишком сильно. Я закрыл уши руками, зажмурился, и в этот момент увидел ее. Она была бездомной или просто очень давно не была дома. Ее одежда давно превратилась в лохмотья, тонкие, птичьи руки были обмотаны старым, грязным бинтом. Кожа, наверное, бывшая раньше светлой, была покрыта пятнами грязи и казалась смуглой. Она сидела совсем одна в каком-то из обширных дворов Фисксэтра, по крайней мере я надеялся, что узнал это место среди других спальных районов с однотипными коробочками теплых цветов. Она сидела рядом с пожарной лестницей, и ее длинные пальцы с обломанными ногтями цеплялись за проржавевшие прутья. Я не понимал, сколько ей лет, ее лицо было скрыто под замызганным капюшоном. Кровь текла у нее изо рта, и она будто пыталась удержать ее свободной рукой, давилась. Этого еще не случилось, я знал. Иногда я видел вещи, которые уже случились или случаются сейчас. Я хорошо понимал, какие будут, какие были, какие есть. Это было просто, как знать, что скоро станет холодно или что позовут домой. Еще говорят: интуиция.

Она была там совсем одна, и некому было ей помочь. Она умрет, подумал я, а может быть я тоже это знал. А потом вместо женщины я увидел, что отец Лизы хочет схватить меня за шкирку. Когда я открыл глаза, он только сделал шаг ко мне. Я пробормотал:

— Извините.

И еще:

— Пока Лиза.

И побежал. Он все равно пытался схватить меня за капюшон толстовки, но я увернулся. Мне нужно было успеть, а он, наверное, думал что я дурак и трус. Я дурак, но я мало вещей боюсь. Я даже того, что нужно бояться очень часто не боюсь. Лет до десяти я не мог уяснить, почему нельзя трогать огонь. Потом я понял: мама и папа бывают расстроены, когда мне больно. Я сбежал вниз по лестнице, из зала слышалась музыка. Мама играла на фортепьяно, она делала это хорошо. Я подумал, что не стоило шокировать их, поэтому побежал ко второму выходу. Мама и папа запретили мне выходить из дома с сегодняшнего дня. Вовсе не потому, что я был позорный сын, а потому, что они любили меня, и я был им нужен. А мне нужно было помочь этой женщине, потому что ей нужна была помощь. Я знал, что я не слишком правильно поступаю. В прихожей я схватил папин ботинок и вылетел за дверь. Я всегда забираю из дома какую-то вещь, когда иду гулять. Мне приятно знать, что частичка моего дома всегда со мной. Я гулял с банкой кофе. Гулял с чеснокодавилкой. Гулял с зубной щеткой. Обычно я выбираю долго, но сейчас у меня не было времени, я просто вылетел за дверь и оказался на заднем дворе. Было звездно, и вкусно пахло осенней ночью. Дождь уже прошел, и я был этому рад. Я пошел вперед по мокрой траве, и у меня было приятное, ласковое ощущение. Уже выходя за ворота я обернулся, с балкона на меня смотрел отец Лизы, он что-то кричал. Лиза стояла, скрестив руки на груди. Я помахал им рукой и открыл дверь.

Я знал, что поступаю плохо. Я знал, что нарушаю родительский запрет. Так делать было нельзя, они ведь волновались за меня и заботились обо мне.

За неделю до моего восемнадцатилетия они сказали, что хотят серьезно поговорить. Я сказал, что хочу какао. Через пять минут мама поставила чашку передо мной, и они с папой сели на диване, а я остался сидеть на кресле. Чашка была горячая, и от нее вкусно пахло. Я смотрел на них, а они смотрели на меня. У них были испуганные глаза, они страшно переживали о чем-то, а я переживал о том, что они переживают. Мама и папа держались за руки. Они всегда держатся за руки, когда остаются наедине, иногда они сидят на кухне и пьют кофе, и все равно держатся за руки. Мне нравится на это смотреть, потому что мои мама и папа часть чего-то целого. А целое, то есть мама и папа вместе, это и есть я. Мой папа был безжалостным и жестоким человеком в обычной жизни, но очень нежным и заботливым со мной и мамой, моя мама была очень нежной и заботливой, но если нужно было защищать меня и папу, она была безжалостной и жестокой. Мои родители были как идеально подходящие друг другу части паззла, на которых вроде бы разные краски, но они составляют одну картинку.

Я смотрел, как они держатся за руки, и видел, что мама отчаянно цепляется за папины пальцы, а он сжимает ее руку. Значит, они волновались. И тогда я спросил, что случилось.

А потом я долго думал, что мои родители сошли с ума. Они начали говорить такие вещи, которые обычно пишут в книжках. Я много книжек читаю, потому что книжки не звучат, мне с ними легче. Я-то знал. Они говорили, что им больше лет, чем они выглядят. Это я тоже знал, маме нельзя было дать больше двадцати пяти лет, а папе больше тридцати пяти. Им обоим должно было быть надежно за сорок, так что да, они выглядели младше. Но мама сказала, что ей было двадцать пять в тысяча девятьсот тринадцатом году, в Вене, и с тех пор ей двадцать пять и есть. А папа сказал, что он родился в девятьсот семидесятом году. И даже без тысячи. Папа сказал, что он родился в Бирке и был викингом. Они сказали, что в Аркадии не стареют, а кто проведет в Аркадии хотя бы год, не сможет постареть и вернувшись, потому что сам воздух там — источник вечной жизни. Я отпил какао и почесал в затылке. Ощущение было приятное. Я сделал то, что делала мама с самыми своими странными пациентами. Я сказал:

— Продолжайте, — и кивнул. И они продолжили. Иногда они сжимали руки, мама говорила очень быстро, и я не всегда понимал, что именно она говорит. Папа говорил как всегда, но выпрямился очень напряженно. Они сказали, что они потомки двух королей какого-то запредельного мира, сказочного, состоящего из волшебства. Они говорили о какой-то великой реке, сквозь которую в наш мир течет безличная магия, которая его и создала. Они сказали, что два короля того мира, это первые люди, немного другой породы. Они не сыновья Адама и Евы. Благой и неблагой короли, добрый и злой. Мама — дочь благого, а папа — сын неблагого. Они были принцем и принцессой затерянного королевства, были похищены из настоящего мира и обмануты. Я так и не понял, здорово там или нет. А потом они полюбили друг друга, на этом месте мама и папа одновременно сжали друг другу руки, и они захотели сбежать, потому что не могли быть вместе в Аркадии. Их поймал злой король, и они поклялись отдать меня. И тут мама заплакала, горько-горько, болезненно, как будто ей было больно внутри. Она сказала, что уже знала, что у них буду я, сказала, что любит меня, а потом сказала «прости меня, мой милый», но я потерял момент, в который должен был разозлиться. Папа сказал, что злой король бывает только в разомкнутых пространствах, на свободе, и даже замок его не имеет крыши. Папа сказал не выходить из дома, пока они не придумают хоть что-то.

Я подумал, а вдруг они сошли с ума? Но почему они сошли с ума вдвоем? Я заволновался, а они принялись говорить мне, что объяснят больше, про этот мир и про все, и про всех.

Я не то чтобы не верил им, но все казалось далеким и странным, каким-то чужим. Моя мама — психотерапевт, у нее есть разные клиенты (нарциссические, шизоидные, параноидные, депрессивные, маниакальные, мазохистские, обсессивно-компульсивные, асоциальные и истероидные), мой папа — спикер парламента, у него есть комитеты (по социальным вопросам, по вопросам Конституции, по вопросам культуры, по вопросам обороны, по образованию, по окружающей среде и сельскому хозяйству, по финансовым вопросам, по вопросам внешней политики, по здравоохранению, по вопросам промышленности и торговли, по вопросам правосудия, по вопросам рынка труда, по вопросам социального страхования, по налогам и сборам). Мама и папа пьют кофе, ездят на машинах, читают газеты и курят за столом. Мама и папа не похожи на принца и принцессу волшебного мира. Так что, то что они мне сказали никак не могло показаться мне настоящим. Я пообещал им не выходить из дома, когда мне стукнет восемнадцать, чтобы меня не забрали. Но опасаться этого не получалось, как опасаться того, что меня заберут пришельцы (многие думают, что люди вроде меня сумасшедшие, у них делюзии и бред, и хотя так бывает иногда, чаще всего бывает не так.)

В общем, я думал, что мои родители преувеличивают. Я зашел в метро и долго раздумывал, как лучше доехать до Фисксэтра. В конце концов решил, и нырнул в вагон. Пахло резиной, женскими духами и потом. Я принялся рассматривать пассажиров. Был много-много детей в разных костюмах. Детям Хеллоуин нравился больше, чем взрослым. Я улыбнулся мальчишке в костюме гигантской рыбы. Хотелось спросить, лосось ли это, но мог завязаться разговор, а мне нужно было подумать. Я пытался до мелочей воспроизвести картинку, которая была у меня перед глазами. Что было рядом? Пожарная лестница, кольцо домов, незаженные окна. Но это как везде. Ничего не обычного? Как я должен был ее найти? Я вспомнил вывеску. Зоомагазин «Лесси». Лесси это такая собака породы колли. Забавная фраза, я улыбнулся. Хорошо, подумал я, и еще подумал, что нужно позвонить Лизе. Лиза не как Лесси, но начинается на ту же букву. Прямо передо мной маленький солдатик смотрел в окно, за которым путешествовали провода, а потом поезд выехал из тоннеля, и я увидел подсоленное звездами небо. Мальчик тоже поднял к нему глаза, я увидел это в отражении. Вот за что я люблю людей.

Я вышел в совсем темную ночь, но знал, что еще не опоздал. Редкие стайки детей еще колядовали, но большинство уже закончили. Я остановил девочку в костюме принцессы, ей было лет двенадцать, у нее могла быть зверушка, за которой она ухаживала. Я спросил:

— Где зоомагазин, который называется «Лесси»?

Я старался хорошо сформулировать вопрос. Девочка сделала от меня шаг назад, отдернула пышную шифоновую юбку. Я обнимал папин ботинок и выжидающе смотрел на нее.

— Там, — она указала в просвет между домами.

— Спасибо, — ответил я, но она уже унеслась, нагоняя подружек. Я пошел в ту сторону, в которую она посоветовала. Телефон заверещал, и я понял, что это мама с папой. Я сбросил звонок, хотя это было плохо. Нужно было посмотреть название улицы и позвонить в скорую. Почему в скорую нельзя написать смску? Почему у скорой нет своего мессенджера? Все эти вопросы занимали меня, пока я не понял, что на улице как-то неприятно. Я слышал далекий детский смех, похожий на звон бокалов перед Рождеством, но детей рядом не было, и окна в домах не горели долго, а потом зажглись все разом, так что меня ослепило, потом погасли снова. И почти тут же начали вспыхивать и угасать в каком-то странном порядке, так быстро, что у Маттиаса начался бы припадок. Я подумал, что мне что-то пытаются сказать. Так часто бывало с моими одноклассниками, они все говорили на разных языках, это могли быть прикосновения, вещи, цвета, рисунки. Сейчас я видел язык света и темноты, я пытался впустить в голову рисунки, которые образовывали горящие пару секунд окна, но никак не успевал. Я плелся, чуть шатаясь, вперед, и увидел вывеску зоомагазина. Многие буквы на ней не горели, и я увидел слова «За Лес». В этом дворе и должна была быть моя бездомная. Надо мной лопнул фонарь, и осколки осыпали меня, как конфетти. Я стряхнул их себя. В изменчивом свете окон, они блестели как первые снежинки. Я увидел женщину, сидящую около пожарной лестницы. Рассмотрев название улицы, я позвонил в скорую помощь. Мне ответили сразу, и я продиктовал адрес. С моей бездомной еще ничего не было, а я уже сказал, что она кашляет кровью.

— Вы могли бы посидеть с ней до нашего приезда. Мы будем через десять минут.

— Да, — сказал я. Женщина делала большие паузы, видимо думала, что я иностранец и хотела убедиться, что я успеваю говорить.

— Следите, чтобы она не захлебнулась кровью, держите ее голову так, чтобы она могла сплюнуть.

Я кивнул и запомнил на будущее. Диспетчер скорой помощи отключилась, а я почти дошел до моей бездомной. Свет вокруг снова стал успокоенный. Бездомная чуть раскачивалась, ее руки скользили к горлу и обратно, будто она не могла решиться поцарапать себя или нет.

— Фру, — начал было я, а потом подумал, что наверное она фрекен или ей было бы приятнее быть фрекен. — То есть, фрекен. Вы чем-то болеете? Будет легче, если вы мне скажете, врачи будут знать.

Она что-то проклекотала, и я совсем ничего не понял. Я не знал даже, была ли это речь. Как будто птица сидела у нее в горле. Я подошел ближе, и в этот момент кровь хлынула у нее ртом. Я вспомнил обещание, данное женщине диспетчеру. Когда я оказался рядом, я заставил ее наклонить голову и открыть рот, это было легко, она была какая-то совсем слабая, будто кукла. Ее рот открылся, и кровь хлынула вниз, и тогда я понял, что ее не фонтан, но маленький фонтанчик. Скорая, наверное, не успеет. А потом я увидел, как сквозь черный провал ее рта между гнилых зубов что-то на меня смотрит. Глазки, как бусинки и блестят. У меня даже не хватило времени, чтобы удивиться. Изо рта бездомной, которой мне так хотелось помочь, вылетела птица. Это была птица неизвестной мне породы (но я знаю немного птиц), красная от крови, с тонким клювом. Она вылетела прямо на меня, и я отмахнулся от нее, а следом увидел еще одну, такую же. Я успел заметить, что тело женщины под лохмотьями бугрится, как будто кожа сейчас взорвется. Страшно мне не было, но я был удивлен и расстроен. Птицы вылетали из ее рта, а потом две из них пробили кожу на ее шее. И я понял, что женщина давно была мертва — у нее были синие-синие губы и тусклая плоть. Неизвестные мне птички, великое множество птичек покрытых холодной кровью, как соусом, летели ко мне. Я закрыл руками лицо, а они царапали и клевали мне руки. Снова пошел дождь, и он смывал кровь с птичек прямо на меня. Я закричал в надежде на то, что скорая приедет, заметит и спасет хотя бы меня. Я едва не оступился и обернулся, чтобы посмотреть, куда я иду. И увидел, что асфальт на дороге проседает, как от огромного подземного взрыва. Птицы врезались в меня, как маленькие снаряды, их перья блестели красным в свете луны. Я не мог ни шагу больше ступить назад, потому что передо мной ничего не было. Мертвая бездомная, мне казалось, ухмылялась своим истекающим кровью ртом. Я отмахивался от птиц, и когда я попытался выскользнуть в другую сторону, оказалось, что асфальта нет больше и там. Я стоял на узкой ленте земли, как канатоходец, и с обеих сторон от меня была только темнота, а рой птиц клевал меня и царапал. Я старался отмахнуться от них с помощью папиного ботинка. Даже хорошо, что я именно его сегодня взял. Я подумал, что если лягу, буду устойчивее, а так что-нибудь, как-нибудь и образуется. Но этого я не успел. Я снова оступился, когда одна из птиц врезалась мне под коленку, острым клювом попав ровно в дырку на моих джинсах. Вот тогда я полетел вниз. То есть, сначала полетел папин ботинок, а потом уже я.

Ощущение было приятное.

Загрузка...