Глава 12. Скоро сказка сказывается

Александрова Слобода.

Январь 1565 года

– В некотором царстве, в некотором государстве, на море-окияне, на острове Буяне растёт дуб зелёный, под дубом бык печёный, у него в боку нож точёный; сейчас ножик вынимается, и сказка начинается, – так, важно, со всей серьёзностью заводил Федькин голос, спьяну и надрыву вчерашнего, греховного, хрипловатый слегка и густой. Было дело в сенях покоев государевых, пред самой опочивальней, и было их, вместе с государем, тут малым кружком девятеро: Охлябинин, Вяземский, Зайцев, да двое рынд новых, тутошних, из младших родичей царёвых ближних, ещё в канун переезда избранные для дворцового Слободского служения, да прежних спальников тоже двое, как на подбор красавцы все. Иоанн, полулёжа, отдыхал на застеленной ковром и подушками лавке, на которой обычно ложился Федька в часы, когда государь желал в спальне своей один пребывать. Рядом же располагались одёжные государевы комнаты, и светлая комора, где Сенька, непрестанно чем-то занятый, обретался подле господина своего, и в целом всё было обустроено по Кремлёвскому московскому подобию, разве что простору поменее…

Расписной беспорядок в покое кравчего, немыслимый в обычное время, сейчас веселил государя. Он желал потехи, болезненным огнём взора приказывая увлечь себя перед днём грядущим, и дозволяя Федьке продолжить сказочным путём начатую забаву, которой уж давненько не предавался… Был тогда год такой, и лихой, и привольнее иных, что ли, когда посвататься вздумал царь к кабардинской княжне Кученей103. Не столь ему не моглось более в печали вдовствовать, сколь престолу русскому без царицы негоже было быть, и, ко всему, почуял царь за собой как будто силу крепнущую, злорадную и непреклонную, преизрядно взбесив выбором своим всё, почитай, боярство разом. Все их намерения, далеко идущие, перечеркнув и перепутав, и, к тому же, обретя ощутимое добавление к личной гвардии104. Чудил тогда Иоанн, душеньку изболевшуюся тешил, а и беса в себе заодно, чего там… Конечно, расчёт в той женитьбе имелся свой, для государства полезный, но всё ж и его, Иоанна, мстительная воля выказалась вполне. Дав себе зарок с отравителями жены любимой разобраться люто в свой черёд, сейчас не позволил никому из них над собой властвовать и "своих" невест подсовывать. Свободен остался для задуманного. Тому пять лет минуло… А сегодня и в покоях царицы свой праздник учинён был, и там свои гости веселились: жёны и девицы из семей царёвых ближних, да царевичи, да попечители и "дядьки" царевичей, и князь Мстиславский тоже, и брат царицын, князь Черкасский… И те из боярского посольства, кого государь при себе в Слободе оставил, взамен в Москву отправленных.


Государь со свитой, одетые торжественно, пополудни, посетил царицын пир, от себя подношения богатые к столу государыни доставив. Пока стольники его расставляли подношения, а сам Иоанн, к жене подойдя, беседовал с нею, теремные девушки царицы, коим впервые за многие недели позволено было открыто погулять в лучших нарядах и поплясать даже, смешливые и раскрасневшиеся от мёда, перемигивались и перешёптывались, румяны и белы, точно яблочки, свеженькие все и скромно-шаловливые. Нрав у царицы Марии, говаривали, суров был, вспыльчив и гневен даже, и от внезапного веселья могла она вдруг омрачиться, и уж тогда доставалось всем вокруг, а потому и девушки при ней оставались только из самых задорных, терпеливых и отходчивых… Сияла улыбкой, точно молнией, и опасной красотой Мария Темрюковна, но улыбка сбежала, и лик её светлый очернился почти дикой злобой, стоило только кравчему государеву с поклоном поясным поднести ей чашу полную на золотом блюде. Окажись нож под рукою – всадила бы ему в самое сердце. Иоанн смотрел, безо всякого выражения величавого профиля своего, за нею, за кравчим, смиренно с блюдом замеревшим, и за собранием, почтительно за всем наблюдающим. Взором убийственным изничтожив, наконец, Федьку, царица Мария чашу приняла. И отошла тут же, к своему креслу золочёному. Хмель только горячил её, и грозы метались из-под высоких дуг прекрасных чёрных бровей и ресниц. А государь с сыновьями покамест разговаривал. Отвечал на почтительный и нетерпеливый вопрос царевича Ивана, с улыбкою на его русую голову ладонь возложив, что обещание на охоту соколиную взять помнит, и тотчас исполнит, уже скоро, как только с неотложными заботами покончит, да и погодка для лёту наладится. Младший, Фёдор, молчал, и только смотрел на отца-государя своего восхищённо-испуганными карими глазами.

– На соколиную не можно, так на волка пойдём, вон псов-то у нас сколько! – не сдержался отчаянным звонким протестом царевич Иван. Увидав, что царь улыбается его решимости, и гости вокруг рассмеялись.

– И верно, псов у нас в достатке, Иван. Добро! Придумаем мы тебе забаву. Сабля-то твоя наготове?

– А то как же! И кинжал при мне! – привстав из своего кресла, царевич показал, что, и впрямь, ножнами препоясан, и хоть сейчас в битву готов. Довольный, государь приказал подать сыну мёду в ковшике самом малом.

Побывши недолго ещё, откушав со своими, подивившись на стройный хоровод девичий, осведомившись у Милославского и Захарьина о благополучии обучения царевичей, и с Черкасским кратко об деле обговорив, государь поднялся со своего кресла, чтоб идти к себе. Белоснежные рынды вскинули серебряные бердыши, и замкнули шествие. Напоследок через дворецкого ещё раз было дадено караулам стрелецким, под окнами палат царицы и царевичей посты несущим, и впредь ограждать покой их сна и досуга. Гулянье войска Слободского протекало в стороне, вкруг конюшенных дворов… То тише, то сильнее. В прочем всё в Слободе проистекало чередом, у ворот принимали новый обоз с кормом конским, стучали топоры и молотки мастеровых, непрерывно возводящих новые строения под самые разнообразные нужды государева двора, сновали туда-сюда посыльные, дворовые, служилые, и над всем этим, над кровлями, лошадьми, спешащими людьми клубился пар…

Вышли все в снежную чёрно-белую кутерьму, после цветастых и светлых, щебечущих сейчас лёгкими звонкими поющими голосами, славно протопленных пределов царицы. Только, по причине дурного настроения царицы, дышалось там не особо легко. Казалось, была б её воля – кинулась бы да и передушила всех своими руками, а его, Федьку, первого. Вдохнув полной грудью морозец, Федька возложил руку на рукоять сабли своей, поправил на плече широкий бобровый воротник шубы, и запел тихонечко под нос "Зима снежная была"… По пути встретился им воевода Басманов со своим караулом. Спешившись, откланявшись государю, доложивши, что всё по праву идёт, и ожидаются Челядин с прочими из Москвы непременно завтра, Алексей Данилыч тихо отпросился у государя отдохнуть, покуда его надзора ненадолго не надобно… Буслаев перекинулся с Федькой кивками. Могучая фигура Басманова, казавшаяся неколебимой перед любыми трудами и непогодами, истаяла постепенно в густеющей пушистой метели, сквозь которую пробилось мутное солнце. Федька искренне понадеялся на заверения главного помощника батюшкиного, что больные кости и раны воеводы ныне в достаточной заботе, и ему, кравчему, следует, конечно, только о своём прямом долге помышлять.

И вот, уж в сумерках янтарных ранних, Федька, поведя рукою, крылом лебяжьим, по дуге, размашистой и плавной, от себя вкруг соучастников задушевной компании, перед взором царским красовался в одной рубахе шелковой, распоясанный и босой. Всё добро его с сапогами домашними, кафтанами и шубами остальных, валялось вперемешку вокруг.

– А это ещё не сказка, а только присказка. А кто мою сказку будет слушать, тому соболь и куница, прекрасная девица, сто рублей на свадьбу, пятьдесят на пир!

– Не много ль жалуешь, сказитель? – смеясь, перебивали зачинщика дружки, его обступившие. – Сам, вон, гол и бос, а посулами манишь!

– Так не со своего ж плеча – с царского! Оттого и жалую, что праздник у нас нынче, так ли, Свет мой, Государь? – и Федька в пол Иоанну кланяется. Охлябинин позади потешно нагибается заглянуть кравчему под короткий подол, и всеобщий хохот славит продолжение веселья. Все тоже босые, и полуразоблачённые, хмельные и довольные, они пребывали тут, как на кратком привале, на траве воли жизни своей, какая уж она есть. В цветных оконцах фонарей венецианских, по стенам и под сводами развешенных, плескаются лучиками и пятнами игривые огни… Иоанн кивает, отпивает из кубка своего, а за закрытыми дверьми, за непроницаемым караулом возле них – дым коромыслом: гульба такая катится, какой, верно, не знали ещё эти старые стены. И с глухим грохотом пляски, и с дикими посвистами и вскриками рожков и дудок, и непрестанным заливистым плеском бубенцов на гудящих бубнах. С заздравными в его, государеву, честь, звучно сходящимися чашами и буйными криками голосов, совместно и вразнобой, трёх отборных сотен молодцев в большой трапезной105.


– Ты дальше давай, не тяни!

– Штаны скинул, так всё добро выкладывай!

– Не томи, родимый!

– А мне подай куницу!

– А мне – девицу!

– А мне – сто рублей, вынь, да сейчас!

И наперебой старались исхитриться ухватить кравчего за все незримые карманы и пазухи, а он уворачивался столь ловко и стремительно, точно пучком ужей проскальзывал меж их рук, да ещё успевал раздавать оплеухи и подзатыльники, и, не в шутку уберегая глаза от его локтей и животы – от коленей, ни один так и не смог ущипнуть Федькин бок, не говоря уж о прочем, мелькавшем из-под подола. Разве что иногда схватывали края рукавов, да и то – на миг, и тут же спасались, отпрядывали сами от этого дикого сторукого-стоногого веретена.

Иоанн с прищуром смотрел на этот вихрь перед собой, и переглянулся с Вяземским, тоже наблюдающим, с чашею, развалясь, со своей скамьи, и тоже очень увлечённым, точно они сейчас столковывались о чём-то, обоим известном.

Отбившись с честью от всех приставаний, Федька распрямился отдышаться, весь пылающий, яркий, сверкающий глазами и счастливый, среди возбудившейся на такой отпор ватаги, запыхавшейся от трудов и смеха, бранящейся беззлобно… А и впрямь, краток миг у передышки этой, по всему чуялось. По зверству ненасытности вчерашней, по тому, сколько всем и себе пить дозволил государь, и как теперь забыться хочет… Поднимает свой кубок, и тотчас все пьют тоже. Дикая разбитная музыка долетает сюда порывами с угаром пира, и государь смеётся, и небывалая, позабытая уж совсем лёгкость сердечная переполняет его.

– Жили-были дед и баба, и были у них два сына и одна дочь, девица хоть и звания простого, богатства малого, а красоты … – Федька себя ладонями точно омыл. И медленно повернулся на месте перед ними, как на смотринах.

– Неописанной! – хором досказали соучастники. И тут же, как было прежде уговорено, явился в их руках и накинут был на Федьку алого шёлку девичий сарафан, и поверх волос – венец витой тонким обручем очутился.

– Отправили батюшка с матушкой девицу через лес, во поле, к братьям, что пашут там, в отдалении, еды принести, а в лесу том дремучем жил Семиглавый Змей, что давно про девицу-красу ту слыхал…

– Семиглавый, говоришь? – Охлябинин придирчиво оглядел всех вокруг и потеребил пышный ус. -"Покатигорошка" закатываешь, Федя?

– Его самого, князюшка. А что такое? По уставу вроде читаю…– Федька уже знал, к чему клонит Охлябинин, да и все знали, кроме рынд молодых.

– А то, что семь голов-то у нас тут есть, а вот богатыря-молодца тогда ни одного и не выходит!

– Как! А ты? Неужто за братьёв моих не сойдёшь, за меня, красу ненаглядную, не заступишься?

– Пощади, душенька, меня ж уходит Змей твой окаянный, кто ж тебя выручать будет? Одного супротив семерых пускать – этак мы сказ твой не закончим порядком!

– Да откуда семь, Иван Петрович! – У Афони, вон, не стоит, перепил, видать, – добродушный сейчас Зайцев поднялся, покачиваясь, и присел к Вяземскому, приобнимая дружески. – Да и я, уж уволь, не дурак – с тобою тягаться! Вон, молодые пущай за Семихрена отдуваются, – и он ткнул полупустой чаркой в сторону четверых, позади Федьки оставшихся.

– Петя! – укоризненно-мирно Вяземский стряхнул пролитые им капли красного Рейнского вина с парчового рукава.

Меж тем спальники на ухо рындам нашёптывали с пылом суть предстоящего действа, и те зарделись и заплясали на месте, точно кони в поводу, давясь охальными смешками. Мигом окинув их серьёзным жгучим взором, Федька с досадой крутанулся в сарафане красным солнышком и ногой притопнул: – Эх! Ну ладно, что есть, то есть. Будет, значит, Змей у нас Четыреххерый всего. И горевать мне с ним, окаянным, убогим, до искончания времён, – а сам подмигнул младшему из рынд.

Подстрекаемый этим, да наговорами товарища, малый великодушно обратился к казавшемуся озадаченным Охлябинину с высоты двухсаженного роста: – А давай, Иван Петрович, мы, к летам твоим милосердие имея, заступниками сестрицы станем, а ты – Змеем будешь, тогда и сказ по писанному как бы выйдет. А чтоб по-честному было, раз братьев было двое, мы с Егоркой против тебя сам друг и останемся. Али жребий кинем меж собой, – он обернулся за одобрением к Восьме и Беспуте, и те закивали.

– Соглашайся, Иван Петрович! – молвил Иоанн, забавляясь картиною. – Хоть одну главу Змееву побьёшь – обещаю тебе и вправду пять десятков серебром.

– Ну, токмо тебя ради, государь мой, на поругание соглашаюсь! А ну как и с одной не сдюжу? – не то притворным, не то всамделишним раздумьем усомнился Охлябинин. – И кто ж за мою-то главу бедную копеечки тогда даст!

Притихли все на миг, ибо знатно было, сколь поставили за "главу бедную" в недавнюю бытность106 двадцать шесть князей и детей боярских, чтоб из литовского плена без опальных подозрений перед государем Ивана Петровича вызволить, и Захара Иваныча Очина-Плещеева, и Василия Серебряного с ними… Опала ожидалась на всех тогда, но царь рассудил по-своему. Говорили, конечно, и не без резона, что это старый чёрт Басманов, за родичей незадачливых перед государем вступясь, и надоумил его собрать неслыханные закладные деньги с тех, кого порукой этою повязать на всякий случай хотелось. А опалился царь, якобы, для видимости, а сам (говорили уже намного тише) двух зайцев одним махом добыл.

– Тогда, за смелость, ещё сверх полтинник накинем! – Иоанн коротко рассмеялся, предвидя коварство князя, которому ещё в молодые годы дадено было прозвание Залупа, да так за ним и утвердилось, и не за просто так, ой не за просто, о чём молодняк уж точно должен наслышан быть… Но младости своеуверенность присуща, и потому юноши, кровь с молоком, сажень косая в плечах, Федьке почти ровесники, чуть старше, как всегда, слышать-то прозвище это слышали, да не особенно верили байкам потешным о князе-распорядителе… И потому они благодушно рассмеялись, услышав ответное его требование, ежели за смелость столько прибавки дают, то пусть у девицы все четверо братьев будет. Всех-де за такой куш порешит, всех на воротах повесит, а красу не отдаст. Ну, или ещё дважды по полтиннику получит.

– Ну, воля твоя, Иван Петрович! Читай сказку далее, Федя! – государь откинулся привольно, с негаснущей азартной усмешкой молодецкой, какой ещё ни разу, наверное, Федька не видал у него.

А далее всё по порядку снова пошло. Змей-гадина увидал сверху девицу, что по лесу шла, а, не блудить чтоб, по щепочкам, что братья на тропинку за собою кидали, путь и выбирала. Змиюка девицу опередил, те щепочки подобрал, да по другой дорожке и рассыпал, прям до своего дворца златого, логова проклятого. Это всё Федя проговаривал, а прочих задача – как-то по ходу сказа сие наглядным делать. Была толкотня, Федьке постоянно наступали на подол, "брёвнами" дорогу заваливали, чтоб спотыкался, подавали слетающий венец, и норовили напороться нечаянно сзади, когда девица наклонялась щепочку подобрать. Он кричал, что братья – бестолочи, и ну их к лешему, сама Змею отдамся.

– Вышла девица на ту поляну да и ахнула… – перед Иваном Петровичем, сказку эту знавшим отлично, он выпрямился и затрепетал, точно и впрямь перед чудищем нежданным. И даже лик свой рукавами закрыл.

– Здравствуй, умница! Давно я тебя дожидаюсь, до тебя добираюсь, а теперь ты сама ко мне пришла. Забывай, красавица, отца с матерью, родных братьев, тесовый двор. Будешь теперь у меня вековать, горя и заботы не знать, только меня, Змея Семихерого, любить и привечать.

– "Отца с матерью, двор родимый забывать!"– с неизбывной тоской и упоением повторил Федька, плача голосом и всей наружностию, и отдаваясь на волю Змея.

И тотчас принесли одежды для Царевны-Змиевны, дары свадебные, аксамита, расшитого жемчугом низовым невиданно, а простой сарафан сняли, а однорядку107 роскошную надели, да душегрейку златотканую, соболем отороченную, и ножки её убрали в сапожки ладные, атласа белого, бисером и битью108 вышитые… И оголовье ей надели на шелковые кудри, всё золотом да жемчугом плетёное, с паволоком тонким, подвенечным, белым, как снег, и всё бы хорошо, да оглядела себя и нахмурилась девица. Никак, отрезала, без серёг не обойтись. Неладное без них убранство получается, и чует она себя, точно голая, и опять нищая, а ей ведь за все отречения-мучения было злато горой обещано. Иоанн только покачал головой, и Змей, спохватившись, спешно на государя оглянулся.

– Да и где ж мы сейчас-то такой дар найдём, душенька! У Беспуты, разве, одолжить?

– Да ты что! Крестьянкой в бытность я б такое, может, по праздникам надевала, а теперь – всё равно, что аргамака дерюгой урывать. Добудь серьги сообразные, а не то вертаюсь я к отцу-матушке, и баста! – и Федька стал подбирать подол, вознамерясь тут же наряд через голову скинуть, видно, и на свой сарафан глядя.

– А поройся-ка в добычном, Иван Петрович. Там, кажись, много чего из Астрахани взяли, не всё покамест раздарили, – и государь отправил спальников, помочь ему, в свои одёжные палаты.

– Нельзя так с бабами, Иваныч! Что же ты, в поле – воевода, а тут, ишь, девку испугался, – Вяземский хлопнул себя по колену, сокрушаясь. – Кнута не одолжить ли тебе?

И приволок Охлябинин из малой казны государевой ларец, из трофейного ряда, наскоро отворённый и выбранный по изрядному числу в нём украшений бабьих. Похож на тот, из коего Федька себе наградные перстни набирал. И вот теперь снова, под взглядом Иоанна, особенным, медленно чернотой закипающим, выудил оттуда серьги золотые, под горсть попавшие, звенящие многими подвесками из капель жемчужных и лазорево-хрустальных, цены великой и красоты царственной, и на Иоанна из-под ресниц глянул, за дозволением… Только вот в одно ушко серьга вошла, взамен прежнего кольца золотого, Охлябининым в карман пазушный кафтана сунутого для сохранности. Проструилась до плеча, в волосах тяжёлых путаясь. А… другое-то не проколото!

– Тотчас сделай так, чтоб я у тебя тут не пугалом, а невестою оказалась, или, хоть сожри – за тебя не пойду! – нешутейно раздосадованная девица, сдвинув брови соболиные, нависла над присевшим растерянно Змеем, а тот только руками развёл.

– Да что ж такое!.. Федорушка, лапушка, дай, приладим как-нито к височку, к кокошнику…

– Ээ-э, так ты, никак, на попятную идти хочешь?! Сам заманил, сам соблазнил, весь мир прежний позабыть заставил, горя не знать наобещал, а теперь – насмехаться?! Как же я – с одной серьгою, точно с одной ногою, буду с тобой жениться-веселиться!

– Федька, ты чего удумал? – смехом спрашивал Вяземский.

– Бери, чего дают, не ломайся! – вторил Зайцев.

А Иоанн с явственным удовольствием рассматривал прекрасный гнев Красоты Неописанной, совсем настоящий…

– Коли, по-честному, ты меня восхотел, так и я по правде буду! – Федька обернулся к спальникам: – Что стоите? Тащите шило!

Видя, что он не шутит нисколько, Охлябинин глянул на Иоанна. Тот только кивнул, складывая на груди широкой руки.

Федька держался, пока бегали, пока калили остриё в печи докрасна, остужали, отирали вином и к нему подходили, чтоб смехом важности своей не испортить.

– Изволь, душенька, приляг на … э-э… семь шей моих, чтоб овладел я тобою вполне! – Охлябинин подал знак спальникам и рындам, и они подставили руки, ставши на колени в рядок, и бывшая крестьянка, а ныне – суженная Змея – возлегла, пала на их могучие руки в богатом своём убранстве. И очи прикрыла, ладонь левую на грудь возложив, ладонь правую до полу уронив, взамен косы, которой не было, а Охлябинин, ещё раз на государя поглядев, кратенько выдохнул "С Богом!", наклонившись к Федькиному уху с шилом и тряпицей.

Крови было немного совсем.

Взмахнув напоказ платочком, слегка запятнанным алым, Охлябинин сунул его за пазуху. Под общий выдох-рокот-говор и смех, и Вяземскому пришлось снова всех обнести.

Поднимали царицу-Змиевну, уже о двух серьгах чудесных, под руки, и усаживали её на подушечку, а меж тем князь Охлябинин обмахивал свою добычу законную полами атласного кафтана. В добротно натопленных покоях было тепло, как летом.

– А что это бледна девица? – Вяземский, выпивая снова, поднялся государю поднести, ибо ни из чьих рук, кроме его, не принимал питьё Иоанн, пока кравчий был занят.

– А что б не быть мне бледной да печальной… – горделиво выпрямившись на своих подушках, Федька смиренно и дерзко отвечал, и ресницами прикрылся как будто даже высокомерно. А тонкий паволок у лица трепетал в такт биению сердца. – Забыли, видно, братцы меня… Поплакали, да и забыли. А матушке с батюшкой даже и привета не переслать из логова мужа моего, из златого его дворца… Обещалась же!

Меж тем, возникла жеребьёвка шустрая среди рынд и спальников, то есть, кому быть последней надеждою сестрицы, тем самым Покатигорошком-богатырём, что явится за нею после всех братьев поверженных, нежданно-негаданно, последыш матушки и батюшки, не по дням, а по часам выросший, да и погубит Змея. Выбрали Егорку. А и было, на что там посмотреть. В плечах шире Федьки, выше на вершок, а уж князь Охлябинин ему и вовсе по грудь смотрелся. Взяли же его последним не за стати богатырские, а потому, что пока стеснялся штаны развязывать. Хоть и ясно было – только подай образчик, и затон тот рухнет неудержимо.

И вот кликнул первый молодец, старший брат, Восьма, Змея проклятого на поединок.

Никогда Федька этого не видал прежде, но – слыхал, от Ивана Петровича, что, смехом всё больше да прибауточками, веселился по-разному не единожды в государевых покоях… Не ясно было, опять же, притворяется искусно почти испуганным князюшка, или, правда, былой прыти в себе не чает. Годы, всё ж, и в седле, в боях, походных невзгодах – оно не шутки. Однако надобно было на вызов отвечать, да и государь, по всему судя, завёлся нынче отвести душеньку, как встарь.

Ну и князюшка ответил. Обозвав малолетнего наглеца соответственно, скинул кафтан, рукава засучили оба, и развязали порты. А рубахи, так положено было, чтоб видно всё всем отовсюду, чтоб бой по правилам шёл, под рёбрами затянули узлами.

В первый миг отвалились просмеяться с волнения молодые, кто ещё никогда наяву Залупу не видал во всей красе.

Бились то с руками, то – без рук, и князюшка, отжимая обеими самого себя от живота, потешно молился всякий раз, как своим удом неимоверным назойливого юнца по его хозяйству хлобыстнуть, отшивая от берлоги и царевны, и стегал почём попадало, в пределах уда противника, целясь строго по законам мечного поединка, и от боли и шебутного шока, покатываясь смехом, отползали один за другим братья девицы… Такое началось, что перепачкано было ладоней о нечаянно изверженное, слов бранных переговорено все, что есть, и дважды ни один уж не выступил против Змея. Как ни подымали себя заново, не получалось у братьев восстать после таких ударов. Всех троих на воротах повесил, а у самого, хоть и стонал и жаловался тоже, притворно больше, не убывало стойкости ни чуть-чуть.


– Ну, Егорка! – отдышавшись и разогнувшись, Охлябинин погладил себя по коленям, и немного подтянул спавшие до щиколоток порты. Чтоб дойти до соперника.

– Да ну, да иди ты! – отмахивался, мучительно краснея во все щёки, не удерживая улыбки до слёз и смеха, Егорка начал было пятиться, но его остановил Беспута, и легонько шлёпнул по заду, отправляя на ристалище.

– Егор! Ну! Сбереги ж для казны моей хоть полтину! – заливаясь кратким звучным отрадным смехом, Иоанн протягивал свою опустевшую чашу Вяземскому.

Честно бился Егор, да не выдержал и минуты. Как начал стегать его по нежной горячей твёрдой плоти дубиной длиннющей своей бывалой князь-распорядитель, так и зажался он ладонями, чтоб утаить поражение…

– Ну?! И где ж твой богатырь, красна жизнь моя?! – смеясь и принимая от Вяземского чашу полную, и тут же осушив её всю до дна, вопрошал Охлябинин, отирая усы свои седые той самой тряпицей, из-за пазухи. – Ой, сил нет, до отхожего места мне надо, не то всё королевство обмочу.

А государь смеялся тоже, и крикнул, что всё обещанное князю выдаст, без шуток. За удаль этакую.

– И вот как же тебе верить, скажи! – бросил укором князюшке вослед Беспута, наблюдая вполне трезво за воздыхающими и заправляющимися снова под пояса бойцами, и за всем вообще, в жаркой пряной полутьме вечера, нежданно надвинувшегося.

– А вот как я теперь к Фетинье моей явлюсь… – Охлябинин вернулся, расстонался не на шутку, позволив взять себя под руки и с почтением немалым усадить на лавку против окна. Орудие битвы он устраивал некоторое время в штанах, и всё причитал: – Ну чисто всё поотшибли, собаки!

– Уж повезло Фетинье!!!

– Оно так! Только я всё больше вас тут, олухи, обхаживаю.

– А что же сказка? Будем братьёв оживлять, или как?

– Да как сестрица скажет. Пускай теперь сама воду живую и мёртвую добывает, как знает!

– Подайте, голубчики, хоть простой водицы для начала!


– Афоня, – позвал царь, среди всеобщей, уже спокойной, колготни109, и перстом поманил, а, меж тем, с Федьки внимания не спускал, – давеча говорил, есть у тебя боец Радогоры110.

– Есть, государь, – с поклоном вполголоса отвечал Вяземский. – Владимир Кречет, мастер знатный, боец бывалый. Прибыть на днях в Слободу должен, со товарищи.

– Покаж ему Федю. Пускай поучит…

Снова поклонясь, Вяземский отошёл.

– Мы этим рылам ливонским пятаки ещё утрём…

– Государь, – Федька приблизился, присел, подобрав жёсткий парчовый подол. Положив ладонь на колено Иоанна.

Царь смотрел на него, на рдеющую припухшую левую мочку уха, сочащуюся ещё под тяжестью серьги, долго, минуту, наверное, отводя пряди волос его… На блаженную хмельную ласковую улыбку.

Пока вокруг осторожно и дружно отставляли чарки и плошки, разбирали кушаки и сапоги, и спальники поправляли ковры и поставцы, новыми свечами воскрешая, Охлябинин отворил оконце, чтоб пустить морозного воздуху.

Иоанн, откинувшись, замерев, молчал, прикрыв усталые глаза.

Откланявшись до завтра, провожаемые словом благодарственным от государя, и распоряжением Охлябинину непременно о честном награждении своём не забыть, к казначею заглянуть, все вышли.

Федька только теперь почуял, что набрался преизрядно… Его пошатывало, и пальцы путались в петлях бесконечной застёжки. Пришлось крикнуть Сеньку. Опасался наряд дорогой попортить нечаянно. Да и серьгой новой порваться тоже недолго было.

– Охлябинин мою уволок! – осторожно трогая саднящее ухо, Федька от стремянного принял гребень, и отпустил его. В присутствии, таком близком, государя Арсений очутился слишком недавно и слишком внезапно, в разряд комнатных придворных определённый, и пока что впадал в столбняк, неведомым чудом отзываясь на приказы Фёдора Алексеевича, побуждающие его разогнуться от поклона и совершить требуемое.

– Ступай, Феденька, скажи там, чтоб завершались с гульбой. Устал я что-то, а завтра нам труды предстоят. Мыслить о том мне и не хочется нынче, а надо ведь. Заодно, может, его догонишь… Да не мешкай там!

– Слушаюсь, государь мой!

Федька как раз справился с поясом кафтана, и с ножнами, и с сапогами. Мешкать не стал, и вывалился за двери, как был, с расстёгнутой грудью, шальной и заново введённый. Пониманием милости государевой к себе, сегодня им заслуженной, ублаготворённый смелостию своей, что забава, и невинная, и непристойная вместе, заладилась, а суть особого взвода Федькиного в том была, насколько коленце с серьгами удалось, и в его замысел с переоблачениями вписался… Насколько Иоанну это приглянулось!

Черным-чёрная стая гудела, шевелясь, под сводами, в рыжих факелах. Федька всмотрелся в полутьму, всю пронизанную сполохами посудин, золотых и серебряных, различая знакомых. Его явление заметили сразу же, стали толкать друг друга и оборачиваться к нему. Прошагав меж рядов застолья, Федька огласил, что государь изволит отдыхать идти, и всю братию к тому же призывает. Музыкантов взмыленных сам отпустил, прочим наказ передавая, чтоб завтра были все как один проспавшись и к делу всякому пригодны, а нынче – будет нам. Всё собрание загалдело, шумно начиная подыматься, напоследок сшибаясь чашами, и расталкивать заснувших, и что-то выкрикивать кравчему в ответ. Заприметив, меж тем, за отдельным столом, близ пустующего сейчас царского, сперва Вяземского, по сияющему парчой кафтану, а с ним и Охлябинина, как раз, рядышком, окликнул:

– Иван Петрович, погоди, постой!

Стараясь не шататься, и для того убыстряясь сильно, Федька ринулся к ним, и тут донёсся до него Грязного Васьки близкий пьяный, со стола соседнего, голос: "Гляньте-ка, братцы, лебедь наша какими погремушками разжилась!"

Федька развернул поводья, и серьги его новые звякнули, больно дёрнувши свежий прокол. Вовсе не намеренно он вышел, их не снявши, поспешив приказ государя выполнить. Обжегшись смущением до горячих слёз, тут же на себя взъярившись за это, приблизился и одним мигом опознал всех, в этой компании заседающих.

– Это кто тут взбрехнул? – нарочито мимо Грязного взором их стол обводя, Федька снова на себя досадовал, да остудиться не мог. – Ты, что ли, Сабуров? Или ты, Вишняков? Или ты, может, Пронский? Думаете, раз тут сидите, так про ваших сучьих родственничков, что по околицам рассовались, уж никто и не упомнит?! Об их грехах забудется?

– Не тебе наших грехов считать! – пьяно стал подниматься из-за стола Сабуров, а кое-кто пытался усадить его, зашикав, но тот уже тоже завёлся, выпаливая насущное: – Родич мой за промашку головой ответил, чисты ныне Сабуровы перед государем, а я тут – сотник теперь! А ты… – бардаш111! – последнее он процедил через зубы, садясь, но Федька разобрал. Бросок через стол, с грохотом и звяканьем, и Федька выволок Сабурова за грудки вверх, и успел знатно прописать ему перстнями по скуле, но их обоих тут же разняли и растащили, и Федьку первым почтительно отпустили. Все, притихши, смотрели на них. Вяземский поднялся с места, уперевшись кулаками в столешницу. Охлябинин досадливо покусывал ус.

– Федька, да что ты… – примирительно прозвучал чей-то вроде как знакомый голос рядом.

Уставясь на него, схватил кравчий с края подвернувшееся блюдо и метнул в голову говорившему: -"Федька" я для батюшки моего! А для тебя, по чину – Фёдор Алексеевич!.. Спать всем идти! – крикнул собранию, более не стал задерживаться, кратко кивнул, прощаясь, Охлябинину со товарищи, и, не оглядываясь ни на кого, прошёл обратно в покои государевы, подняв гордо голову, под стук своих каблуков и тонких звон серёг.


А в тереме царицы только-только утихали слёзы и брань. Сквернословила государыня, а теперь, выгнав всех девок вон из горницы, с растрепавшимися косами, развевающимися рукавами роскошного убранства, металась, точно в клетке. А плакала побитая ею девка-спальница, долго слишком копавшаяся, венец и покрывало с неё снимая, а, ставши спешить под упрёками, и вовсе власы царице подравшая. Никак не угодить ей было сегодня. И пир ей не в пир оказался, еле досидела положенное. Из окна светлицы с ненавистью смотрела, как на дворе раскланивались расходящиеся гости, хмельные боярыни с боярышнями, с провожатыми, с прислужницами и мамками под руку, и им куда веселей было сейчас там, внизу, в метельной кутерьме, чем при ней, за столами царскими. А после, сразу, как пир завершился, явился наверх брат царицы, князь Черкасский, и говорил с нею. Громко они говорили, но девки мало что поняли, через двери резные, кроме "Салтанкул" и "Кученей" – по-своему они говорили. Немало ушей навострилось на ссору высшезнатных Темрюковичей. Как донесли после государю, брат упрекал сестру в легкомыслии, непочтительности к её же сану на людях, и … неспособности принести Иоанну наследника. В ответных словах сестры, среди непрерывной, самой срамной ругани на двух наречиях, было мало иного смысла, кроме жестокой жалобы на охлаждение к ней мужа, что является со своим кравчим, и с им же удаляется, и что она здесь как заложница, а об умершем младенце её никто уже и не помнит. Напоследок пожелав сестре одуматься и быть ласковой с государем, князь Михаил удалился.

Государь это выслушал от своего человека, неприметного, никем не замеченного, как всегда, между делами, за грамотами, перед обеденной трапезой, перед тем, как снова собрать своих опричных на совет. Федька, всякий раз мучимый ревностию незнания, о чём докладывают Иоанну вот этак, с глазу на глаз, почему-то боялся, что речь о нём непременно, и не ошибся на сей раз.

Ввечеру, восково-бледный, глубоко изрезанный тенями по чеканным чертам, после приёма приехавших из Москвы, в своём кругу, Иоанн отдыхал у себя, а Федька растирал его ноги, колени и ступни, всё сильнее страдающие от непогоды, особым составом, приготовленным лекарем.

– Что молчишь, Федя?

– Да что сказать, государь мой. Многотрудное дело. Голова кругом! Многомудрости твоей поражаюсь…

– Помолиться подымемся завтра рано, Федя. Многомудры и вороги наши, только на Всевышнего уповаем…

– Легше тебе от этого, государь мой? – очи полыхнули снизу лаской, а руки, сильные и тоже ласковые, варево остуженное втирающие, умиряли пожары в душе его, вместе с болью.

– Легче. А об чём сказать-то всё хочешь?

Федька усмехнулся чуть даже грустновато, и глаза опустил, обмакивая в тарель глубокую серебряную с водой полотенце, чтоб ноги государевы от лекарства отереть.

– Ну, сказывай. Дозволяю.

– Вот батюшка многие раны заполучил за время-то такое… А помогали, однако же, ему сборы травные, и хорошо так. Матушка сама готовила, и меня… научила. Не достаёт тут полыни степной… И переступень принять бы можно, славно боли и опухоль снимает… Да там ещё, помню, другое было. По благовонию чую, здесь иное.

– И что, лучше этих, говоришь?

– Нет! Нет. Лучше? – Нет. Другие, но тоже хороши… Проверенные же не раз.

– Ну добро, может, сготовишь когда мне. Лекаря аглицкого поучишь.

Говорил государь, вроде бы, без язвы своей всегдашней, устало и мягко даже. Однако Федька укорил себя за несдержанность, сознавая правоту Охлябинина, остерегающего его не раз от желания на любимых государем аглицких докторов замахиваться со своими снадобьями.

Федька опустил голову, обувая ноги государя в домашние войлочные тапки.

– Изволь, отойду ладони омыть.

Иоанн кивнул, откидываясь на подушках.

Вернувшись через положенное время, Федька укрыл его ноги одеялом шелковым, на меху медвежьем, и под голову валик атласный алый подложил, как Иоанн любил. На столец перед его стороной кровати питьё брусничное поставил. И ожидал с поклоном.

– Федя, жалуются мне на тебя тут…

Он сглотнул, не вставая с коленей перед кроватью.

– Буянишь, говорят. Обижаешь моих орлов!

Молчал Федька смиренно, только не в пол ковровый глядя, а на некое войско как бы перед собой.

– Говорили мне, что приказывать ты орлам моим вздумал, чего и как им делати. А тебе и ответили, что князь Вяземский у них воеводою, не ты. М?

Молчал Федька, и головы не поднимал.

– Ну и ударил ты, будто, за это сотника Сабурова, при всех в палате трапезной давеча.

– Не за это!

Иоанн помолчал, вздохнул.

– А за что же?

– Не было таких там слов, государь. Вяземский Афанасий – начальник войску, тобою поставленный, с тем бы я не спорил в уме своём и по чести. Не те слова его были!

Иоанн снова вздохнул.

– Ладно. Ступай, отдохни, Феденька.

– Государь! Прости!!! – вдруг не вынес и кинулся целовать ему руку Федька. – Ну прости!!! Ну не было разговору о Вяземском! Не было!!! О другом мы …

– А о чём было?

– Да объявил я всем протрезвиться назавтра, как ты пожелал, да и всё! Не командовал никем, что я, дурак, что ли?! Одно же дело делаем, одному служим. Васька опять дрянь понёс свою, а я, как малец какой сопливый, поддался, каюсь в том, государь! А тут…

– Иди, Феденька, отдохнуть нам надобно, – прервал запинающиеся признания его Иоанн. – Верю тебе. Солгал, стало быть, свидетель того, али не дослышал. После поговорим.


Мука недосказанного рвала его грудь, но… ушёл, и вернулся, и лёг рядом, как государь указал, ни слова более не сказавши. Только рука Иоанна, возлегшая на него, жгла.

– Не виновен я, государь, ни в чём! Допроси их, свидетелей этих, как следует! И меня, с ними заодно! – не выдержал, вскрикнул Федька, приникая к его груди.

– Верю… Верю тебе… Сказал же.


Назавтра вовремя на смотр не явившихся ратников ждало наказание, острога и плетей похуже. Отправляли их десятские и сотские чистить конюшни и конюшенные дворы в ряд с простой обслугой, и всякую другую чёрную работу, которой извечно невпроворот, по войсковой части исполнять. На портомойню112, на кухни и в кузни. Ругались провинившиеся, в зипуны простые и опорки переодевались, да шли, делать было нечего – работников не хватало, и чуть не половину всех дел в Слободе делили меж собой "орлы" государевы, особо не чинясь.

Уже к полудню приказ прошёл, что вскоре одним – в Москву с государем охраной собираться, другим – в Слободе оставаться дозор и службу нести, а третьим – воевод сопровождать, кого государь по назначениям вскоре отправляет. Таковых не много было, и не обошлось тут без пересудов, что это им вроде ссылки, за какие-то прегрешения, так отписано.

– Колычёва-Умного воеводой в Смоленск, как будто, а меня – с полком его. А за что?! – тихо возмущался Пронский в кружке вчерашних у костра. – Васька Грязной лепит что душе угодно, вон, ему всё дозволено, видать, и Басманов не на него – на нас взъелся, вот же ведь чёрт! Сабуров отчудил – а я виноватый вышел!

– А где Сабуров-то? – покивавши, заметил его товарищ. – Мож, ему башку давно оттяпали? Чойто на псарне сегодня гудёж особый. Так что, всяко лучше в Смоленск, от греха подалее, мне думается.

Рассмеялись невесело.

– Дурни вы, – вмешался Вишняков, присаживаясь на бревно рядом и принимаясь натирать ирхой кованные посеребрённые бляшки ножен своей сабли, – это прежде было, раз Смоленск или там Полоцк – то опала. А теперь – иные времена настают, разуметь же надо. Теперь – честь это тебе, балда, идти государев рубеж защищать, доверие тебе оказывает он, понял ли? Я вот с Охлябининым весной к Калуге пойду, так что же, и его – в опалу усылают, что ли?! – и он хохотнул, качнув кучерявой головой в добротной генотовой шапке. – То-то он по покоям государя нашего шастает.

– Эт-да, – был вынужден согласиться с товарищем Пронский. – И, всё одно, падла это – Федька Басманов! Ещё наплачемся, вот помяните…

Спорить о том не стали. Давешние полупьяные речи Грязного об ночной кукушке, что завсегда дневную переплюнет, в смысл вошли накрепко. Да и вся мудрость, давняя и теперешняя, о том же говорит…

– О! Сабуров! Живёхонек!

Они поднялись дружно и поснимали шапки, заприметив, что Сабуров скачет рысцой впереди небольшой гвардии, и следом – сам царевич Иван, на белом жеребце в золотом уборе и покрывале шерстяном, хазарском, с окровавленной саблей наголо, и сам весь – в белом с золотом. По сторонам его скакали кравчий его, ровесник царевичу, и постельничий дядька, и дальше – в гомоне криков бравых, перешибающих друг друга, ватага смешанная… Все больше в чёрных кафтанах, что теперь, невесть с чего, стало принятым носить здесь, и даже сотники, и сам князь Вяземский в обыденности тоже носить стали. Ватага, при саблях, ножах и с длинными палками-рогатинами, как на зверя, в руках, вроде посохов, обступила караул. Все снизу поклонились царевичу.

– Добро! – воскликнул он, привставая в стременах, и восторженно сверкая очами. – Подавайте сюда всех подлайков113, что есть! Славно разделаемся! – и заливисто расхохотался, указав саблей на ближайшего своего провожатого, и тот вздыбил нервного чёрного жеребца, а на снеговую мешанину под их копытами отовсюду накапало кровью.

Приглядевшись, увидели притороченные крючьями крепёжными за уши к передним лукам сёдел, страшно оскаленные, в шерсти скомканной взмокшей, пёсьи отсечённые головы.

– Государь Иван Иваныч, – молвил Сабуров, удерживая коня на месте, – тут дичи нам не добыть. На задворки ехать надобно! Да и ты, почитай, всех собак-то негодных потребил. Не гончих же пускать!

– Не гончих, – с некоторой досадой поглядев на саблю свою, и на голову пса у седла, замаравшую всё великолепие с правого боку, отвечал царевич, – ну ладно тогда! До волка потерпим. А уж там, – и он оглянулся вокруг, и на свою рать, – затравим ворога!

– Затравим!

– Выметем заразину из пределов наших!

– Набело выметем! – рьяным хором отвечали ему голосами страшными, и взмахивали рогатинами, и потрясали мётлами.

– Послужим государю нашему!

– Послужим!!!

Радостно гикнул царевич Иван, весьма забавою довольный, развернув храпящего, косящего дико на мертвечину коня обратно к своим покоям. И все провожатые – за ним ринулись. Только комья снежно-грязные из-под копыт.


– А ты говоришь – опала, – Вишняков вернул шапку на голову.

– Как здравфие государ Ифван Фасильевич? – раздалось рядом.

Двое иноземцев, недавно присоединившихся к жителям Слободы, оказались за их спинами, с всегдашними железными улыбками.

Не зная толком, как следует сноситься с ними, и уже прослышав о неких делишках расторопных приезжих, молодцы не торопились с ответом.

– Да, слава Богу, хорошо всё. Вишь, и царевич здрав и весел. Выметает нечисть с землицы нашей, стало быть. Добрый будет государь! – Пронский обернулся к товарищам, дружно кивнувшим.

– То хорошо! – с неким полупоклоном согласились подошедшие, одетые, как и все почти вокруг, в чёрные, но не монашьи, а немчинские кафтаны.

– А чего это вы, служивые, не по порядку прибраны? – искренне озаботился Вишняков, на них глядя.

– Отчего же?

– А оттого же – ни метлы при вас, ни головы пёсьей. Не порядок то! Слыхали, небось? Закон для всех воинских придворных вышел. А не слыхали – так видали. Царевич – отрок, и тот по закону государеву бытие своё правит. А вы чего же?!

Переглянувшись, иноземцы решили, видно, поздорову убраться.

– Это хто такие? – намереваясь удалиться по своим обязанностям, спросил один молодец.

– Немцы. Шлихтинг, толмач при аптекаре, и энтот, как его…

– Штаден?

– Не… Тот по-нашему знатно балакает.

– Таубе!

– А и шут с ними.


Утихомирился этот котёл далеко после заката.

А в тереме царицы, за её дверьми узорными, в сенях горничных, девки на ночлег готовились. На лавках своих, в привольном праве, как положено в тереме высоком, располагались, заботы свои завершив.

– Ой, Дарья, да тебе не показаться этак завтрева! – деловитая Паня поднесла свечечку и рассмотрела синяки и кровавики на лице подруги. – Бодягу надо ещё.

Принесли из холодных сеней, к крытому гульбищу примыкаемых, туесок с кашицей бодяжной. Намазали опухшие места, по которым била кулаками и чем попало царица Мария. И на спине тоже.

– Ой-фу, гадость же…

– Да полно, на треть-день всё пройдёт!

Переплетая косы, отпиваясь мёдом с малиной и мятой, а кто – и рассольчиком огуречным, девушки теремные-спальные, все пять, по своим лавкам разошедшись, всё не могли успокоиться. А как говорить, коли всё слыхать, если издали…

Встали ночи среди, темноты, по холоду, святочные гадания затеяли, из последних сил, в плошке оловянной воск начали капать в воду, и сошлись этак вместе плотно, босые, перед свечой, забывшись, наконец… Рубахи до полу как-то согревали, и, всё же, царские половики шерстяные. И лукавые черти полезли в головки их тотчас.

– Ну и чо видишь?

– Молодец идёт, как будто!!! Ах, и хорош так!!! Станом гибок, аки лозина, очами светел, сокол, а уж…

– Да ладно! Боярин, что ли?!– с беззвучным хохотом отвечали подружки.

– Ой… да на нём – серьги, никак! – царёв то стольник ближний, не иначе!

– Кравчий?! Не женат он, и правда…

– А хорош, подруженьки…

– Не поминай его лучше к ночи, Луша!

– Это почему?!

– С нечистым знается, сказывают!

– Это как же?! Государь ведь…

– А хорош, подруженьки!.. Этак договоримся!

– Да тссс!!! Уймись!!! Тебе-то что в нём! – рассудительная Паня похотела умерить пыл их, прилушиваясь к спальне царицы.

– Мне-т ничего, а царица вон млеет… Да полно, девки, не проняло вас, что ли?!

– Оттого и бесится пуще…

– Она всегда такая!

– Не всегда! Особенно нынче что-то яриться…

– Известно, что!

– Ой, брось, выдумывать бы тебе всё!

Они пересмехнулись, и тут же вернулись к гаданию…

– Да ничего не видно. Конья башка! Вон! Давай капай ещё. Или… не башка это, нееет!

– Ну, что есть – то есть, подруженька, видать за коня замуж пойдёшь! Нешто, князь Охлябинин овдовеет?!

Тут рассмеялись снова все, давясь в подолы, чтоб не разогнали.

– А кравчий, говорят, нагулянный!

– Это как же?!

– А так, – самая уважаемая, давняя и сильная девка Паня держала тишайшую речь, пока сменяли чашку с водой для следующего гадания, и свечу – в поставце. И тряпичку с бодягой – для Дарьиных синяков.

Посмотрели на двери царицы. Было тихо пока…

– А так, что, говорят, дед кравчего нынешнего, Данила Андреич, увёз Елену Курбскую без благословения!

Они отпали и присели на половик.

– Как – Курбскую?! Княгиню?!

– Да! Княжну тогда ещё, тётку, двоюродную, вроде бы, тому князю, что убежал в Литву… И они ненавидят друг друга из-за Елены той!

– Кто ненавидит?

– Дура! Курбские – Басмановых… Он же Елену-княжну увёз!!! Без венца с нею возлёг! Всему роду – поруха! Позорище…

– Да как же… И не судил его никто?!

– А вот так! Говорят, великий князь Василий заступился за любимца… Дело-то и сокрыли!

– А…

– Молчи!

– Это почему! Выходит, воевода-то Басманов – Елены сын, что ли?!

– Никто не знает! Говорят, Данила привёз младенца невесть откуда жене, и всё тут!

– Какой жене?

– Да не знаю я!

– И что?

– Ничего! Елену ту Курбскую – в монастырь, вроде бы, а сына её Данила Басман себе оставил, ибо кровь в нём ихняя, огневая, степная, горная, нехристианская… Воинственная! – голос рассказчицы стал загадочным.

– Как так?!

– А то не видать! И воевода тоже …

– Что?! – они тихо сгрудились вкруг Пани, затаив дыхание.

– "Что"! Тоже сына нагулял! Говорят, от русалки…

– Ой!

– Вот и ой! Сказывают… – и тут Паня махнула младшей, чтоб глянула тихонечко, не слушает ли кто под дверьми их. На носочках девушка вернулась. – Так вот, сказывают, русалка старому воеводе дала ключ тайный, как сынов заиметь после вдовства и лет немалых… С первой-то женою двадцать лет прожил, а детей не было… И что кравчий – то русалки первенец! В терем принятый… А уж после, будто, воеводе жена вторая и родила своего…

– Да что только придумают… – молвила уставшая Дарья, трогая припухшую щёку, воняющую противной бодягой.

– А какой доход русалке-то от того был? Ни мужика, ни дитёнка…

– А их не поймёшь! Чего хочут от человека – никто не знает… Иных сразу губят, а иным торг-договор заманчивый предлагают. Говорят, по нему в свой срок даденное вернуть надо! Сына утопить там, то есть… На том болоте, иль омуте, где взял! Но никто не слушается, добро русалочье берёт, и обмануть их Христом хочет. Только ещё никому этого не удалось провернуть, и по договору навьи силы своё всё равно изымут, не так, так этак…

Девушки замерли, не дыша.

– То есть, кравчий государев – и впрямь, сын русалочий?!

– Ну а как ещё… Вишь, как наша бесится, неспроста же! А государь его возлюбил так, что совестно сказать… Да и на него поглядеть – не поймёшь! Красавец по всем статям, а ведь дух смущает не-таковски… А они там, в горах черкесских, толк в нечистом свой знают! А уж она лютует на кравчего!

– Ой уж и знают… – отворотилась Дарья, презрительно даже. И всхлипнула.

– Что, не веришь в это?

– Да дуры вы! Кравчий ей – как калач перед свиньёй несожранный! – и Дарья плюнула, точно мужик, с досады, и отворотилась, и пошла к лавке своей. – В терем вхож, а не даётся. Разве не хочется, чтоб красавец молодой за тобой приударил! Хоть бы и так, не до греха – прости, господи, не скажу скверного – а всё одно душа просится погулять.

– Чую, договоримся мы, Дашка…

Замолкнув в страхе и восторгах тайных девушки разошлись по своим постелям.

Огонёк свечи истаял сам собой перед гадальной плошкой.

Загрузка...