Глава 14. "Сатанинский полк"

Москва. Кремль.

Апрель 1565 года.

В утопленном в землю каменном амбаре вблизи Пушкарского двора, обнесённом глинобитными стенами, высотою в десяток сажен, обложенными мешками с песком, точно крепость внутри крепости, выстрелы гремели поминутно, и доносились в едких облачках дыму порохового зычные переклички ружейных мастеров и стрелков. "Поберегись!" и "Стрели!", и "Есть золотник!" и "А-ну, ещё!" – то испытывались прицельным боем новенькие винтовальные рушницы128, и складывались в погребе, и было их уж много больше, чем тех, кто мог из них без промаху с дальнего конца сего стрельбища в кружочек монеты попасть. А таких, меж тем, тоже немало по всем стрелецким полкам отобрано, числом около семисот человек, и непрестанно ещё прибывало к Москве по особому созыву, чтоб, в учениях этих свои умения удивительные подкреплять и всякого, способного к огневому бою новичка в том умении поднимать до требуемой сноровки. Так приказал государь, желая при себе войско иметь, которому равного бы не стало, и "государевой стрелецкой тысячей" его называть. Особым было и довольство, положенное им от казны, конечно, а в праздничные дни, выходы царские сопровождая, одевались эти стрельцы в кафтаны красные, длиной до щиколотки, из тонкого дорогого "боярского" сукна, или кумача129 – летом, и на бархатных чехлах затворов вверенных рушниц имели вышитого золотом царского орла, ни много ни мало… Чужих тут не шаталось ни души, и о том, сколько чего оружейного изготовлено, лазутчики разнообразные могли только догадываться. Впрочем, не напрасно тревожился уже теперь аглицкий посланник Дженкинсон, описывая своей королеве обширность московского пушкарского и порохового хозяйства… Гостям же и послам зарубежным, забавы выездные устраивая, государь любил показать силу свою всякими способами, и, всего не раскрывая, поражать их для острастки чрезвычайно. И с недавней поры вот ставил стрелка с такой пищалью, и тот пять раз кряду в монетку на щите пулей попадал с тридцати шагов. Или в ледовые изваяния зверей, на валу выставленные, саженей с семидесяти. Да не одного стрелка выставлял, а десятерых, скажем, и те, один к одному, выбивали цель без промаха на глазах у всех свидетелей. Не упускал государь случая и об заклад побиться. Видя, как корёжит гостей его, и только горделивость не велит им плевать и браниться с досады, а иным – восторгаться не позволяет, бывал государь доволен несказанно, и пояснял кротко, мимоходом как бы, что этакие стрелки у него для бития дичи содержатся, чтоб шкуры и вида добычи не портить, да и времени не тратить лишнего от забот государственных на забаву.

О том рассказывалось много. Федька пока ни разу не бывал на царской охоте, видеть этого сам не видел, но снедать его начало нешуточно, что ничем таким пока что не может государев почёт пред иноземцами составить, кроме… красы, опять-таки. От подобной мысли кидало его в дикость. Обуевали при этом Федьку чаяния столь разные и несовместные, что он и стыдил себя, и корил за стыд глупый, и хвалил, и мучился. Щитом уверений князя Ивана Петровича, глубоко ему запавших, любовию родительской и сознанием своей гордости прикрывался он от иголок и плевков и всяких гнусностей, в него прямо нацеленных, мнимых и настоящих. По здравости, и раздумывать над этим не следовало, и без того трудов на нём и долга предостаточно, и того, что государь им тут, подле себя, доволен был…

Всё это он снова себе отчеканил, дождавшись отклика от подручного, что уложил пулю не в копейку, на два пальца ниже. Из лука лучше получалось… Потёр набитое прикладом плечо. По сути, врага всё одно ухлопал, если он поболее воробья. Но перед государем этим не похвалишься. Оно, конечно, если день и ночь тут торчать, можно оглохнуть, зато насобачиться палить хоть с закрытыми глазами. Но это уж пусть те делают, кому положено. Так он себя успокаивал, возвращая горячую пищаль незнакомому стрельцу. С ним раскланялись, провожая.

У выхода его ждали люди воеводы, чтобы проводить, куда скажет.

В небе над ними летели одни над другими пласты рваных сырых, на дым похожих туч, через частые прорехи в них, как вода между льдинами на стремнине, сияло небо, и метало косые длинные лучи слепящее солнце, перевалившее на закат. Копьё его золота, попадая в купол храма, высекало белую слепящую звезду на округлом боку его луковицы, и, если вовремя не отвести взгляд, начинали плыть в глазу ярко-зелёные пятна…

Хотелось того же движения, быстроты и воли, широкого просторного конского бега, верхового ветра, привкуса острой сиюминутной опасной свободы. Всего того, что составляло его жизнь прежде, и чем он занят был прошлой ранней и жаркой весной, гоняясь по Дикому полю с отрядом разведчиков.

Неужто это было, и год всего минул, как призывал он наивной душой настоящего врага, исконного, простого и понятного, сам себе в том не признаваясь… И здесь теперь врагов больше, чем надо, тоже исконных, как выяснилось, и движений быстроты постоянной, и воли, как будто, и… свободы тоже, но – другие они, ой какие же они другие! Поставь рядом – и не скажешь, что одинаково зовутся. Хотел опасностей – полной мерой теперь владей, чего ж! А и половины, поди, не нюхнул ещё… Как всегда, одно за одно уцепившись и нагромоздясь мгновенно в гору, произошедшее накатило угрозой задавить, и он встряхнул головой, скорее возвращаясь. Что, почему, зачем мучило его в тех мелькающих картинах, в той его прежней, домосковской жизни, он не понимал, да и не хотел вникать, и даже злился, сваливая всё на свою не выветрившуюся покуда нелепую детскую лень, выставляющую всё беззаботное теперь каким-то райским… Конечно, житие то было почти без мыслей, так, о насущном больше, да о подвигах тоске, да о баловстве хлопотах. Без нынешней тяжести, многосложности всего, что знал уже, и что предвосхищалось только. Испрошая себя честно, как тогда, в первую большую отлучку из дома, когда незнакомая грусть вдруг проснулась внутри него от аромата подаренного матушкой фиала, хотелось бы вернуться и жить там снова, он с ясностью ответил, что нет, ни за что, и – обрадовался. Верно, это скоро минет совсем, да и когда тут предаваться глупостям таким.

Приблизились к государевым покоям. Тут охрана воеводы его оставила, простившись до следующей потребности Федьки выйти наружу.

Он вошёл к себе, позвал "Арсений!", имея время умыться от пыли и пороху и переодеться, а, может, и не только на это, пока государь не призовёт. К вечеру, ежедневно, кроме воскресений, когда государь уединялся от всего мира в молельне, теперь батюшка возвращался с Вяземским и Зайцевым ему на доклад, и тогда они обыкновенно совещались в малой трапезной, чаще без других гостей. Полным ходом шёл новый набор в опричное войско, созваны были дети дворянские с уездов Суздальского, Ярославского, Вяземского, и Стародубских князей, Можайского, в особенности, тех, что оставались пока без хозяев своих опальных… Прежде каждого из избранной тысячи государь сам допрашивал, да и теперь, выборочно, требовал вновь прибывших к себе, на досмотр. Федька, стоя тогда рядом с его плечом у кресла, смотрел и слушал, и о каждом своё мнение составлял. Иногда он не понимал тайного значения вопросов, задаваемых государем этим молодцам, но припоминал, как его самого Иоанн исповедал. Ревниво приглядывался к каждому, кто собою был хорош и, как он, юн, сравнивал вопросы и ответы… Но ребята всё были постарше, как будто. Ни к кому из них не уловил Федька в Иоанне заметного трепета, хоть не раз видел удовольствие, да и оттенок восхищения в итоге иных бесед. Но, любуясь молодым своим новым воинством, вглядываясь в них с неустанным вниманием, никого не выделил он, однако же, как-либо исключительно. И окрылялся радостью только в себе, своим чаяниям, своим думам, как бывает доволен охотник добытой дичью, купец – выгодной меной, как удовлетворяется приобретенными конями или оружием владетельный господин… Многие при виде Иоанна сами впадали в робость и трепет, и не сразу могли с твёрдостью отвечать. Подняться с коленей им бывало труднее, чем пасть. О, как это отзывалось в Федькином, вместе с ними замирающем нутре, и он чуть не со стоном переводил дыхание, воображая, что вот сейчас наклонится Иоанн вперёд, замедлит течение речи, молча приподымет чьё-то склонённое юное лицо за подбородок, и заглянет в чьи-то распахнутые глаза… И охватит его чёрное пламя, то, что опалило тогда их обоих. И не выдержит этого сердце.

"Да что это я! Кто я! Никто, такая же добытая им дичь, конь или кинжал, чаша хмеля, желанная, пока не выпита досуха… Да что это я, кто я такой, и что мне, коли государю захочется другого вина испробовать! Моя служба ему от того не изменится, и поднесу ему сам эту чашу, коли потребует. Со всей красой, как только смогу!". И понеслось дьявольским вихрем уж вовсе дикое, на одного юнца глядючи, которому Иоанн, смеясь, велел себе в глаза прямо смотреть и ответствовать тоже прямо… Проще некуда ведь яду ему всыпать, и до ложа царского не допустить вновь, если, на беду свою, царю полюбится, а после, после – известно что, каждому понятно, чьих то рук дело, и будет кравчему, уж верно, не петля простая за такое ослушание. Завизжала кровавая мешанина, и огонь, и смола, и пасти страшных палаческих орудий со всех сторон, и Федька зубы стиснул, ногтями в ладони сжатые впиваясь, себя к разуму возвращая. Голос Иоанна, как раз вовремя, отпускал новобранца. Отпустил и приказного дьяка с его столбцом-свитком.

– Рановато ему к Вяземскому, как думаешь, Федя? Испортят, черти… Пятнадцати годов нету. Хоть и ладный, бестия, и ликом сияет, и прыти изрядно. Имя запомнил? Князя Трубецкого родня по матери.

– Молодого? Фёдора Михалыча? Отчего ж не при нём тогда? С Москвы начать решил, значит, мелковат ему Болхов, да полк дядькин. И в самом деле, прыти много!

– Ишь, яду-то! Чего это ты, Федя? – отвечал государь на редкость благодушно.

– А того, что все Трубецкие – в земщине, кто знает, отчего мать его в погребе запирала да сюда не пускала! Только ль от малолетства да жалости?

– В земщине, верно, но служат исправно и в советники мне не просятся. Бабье дело – жалеть, а мужское – на своём стоять. Молодец отрок, нам такие надобны… А ещё говорят, я – недоверчивый, напраслиной грешу на каждого!

Федька молчал, оробев его как будто притворным негодованием, зная уже, как скоро оно может стать опасным. Но Иоанн продолжал:

– Ну и славно, Федя! И не надо верить никому, довольно, что царь ваш такой непутёвый. Чего не угляжу, чего по слабосильности сердечной не почую, то вы приметите и мне доложите. На то вы мне и надобны, мои верные!.. Завтра отведёшь его сам к Буту в мастерскую, и к Яковлеву после. Пусть при царевиче Иване в рындах походит покуда. И последи, Федя, чтоб научался всему, как надо… – Иоанн обернулся на Федькин вздох некого удивления, со смехом обводя в воздухе рукой плавно вкруг его фигуры: – Красу как блюсти, охальник! Не про то я. Эвон, об чём думаешь. На конюшне, что ли, тебя выпороть…

Властность в его глубоком голосе, тихо рокочущая лаской, была одобрительным разрешением порыва. Федька прижался к руке государя, спокойной и горячей, улыбающимися невыразимым облегчением губами.

– А чего же и не подумать… Пост кончился, а мы, однако, живые.

– Ой, договоришься! Чай, обе ладони не об тот меч истёр, паскудник, покуда мы тут стараемся, гвардию, вишь, набираем. А что, мальчишка понравился? Видал я, как тебя прознобило. Хочешь, себе забирай! М?

Федька отпрянул, с испугом и изумлением неподдельными.

– З-зачем, что ты? На что он мне?!

Иоанн, склонив голову к плечу, рассматривал его отчаяние, и, видно, решив, что мучить его довольно, без улыбки, но всё так же тепло, наказал распорядиться о вечерней трапезе.


Было это день всего назад. И до сих пор Федьку донимали всякие чумные видения.


– Добыл, что просил?

Роскошные пыльные одежды спадали на пол.

– Добыл, Фёдор Алексеич, – Сенька подбирал их и набрасывал на ширму, чтоб после привести в порядок и развесить. Оставшись голым, Федька потянулся, и направился в крохотную отдельную мыленку, где как раз можно было вдвоём развернуться, на ходу отдавая стремянному серьги и кольца, что сперва забыл снять.

Сенька помог ему ополоснуться и вытереться, и распахнул дверь, впуская побольше света и воздуха.

– Арсений, доколе будешь очи долу держать? Или страшилище я какое? Или никогда с мужиками в бане не был? Выведешь ты меня из терпения.

– Бог с тобой, Фёдор Алексеич! Скажешь тоже, страшилище…

– Ну а чего тогда! Намотался по солнцу нынче, морда так и горит… Давай сюда, – Федька принял от него подносик, и сам смешал в плошке снадобье из простокваши, мёду и маслица розмаринового, накапав оную драгоценность из серебряной стопки. – Спрашивали, зачем? Кто, повар сам?

– Ну как же! Про розмарин – особенно.

– Что отвечал? – расслабленно любопытствовал Федька, привалившись чистой спиной к прохладной деревянной стенке и белея в тени покрывавшим лицо снадобьем.

– Что всегда: их дело – кухня, государев кравчий Фёдор Алексеич Басманов приказал ему доставить.

– Вот и славно. А что, Арсений, нет ли на подворье здешнем девицы пригожей?

– Фёдор Алексеич!

– Ни одной?! Ну, а ежели б я тебе, скажем, голубку нашёл? Одичаешь ты со мной тут, а дело-то, я вижу, ви-и-жу, ко всему подошло! – хохоча на укоризненные увёртки пунцового убегающего стремянного, Федька непристойно показывал рукою, в локте согнутой а вверх подлетевшей, куда подошло дело и какой величины. – А я ведь не шучу, Сень! Хорошенькую добуду, весёлую, смышлёную… Ой, а может, тебе и не девки вовсе нравятся? Говори смело, со мною можно!

– Полно глумиться, Фёдор Алексеич, ну куда мне тут… жениться?! – взмахивая вокруг руками, как мог, отбивался Сенька от этих приставаний.

– Не хочешь жениться – не будем, а те так устрою… вечерочек. Ладно, – примирительно, задыхаясь слегка, подытожил Федька, которого свои же подковырки довели до нечаянного похотения, и почуял он, что сдохнет, коли не утолится тут же, – ступай отсюда, сам умоюсь!

Наспех наплескал из кадушки в лицо, отирая с него скользкую вкусную личину, бросил ею перемазанную руку вниз, сжал горящий нещадно, гудящий уд, и быстро-быстро добывать принялся услады, помыслить даже успев, что ладони так не сотрёшь, наверное, и не только из-за простокваши, а… не успеешь, просто. Выбилось, схлынуло, вытянулось всё, за день до горла уже подступившее, и так остро-сладко, что заныло в паху. Он застонал тихонько, размазывая всё по себе, опускаясь на мокрые гладкие доски.

– Фёдор Алексеич! Тебе помочь ли? – сглотнув, Сенька справился с голосом, подошёл к двери, прислушиваясь.

– Выхожу, выхожу! Всё… Ополоснусь вот только, ещё разок.

– Опять? Однако. Одеваться мы не поспеваем, тогда. А Государю доложу, как есть – "ополаскивается" Фёдор Алексеич.

Федька улыбнулся, что стремянный его мало-помалу начинал учиться шутить.


Вечером государь был ровен, выслушав доводы Басманова и Вяземского по отправке полков под Калугу, и согласившись с тем, что медлить не следует, и, хоть напрасно простоять там могут и месяц, и два, а Москве спокойствие сейчас дороже такого простоя, ведь не истина, что хан явится сейчас нашествием, помятуя прошлогодний свой погром… Но и сговора Давлетки с Литвой не забывали. Потому от Болхова решили отозвать полк Трубецого, и усилить им заслон юга полками под четырьмя воеводами, в коих была уверенность. Колодка-Плещеев, и Очин-Плещеев, за коих воевода Басманов головой, считай, ручался, на первые полки утверждены были. Само собой, Охлябинины там оказались, Роман Васильич и Иван Залупа Петрович. На кого ж полагаться, не на них если.

На том пока порешил. Однако черта засечная разрасталась в обе стороны, и двумя полками тут было не обойтись для надёжной обороны.

– Блудова воеводой пошли, государь! Салтыкова тоже можно, – Вяземский с прямотой, ему присущей, рубил своё. – Молоды, да толковы! За тебя порвут любого. Никто им, государь, окромя тебя, не закон! Заодно и посмотрим, каков этот Ростовский всамделе. А то из-под Шереметевых да Шуйских под наших "худородных" вставать, не ровен час, невмоготу ему окажется! Невместно, вишь ли, в одно тягло аргамаку ихнему с нашим мерином впрягаться!

– Злорадно, Афоня. Хоть правда твоя. Точно отпрыски на материнских глазах рвут друг дружку, и кричат ей, кто лучше, кто правее, а мать-то без защиты меж тем, в горести на свару их смотрит, и видит жертву сию напрасную…

Все замолкли.

Басманов зарычал невнятно, как всегда, когда брань была утешительнее всего, над листом, исчерченным угольными линиями и знаками, где он прикидывал по памяти ход войска и постановку полков по пограничным крепостям.

На том порешили. Расписали в мае под Калугу ещё в большой полк и князя Василия Телятевского, в пару князю Ивану Тёмкину-Ростовскому, из всего опального семейства волею государя, по ему одному ведомому расчёту, в правах оставленного… И дядьёв царицы, обоих, тоже. Ну и Григория Бороздина, непрестанно Вяземским поминаемого, в передовой полк к Ивану Тоутуковичу Черкасскому под начало.

"Ааа, бесы эти черкесские все вояки, да не в полку!" – Вяземский отошёл, волнуясь, испить водички.

Басманов согласен с ним был, и, будь его воля, расписал бы чисто своими крутыми словами высшие головы над войском. Да выбирать им сейчас особо не из кого стало. Мало кому государь хотел ныне доверяться. Впрочем, отчаянные воины Темрюковича не раз спасали дело. Доблестью равные башкирам, хоть башкиры были опытнее несказанно в долгих походах на равнине и в тайных поручениях во вражеских станах, они главным обладали бесценным достоинством – ничего не смысля в местничестве130 здешнем особо, ни с кем не спеша родниться, присягнув на верность царю Московскому, они дрались, как черти, когда драку видели, и это было благо. За то были жалованы князья эти нагорные правами в своих владениях великокняжескими, и ничуть не меньшими себя понимали владыками в сравнении с любыми королями страны любой.


Как закончилось совещание, государь просмотрел самолично свиток, и, подпись свою выведя, передал дьяку Григорьеву для дальнейшего.

Роспись ушла в Разряд. Простившись со своими ближними мирно, государь отпустил их, и Федьку тоже.

Спальники появились, лёгкие, как солнечные пятна. Государь желал отдыхать…


– Батюшка! – Федька с полупоклоном остановил воеводу в сенях.

Они пошли дальше, под сводами покоев к выходу на лестницы, охрана – в шаге позади.

– Одолжи Буслаева на время! Мне Сеньку натаскать надо. На рукопашную.

– На что Буслаев? Ты и сам способен.

– На то, что кому я мудню доверю, и шею, если не ему! Чтоб честно и вполсилы чесал, это ж… – слова истончились, но воевода понял, что сын просит.

– Буслаева ему! Подумаем. А Сенька, что ж, не тянет?

– Сам знаешь, остерегается. Покалечить меня боится пуще ада! И что делать с ним, не придумаю. Драться его не заставишь, как надо, в защиту-то вроде учится, ну и всё, хоть тресни! А этак только невесту ласкать, как он со мной в поединок становится. Рука у него, видишь ли, не подымается! Не то что за мотню схватить, поглядеть туда и то боится. Вяземский – боец отменный, да занят по уши, вишь, как вы все… А я совсем сноровку потеряю. Да и… не хотел говорить, но неспокойно мне как-то, батюшка. Свой человек надобен за плечом.

Воевода, посмеиваясь, кивнул.

– Будет тебе Буслаев. Покудова мы тут.

– А думаешь, куда пошлют? – встревожился Федька.

– Да куда уж мне, коняге доезжей… – с тяжким вздохом отвечал воевода, искоса любуясь сыном. – Авось, тут и пригодимся, Федя. До осени кровь из носу, а войско сколотить надо. Сейчас поглядим, как Телятевский с Ростовским поладят… За наших не беспокоюсь. Должны мы к осени готовы быть во всеоружии, Федька. Трубецкой хоть с нами, без затей, ну и Воротынский, хоть себе на уме, хер старый, не поймёшь его, а свои вотчины насмерть защищать будет131. А куда ему деваться! И то хорошо…

Говорил воевода негромко о насущном, пока шли, не торопясь особо, до выхода.

Неслышно Федька выдохнул облегчённо. Без Охлябинина ему сперва было одиноко тут, а после – скучно стало. И, что ни говори, князь-распорядитель во стольком его прикрывал, советчиком был таким, какому цены нет. С ним мог он такое позволить себе, такие гадкости и несведущности на нём испытать, и получить совет дельный, скорый и разумный, что в первое время без него осиротелым себя ощутил. Предупредив ещё в Слободе о расставании их, Охлябинин тем приготовил Федьку к одинокой обороне при Иоанне. Главным во дворце Москвы оставался Фёдоров-Челядин, а, меж тем, как-то же делалась связь государя "опричного" с его подопечным государством, и недурно делалась, по всему судя… Мстиславский с Бельским приняли возглавление Думой, той, что осталась в земщине, а в Слободе, тем временем, своя Дума Опричная собиралась, и ею прописали руководить царёва шурина, да на бумаге только, какой из Мишки Черкасского водитель руки, окромя собственных сабель… На деле правил Опричниной сам государь, и он, воевода Басманов. Сбитые с толку окончательно, притихшие, исполненные предчувствий дурнее некуда, земские бояре и дворяне продолжали нести свою службу, как было заведено прежде, вот только отчёт теперь держать приходилось куда строже, и на каждом шагу их дьяки приказные сопровождали, и всё теперь, до малейшего слова, записывалось и до государя доносилось стараниями уполномоченных этих грамотеев, Бог весть, какого роду-племени, а тронуть коих было невозможно никак. В народе и вовсе сказок насочиняли опять, силясь уразуметь, к чему треть Москвы, от Кремля на юго-запад, по речке Неглинной, по Китай-городу, по улицам Никитской и Варварке, расчистили, жителей всех с хозяйствами переселили окрест, и даже три стрелецкие слободы на Воронцовом поле смели. Сперва думали, то сгоревший в феврале двор князя Черкасского отстраивать будут, но стройка завертелась куда обширнее, будто бы государь решил новый, отдельный от Кремля, дворец себе возводить. И в то же время, в Слободе Александровой, говорили, размаха и роскоши великой шло построение царского двора, полным ходом. С храмами, палатами, приказами, мастерскими всевозможными, чтобы по Московскому обычаю принимать можно было и гостей иноземных, и челобитчиков со всех концов, и, притом, войско целое на постое содержать. Впрочем, придумки эти государя жителям и селянам были только на руку, ведь все в голос пророчили год неурожайный, а куда с неплодной земли податься, чтоб с семейством с голоду не помереть, кроме столицы, а теперь тут рабочие руки нарасхват будут, глядишь, и переможется лихая година. Так что с мест своих людишки съезжали без печали, обнадёженные сытой будущностью под царскими стенами, где для каждого найдётся дело. И купцы возрадовались, и торговцы с лавочниками всяческие, и уже начали делёж и прикуп мест себе в будущих торговых рядах. А вот боярству опять-таки радости было мало, и крепко чесали они затылки и бороды, прикидывая, во что им станет этакая подать в общую казну. Да ещё треклятый Басманов, что ни день, то новиков набирает, государево войско удвоилось уже, для войны Ливонской готовится, как сказано, а заодно – чтоб всю земщину, за её ж законные деньжата кровные, в кулаке держать, свою волю утверждать, сие и дураку ясно. Ожидали отъезда государя в Слободу, всё ж как-то казалось спокойнее без его очей недремлющих и слуг ближних… Да и без его полка сатанинского, как уже успели окрестить опричников на Москве.

Загрузка...