Мать Хоуп бережно поднимает крошечную дочурку из кувеза, ни на миг не забывая о трубочках и проводках, змеящихся к ее хрупкому тельцу. Автоматическим, инстинктивным движением прижимается лицом к темным волосикам на детской головке, вдыхая запах малышки.
Зевнув, Хоуп высовывает малюсенький розовый кулачок. Анна гладит его, и миниатюрные пальчики раскрываются, как морской цветок, и снова смыкаются вокруг пальца Анны. Она поднимает на меня взгляд и одаряет лучезарной улыбкой.
И я так хочу.
Эта мысль — глубинная и неожиданная — выбивает меня из колеи. Я принимаюсь возиться с дезинфицирующими препаратами. Гормоны, только и всего. Я же не хочу детей. И никогда не хотела.
— Элла, — с тревогой в голосе произносит Анна. — Не могли бы вы подойти на минуту?
Осматриваю девочку. Инстинкт Анны работает безотказно. Что-то в самом деле не так, я чувствую. Ничего очевидного, но…
— Джина, — подзываю я дежурную медсестру. — Как она ела?
— Вообще-то сегодня неважно.
— Стул?
— Один раз, сегодня утром.
Осторожно ощупываю животик Хоуп. Вздутие и покраснение. Чуть повышенная температура. В сознании звонит тревожный колокольчик. У нее не должно этого быть: НЭК обычно возникает в первые две недели жизни, часто после того, как мы вынимаем питательную трубку и начинается грудное кормление, но…
— Мне нужен анализ кровяных клеток, полноформатное визуальное представление, полный клинический анализ крови и рентген брюшной полости, — отрывисто командую я. — И определитель кровянистости стула.
Кивнув, медсестра забирает Хоуп из рук матери и осторожно помещает назад в инкубатор.
— Что случилось? — нервно спрашивает Анна.
— Возможно, ничего страшного…
— Элла, пожалуйста, скажите, что?
— Помните, мы говорили о множестве испытаний, предстоящих таким малышам, как Хоуп? — осторожно говорю я. — Так вот, одно из них — желудочно-кишечное заболевание, которое называется «некротический энтероколит», или «НЭК».
Ее глаза расширяются от ужаса.
— Микроб, пожирающий плоть? О Господи, она же умрет, да? Именно это вы и пытаетесь мне сказать…
— Анна, успокойтесь. Ничего подобного я вам не говорю. Вы перепутали с некротическим фасцитом, а это совершенно другое. Забудьте о том, что вы читали в газетах. НЭК вызывает инфекцию и воспаление в кишечнике, однако заболевание хотя и серьезное, но довольно распространенное у столь маленьких детей.
— Она поправится?
— Пока мы даже не знаем, есть ли у нее НЭК, но если есть, не волнуйтесь — он вполне излечим. Большинство детей полностью поправляются и в дальнейшем не испытывают никаких трудностей…
— А если нет…
Я беру холодные ладошки Анны.
— Ей всего-навсего пять недель и один день, милая, — мягко говорю я. — Если бы вы носили ее, у вас было бы лишь двадцать восемь недель беременности. Вы же понимаете: гарантий нет. Но мы будем стараться ради нее изо всех сил и потому для паники нет причин. Уверена, ваша дочка справится.
Через пару часов просматриваю рентгеновские снимки. Я надеялась, что окажусь не права, однако предварительный диагноз подтвердился наличием повышенного содержания газа в стенках кишечника и воздуха в брюшной полости. Дело серьезное, и все же у меня нет оснований полагать, что Хоуп не поправится. Переведем ее на внутривенное питание, антибиотики и назогастральный дренаж. Ее состояние сразу должно начать улучшаться.
Но этого не происходит. Антибиотики замедляют болезнь, но девочке, без сомнения, становится все хуже. Я в больнице по сорок восемь часов, изредка, когда есть чуть-чуть времени, дремлю на диванчике в кабинете. На третий день живот Хоуп так раздувается, что мешает дыханию, и у нас не остается выбора, кроме как опять подключить систему искусственной вентиляции легких, чего я до сих пор старалась избегать.
— Вы можете сделать хоть что-нибудь? — слезно молит Анна. Дин хватает меня за руку.
— Вы же ее не кормите! Она умрет от голода, если это будет продолжаться!
— Она вовсе не голодает, Дин, — объясняю я, осторожно высвобождая руку. — Она получает все питательные вещества внутривенно. Чтобы зажить, ее живот должен находиться в покое. Понимаю, страшно видеть, что ее не кормят, в первую очередь потому, что она такая крошечная. Но я клянусь: это лишь для ее блага.
— А что, если она не поправится? — продолжает допытываться Дин. — Если ей не станет лучше?
— Если вскоре ей не станет лучше, возможно, единственным выходом будет операция, — тихо отвечаю я.
Я оказалась между молотом и наковальней. С одной стороны, я не хочу оставлять Хоуп на внутривенном питании дольше, чем жизненно необходимо, из-за опасности нозокомиальных инфекций или других осложнений. С другой стороны, не хочу оперировать столь маленького ребенка — пока, во всяком случае, это не станет единственным выходом. Очень велика опасность, что девочка не переживет потрясения, вызванного анестезией и хирургическим вмешательством.
Однако если ничего не предпринимать, ее кишечник перфорирует. Тогда фекальные массы попадут в брюшную полость, инфекция стремительно поразит жизненно важные органы, и Хоуп точно умрет.
— Сколько мы будем ждать? — спрашивает Дин.
— Прошу вас, Дин. Оставьте решение данного вопроса мне, — говорю я с большей твердостью, чем в самом деле чувствую.
Возвращаюсь к дежурству у кувеза; меня переполняют дурные предчувствия. Почему-то прежде даже в самых тяжелых ситуациях, когда стоял вопрос о жизни и смерти, я каким-то образом инстинктивно знала, что делать. Когда вмешаться и когда остановиться. Когда применить лекарства — и когда позволить природе справиться самой. Когда пытаться реанимировать — и когда отступить, что тяжелее всего. Конечно, я не могла всегда действовать безошибочно, однако умела в один миг взвесить все «за» и «против» и понимала, какой путь единственно верный.
И вдруг я начала спотыкаться. Я понимаю, что слишком много думаю над этим случаем. Я слишком сблизилась со своим пациентом. Остается только молиться, что в критический момент инстинкт возьмет верх и подскажет решение.
Еще одна бессонная ночь в больнице, каждые тридцать минут — осмотр Хоуп. К шести утра на следующие сутки ее состояние, наконец, стабилизировалось, однако по-прежнему отсутствуют признаки улучшения.
Смотрю, как ее грудка вздымается и опускается с помощью аппарата искусственного дыхания. Во всяком случае, ей не становится хуже. Быть может, ситуация понемногу выправляется. В конце концов, девочка родилась глубоко недоношенной. Нет смысла подвергать ее дополнительным травмам хирургии, если антибиотики справятся с болезнью.
А если ее кишечник, ослабленный бушевавшей несколько дней инфекцией, вдруг начнет пропускать — или уже пропускает…
Меня накрывает холодная волна паники.
Боже милостивый, только не сейчас!
Изо всех сил стараюсь удержать чудовище в узде. Я знаю его симптомы: выброс адреналина, болезненное покалывание в руках и ногах, теснота в груди, учащенное дыхание. Я просыпаюсь из-за него каждую ночь, иногда по два-три раза, в холодном поту и с бешено стучащим сердцем. Дошло уже до того, что я боюсь ложиться спать и всю ночь сижу в кресле в гостиной, уставившись в тупой телевизор, пока, наконец, утомление не одолевает меня и я не погружаюсь в беспокойный сон.
Я начала избегать всего, что может спровоцировать приступ. Больше не переношу метро и не ставлю машину на подземную стоянку. Боюсь мостов, толпы, темноты, не хожу в кино. Начинаю понимать, почему некоторые люди годами не решаются выйти из дому.
Меня всегда спасала работа. До сих пор.
Страх туманом наполняет грудь, пока я смотрю, как Хоуп с трудом вдыхает и выдыхает. Я не знаю, как лучше поступить. Впервые в жизни моя знаменитая уверенность меня покинула.
Ночная медсестра снимает показания.
— Каково ваше мнение? — интересуется она. Не знаю.
— Малышка настоящий боец. Думаете, она переборола самое худшее?
Я не знаю.
— Поживем — увидим, — уклончиво говорю я.
Может, Хоуп станет лучше — тогда мне не придется ничего предпринимать. Или, наоборот (не дай Бог), хуже, и тогда у меня не будет иного выхода, кроме как отправить ее на операцию.
А может, завтра утром я буду знать, что делать.
Остаток дня мы только наблюдаем и ждем. И вот без пятнадцати двенадцать ночи, через три с половиной дня после начала моего неофициального дежурства, у Хоуп начинает подниматься температура. Ползет и ползет вверх.
Мне даже не нужно ждать хирурга, который введет девочке иглу в брюшную полость, чтобы определить, есть ли отверстие в кишечнике. Я сразу понимаю: есть. Нужно срочно удалить нездоровый участок, пока он не заразил всю брюшную полость и не вызвал сепсис. В зависимости от локализации и размера удаленного сегмента Хоуп может потребоваться колостомия или многократные хирургические процедуры; в будущем это может грозить ей закупоркой или нарушением всасывания. Но если поражен весь кишечник — мы будем не в силах что-либо сделать. Что означает…
Я безнадежно пристрастна к пациенту. Это непрофессионально и контрпродуктивно. И совершенно на меня не похоже.
Но когда Хоуп везут в операционную, мне кажется, что мое вырванное сердце летит с ней.
На следующее утро, когда я сижу над историей болезни Хоуп, звонит Уильям.
— Нью-Йорк? — переспрашиваю я. — Завтра?
— Пожалуйста, Элла. Это переломный момент для нашей компании. Ты в самом деле нужна мне там.
Я кладу ручку на стол. Мы уже семь лет вместе никуда не ездили. Уильям, должно быть и впрямь в отчаянии, раз решился снова рискнуть обрести массу неприятностей, если что-то откроется.
Мы встречались чуть больше года, когда он обзавелся новым клиентом — престижным многонациональным арабским банком с центральным офисом на Кипре. Рабочая поездка Уильяма совпала с Днем благодарения в Штатах. Джексон, по обыкновению, летел домой, чтобы провести праздничную неделю с братом. А так как Купер, опять же по обыкновению, не посчитал нужным упомянуть в приглашении меня, я околачивала свои низенькие каблучки в Лондоне, пока Уильям не предложил слетать с ним на Кипр.
Понимая, что мы переводим наш роман на новый — и довольно рискованный — уровень, хотя и притворяясь, что ничего подобного не думаю, я сказала Джексону, будто еду вместе с Люси на недельный девичник в Оксфорд, и подключила к мобильнику международный роуминг.
Днями напролет я валялась в шезлонге у сверкающего на солнце бассейна, пока Уильям занимался охотой и собирательством в корпоративных джунглях. Вечерами мы ужинали при свечах на террасе под звездами или же брали такси до пляжа и гуляли, взявшись за ручки, по залитому лунным светом песку. Все это походило на дешевый монтаж из голливудской романтической комедии; мы даже взяли напрокат прогулочный велосипед, и я сидела на перекладине, пока Уильям крутил педали. Но мы наслаждались этим клише. Мы играли в любовь, и нам даже в голову не приходило, что это может действительно случиться.
В последний день на Кипре Уильям решил, что нам стоит заняться виндсерфингом. Когда мы влезали в гидрокостюмы, у меня застряла молния. Я попыталась освободиться, а вместо этого пластиковые зубцы прищемили мне грудь. Потекла кровь, я захлебнулась от боли.
Уильям поймал пальцем капельку крови. Я подняла взгляд — и все прочла в его глазах. И по смятению, скользнувшему по его чертам, поняла, что в тот же миг он увидел то же чувство на моем лице.
Со стороны это мгновение казалось совершенно обыденным. Ни барабанной дроби, ни треска фейерверков. Лишь доля секунды — изменившая все.
Если бы в тот миг Уильям попросил меня бросить Джексона, я бы подчинилась.
Но он не попросил. А когда мы вернулись в отель, его ждало сообщение от Этны, подруги Бэт.
С тех пор мы не вмешивали любовь в наши отношения. Если какая-то крошечная частичка меня когда-то и надеялась на голливудский хеппи-энд — эдакий кусочек, не подчиняющийся разумным, реалистичным инстинктам самосохранения, — Кипр ее уничтожил. По-прежнему в силе были изначальные, прагматичные условия нашего соглашения. И никакого выхода за их рамки. Так будет у нас всегда. Аминь.
Я осознала, что оказалась в ловушке, которую сама и поставила. Если я хотела удержать Уильяма в своей жизни, я должна была вырвать даже самую маленькую крупинку любви, что к нему испытывала.
И я преуспела. Но подобная радикальная эмоциональная хирургия не делает различий. Не только мои чувства к Уильяму наталкивались на кирпичную стену, пытаясь найти опору. Медленно, постепенно таяло и то, что я чувствовала к Джексону. Где-то по дороге я потеряла связь с лучшей частью самой себя.
— Элла! — напоминает о себе Уильям. Инстинктивно мне хочется сказать «нет». Чтобы пережить случившееся на Кипре, мне потребовались резервы, которые теперь уже исчерпаны. И одна мысль о самолете до Нью-Йорка заставляет мое сердце дрожать от страха. Вдобавок я брала в последнее время слишком много отгулов. Ричард Ангел жаждет моей крови; взять еще парочку незапланированных отгулов — значит подарить ему великолепный повод меня уволить.
Перед взглядом расплываются записи из истории болезни. После всего, что случилось в последние шесть недель, потеря работы, кажется, уже не имеет серьезного значения в общей системе ценностей. Ведь я нужна Уильяму.
Я закрываю папку.
— Конечно, я полечу с тобой.
Не могу перестать думать о Хоуп. Или вопреки всему жалеть, что она не моя дочь.
Уильям пробуждает меня от фармакологической комы, когда мы уже приземляемся в аэропорту Кеннеди. Берем желтое нью-йоркское такси до маленького отеля, по счастливой случайности поблизости от Пятой авеню — моей личной шопинг-нирваны; по дороге я пытаюсь сбросить похмелье после ксанакса.
Костлявая прыщавая латиноамериканка вводит нас в просторное помещение, обитое деревянными панелями, с дубовым полом и огромной, с белыми простынями кроватью под балдахином. Комната благоухает живыми цветами; в ванной, окруженный незажженными ароматизированными свечами и стопами пушистых полотенец, стоит старомодный умывальник на изогнутых ножках. И все это в самом центре Манхэттена: могу вообразить, сколько стоит номер.
— Одобряю твой вкус, — замечаю я, вонзаясь зубами в спелый персик, взятый из вазы на старинном буфете. — Падение в зените славы.
— Под гул орудий, — соглашается Уильям, — и разговоры о падении…
Я со смехом увертываюсь от его любовной атаки. С подбородка у меня капает персиковый сок.
— Дай мне сначала принять душ, потом посмотрим.
— И так всю жизнь, — сетует Уильям, стягивая галстук и доставая «Блэкберри». — Ладно, мне еще нужно сделать пару звонков, так что увидимся внизу. На вечер что-нибудь из итальянского?
— Смотря какого рода. Он умеет дышать через уши?
Уильям фыркает. Послав ему воздушный поцелуй, я иду в ванную и запираюсь изнутри. На мгновение замираю, прислонившись к двери, слишком утомленная, чтобы двигаться. Теперь, наедине с собой, можно не притворяться.
С трудом отлепившись от двери, наполняю ванну — на душ у меня не хватит сил. Пока все вокруг заволакивает пар, плавно опускаюсь на кафельный пол и прислоняюсь головой к краю ванны. Уильяму я нужна веселой и спокойной, чтобы он мог отвлечься от работы. Я нужна ему беззаботной, беспечной Эллой, которую он всегда знал. На кону вся его жизнь: в ближайшие несколько дней станет ясно, выживет ли его компания, его любимое детище, или же Ноубл сожрет ее с потрохами. Я должна отправлять его на битву готовым, посвежевшим, полным энергии. Может, мне и хочется свернуться в клубочек и выплакать все глаза, но это на меня не похоже.
Позволяю себе благословенное облегчение в виде терапевтического пятиминутного рыдания в ванне, потом вылезаю и возвращаюсь в эмоциональный панцирь. Аккуратно наношу макияж, чтобы скрыть малейшие следы усталости и слез, и облачаюсь в переливчатый розово-бирюзово-черный водоворот платья от Гуччи.
Присев на край кровати, с должным почтением открываю коробку с новыми сверкающими серебряными босоножками.
— Зенит славы, — говорю я своему отражению в зеркале. Уильям присвистывает, когда я спускаюсь в холл. Если бы тогда на Кипре мы решили бросить семьи, он теперь наверняка бы так не присвистывал. Мы бы уже самодовольно привыкли друг к другу и воспринимали все как должное — как в спальне, так и за ее пределами.
Позже, после ужина, возвращаемся в номер, и Уильям спускает с моих плеч тоненькие бретельки; платье струится вдоль тела и собирается у ног. Уильям целует меня в шею, в ключицы, в живот; щекоча мне кожу щетиной, расстегивает лифчик и спускает трусики. Я остаюсь совершенно обнаженной, не считая серебряных босоножек и подвески с аквамарином, что мы вместе купили в Лондоне. Прежде я не осмеливалась надеть ее — вдруг Джексон спросил бы, откуда она взялась?
Уильям снимает заколку с моих волос и пробегает по ним пальцами; пряди падают, раскручиваясь, на плечи.
— Ты чертовски прекрасна, — вздыхает он.
Помогаю ему раздеться, наслаждаясь его упругой силой, с которой он толкает меня на льняные простыни и нависает надо мной словно пантера. У него твердое, загорелое тело — тело человека, который следит за собой не из тщеславия, а из практических соображений.
Он целует меня: его губы пахнут сабайоном.
Мое тело замирает в ожидании прикосновений. Его руки ласкают меня; я ощущаю мозоли на его ладонях от многолетних занятий теннисом; между ног становится влажно. Прогнувшись, хочу прижаться к нему, но он с улыбкой берет меня за запястья и поднимает мои руки над головой, а сам прячет лицо у меня на груди. Мои соски твердеют от прикосновений его языка. От него пахнет потом, городской грязью и лимоном. Теряю всякое ощущение времени и места от будоражащего тело наслаждения. Закинув ногу ему на талию, притягиваю Уильяма к себе, страстно желая, чтобы он вошел в меня, но он уворачивается.
Схватив меня за ягодицы, опускается на колени возле кровати и пьет влагу из моей киски, словно шампанское из бокала.
Зарываюсь пальцами в его густые волосы, побуждая продолжать ласки. Теперь он ласкает мою грудь все настойчивее, и я начинаю стонать, когда чувственность захлестывает меня. Волной обрушивается оргазм, и я резкими толчками бедер трусь о его губы, сдвигаясь все выше и глубже под шершавым прикосновением щетины к клитору.
Уильям мастерским движением переворачивает меня на живот и проскальзывает в меня пальцами; его член толкает мою киску. Мои соски трутся о прохладную простыню, и я снова мокро кончаю ему на руку.
Я поворачиваюсь и целую его, пробуя вкус своей любви на его губах. Его член щекочет мне живот, когда Уильям слизывает пот в ямке на моей шее. Я притягиваю его к себе, и внутри снова поднимается болезненно-сладостное желание. Раздвинув ноги, я помогаю ему войти в меня, направляя движениями бедер. Он резко входит в меня, и я принимаюсь раскачиваться вместе с ним; наши взгляды неразрывны, как руки, сцепленные над головами.
В этот миг внутри меня что-то трескается и надламывается.
Без всякого предупреждения я оказываюсь открыта перед ним — душой и сердцем, хотя осознаю, что это самое ужасное, что могло случиться; какая-то часть меня хочет этого признания больше, чем я когда-либо считала возможным.
Потом он лежит, прижавшись к моей спине, в позе «ложки» — классической позиции любовников всех времен и народов. Я стискиваю его руки в своих, и голова кружится от понимания. Пока могла убеждать себя, что наши отношения — лишь роман, я была в безопасности. Уильям возвращался в свою жизнь, а я — в свою. Но больше я не в силах себя дурачить. Я люблю его. Без защиты Джексона рано или поздно я захочу большего. Я захочу, чтобы Уильям принадлежал мне целиком, а это невозможно. Я не могу погубить его брак, его семью и попытаться построить собственное счастье на несчастье другой женщины. А именно такова цена обладания Уильямом.
Я люблю его.
У меня нет иного выбора, кроме как отпустить его.
Я люблю его.
— Сводишь с ума, — шепчет Уильям мне на ухо.
Хочу спросить, что он имеет в виду, но он уже заснул.
* * *
Когда все остальное плохо, у девушки все же остаются магазины.
С каждым новым взмахом кредитной карточки я обретаю все больше контроля над собой. Покупательская способность лучше, чем совсем никакой способности. Сначала — элитные универмаги: «Генри Бендель», «Бергдорф», «Нейман Маркус»; потом причудливые винтажные магазины: «Подземелье Алисы», «Скриминг мимиз». Покупаю потрясающее коралловое ожерелье в «Антрополоджи», потом сногсшибательное, по щиколотку, бутылочного цвета пальто от Анны Суй. По сути, я не могу себе его позволить — и многого другого тоже, но оказываюсь не в состоянии остановиться, пока, наконец, не осознаю, что больше просто не унесу. Ничто так не способствует заживлению сердечных ран, как блестящий пакет с веревочными ручками, а ведь мое сердце разбито на тысячи осколков!
Наталкиваюсь на Уильяма в холле отеля — в буквальном смысле, и с моих плеч к его ногам водопадом устремляются пакеты с покупками. В одиночестве есть один позитивный аспект: не приходится оправдываться за то, что ты переборщила. Нет, дорогой, эта вещь новая, и я купила ее не на распродаже за полцены.
— Как прошло собрание? — спрашиваю я.
Он заглядывает в пакет из «Маленькой кокетки».
— Прошло. А это для меня?
— Только если тебе очень плохо. Что они сказали?
— Что обдумают все в течение выходных, — сухо отвечает Уильям. — Снова встречаемся в понедельник. Один из трех директоров — у нас в кармане, но двое других, по-моему, действительно колеблются. Я указал им, что, если Ноубл прибегает к подобным способам для завоевания клиентуры, вряд ли стоит ожидать от него игры по правилам, когда контракт будет подписан.
— И как это было воспринято?
— Бог его знает. Думаю, мои слова задели их за живое, однако Ноубл завалил их чертовски выгодными предложениями. В финансовом плане я не способен с ним состязаться. Я лишь могу рассчитывать на свою безупречную репутацию.
— Хочешь, я пойду и сделаю им всем «крапивку»?
— Может, еще дойдет и до такого. Итак, — говорит Уильям, с видимым усилием стряхивая с себя уныние и обнимая меня, — похоже, мы застряли в Нью-Йорке до понедельника и завтра у нас свободный день. Чем бы нам заняться?
Содержимое пакета из «Маленькой кокетки» помогло. Проснувшись поздно в воскресенье, мы, наконец, выползаем из кровати и встречаем чудесный весенний день — из тех, что поднимают настроение и врачуют душу. Прохладный бриз легко летит по улицам Манхэттена, освежая повседневный город. Прихватив газеты, устраиваемся в кафе на открытом воздухе: Уильям принимается за пышный грибной омлет — со сморчками, шитаки и устрицами, простой и вкусный, а я наслаждаюсь салатом из свежих ягод и фруктов и горячей хрустящей булочкой с шоколадом. Ощущаю притуплённую, сладкую боль между ног. Уильям то и дело поднимает от газеты взгляд и улыбается, и сама мысль о том, что придется попрощаться с ним навсегда, мне почти невыносима.
За соседним столиком молодая пара пытается угомонить визжащих ребятишек — девочек-близняшек лет четырех и полуторагодовалого мальчонку. У всех троих жуткий насморк, и они беззастенчиво вытирают сопливые носы обо все, что попадется: о рукава, друг о друга, о материнскую юбку. Вдруг малыш хватает мамину кофейную чашку и выливает на голову ближайшей из сестер. В отместку та переворачивает стол, опрокидывая выпечку, молоко и оставшиеся чашки кофе.
Под достигшие крещендо детские вопли родители устало встают и принимаются собирать детей, складные стульчики, панамки, курточки, сумки и игрушки.
Уильям нервно расправляет «Нью-Йорк таймс».
— Слава Богу, мои уже миновали эту стадию.
Я наблюдаю, как они уходят. Из меня вышла бы ужасная мать. Даже психотерапевт-новичок насчитал бы кучу рубцов на моей травмированной психической системе. Сбежавший отец-донжуан, пассивная мать, которая отреклась от ответственности перед собственной девятилетней дочерью: кто знает, какой урон я, в свою очередь, нанесу невинному ребенку? То же самое, что открыть холодильник, вслепую накидать в миску чего ни попадя и перемешивать двадцать лет, чтобы потом полюбоваться на результат.
Привлекательный мужчина лет тридцати пяти садится за освободившийся столик и попутно бросает на меня оценивающий взгляд. Ему определенно нравится то, что он видит. Улыбнувшись, он приподнимает чашечку кофе в знак приветствия.
Уильям напрягается.
Я намеренно рассказала ему о Купере. Осознавал Уильям это или нет, но смерть Джексона непременно должна была изменить его отношение ко мне: из-за невольного освобождения я могла теперь казаться ему нуждающейся, требовательной, даже вызывающей жалость. И тот факт, что я взяла и переспала с другим, одним махом искоренил подобное представление. Так внимателен Уильям не был с первых лет нашего знакомства.
Впрочем, ревность — опасная игра. Я ударила Уильяма по самому чувствительному: по самолюбию. Я доказала то, что хотела, и незачем перебарщивать.
Медленно поворачиваюсь к Уильяму, даже не взглянув в сторону незнакомца.
Потом мы, взявшись за руки, гуляем по Центральному парку — самое обыкновенное воскресенье для самой обыкновенной пары.
Из-за теплой погоды вокруг уже все цветет, воздух напоен сладостью и чистотой. Прислонившись к парапету Боубриджа, грею ладони на теплом камне. Уильям обнимает меня, осторожно опершись подбородком на мою макушку.
— Черт побери! — вдруг говорю я. — Я забыла в кафе книжку!
— Забудь. Ее уже давно кто-нибудь прикарманил. Купишь такую же в книжной лавке отеля.
— Ты не понимаешь. Она из особенной серии. Люси подарила ее мне на тридцатилетие. Я должна вернуться, должна найти ее.
— Элла, милая…
— Я не могу потерять ее, — начинаю паниковать я, — мы должны вернуться. Ты же знаешь, я ненавижу, когда теряется что-то из пары. Я должна вернуть ее, мы…
— Элла, — уговаривает Уильям, обнимая и гладя меня по спине как маленькую. — Забудь ты о книге. Лучше расскажи-ка о Хоуп.
Даже после того как хирурги установили, что в кишечнике образовалось отверстие, чего мы и боялись, я не теряла надежды; я была уверена, что им удастся спасти девочку!
Я была уверена… Но в итоге сепсис слишком широко распространился и врачи ничего не смогли сделать. Хоуп не вывезли из операционной. Ее маленькое храброе сердечко не выдержало еще там, на операционном столе, и она умерла в окружении мониторов, машин и медиков, которые и имени ее не знали. Одна, без тех, кто держал бы ее за ручку и говорил, что любит ее, что даже после пяти недель и шести дней ее жизни будет скучать о ней.
Я сама сообщила родителям. Дин рухнул как статуя Саддама, сложившись пополам в кресле, сраженный горем. Анна дала мне пощечину.
Когда я без слезинки говорю Уильяму, что Хоуп умерла из-за моей нерешительности, он не уверяет меня, что в том нет моей вины и что ничего нельзя было поделать. Он не сыплет привычными банальными фразами — дескать, я не должна чувствовать себя ответственной. Он понимает: никакие слова не изгладят горя и вины из моей души. Он просто крепко прижимает меня к себе, и на какое-то время мне этого достаточно.
На следующий день после обеда Уильям врывается в номер. Лицо у него мрачное. Я перестаю собирать вещи — у меня екает сердце. Значит, решение собрания не в его пользу. Он потерял контракт с «Эквинокс». Потерял свою фирму.
— Взял бы и придушил ее! — кричит он. — Какого черта она задумала? У меня и без нее проблем по горло!
Я распрямляюсь, сидя на корточках; в руках у меня коробки с туфлями.
— Кейт! — взрывается он, наконец, заметив озадаченное выражение на моем лице.
— Не понимаю. Какое отношение она имеет к «Эквинокс»?
— Что? А, нет. Собрание с «Эквинокс» прошло отлично. Хотя об окончательном решении сообщат завтра, думаю, моя взяла. Теперь Кейт устроила мне головную боль! Сбежала в Париж! Какого черта она там задумала?
Он плюхается на кровать и ослабляет галстук.
— Час назад звонила Бэт, вся в истерике. Кейт пропала, не оставив записки. Но она надела серебристые кроссовки и взяла рюкзак — значит, точно ушла по собственной воле. Бэт была готова уже звонить в полицию, я ее еле отговорил. — Подаю Уильяму бурбон из мини-бара, и он осушает стакан одним глотком. — Я в курсе, где она. Перед тем как я улетел, она осаждала меня, требовала отпустить ее к лучшей подруге в Париж. Проклятая Флер! Я знал: они что-то задумали.
— И что ты намерен делать?
— Для начала аннулирую ее кредитку! И зачем только я пошел у Бэт на поводу и позволил Кейт иметь свою карточку! Теперь расплачиваюсь за собственную глупость!
Вспоминаю полное решимости, бледное лицо Кейт, когда она у меня в кабинете пыталась расхлебывать кашу, заваренную взрослыми, всегда и во всем сведущими.
— Не делай этого. Не хочешь же ты, чтобы девочка оказалась без денег в чужой стране. Ты пытался звонить ей на мобильник?
— Выключен. Я попытался позвонить родителям Флер, но трубку взяла горничная-француженка, пропади она пропадом. То ли не понимает по-английски, то ли притворяется…
— Дай-ка мне номер телефона.
Коротко переговорив с горничной по-французски, передаю трубку Уильяму.
— Она там. Амели сейчас ее пригласит.
Стараюсь не обращать внимания на то, как Уильям орет на дочь. У меня и так уже мигрень, да и вообще что-то неважно себя чувствую. Мне жарко, кружится голова. Плечо болит так, словно я месяц играла в теннис. И с утра подкатывает тошнота — может, от мысли о том, что опять придется садиться в самолет, хотя в последние дни приступы паники вроде бы отступили. Видимо, нужно было отвлечься на что-нибудь более важное…
Вдруг меня охватывает такая боль, какой я еще никогда не испытывала.
Как будто мои внутренности стиснул громадный кулак. Какой-то миг боль столь мощная, что я не могу вздохнуть. Хватаюсь за спинку стула с такой силой, что белеют костяшки пальцев. Слишком больно для простого пищевого отравления. Наверное, аппендицит — хотя мне вырезали аппендикс в двенадцать лет…
Уильям продолжает кричать на Кейт. Только бы добраться до ванной…
Мое лицо покрывается холодным потом. Меня сейчас вырвет.
Пытаюсь доковылять до туалета, но ноги отказываются идти и я падаю на пол. Уильям поворачивается; трубка выпадает у него из рук.
Ничего не могу с собой поделать: меня рвет прямо на пол, а из-за чудовищной боли не остается сил на смущение.
— О Господи! — Уильям сдергивает покрывало с кровати и оборачивает им меня. Потом своей рубашкой вытирает мне лицо. — Замри. Не двигайся.
Я конвульсивно вздрагиваю, и комната начинает кружиться. А я думала, что невозможно испытывать такую боль и не терять сознания.
— Оставайся на месте. Я кого-нибудь позову. Держись. Смутно слышу, как он прощается с дочерью и приказывает кому-то вызвать «скорую». Потом кладет мою голову к себе на колени и убирает с лица прилипшие мокрые волосы.
— Скоро приедут. Что бы там ни было, мы во всем разберемся. Тебе окажут самую лучшую помощь за любые деньги. Не бойся, милая. Я с тобой. Может, ты просто что-то не то съела. Не о чем беспокоиться.
«Ты не прав! — беззвучно кричу я. — Есть о чем беспокоиться!» Уильям вовсе не был бы таким заботливым и не вытирал бы рвоту с моих губ своей льняной рубашкой, если бы до него дошло, что же именно со мной не так.
25 ноября 2001 года
Фелден-стрит Фулхэм
Лондон SW6
Дорогой Купер!
Это письмо мне писать тяжелее всего. Но ты должен знать правду, и, как бы горька она ни была, произнести эти слова вслух было бы в сотни раз труднее, если бы я решил позвонить. Просто прочти письмо, Куп. Я опишу все — и больше не хочу возвращаться к этому.
Она дурачила меня. И как тебе, Куп, удалось понять, что она за женщина, если ты никогда не видел ее? И как я мог жить с ней, есть с ней — Господи! — спать с ней четыре года и так ничего и не понять?
И я не поверил бы и теперь, если бы собственными глазами всего не увидел. Лолли сказала бы, что все это промысел Божий: что я должен был прилететь в Лондон двумя днями раньше, чтобы привезти ее домой и познакомить с тобой на Благодарение. И прямо там, в аэропорту, я вижу, как она взасос целуется с каким-то ублюдком в дорогом костюме. Что я могу сказать — у Господа отличное чувство юмора. Ведь я целую неделю рассказывал тебе, какая чудесная у меня жена, и умолял тебя дать ей шанс. А теперь выходит, что ты был прав насчет ее с самого начала.
Божьей волей или нет, но, будь у меня ружье, я бы вмазал тому козлу из двенадцатого калибра прямо промеж, глаз.
А я спрятался, чтобы она меня не заметила. Она так и не узнала, что я там был. Отец скорее застрелился бы сам, чем позволил северянке так с собой обращаться. Я стыжусь себя, Куп. И хуже всего то, что мне все равно. Если бы я мог повернуть время вспять и вернуться в неведение, я бы так и сделал.
Как она могла так со мной обойтись? Ведь я дал ей все, чего она хотела. Черт, я не идеал, знаю, но мне казалось, она со мной счастлива. Как я мог не понимать?
Я схожу с ума. Каждый раз, глядя на нее, я представляю, как она раздвигает ноги перед другим мужчиной. Прошло уже три дня, а я по-прежнему не могу взглянуть ей в лицо. Не могу выговорить ее имя, не могу прикоснуться к ней. Мне становится тошно всякий раз, когда она мне улыбается. Дошло уже до того, что я не могу находиться с ней в одной комнате. А она слишком поглощена собственным миром, похоже, даже ничего не замечает. Хороша семья, если у супругов такие тайны!
У меня голова звенит от бесчисленных вопросов, я не в силах соображать. Она приводила его домой — они занимались этим в нашей постели? Сколько это уже продолжается? Он что, лучше меня в постели? Умнее, богаче, интереснее? Он тоже женат? Любит ли он ее?
Любит ли она его?
Мне так страшно, большой брат! У меня внутри все онемело, как после маминой и папиной смерти. Я знаю, что будет дальше. Это то же самое, что видеть собственную отрубленную руку: смотришь на окровавленную культю и понимаешь: будет боль, неимоверная боль, но пока ее не чувствуешь. Я еще не знаю, что буду делать, когда, наконец, ударит боль; не знаю, смогу ли пройти через такое еще раз.
А знаешь, что самое плохое, что хуже всего? Хуже, чем представлять, как они кувыркаются в постели, испытывать стыд, и унижение, и ярость?
Боже спаси меня, я все еще люблю ее.
Как можно любить того, кто причиняет тебе такую боль? Вовсе не о такой жене я мечтал; она изменяет и лжет мне, она вечно мечется из крайности в крайность. Она даже не хочет от меня детей. Я должен вышвырнуть ее ко всем чертям. Если я останусь с ней, она не принесет мне ничего, кроме нового горя. Может, я, наконец, возненавижу ее. Это было бы почти облегчением. Любить так — выше моих сил.
Мне не нужна жалость, Куп. Я знаю, что ты скажешь: то же, что сказал бы любой здравомыслящий человек. Однако часть меня желает ее слишком страстно. Пусть она принадлежит мне лишь отчасти, я готов смириться, если это поможет мне не потерять ее. А другая моя часть знает, что в конце концов это убьет меня. Она разобьет мне сердце.
Ты единственный, кто никогда не подводил меня. Знаю, я слишком редко тебе это говорю, но я люблю тебя, братец.
Джексон