В конце апреля Костюшко прибыл в Париж. Аудиенция у царя Александра словно вернула ему ненадолго былые силы, даже нога, боли в которой донимали его с самого ранения под Мацеёвицами, почти перестала беспокоить. К старику, по видимости обласканному всемогущим российским императором, потянулись посетители. Войцех и Витольд, получившие приглашение к пану Тадеушу в начале мая, столкнулись в дверях с князем Адамом Ежи Чарторыйским, бывшим министром иностранных дел при петербургском дворе, снова вернувшимся в свиту Александра после нескольких лет размолвки со своим царственным другом.
— Его Величество, наконец, дал мне письменные обещания, — после душевных приветствий сообщил Костюшко Мельчинскому, — вот, читай, Витольд.
Лист почтовой бумаги с грозно нахохлившимся двуглавым орлом дрогнул в бледной руке с синими вздувшимися прожилками.
«Париж, 3 мая 1814 г.
С особым удовольствием, генерал, отвечаю на Ваше письмо. Самые сокровенные желания мои исполнились, и с помощью Всевышнего я надеюсь осуществить возрождение храброй и почтенной нации, к которой Вы принадлежите.
Я дал в этом торжественную клятву, и благосостояние польского народа всегда было предметом моих забот. Одни лишь политические обстоятельства послужили преградою к осуществлению моих намерений. Ныне препятствия эти уже не существуют, они устранены страшною, но в то же время и славною двухлетнею войною. Пройдет еще несколько времени, и при мудром управлении поляки будут снова иметь отечество и имя, и мне будет отрадно доказать им, что человек, которого они считают своим врагом, забыв прошедшее, осуществит все их желания.
Как отрадно было бы мне, генерал, иметь Вас помощником при этих благотворных трудах. Ваше имя, Ваш характер, Ваши способности будут мне лучшею поддержкою. Примите, генерал, уверение в совершенном моем уважении.
— Не верю, — покачал головой Мельчинский, — ни единому слову не верю. Бонапарт солгал, и этот солжет. Монархам Речь Посполитая как кость в горле. Не любят они республик.
— Поглядим, — вздохнул Войцех, — сейчас каждый себе союзников ищет, приглядывается, прикидывает. Вот как Европу делить начнут, тут и поглядим. Но я тоже не верю в царскую милость. Не больше, чем в королевскую. И Мединтильтас, если на то будет моя воля, под руку российского царя не отдам. Из меня в Берлине всю кровь выпили, пока я по министерствам и коллегиям бегал. А там чиновники почестнее петербургских будут. А что если царь решит вольность крестьянскую отменить? Кметы замок сожгут и правы будут. Нет, пока в Варшаве Сейм Конституцию не примет, я в этом не участвую.
Костюшко задумался, глубокая морщина прорезала широкий выпуклый лоб меж нахмурившимися бровями.
— А если в Польше да в Литве снова за косы возьмутся, пан Шемет тоже на берлинские порядки ссылаться будет? — нетерпеливо спросил он.
— Мне коса ни к чему, — улыбнулся Войцех, — у меня сабля имеется. И люди по хуторам все до одного за волю встанут. За здорово живешь не отдадут.
— Свобода… — в глазах старого генерала вспыхнул прежний боевой задор, — свобода — сладчайшее добро, которым человек может насладиться на земле, ее надо ставить превыше всего — ей надо служить грудью и помыслами.
— Послужим, — пообещал Войцех, — и помыслами, и сердцем. А если придется — и саблями.
— В хорошие руки сестру отдаешь, Витольд, — Костюшко повернулся к Мельчинскому, — здоров буду — на свадьбу приеду. Пригласишь меня, паныч?
— Это будет большая честь для меня, генерал, — ответил Войцех, — и для пани Каролины радость. Но со свадьбой нам еще год ждать.
— Знаю я, что она Зыгмунту обещала, — кивнул пан Тадеуш, — не печалься, год быстро пролетит. Особенно, если делами полезными себя займешь.
— Я домой собирался, — поделился планами Войцех, — брату уж скоро год, а я его так и не видел. Но если нужен буду в другом месте, пан Тадеуш может на меня рассчитывать. Приеду по первому зову.
Через три дня после визита к Костюшко состоялся суд над дезертиром. Мельчинский привез из Фонтенбло не только Глебова. Сам полковник Ридигер явился свидетельствовать против предателя, предъявив суду подписанную испанцами реляцию. Но Войцеха, искренне обрадовавшегося свиданию с бывшим командиром, словно холодной водой окатило.
— С врагами отечества дружбу водите, господин поручик, — сквозь зубы процедил полковник, — песни крамольные распеваете. Стыдитесь.
— У моего отечества и друзья найдутся, — ледяным тоном ответил Войцех, — и я пока не уверен, кто ему враг. Прощайте, господин полковник, служить под вашей командой было честью.
Шемет, все же, провел вечер с Глебовым в маленьком кафе, обмениваясь новостями и воспоминаниями. Молодые люди избегали говорить о политике, и время пролетело незаметно, но к обоюдному удовольствию.
Казака повесили на рассвете через три дня после суда. Смотреть на казнь Шемет не пошел. Ненависть, всколыхнувшаяся опаляющей волной при встрече с врагом, не ушла и после его смерти, но тихо осела в глубине памяти.
С друзьями Войцех простился еще днем, договорившись списаться после того, как фрайкор вернется в Германию. Почта теперь работала исправно, и потерять друг друга им не грозило. В Пасси он отправился к вечеру, уже уложив вещи для дальней дороги, грозившей затянуться на долгий срок, ехать он намеревался верхом. Йорик, словно догадываясь, что ему предстоит, поглядел на хозяина с укоризной, но сморщенное зимнее яблоко сжевал.
Первое, что бросилось Войцеху в глаза в маленькой гостиной Линуси, — отрывной календарь на стене. Начинался он с завтрашнего дня, и на первом листе одинокий всадник въезжал в длинную аллею меж склонившихся над ней деревьев, теряющуюся в бескрайней дали. Черно-белые рисунки пером, печальные, но прекрасные, были на каждой страничке, но когда он попытался заглянуть в конец, Линуся накрыла его руку своей.
— Не подглядывай, — улыбнулась она, — вернешься — увидишь.
Войцех поцеловал маленькую ладошку, обнаружив на ней свежие следы алой и зеленой краски. Теперь ему стало ясно, что Линуся торопливо и смущенно прятала в рабочий сундучок при его приходе.
— Хочешь, я тебе в письмах рисунки посылать буду? — опустив глаза, спросила Линуся. — Они, конечно…
— Они прекрасны, — не дал ей договорить Войцех, — и, поверь, я бы сказал то же самое, если бы не знал художницу. Я тобой горжусь, и мне жаль, что не могу сделать для тебя того же. Разве что на барабане сыграть, говорят, у меня это неплохо выходит.
— Обзаведусь барабаном к твоему возвращению, — рассмеялась Каролина, — послушаем, так ли ты хорош, как говорят.
Они неторопливо поужинали вдвоем, и разговор вели о Польше и живописи, о музыке и книгах, о войне и о надеждах на новый, свободный мир. И только о грядущей разлуке говорить избегали, и оба тянули время до того часа, когда оно помчится безоглядно в последних объятиях и поцелуях.
На рассвете, после бессонной ночи, Мельчинский привел Йорика с поклажей к дверям дома в Пасси.
— Шесть утра, — сказал он, глядя на серебряный брегет, — десятое мая тысяча восемьсот четырнадцатого года. Год начался, Войтусь. Счастливого пути.
— Я не уезжаю, — ответил Войцех, глядя в печальное лицо Линуси, — я еду к тебе.