Портрет

Не прошло и месяца со дня возвращения домой, а Войцех снова собирался в дорогу. На этот раз — в дальнюю. Тревожные вести долетали в Мединтильтас отовсюду.

Русская армия, покинув все еще находящуюся под управлением Союзников Саксонию, отошла на земли Герцогства Варшавского, не дожидаясь, пока Конгресс в Вене примет решение о судьбе Польши. Земли эти до победы Наполеона при Фридланде принадлежали Пруссии и Австрии, но русские, похоже, возвращать их союзникам не собирались. Назревал новый раздел Польши, хотя находились и оптимисты, надеявшиеся, что царь выполнит свое обещание восстановить Речь Посполитую в границах до 1795 года.

Не менее беспокойными оказались и вести из Саксонии. Место русских гарнизонов в городах и крепостях тут же заняли прусские, король все еще оставался пленником в Берлине, и все это наводило на мысль, что венценосные друзья — Александр и Фридрих Вильгельм — договорились между собой и не намеревались спрашивать мнения остальных участников коалиции.

Граница, проходившая в паре миль к востоку от Мединтильтаса, теперь представлялась Войцеху зыбкой и ненадежной. Даже порох тратить не придется, просто провести чернилами на бумаге новую линию, и судьбы тысяч людей изменятся по воле власть предержащих. Связей при дворе у графа Шемета не завелось, знакомства с сильными мира сего значили немного — он сомневался, что Блюхер или Витгенштейн его вспомнят. Но, если на чашу весов можно было бросить хотя бы соломинку, это следовало сделать не мешкая.

В Кенигсберге заказали новую карету. Ждать пришлось почти две недели, но задержаться на этот срок в Мединтильтасе было лучше, чем торчать где-нибудь в глуши на постоялом дворе, если у старой сломается ступица. Ехать предстояло по расхлябанному дождями тракту, а если не менять по дороге лошадей, то и по первому снегу. Тем более что Войцех решил по пути завернуть в Дрезден, повидаться с родителями Кернера, дважды присылавшими теплые приглашения другу покойного сына.

* * *

До Дрездена Шемет добрался только к Рождеству. Дороги, разбитые тысячами солдатских ног и конских копыт, развезло осенними ливнями, а первый декабрьских мороз сковал грязь, застывшую черными волнами под тонкой коркой льда, хрустевшего в колеях. Войцех, завернувшийся в рысью шубу, окоченевшими пальцами пытался держать книгу, но от мерной дорожной тряски клонило в сон, и виделась ему другая, давняя дорога, полная тьмы и боли. Йенс Миллер, бледный долговязый юноша, племянник управляющего, взятый Войцехом в камердинеры за безукоризненное знание этикета и невозмутимый нрав, дорожную скуку скрасить не умел, и дни тянулись в унылом сером молчании.

Рождественская ель горела в полумраке гостиной поминальными свечами. Дом опустел, притих и погрузился в тихий сумрак скорби. Теодор незримо присутствовал тут, уснув навеки, и обитатели дома ступали мягко и говорили вполголоса, чтобы не тревожить дорогой призрак.

На висках герра Кристиана прибавилось седины, высокий лоб фрау Минны пересекла горестная морщина, а при взгляде на Эмму Кернер у Войцеха сжалось сердце — девушка исхудала и побледнела, и только черные ее глаза горели лихорадочным огнем. После праздничного ужина в семейном кругу они остались вдвоем, и Шемету пришлось повторить историю трижды — Эмма шевелила губами, повторяя за ним каждое слово, и взгляд ее блуждал по комнате, словно она была там, в лесу под Розенхагеном, и пуля, сразившая ее брата, летела ей прямо в сердце.

— Хотите увидеть его портрет, господин граф? — спросила Эмма, когда Войцех, совершенно опустошенный, умолк. — Я закончила его неделю назад, хотела подарить маме на Рождество, но не решилась. Она беспокоится за меня, говорит, что мне нужно думать о живых. А как, как мне не думать о нем? У меня не было никого ближе.

Она не заплакала, но болезненный блеск ярче вспыхнул в прекрасных темных глазах, и тонкая рука до боли сжала запястье Войцеха.

На портрете Теодор был еще моложе, чем помнилось Войцеху, и в синем прусском, а не в черном лютцовском мундире. Огромные глаза на бледном юношеском лице смотрели спокойно и печально. Мертвый поэт как будто знал что-то, недоступное живым, и пытался рассказать об этом, глядя с портрета.

— Он сейчас на небесах, с ангелами, — убежденно шепнула Эмма, — а я… Разве он узнает меня в седой старухе через много лет? Или в жизни вечной мы снова возвращаемся в лучшие годы нашей юности?

— У души нет возраста, Эмма, — покачал головой Войцех.

Ему было нестерпимо стыдно лгать, но лишить девушку призрачной надежды на встречу с братом он не мог.

— А помните того странного юношу? — неожиданно спросила Эмма. — Он ведь предсказал смерть Теодора. Темный ангел… Вы похожи на него. Но я, кажется, уже говорила вам об этом.

— Пустые слова, — пожал плечами Войцех, — не придавайте им значения. Ваш брат хотел, чтобы вы были счастливы, Эмма. Живите так, словно он смотрит на вас с небес и радуется за вас.

— Я попробую, — пообещала девушка, но уверенности в голосе ее не было.

Повисло тягучее, темное молчание, и только свечи, догорая, мерцали, отражаясь в черных оконных стеклах.

— А хотите, я вас тоже нарисую? — неожиданно спросила Эмма. — Это не займет много времени. Вы можете задержаться у нас на неделю?

— Если ваши родители не будут против, — Войцех подавил вздох. Этот дом напоминал ему склеп. — Но лучше я переберусь в гостиницу, а к вам буду приходить по утрам, позировать.

— Вам тяжело вспоминать о нем, — грустно заметила девушка, — ну что же, я понимаю. Живым — жить, а мне только и остается, что память.

— Когда-нибудь, — ответил Войцех, — я взгляну на нарисованный вами портрет и скажу себе: «И я был молод». Мы уходим, но остаемся в памяти и на портретах. Я приду завтра. В черном мундире. Пусть все будет, как в тот день.

* * *

В гостиницу Шемет так и не переехал. Герр Кристиан попросил его помочь с подготовкой стихов Теодора к изданию, и вечера Войцех просиживал в уютном кабинете, разбирая торопливый неровный почерк, вчитываясь в горячие, смелые слова, заново перебирая в памяти проведенные с другом дни. За окнами то бушевала метель, то морозным серебром сияли звезды, а Войцех осторожно переворачивал залитые кровью страницы тетради и рассказывал убитому горем отцу о последних месяцах жизни сына, теперь принадлежащего не только семье, но всей Германии.

По утрам он спускался в большую гостиную, и плюшевые шторы поднимались, впуская белесый зимний свет. Эмма рисовала сосредоточенно, молча, ее тонкая рука уверенно держала кисть, и через две недели Войцеху было позволено взглянуть на результаты ее трудов.

Сходство с Теодором, подчеркнутое художницей, несомненно, бросалось в глаза. Тот же поворот головы, та же строгая поза, тонкие черты аристократического одухотворенного лица, сурово сжатые губы в обрамлении тонких усов. Но в сияющей голубизне глаз читался не вопрос — ответ. Юноша на портрете знал нечто, до поры неизвестное самому Войцеху. И Шемет вовсе не горел желанием это узнать.

— Прекрасный портрет, — улыбнулся Войцех, целуя руку, все еще перепачканную пастелью, — я непременно повешу его на самом почетном месте и буду гордиться честью, которую вы мне оказали, нарисовав его.

— Сейчас он похож на зеркало, — возразила Эмма, — но не настанет ли время, когда вам не захочется его видеть каждый день? Ничто не вечно, Войцех, а красота — менее всего. Холодные ветры укрывают снегами золото кудрей, синева взгляда гаснет в сумерках старости. Если бы я была настоящей художницей, я сказала бы вам, что этот портрет — ваш шанс попасть в вечность. Но теперь с меня довольно и того, что он вам нравится.

— Кто может знать, что ждет в грядущем? — пожал плечами Шемет. — Но я попробую брать пример с этого портрета и не стареть. Хотите, лет через пятьдесят я привезу его вам, и мы проверим, удалось ли мне сдержать слово?

Но Эмма на улыбку не ответила.

— Прощайте, Войцех, — из ее груди вырвался тихий вздох, — и, вспоминайте обо мне, глядя на этот портрет.

Загрузка...