В корзине остался один Черныш — лопоухий, невзрачный кролик. Он был просто неприлично худенький: одни уши, усы и большие круглые глаза — они поблескивали, как медные пятаки, начищенные войлоком. Это бесовское посверкиванье зрачков, видно, и отпугивало покупателей. Андрей уже и цену сбавил, даже написал ее — «Кролик, 70 рублей» — на картонном клочке, чтобы все видели: недорого, можно сказать, почти даром отдает Черныша. Но почему-то никто не хотел его покупать. А вот Белянку почти сразу взяли; и Невесту, толстую крольчиху на сносях, тоже быстро купили; Звездочку забрали вместе с Маркизом — они одной породы, шиншиллы, оба большие чистюли, аккуратные, совсем ручные: протянешь ладонь — тут же, отталкивая один другого мордочками, тыкаются в пятерню, покусывают пальцы, выпрашивая угощение, — очень любят капустные кочерыжки, ботву свеклы или морковки: деликатно отгрызут кусочек или оторвут немного зелени, сосредоточенно похрумтят, опять откусят, смешно топорща усы…
— Купи! Хочу зайчика! Смотри, какой он худенький! У него аппетита нет. Мы оба безаппетитные. А вместе — поправимся. Купи-и-и-и!
Мальчик тараторил без передышки — завелся, как долгоиграющая пластинка. И, упираясь, тянул мамашу за руку к корзине с Чернышом. А может, и не мамашу, а старшую сестру. Высокой девице (Господи, ноги из шеи растут, черт побори!) на вид лет девятнадцать, ну ладно — может, двадцать, не больше. Глаза в пол-лица — широкие, открытые, серо-голубые, так и светятся, а вот губы — узкие, заносчивые, какие-то холодные. «Не купит, — решил Андрей. Такая фря и кошку-то держать не станет — за ней ведь убирать надо. Руки испортит. Пальцы длинные, ухоженные, маникюр, кольца. Наверно, и полов-то сама не моет…»
Но девица небрежно повела плечиком, будто надоедливую муху согнала, шикнула на мальчонку: будет, мол, клянчить — надоел, — и улыбнулась Андрею:
— Почем ваш Черныш? Андрей даже растерялся: откуда она знает, как зовут кролика?
— Написано же: семьдесят рублей, — показал Андрей на бумажку. И не удержался, спросил: — А как вы узнали его имя?
— Очень просто, — откликнулась девица. — Обычный психологический стереотип: пушистый — значит Пушок, белый — непременно Беляш, Беляк или Снежинка, а черный — тут и думать нечего: Черныш…
— Купи Черныша! — заканючил мальчишка. — Он такой хорошенький!
— Ладно, куплю, — сказала девица. — Отвезем его на дачу, посадим в клетку. Только, чур, будешь ухаживать за ним сам…
— А он «Вискас» ест? — спросил мальчик. — Или только морковку?
— Нет, он ест траву, — сказал Андрей. — И морковку, если она у вас на даче растет.
— Ага, — радостно закивал мальчик. — У нас морковки целая грядка! Я ее ему скормлю…
— Я и сама люблю морковку, — огрызнулась девица. — Будешь рвать ему траву, веточки. Будешь?
— Конечно, — закивал мальчишка. — Только возьми Черныша! Девица небрежно вытащила из сумочки кошелек, пересчитала наличность н вздохнула:
— Всего пятьдесят рублей. Не хватает на кролика.
— Да ладно, чего уж там! Берите Черныша, прямо в этой корзине и берите. На первых порах будет в ней жить…
Андрей так обрадовался, что наконец-то нашелся покупатель, что особенно этого и не скрывал. Да и неплохо, что Черныш пополет, судя по всему. в интеллигентную семью. По крайней мере, хоть берут его не на мясо. Мальчишка, правда, мучить будет — это как пить дать, но Черныш пару раз взбрыкнет задними лапами, оцарапает — и мальчонка отстанет, не будет понапрасну за уши таскать и усы дергать.
Девица отдала деньги, тряхнула волосами, перехваченными разноцветной тесемочкой, — «конский хвост» сверкнул тяжелым золотым отливом, — подхватила корзинку и неторопливо двинулась к выходу. Там на деревянных ящиках из-под бутылок с газировкой сидели горластые цыганки: «Покупайте жвачку! А кому сигареты? Сигареты, папиросы!»
Цветастыми, одна на другой, юбками они напоминали кукол, которых садят на заварной чайник, чтобы настой получался ароматнее и гуще. Разве что у кукол не было матерчатых «набрюшников», куда темноволосые и золотозубые красавицы складывали выручку.
Андрея поразило, что даже у маленькой девочки-цыганки, которая прибегала смотреть его кроликов, не было ни одного настоящего зуба — рот желтел тяжелыми фиксами.
— А мы и своим лошадям золотые зубы поставим, — радостно сообщила девочка, когда Андрей поинтересовался, не от конфет ли завелся костоед и сгрыз ее зубки.
— У нас, цыган, теперь денег много! — щебетала девочка. — Мамка говорит, что и гадать некогда — столько товару, продавать не успевает…
— А тебя гадать научили? — поинтересовался Андрей. Просто так спросил, от скуки. А девчонка тут же оживилась, посерьезнела:
— Позолоти ручку, красавец, скажу, что тебя ждет. Интересная встреча будет…
— Да ну тебя! — рассмеялся Андрей. — У меня уже все выгадано: и встречи, и расставанья…
— Ха! — сощурилась девчонка. — Ничего больше не скажу, но одно знал: будет тебе сегодня нечаянный интерес, очень злым будешь, много потеряешь. Дай денежку — отведу беду…
— Не верю я тебе, — сказал Андрей.
— Ой, жалеть будешь!
Сказала так девчонка, повернулась и пошла, не оборачиваясь, подметая своими пышными юбками асфальт.
Андрей вспомнил об этом предсказании, наблюдая, как покупатели его Черныша остановились возле цыганок. Девица расстегнула у сумки боковой карманчик, что-то вынула («Деньги! — догадался Андрей. — Конечно, у нее была заначка!»), взяла пачку сигарет и пошла дальше, чуть корзинку не забыла поставила ее на землю. Хорошо, мальчишка дернул за руку, показал на Черныша.
Но Андрей не огорчился: обманула так обманула — молодец, сэкономила на сигаретки, ну и проныра!
Он взглянул на часы. Ого! Уже полвосьмого, надо быстренько бежать в коммерческий магазин через дорогу от рынка, а то закроется: полчаса осталось!
Соседка Любка Лотова купила там греческий купальник. Одно название, что купальник, а на самом-то деле — узкая полосочка на грудях и маленький треугольник, едва-едва прикрывающий низ живота. И вот когда во всем этом Любка появлялась в огороде — полоть, окучивать, собирать помидоры, мало ли что еще, — то зоркие бабы тут же находили причину, чтобы заманить своих мужиков в хаты. Нечего пялиться на эту анчутку, ни кожи, ни рожи, ни заду, ни переду, а туда же, мама родная, — выставит свои мослы, ни стыда, ни совести, и так, и эдак верть-верть задницей, ровно два кукиша показывает, тьфу!
Любка была разведенка. Выгнала Володьку — уж больно крепко пил! Без мужика бабе в деревне трудно прожить — то крыша потечет, надо ремонтировать, то угля на зиму подвезти, то навозу на огород, да и вообще — всяк одиночку может обидеть.
Соседские бабы решили, что Любка зарится на их мужиков, только и мечтает, как бы кого на них к рукам прибрать, и даже специальные журналы выписывает — почтальонша Нюра всякий раз плевалась, как несла их в Любкин почтовый ящик.
Кое-что из наспех прочитанного Нюра потом пересказывала бабам, и те, охая н краснея, в очередной раз выносили Любке суровый вердикт: б…, мол, она, и клейма негде ставить, раз все эти позы, способы и разные развраты изучает.
Впрочем, не в этом дело. Любка, кроме купальника, купила еще и духи. Особенные, французские. Как надушится ими и придет в клуб фильм смолоть, так, считай, мужикам, которые из-за самогонки еще нюх не потеряли, одно беспокойство: волнительный призывный аромат что-то будил в душе, будоражил. И что интересно, Любка, бывало, посреди фильма вставала и уходила домой, но будто бы все равно в зале оставалась — запах духов по-прежнему сладко кружил голову, навевал какие-то неясные желания, и тоже хотелось встать и уйти куда-нибудь, просто так, без всякой цели — на берег реки, допустим, где стояли ивы, трава по пояс, заросли терпкой полыни, а чуть ниже — песок, разноцветная галька, старая лодка, где пять лет назад Андрей сидел с Натальей — робкий, несмелый, и первый поцелуй у них получился смешным: вдруг схватил, чмокнул куда-то между носом и губами, а Натаха как вскочит с лодки, та накренилась — и Андрей плюхнулся в воду. В лучших своих джинсах и белой рубашке, которую мать потом так и не отстирала: от мокрых джинсов остались на ней синие разводы…
У Натальи никогда не было таких волнующих духов, как, впрочем, и всяких разных кремов, «губнушек», заграничных коробочек с румянами и тенями, считай, тоже не было. Если бы Андрей, совершавший ежегодные ритуальные марафоны по магазинам накануне 8 Марта, не покупал кое-что из косметики и парфюмерии, отчаявшись найти что-нибудь приличное, то Наталья обходилась бы дешевенькими румянами да черным карандашиком для бровей. «А разве я сама по себе не хороша? — смеялась она и задорно подмигивала: — Красоту-то из баночки намажешь не скоро, да сотрешь быстро…»
Красива не красива, а лучше ее, считал Андрей, и нет никого. Да и не в красоте дело, а в чем-то таком, чего словами и не объяснишь. Ну вот, например: на руке — пять пальцев, их и не замечаешь, а попробуй уколи хоть один — ладонь тут же вся сожмется, н в каждом боль отзовется…
Очень Андрею захотелось, чтобы у Натальи тоже были волшебные духи. Вот уйдет она на работу, но как бы и в доме останется, вот-вот зашуршит, раздвинется на двери шелковая занавеска, и Наталья скажет: «Ай, что это ты за обедом такое съел, миленький? Не чепушинку-хмуринку? Ай-ай-ай, совсем засмурел! Пойдем скорее искать смешинку…»
Наталья, хоть и уставала в своей ветлечебнице: работала там санитаркой, но никогда не показывала этого, наоборот — улыбалась, шутила, ласкалась. И обязательно возилась с кроликами. Придет с работы — сразу же к ним: «Ау, лопоухие1 Как вы тут? Травка у вас есть?»
Кроликов развелось так много, что приходилось держать в каждой клетке по три-четыре пары. Андрей уже и не рад был, что два года назад согласился взять кроликов на развод. Теша убедила: «Бери! Пойдут у вас дети — кролики им забава. Опять же, мясо нежное, диетическое. Никакого особого ухода кроли не требуют, а приплод дают большой».
Детей, однако. Бог за два года так и не послал. И в чем тут дело, Андрей и не понимал: вроде все нормально, как и должно быть между мужем и женой, и Наталья у врачей была — тоже, говорят, все в порядке, но, мол, так бывает, нужно подождать, пусть муж со своей стороны проверится, мало ли что, может, где застудился или какой-нибудь болезнью переболел — теперь вот сказывается.
Андрей никуда не шел, потому что парни объяснили, в чем может заключиться это обследование: придешь к докторше, а она первым делом давай, милый, снимай трусы, выпрастывай свой «патрон». А он даже в поселковую баню не ходил — стеснялся своей наготы и не любил, когда всякий мог окинуть его взглядом н ничего тайного уже не оставалось…
Он поставил небольшую баньку в конце огорода и парился в ней от души, но всегда один, без друзей-товарищей. В первое время Наталья просилась: спину, мол, мне потрешь, а я — тебе, веником помашу-поколочу. Но Андрей и ее почему-то стеснялся.
Впрочем, рассказ не о том. Вернемся к кроликам. Андрей любил с ними возиться, и никакая сила не заставила бы его набить кролей для жаркого, тем более — снимать с них шкурки, из которых тесть шил шапки-ушанки и детские шубки. И уж, конечно, крольчатина в рот бы не полезла — Андрей так свыкся с симпатичными, доверчивыми, такими забавными зверьками, что и мысли не допускал о них как о мясном обеде.
Несколько раз приходил тесть, выбирал и уносил пару-другую кроликов. Наталья на другой день готовила жаркое, а когда подавала на стол, то непременно что-нибудь выдумывала: нежную баранину, мол, купила или килограмм козлятины в магазине у Шуры-продавщицы перехватила по знакомству. Но Андрей отрицательно качал головой: «Что-то не хочется. Вот огурцов или помидорчиков бы, а? Давай я сам салат сделаю».
Наконец Наталья как-то не выдержала, вскипела: зачем этих кроликов держать, для красоты, что ли? Столько их расплодилось, одна маета с ними, лучше взять да продать, может, людям пригодятся, да и деньги в доме лишними не будут, цены-то вон как скачут!
Андрей и повез кроликов на рынок. И всех продал. В коммерческий магазин он успел. До закрытия оставалось полчаса. Дорогая, яркая девица равнодушно смотрела за решеткой цветной телевизор. Андрей как глянул на экран. Так и обомлел: две девицы ласкали друг друга так, будто были разного пола. И никакого стыда1
— Павлик, — равнодушно сказала девица. — Что за лажу ты мне подсунул? Надоели эти «розовые»! Давай другую кассету поставим, что-нибудь комедийное…
Явился Павлик — молодой, накачанный парень, заменил в «видюшнике» кассету, окинул взглядом покупателей и объявил:
— Господа, через пятнадцать минут магазин закрывается. Поторопитесь с выбором!
Среди красивых, шикарных коробочек Андрей разглядел бледно-зеленую упаковку, усыпанную цветами. Кажется, это и есть именно те духи, которые купила себе Любка. Точно! Ценник извещал: «„Цветы Парижа“ — 250 руб.».
Двести пятьдесят! С ума сойти! Какие деньги! Может, купить что-нибудь попроще? О-о-о, вон какие рядом ценники: «„Дюна“ — 2120 руб.», «„Фиджи“ — 850 руб.», «„Магия“ — 1500»… Дешевле «Цветов Парижа» были лишь духи «Сайгон» и лосьон после бритья. Впрочем, были и какие-то совсем невзрачные пузырьки отечественного производства: «Голубой ларец», «Ландыш», «Сирень»…
Андрей сунул руку в карман, сжал тугую пачку денег — внушительная, приятная на ощупь, она открывала перед ним кое-какие возможности: купить, например, себе осенние туфли, и всего-то за пятьдесят пять тысяч, а Наталье — юбку с вышитыми цветами, в каких форсили цыганки, и еще — майку, и батник, тоже c вышивками, наклейками, надписями на английском языке…
— Подайте одеколон за двести пятьдесят рублей, — сказал он девице н вытащил пачку денег из кармана.
— Это туалетная вода, — ответила девица. — Одеколон для мужчин стоит, она глянула на Андрея, оценивая его покупательскую способность, — стоит… ну, вот этот… «Хьюго Босс» возьмите… флакончик небольшой, всего шестьсот рублей…. Желаете взглянуть?
— Нет, — испугался Андрей. И даже чуть руками не замахал. — Мне эту самую воду надо…
Слово «туалетная» он почему-то не решился произнести. Туалет, он и есть туалет — сортир, одним словом, как-то не вяжется с красотой и жизнью необычной.
— Пожалуйста, — девица поставила коробочку на прилавок и зачем-то пояснила: — Купленный товар обратно не принимается.
Андрей отсчитал деньги, сунул «Цветы Парижа» в карман и пошел на трамвайную остановку. До последнего автобуса в Киселевку оставался целый час, и он надеялся на него успеть. На трамвае до автовокзала всего-то каких-то пятнадцать минут.
Приходили и отходили трамваи разных маршрутов, а нужный ему никак не показывался. Андрей с тревогой на часы начал посматривать, туда-сюда по остановке заходил. И тут услышал, как одна старушка жаловалась другой:
— Никак, видать, опять рельсы на шестом маршруте меняют? Сорок минут жду…
— Да уж, милая, и не говори. Даром что с нас, пенсионеров, денег за проезд не берут, а мучают-то, как мучают! Это ж надо: то рельсы меняют, то провода у них лопаются, то вагоны сходят. А цену за билет вздули до трехсот рублей!
— И то хорошо, что с нас за проезд не берут, — согласилась первая старушка. И между ними начался горячий обмен мнениями о том, как стало плохо жить и как раньше было хорошо: отстоишь в очереди и возьмешь то, что тебе положено, ни больше, ни меньше — как все.
— А что, и вправду рельсы могут менять? — спросил Андрей у старушек. — А как же мне на автовокзал попасть?
— Не знаю, — пожали старушки плечами, но тут же в один голос н посоветовали: — А тут пешком можно минут за двадцать поспеть…
Будь Андрей посообразительней, кинулся бы ловить такси или «частника», но н в его родном селе как-то больше привыкли надеяться на свои ноги. Вот он н побежал к автовокзалу. И, главное, только от остановки отбежал, как за его спиной затренькал трамвай. «Шестерка», будь она неладна!
Андрей замахал руками, но водитель ноль внимания, даже не притормознул. Битком набитый вагон прокатил мимо. Может, успел бы Андрей доехать на нем до автовокзала, а так — опоздал, и пригорюнился, и подряд две сигареты выкурил, хотя сам для себя установил твердое правило: одна сигарета в час.
Делать нечего, пришлось двинуть на железнодорожный вокзал. Там хоть есть где покемарить, а утром, в шестом часу, и первый пригородный поезд подадут: чих-пых, чих-пых, и доползет за два часа до тихой станции, которую из-за зелени не сразу н разглядишь… Зал ожидания был забит. Люди сидели, спали, разговаривали, ели, кричали. В углу на тюфяках и мешках лежали вповалку цыганки, между ними ползали и бегали их грязные, лохматые отпрыски, и не переставая орал младенец, завернутый в кулек желтой простыни с кружевными оборками; молодая красавица, капризно надув пухленькие губки, с завидной ритмичностью то шлепала его, то подносила к своей обнаженной груди, с силой прижимала голову ребенка к ней — он крякал, на мгновенье-другое удивленно замолкал и снова: а-а-а-а-и-и-и!
Андрей походил у киосков, поразглядывал от нечего делать всякие диковинки, выставленные в витринах, купил бутылку кефира и пару булочек (о Боже, почти три тысячи рублей отдал, и даже червячка не заморил!). Он надеялся, что освободится хоть одно кресло, и время от времени подстегиваемые вокзальным диктором полусонные пассажиры действительно срывались с насиженных мест, которые тут же занимали более расторопные и искушенные, чем Андрей.
Эй, парень! — окликнул Андрея усатый худощавый мужчина. — Иди сюда, присядь рядом! А то ходишь туда-сюда, как маятник, бедолага…
Мужчина снял с соседнего кресла объемную серую сумку, кивнул:
— Садись! Не хочу, чтобы какой-нибудь бич оказался рядом, — вот и застолбил место для приличного соседа. Ну их к черту, этих бичей! Грязные, немытые, дурной запах да еще, не дай Бог, вши переползут…
До этого, вышагивая по залу, Андрей несколько раз встречался глазами с этим мужчиной. Его живое подвижное лицо было несколько «киношным»: тонкие брови, правильный нос, аккуратные губы, тщательно выбритый подбородок и белые, просто немыслимо белые зубы, будто с рекламного плаката пасты «Пепсодент». Один раз мужчина, как Андрею показалось, даже чуть заметно кивнул ему. А может, н не показалось? Вот уступил же кресло…
— Далеко едешь? — полюбопытствовал мужчина. Андрей сказал.
— Ну, туда и пешком дойти можно! — присвистнул мужчина. — К утру бы как раз н дошел…
— Ноги свои, не казенные, — ответил Андрей и тут же застеснялся этой фразы. Что-то надо было ответить, брякнул первое, что в голову пришло, а ведь как неловко, даже на слух приторно все это прозвучало: чем-то заскорузлым, ограниченным отдает.
— А я вот никуда не еду, — сообщил мужчина. — Где-то нужно ночь перекантоваться. С женой, понимаешь, разругался. Покидал в баул кой-какие вещички, дверью
— хлоп! А куда податься-то? Не знаю. Ты, наверное, с женой тоже иногда конфликтуешь?
— Да нет, — ответил Андрей. — Зачем? Если когда и психану, то выйду во двор, постою, покурю, глубже подышу — все и пройдет. Я вообще-то не умею сердиться долго. Так как-то получается…
— Ну-у? — удивился мужчина. — Ласковый, значит? Молодец! Большая это нынче редкость, когда муж с женой не гавкаются.
Андрей смущенно молчал. Чудно ему было, что совсем незнакомый человек запросто с ним сошелся, но еще чуднее другое: будто бы давно знакомы разговор сам собой, без всякой натуги идет, и легко, как бы между прочим, обо всем. В селе какие разговоры? А такие: «Эй, Андрюха, как дела?» А хрен его знает, ни шатко ни валко, но не будешь же так говорить, не поймут, вот и буркнешь: «Ничего!» В ответ: «Может, это… ну, понимаешь… пузырь возьмем, а? Поговорим, посидим…» Тут уж приходилось изворачиваться, потому что пил Андрей редко, но уж если начинал, то меру забывал. Лад его знает, как это получалось: вроде ничего, все нормально — душа все легче и легче себя чувствовала, рвалась воздушным шариком куда-то ввысь, и веселее становилось, и скучающий, обыденный мир оборачивался сверкающим, ярким фейерверком красок и чувств. Но голова после этого просто разламывалась. как перезревшая, уже подгнивающая тыква. Тьфу, мерзость какая!
— Послушай, а может, ты меня помиришь с женой? — вдруг спросил мужчина. — Сам я не смогу. А ты найдешь нужные слова, улыбнешься. Ты вообще обаяшка, знаешь об этом?
Андрей смущенно молчал. И чувствовал, как уши наливаются внутренним жаром.
— При постороннем человеке она постесняется читать мораль и всякое такое, — продолжал мужчина. — Нет, это в самом деле хорошая идея!
— Неудобно, — засомневался Андрей. — Мы с вами-то, считай, незнакомы. Еще подумает черт знает что: пьянчужка, мол, вокзальный или вор…
— Да брось ты! У нас с тобой ни в одном глазу, трезвы, как монахи на заутрене. А дома бутылочка винца наестся, втроем и разопьем. За счастливое воссоединение семьи! Ты против?
— Да нет, кто же против этого? — слабо улыбнулся Андрей. — Но вот так, среди ночи, явиться нежданно-негаданно…
— Фу-у, опять сказка про белого бычка! — сердито перебил мужчина. — Я думал, что ты понимающий человек, может, даже интеллигентный, а ты как вбил себе в голову «нельзя», так с этим и живешь. Никакой в тебе чуткости!
— А вот и нет, — рассердился Андрей. — Только условие одно: если ваша жена меня турнет, я никуда не пойду, пока не вызовете такси и не оплатите проезд.
Додумался-таки! Но спасибо, находился сегодня. Поневоле станешь рационалистом!
— Об чем речь? — мужчина протянул ладонь. — Меня зовут Александром Ивановичем. Между прочим, я не такой уж и старый. Что это ты мне все «вы» да «вы»?' Можешь просто Сашей звать. А тебя-то как?
— Андрей…
Сели на такси и поехали. Шофер тихо матерился: фонари светили тускло, ни черта не видно, встречные машины слепили фарами, а на сплошных колдобинах встряхивало, н дорога перерыта, надо дворами ехать, а вредные жильцы понаставили там заслонов из ящиков, проволоку протянули.
— Не поеду, ребята, дальше! — сказал шофер. — Как-нибудь дойдете, тут рядом, минут десять ходьбы…
Дошли быстрее. Дверь им открыли сразу. Будто бы Людмила, жена Александра Ивановича, стояла наготове и только ждала звонка:
— А, явился!
Маленькая, похожая на худенькую десятиклассницу, она, пытаясь изобразить гнев, даже ногой топнула. Но глаза ее почему-то светились торжеством, радостью н какой-то тайной многозначительностью. Отставив в Степану руку с дымящейся сигаретой, Людмила осуждающе покачала головой:
— Один побоялся прийти? Свидетеля привел, чтобы подтвердил: не у бабы, дескать, кувыркался, а сидел в кругу друзей. Так?
— Не-ет, — наружно протянул Александр Иванович. Чтобы развязать шнурки, ему пришлось согнуться. — Еле от баб вдвоем отбились, не поверишь — так и наседали, так и наваливались, а бюсты — во! — он показал. — И жо…, то есть, бедра, — во! Двумя руками не обхватишь. Жуть как мы их испугались…
— Ой-ой! — сказала Людмила и вдруг протянула Андрею руку: — Ну, здравствуйте. Меня Люсей звать. Пойдемте, я вас напою чаем.
— А может, покрепче чего-нибудь? — заискивающе улыбнулся Александр Иванович и подмигнул Андрею. — Чтоб расслабиться. А то, Люсь, нервы, знаешь ли, стрессы, все такое прочее…
— Ах, и что это ты там бормочешь, милый?
Людмила, нарочито передернув плечами, повела Андрея за собой. Он думал, что на кухню. Где еще чаем поят? Оказался же в уютной комнате: приглушенный свет торшера, чудной низенький столик на выгнутых ножках, большая глиняная ваза в углу — затейливо извивались на ней драконы, цветной телевизор: звук то ли выключен, то ли не нужен — показывали нечто постельное, исключительно крупными планами, и, засмущавшись, Андрей перевел взгляд на книжные полки. Вот это да! Томики Цвейга, Платанова, Булгакова, Пастернака, серия «Мастера детектива», фолианты альбомов по искусству. Толк в книгах он знал, и в своем селе слыл книгочеем, и даже писал кое-что в районную газету.
— Располагайтесь, — сказала Людмила и подтолкнула Андрея к низкому креслу. — Вот журналы, газеты свежие. Полистайте, пока я приготовлю что-нибудь…
Андрей сел, взял какую-то газету сверху. А под ней лежал глянцевый журнал с грудастой негритянкой на обложке. Наверное, в доме нет детей, если такие вещи разбрасываются где попало. Впрочем, нынешние ребятишки прекрасно знают, чем мужчина отличается от женщины и как получаются ляльки. Всяких сексуальных энциклопедий для них напридумывали, книжек типа «Откуда я взялся?». И все-таки надо прикрыть это безобразие, решил Андрей. Но под журналом оказался другой, еще более откровенный, какая-то «Эммануэль в комиксах» и еще, и еще…
Пришлось Андрею положить сверху газету и сделать вид, что все это время смотрел «Вадик». Но на экране тоже творился свальный грех. Андрею стало не по себе — противно, мерзко, муторно. И тогда он встал, подошел к полке и взял альбом средневековых немецких гравюр.
Андрей любил разглядывать работы старью художников. Имена он чаще всего не запоминал, ему просто хотелось понять, как мастеру удалось поместить на куске ткани или бумаги частичку настоящей, непридуманной жизни, а если даже и придуманной, то все равно как бы и взаправдашней. И как получается так, что черно-белые гравюры, допустим, вдруг сверкнут зеркальцем, в котором отражается пестрый, живой мир, может быть, чуть-чуть холоднее и тусклее по цветовой гамме, чем окружающий, но это только потому так кажется, что он в одно неуловимое мгновение застыл — так и остался неподвижным, без ароматов, и даже слабое дуновенье ветерка, малейший на него намек исключался, и пни этом все сверкало, жило, дышало…
— Искусством интересуетесь?
Людмила вошла, неслышно ступая по мягкому ковру. В руках она держала черный лакированный поднос: три красные чашки с кофе, горка прозрачно-желтого печенья, до того хрупкого и на вид легкого, что, кажется, вздохни — и оно рассыплется, взмоет в воздух цветочной пыльцой, и графинчик стоял, в котором янтарно поблескивала жидкость, искорки так и дробились о хрустальные грани; на малюсеньких блюдечках лежали розоватые пластики буженины, огурчики, елочки укропа, крошечные кусачки хлеба, намазанные маслом, сверху — по нескольку зерен красной икры, присыпанной зеленью.
— Чем богаты, тем и рады, — улыбнулась Людмила. — Вы уж извините, все на скорую руку…
— Ну что вы? Да зачем все это? — засмущался Андрей.
— А затем, что вы — гость, — наставительно подняла указательный палец Людмила. — Живем мы скучно, замкнуто, никаких новых впечатлений. Спасибо, вы пришли, есть повод посидеть просто так…
— А я вам не помешаю? — спросил Александр, войдя в комнату. — Уже воркуете, как голубки…
Александр переоделся. На нем был желтый халат, подпоясанный чем-то вроде бечевки с кисточками.
— Не-е, мы решили сообразить на троих, — отозвалась Людмила. Классический вариант!
— Одна женщина, двое мужчин — это классический вариант? — наигранно усомнился Александр и подмигнул Андрею. — Ну что ж, проверим…
Он разлил янтарную настойку, чокнулся со всеми, сказал непонятное Андрею слово «прозит!» и, блеснув ослепительно белыми зубами, одним махом сглотнул содержимое своей стопочки. Людмила, жеманно отставив мизинец, чуть пригубила настойку и тут же, всплеснув руками, будто хватала кипятка, выдавила из себя стон со слезой: «О-о-о, бля!»
И по второй, и по третьей стопке выпили. Говорили о том о сем, о разных пустяках, пока Александр не переключил их внимание на телевизор:
— Не, вы только гляньте, как они эту бабу вертят! Высший класс! Андрей специально сел к телевизору спиной, чтобы его не смущала вся эта белиберда. А Людмила, взглянув на экран, взвизгнула и подтолкнула Андрея локтем:
— Глянь-ка! Я б так, наверно, не смогла… Андрей обернулся, ошалел и, мгновенно покрывшись потом, опустил глаза:
— Да ну их! Срамота, ей-богу.
— Не сумела бы так, говоришь? — подхватил заявление жены Александр. — А проверить не хочешь?
— С вами, что ли? — игриво повела плечами Людмила. — Да вы и пяти минут не продержитесь, не то что эти мужики. Вот уж самцы, так самцы!
— Андрей, слышишь? Нас оскорбляют! — Не оскорбляют, а сомневаются, поправила его Людмила и посмотрела на Андрея долгим, затуманенным взглядом. Тот молчал, не зная, как себя вести.
— Ты не стесняйся! — ободрил его Александр. — У нас с женой вполне современные отношения. То, что нравится ей, нравится мне. И наоборот. Чего хочет женщина, того хочет Бог. Слышал такую поговорку?
— Да ну вас, — отмахнулся Андрей. — Шуточки какие-то дурацкие!
— Вовсе нет, — серьезно сказал Александр. — Ты чего вскочил? Сядь, успокойся. Мы люди цивилизованные, вполне культурные, да и сам видишь — не бичи подзаборные…
— Пойду я от вас, а? — Андрей снова встал и нерешительно посмотрел на Людмилу. — Какие-то шуточки у вас странные…
И тут Людмила расхохоталась. Андрей с облегчением подумал, что шутка и в самом деле слишком затянулась, женщина не выдержала первой и сейчас об этом объявит.
— Дорогой Андрюша, извини, пожалуйста, — сказала она, смахивая набежавшие слезы. — У меня муж недотепа. Он, дубина, должен был сразу предупредить: у нас шведская семья.
Что-то такое Андрей об этом слышал, но наверняка не знал: то ли это когда без регистрации, нерасписанные, живут, то ли, наоборот, законные супруги, но каждый — сам по себе. Или что-то другое? Показаться неосведомленным ему не хотелось — и так за простофилю принимают, — потому он постарался изобразить на лице равнодушие. И брякнул, как ему показалось, совершенно нейтральное:
— Ну и что? Мне-то какое до этого дело?
— Приглашаем тебя в свою семью, — со значением сказал Александр. — Дошло наконец?
— Спасибо, у меня своя есть, — ответил Андрей и снова затревожился: Что-то я вас никак не пойму. Вроде хорошо сидим. Чего еще надо?
Людмила наклонилась к мужу, что-то шепнула ему, и тот кивнул в ответ. Она вышла.
— Ишь, пошла кофе готовить, — хмыкнул Александр. — Очень ты ей, видно, понравился. Для меня она не стала бы так ж…й крутить.
Андрей не знал, что и ответить. Александр задумчиво смотрел на него, покачивая шлепанец на ноге, лениво стряхивал пепел в фарфоровую пепельницу и наконец спросил:
— А может, ты импотент?
Андрей не успел ни удивиться, ни разозлиться, ни придумать какую-нибудь колкость в ответ, потому что вошла Людмила и, не скрывая, что слышала вопрос мужа, защебетала:
— Саня, кончай дурачиться! Мужчина и так Бог знает что думает. Давайте, мальчики, попьем кофе с замечательным бальзамом, — слово «замечательный» она выделила особо и со значением посмотрела на Александра. — Мы им редко кого угощаем. Большой дефицит! Ни за какие деньги не купишь. Правда, вкус несколько специфический…
Не переставая щебетать, она пододвинула Андрею чашку кофе, блюдечно с печенюшками-финтифлюшками и ободряюще прикоснулась к его плечу: — Не обращайте внимания. Это были шутки. Дурацкие. Кофе был с каким-то слишком горьковатым привкусом, но поскольку хозяева пили свой напиток с явным удовольствием, Андрей решил, что просто мало что понимает в городских нравах н вкусах. Наталья заваривала обыкновенный грузинский чай, которого успела накупить до очередного подорожания. Килограмма три сероватой трухи без вкуса и запаха. Но с сушеными ягодами смородины, листьями малины и чабреца он получался ничего, даже можно пить.
То ли от кофе, то ли от выпитой еще раньше настойки Андрея стало клонить ко сну. И ничего поделать с собой он не мог: ресницы слипались, будто их клеем залило, а голова медленно наполнялась чем-то тяжелым и жгучим. Он хотел встать, но не смог.
— Гость устал, — сказала Людмила. — Помоги ему раздеться. Пусть отдохнет…
Последнее, что Андрей почувствовал, — ласковые, убаюкивающие, совсем не мужские прикосновения, а потом — темнота, отупение, пустота. Ему чудилось, что его облепило что-то теплое, живое, и сам он — липкая, сладкая масса, какая получается, если долго держишь в руке карамельку, — н все это перекатывалось, пузырилось, клеилось-расклеивалось, смешивалось, н внутри него что-то напрягалось, зажигалось, но вскоре бессильно гасло, и снова волна жара, растворение. ошеломительные подъемы и спады, тоска и восторг, и то холодные, то горячие касания каких-то неведомых существ, которые рычали, визжали, стонали и что-то пытались ему сказать, но он не понимал их языка. Это продолжалось бесконечно долго, и он измучился, томимый маленьким, хищным зверьком, который был то ласков, как кошка, то мгновенно, на долю секунды впивался в плоть и, разжав острые зубки, прикасался мягко и бережно.
Внезапно все кончилось. Но блаженство покоя продолжалось недолго. Андрей смутно ощущал, как его поднимают, несут, раскачивая из стороны в сторону, опускают на что-то мягкое, резко пахнет бензином, н его покачивает, трясет, и снопа — тишина, покой, приятное онемение, от которого остывает все тело…
Он и проснулся от того, что озяб. И не сразу понял, где находится. Над ним серело небо. Накрапывал редкий дождь. Впрочем, даже и не дождь, а нечто вроде мороси — ни то ни ее. Но трава, на которой лежал Андрей, все-таки вымокла н при малейшем его движении сочилась влагой, как банная губка, попавшая под ступню.
Андрей вскочил и в недоумении оглянулся. Где он? Какой-то запущенный двор: полынь и лебеда почти в рост человека, два контейнера для мусора, возле них куча всякого хлама, чуть подальше — то ли сарайчик, то ли сортир, от которого несло тухлятиной. На небольшом пятачке асфальта перед этим строением чернела аспидная лужа в бахроме белесо-зеленого налета. Где-то рядом громыхал по рельсам поезд. Или трамвай? Нет, точно поезд: локомотив подал резкий сигнал, стукнулись буфера…
Андрей выбрался на пятачок асфальта перед контейнерами и, балансируя по деревянному узкому настилу, прошел к бараку. Он казался нежилым: прогнившие углы, заделанные кое-где дранкой и кусками толя; два окна забиты изнутри фанерой, а за теми, где сохранились-таки пыльные, загаженные стекла, не ощущалось даже намека на житье-бытье, но, впрочем, где-то монотонно, как заевшая пластинка, бубнил мужской голос: «Убью, сука подколодная, убьюсукаподколодная, убью…» Завернув за угол, Андрей увидел высокий зеленый забор, а в нем — пролом, через который и выбрался на тихую, невзрачную улицу. Серые кирпичные пятиэтажки чередовались тут с деревянными домишками. Вдоль щербатого тротуара — обрубки тополей с широкими, как у фикуса, листьями. Из пыльных зарослей полыни, чихнув, выскочила маленькая черная собачка и визгливо, с придыханием загавкала. Ее поддержала другая собака, которую Андрей не видел, но, наверное, такая же мерзкая — со свалявшейся шерстью и проплешинами на спине.
— Да идите вы на… — громко, от души выругался Андрей. Собачонки, как по команде, замолкли. Снова где-то совсем рядом прогромыхал по рельсам состав. Ориентируясь на его звук, Андрей вскоре набрел на рельсы.
— Дежурная! Освободи четвертый путь для третьего! — раздался мужской голос.
— Обалдел, что ли? — отозвалась женщина. — Там стоит почтово-багажный. Перегоняй на второй!
— Чем ты там занимаешься, дежурная? Почтово-багажный должен был уйти еще минут пять назад…
— Ты мне Муму не трахай, — взвизгнула женщина. — Сказала: на второй, и точка!
Переговаривались, видимо, работники станции. Почему-то с помощью динамиков, установленных на столбах.
Андрей обрадовался, что наконец-то, слава Богу, кажется, добрался до станции. Может, и вокзал рядом.
Сигарет у него не было, а курить хотелось страшно. Он поймал себя на мысли, что, проснувшись, обычно сразу же и закуривал по привычке. Но вот уже, считай, полчаса бодрствует, шастает по каким-то закоулкам, нервничает, а на курево потянуло только что. Даже странно.
Сигарет, однако, в карманах не было. Как, впрочем, н денег, которые вчера завернул в полиэтиленовый пакет, тоже не было. Ни копейки!
Андрей подумал, что пакет с деньгами провалился за подкладку куртки. Во внутреннем кармане была дыра. И хотя он помнил, что деньги положил в боковой карман, на всякий случай запустил пятерню за подкладку и нашарил нечто продолговатое, гладкое и холодное. Это была коробочка «Цветов Парижа».
На вокзале Андрей, стесняясь, попросил закурить сначала у майора, потом у кругленького, улыбчивого старичка, и оба раза получил отказ. Выручил его мужичонка бичеватого вида. Протянул пачку дешевой «Стрелы»:
— Что, братан, на мели? Бери, не стесняйся! Я сегодня щедрый… Привыкнув за все платить, Андрей лихорадочно соображал, как же он доберется до дома: ни денег, ни часов, которые можно было бы загнать вон в том киоске, на котором висит объявление: «Покупаем механические часы в любом состоянии». И надо-то на билет всего четыре тысячи рублей.
Улучив момент, когда пригородная касса опустела, он подошел к окошечку и спросил:
— Вы любите французские духи?
— А что? — сверкнула очками кассирша. — Коммерсант, что ли?
— Да нет, билет мне нужен. А тут такое дело: деньги потерял. Вот только и осталась эта коробочка. Духи «Цветы Парижа».
— Это не духи, — ответила кассирша. — А ехать-то тебе куда?
Андрей сказал. Кассирша нехотя протянула в окошечко руку:
— Дай-ка погляжу. Если сделано в Польше, не возьму. У них запах нестойкий. Она повертела коробочку и так, и эдак, потрясла ее, понюхала, но сдергивать целлофан не стала.
— Сколько просишь?
— Мне бы до дому добраться. Ничего больше не хочу. Ну, может, еще на пачку сигарет…
— А не краденое ли, голубчик, толкаешь? — сощурилась кассирша и пытливо уставилась на Андрея. Глаза холодные, острые, немигающие — как у змеи.
— Да что вы такое говорите? — возмутился Андрей. — Кроликов продал, духи купил, а потом…
А что было потом? Он не помнил, и сознание противилось восстановлению подробностей этой странной, ущербной и безумной ночи.
— А потом попал в одну компанию и оказался без денег, — автоматически, как школьник повторяет вызубренную в учебнике фразу, не понимая ее смысла, так и Андрей сказал: равнодушно, бесцветно, без всякого энтузиазма. Но его объяснение кассирше ничего не прояснило, и что-то недосказанное повисло в нем самом эдакий знак вопроса, превратившийся в бумеранг.
— Без денег оказался? Так-так, — покивала головой кассирша. — А «Цветы Парижа», выходит, компания не оприходовала. тебе на опохмелку оставила, да?
Мысли Андрея и без того бесплодно блуждали в голове, не давая никакого объяснения его гостеванью у совершенно незнакомых людей. Но в нем крепло странное ощущение того, что теперь он почему-то знает, что такое полное понимание друг друга. Это когда ты делаешь то, что хочешь, и что бы ты ни сделал, это всегда будет нравиться другому близкому человеку, потому что он рад, когда тебе хорошо. Но вот вопрос: при чем тут он, Андрей, ни сном, ни духом не помышлявший оказаться внутри этой формулы? Впрочем, даже поверхностная очевидность доказывала: он попал всего-навсего к каким-то извращенцам, которые его еще и обобрали. А что с ним делали, он не помнит. Но что-то все-таки было. Его тело вело себя как-то странно: оно помнило эти ласковые прикосновения, жгуче-тайную нежность и что-то такое, чего словами не выразишь. О Боже, что же все-таки с ним было? Он закрыл глаза и, стиснув зубы, легонько застонал.
— Ты не больной? — услышал он, как сквозь сон, голос кассирши. — Чего молчишь н дыбишься? А вот я счас ментов вызову, тогда заговоришь…
— Верните мне «Цветы Парижа», — попросил Андрей. — У меня ничего больше не осталось. Но кассирша уже накручивала диск телефона:
— Алло? Володя, это ты? У меня тут пассажир бушует. Подошел бы к кассе, а?
Андрей не ожидал такого поворота событий и быстро ретировался. Попасть в милицию — это в его положении означало одно: провести в городе в лучшем случае еще один день. Пока-то центы разберутся, что к чему. В пригородном поезде он забрался на самую верхнюю, третью полку, и буквально вжался в стенку. Ни контролер, ни проводник его бы не увидели. Впрочем, ни тот, ни другой в вагоне так и не появились.
Под мерное постукиванье колес Андрей задремал. Ни о чем не хотелось думать. И даже утихла злость на подлую кассиршу. Ног с ней! Каждый, в конце концов, живет так, как может. Но за любую несправедливость когда-нибудь придется расплачиваться. Это Андрею внушил еще дед. «Нывший единоличник» так он сам себя называл. На лесоповал под Святогорьем его сослали в печально знаменитом 37-м году. Хорошо, что не расстреляли. За то, что своими трудами нажил двух лошадей, трех коров и одного быка. За то, что построил большой дом. А может, за то, что с восходом солнца отправлялся в поле и уходил, когда звезды высыпали на небе?
Дед не дожил до того времени, когда рухнула вся эта колхозно-совхозная система, державшаяся на кнуте и прянике. Навряд ли он этому порадовался бы. Потому что люди отвыкли работать без команды и обходиться без перекуров, чаепитий и «расслабона» еще долго не смогут. Таких работничков дед осуждал, но понимал: одним махом, сплеча, указом-приказом ничего не изменишь. Однако, скорее всего, довольный, хлопнул бы по столу пятерней: «А! Что я говорил? Сколько веревочке ни виться, а конец будет…»
Он многому обучил Андрея. Одному не учил — ненависти. Мягко, незаметно, как ласка прокрадывается в курятник, вселилась в Андрея неприязнь к тому существованию, к которому большинство привыкло и не роптало. Но его желания были смутны и неясны, и чего он хотел, по чему порой тосковала душа и какой малости ему не хватало, он, пожалуй, точно не знал. Хотя догадывался, что это должно быть не так, как у всех, и похоже на бесконечно прекрасную музыку, от которой радостно сжимается сердце и на глазах наворачиваются светлые слезы.
Когда он слез со своей пыльной полки и вышел на своей станции, то подумал, что Наталья раскричится и расплачется. У нее был свой расчет на эти проклятые «кролячьи» деньги. А тут такое дело, черт побори! Но Наталья на удивление тихо и мягко сказала: — Ничего, перебьемся. Картошку продадим. Да и капуста у нас нынче уродилась. А ведь и прошлогоднюю еще не съели. Будут деньги, не волнуйся!
Правда, он сказал ей не все. Про странную игру, которую затеяли с ним Александр и Людмила, — ни слова. И про «Цветы Парижа» тоже. Наталья расстроилась бы.
Происшествие, однако, не выходило у него из головы. Неясное, смутное беспокойство холодило грудь, когда Наталья приникала к нему и тихо засыпала, уткнувшись лицом в его плечо. Он любил ее особенный аромат. У Андрея были и другие женщины, но ни одна из них не была так сладка, как Наталья. Самые дорогие, самые лучшие духи, пусть они хоть трижды французские, ничего бы не изменили. Наталья была лучше всех. И все-таки теперь ему чего-то не хватало. То, что он лишился денег, — досадно, но пережить можно. Приключение отравило ему кровь. И смутило разум. Неизвестно, как бы он повел себя, если бы все было тоньше, деликатнее, обходительнее. В нем, оказывается, блуждала какая-то темная сила, которая неожиданно заявила о себе в тяжелом, ужасно неприличном сне. Вскочив с постели, он напился холодной воды и ополоснул разгоряченное лицо. У Натальи сон чуткий, как у разведчика. Она заворочалась, недовольно спросила:
— Ты чего?
— Ничего, — резко ответил он. — Мура всякая снится…
— Меньше на ночь читать надо, — заметила Наталья и перевернулась на другой бок.
Он хотел снова лечь на свое место, но понял, что не уснет там. И пошел спать в другую комнату.
Утром Андрей взял деньги из заначки, сел на пыльный, дребезжащий автобус и через полчаса вошел в райцентровский универмаг. Любка не обманула. Накануне сказала, что видела тут в продаже «Цветы Парижа». Правда, в полтора раза дороже, чем в городе. Но это Андрея не остановило.
Наталья обрадовалась («Ой, какая прелесть…»), потом испугалась («Господи, сколько денег потратила А ведь тебе нужны зимние сапоги!»), и даже заругалась («Непутевый ты у меня, бестолочь окаянная…»), но кончилось все миром («Спасибо. Сама бы никогда этого не купила»). А самое поразительное, так это то, что тихое, гложущее душу беспокойство куда-то напрочь подевалось. И о том, что с ним однажды приключилось нечто странное, Андрей старался не вспоминать. И вообще, запах «Цветов Парижа» ему разонравился. Толку-то, что считаются французскими. На самом деле это, наверное, «Красная Москва», укупоренная в заграничный пузырек. Только и всего… Но, Боже милостивый, каковы же они на самом деле, цветы Парижа?
По моему велению, по щучьему хотенью
Извести эту настырную мышь никак не удавалось. Соловьёв сыпал «Зоокумарин» в овёс, за которым пришлось съездить к знакомым в деревню. Но мышь И близко не подходила к этому «дефициту». Видно, не знала, что это такое — овес! Напрасно извели на приманку кусок сала — белоснежного, с розовыми прожилками, так бы сам и съел! Но мышеловка была пуста.
Тогда Соловьёв вспомнил, как в детстве ловил гольянов. В стеклянную банку пацаны клали хлебный мякиш, отверстие завязывали марлей, в которой проделывалась дыра. И как только в банку набивался десяток рыбёшек, посудину выдергивали из воды за веревочку. Соловьёв и соорудил нечто подобное: в литровую банку нарезал кусочками сыр и колбасу, приспособил кусок цветастой ткани, концы которой живописными складками разбросал по полу. Получалось: будто тряпка нечаянно упала с раковины, так и лежит никем не замеченная. Мышь обязательно должна соблазниться, как не соблазниться запахами вкуснятины и, естественно, заберется в хитроумное устройство. А назад попробуй, дорогая, выберись! Как, интересно, за стекло уцепишься лапками? Но мышь игнорировала банку и вольготно разгуливала ночью во кухне. Ольга слышала, как эта поганка чем-то шуршала и что-то грызла — может, точила новую дыру в волу? Старую-то, проделанную у основания стояка парового отопления, Сергей замазал цементом. Значат, мышь нашла новую щелку, через которую и пробиралась в квартиру, но удобства ради вполне могла сделать себе специальный ход где-нибудь под электроплитой, к примеру. Такая умная мышь должна сообразить, что при охоте на нее могут передвинуть всё, что угодно, кроме плиты и холодильника. Под ним, кстати, она и заскреблась в то серое зимнее утро. Оля оторвала голову от подушки, прислушалась и протянула руку, чтобы похлопать засоню Соловьёва во плечу. Его, хоть из пушки пали, не разбудишь — во, нервы! Но ладонь наткнулась на скомканное соловьёвское одеяло и пустую подушку. Как это ему удалось подняться так тихо, что она даже не заметила? И без будильника? И вообще, как он, неловкий, не разбудил весь дом? Вечно ведь то будильник уронит, то стул перевернет, то свалит книги с полки над диваном. Ну да, конечно, сегодня суббота, у Соловьёва рыбалка, он её не проспит. Рыба-ак! Сколько там времени? Скоро восемь. Значит, повел Витальку к своей матери и вот-вот явится обратно. Полдевятого за ним придёт машина. Надо встать, сварить кофе и эту подлую мышь попугать ишь, лахудра, опять пол грызёт! Когда соседка о пятого этажа месяца три назад пожаловалась, что её одолели грызуны, Ольга не верила: какие могут быть мыши в многоэтажном доме? И вот — надо же!
Она набросила на плечи мохнатый болгарский халат и пошлепала на кухню. Первым делом, по привычке не терять утром ни одной минуты, включила электрочайник и щелкнула тумблером плиты, брякнула на конфорку сковородку. Мышь чем-то шуркнула под холодильником и притихла.
— Ах ты, тварь! В прятки играешь!
Изготовив шлепанец, чтобы тотчас прихлопнуть им «тварь», Ольга пошурудила свёрнутой в трубочку газетой под днищем «Бирюсы». Интересно, не его ли точит мышь? Но дотянуться до противоположной стороны не удалось и, раздосадованная, женщина поискала глазами какое-нибудь другое орудие. В углу стоял баллон «Примы». Не долго думая, Ольга схватила его и фукнула вонючую едкую струю под холодильник. Мышь, не выдержав газовой атаки, выскочила стремительно, к тому же прямо под ноги — Ольга испугалась и вместо того, чтобы ударить беженку шлепанцем, шмякнула им во соловьёвскому «дипломату». ОН был прислонен к «Бирюсе».
Портфель упал и раскрылся — из его бордового нутра брызнули бумаги, выпали две толстые книги и посыпались разноцветные фломастеры, записные книжки.
— А! Чтоб тебя разорвало!
Мыши, конечно, и след простыл.
Подбирая разлетевшееся имущество Соловьёва, Ольга наткнулась на конверт из плотной бежевой бумаги. Язычок конверта будто бы оттопыривала тонкая белая нога. Это была часть фотографии, которую Оля и потянула за уголок. Лучше бы она этого не делала, или зажмурилась бы, или затолкала бы снимок обратно, или измяла бы его, не глядя, потому что неестественно светлокожая женщина, нахально запрокинув голову назад, ударила её пятками по глазам; как, впрочем, и высокий, пепельно-серый мужчина — он невозмутимо выставился из-за спины белокурой красотки, равнодушно удерживая взгляд Ольги на своём внушительном достоинстве.
Чувствуя себя свидетельницей постыдного, низкого и чего-то неизъяснимо запретного, она лихорадочно, обжигая пальцы о глянец фотографий, перетасовала другие сцены чьей-то постельной жизни и, обессилев, опустила руку. Огорчённая её слезами черноволосая ангелица, скрестившая ладони на худой груди, капризно вытянула пухлые губы, собираясь дунуть то ли на Олю, то ли на торчащее копьё блондинистого серафима в костюме Адама.
Серафим смутно и странно отчетливо кого-то ей напомнил, но Оля, не в силах ни о чем думать, сложила фотографии в конверт и, внезапно ослабев, застыла на полу, обхватив колени руками. Она вслушивалась в мелкое, частое, с хрипотцой сердцебиение, и ей даже показалось, что вот-вот в груди лопнет какая-то туго натянутая пружина, но ничего подобного не случилось: сердца на самом деле она не ощущала — это громко тикали часы, это в них бились испуганными птицами колесики, и время, значит, не остановилось, вообще ничего не остановилось, только медленно, изощренно ввинчивался в сознание вопрос: «Зачем это ему нужно? Неужели…»
Продолжать мысль дальше она не хотела, но память смутно, и тем не менее настойчиво, возвращала её в июль, блистающие солнцем дни, тополиную метель над серебряной рябью Амура, и в тот вечер, душный и жаркий, — она вернулась из отпуска, чемоданы стояли в прихожей, валялись сброшенные у порога туфелька, а дальше — блузка, невесомое французское бельё, граммофон юбки, и Соловьёв, странно помолодевший, привычно крепкий, весь какой-то новый и неожиданно пылкий, будто сошел с ума. Ещё тогда она почувствовала: что-то не так, что-то другое появилось в повадках Соловьёва, и откуда только? Никогда у них не было вот так: сразу, как закрылась дверь, он набросился на неё, как голодный тигр на серну — о, Боже, что за пошлое определение пришло на ум? и чуть не порвал её кружевной бюстгальтер, и всю покрыл поцелуями, и всякие глупости говорил, но самое главное: не постеснялся раздеться догола — он почему-то стеснялся, когда она видела его обнажённым. Что за перемены? Мучительное, беспощадное подозрение теперь подтвердилось.
В дверном замке зашебаршился ключ. Оля захлопнула «дипломат», кинула его на табурет и, не обращая внимания на клокочущий чайник, бросилась в ванную, открыла кран с холодной водой — ледяные брызги злыми осами обожгли кожу. Она отдернула рука от раковины, всхлипнула и услышала, как Соловьёв, наконец, захлопнул за собой дверь, сбросил тяжелые ботинка и, постукивая задниками шлепанцев, прошел на кухню.
— А! — преувеличенно громко сказал он и присвистнул. — Мышь, что ли, ловила?
Оле вдруг показалось глупым и унизительным её стояние у раковины, а эти ледяные искры совсем её доконали — она резко завернула кран и распахнула дверь:
— Ловила одну мышь — поймала другую!
— Да? — весело удивился Соловьёв, но улыбка у него получилась кривой: левая щека слегка подернулась морщинками, а правая сторона губ и лица опустилась вниз; блеснули белые зубы.
Дa! Очень интересная мышь, милый! Таких сам Брем никогда, наверное, не видел. На рыбалку с ней собрался, что ли?
Соловьёв развёл руками, опустил голову и когда её поднял, Олю оттолкнули торжествующие, блестящие глаза:
— Наконец, я точно знаю: ты изучаешь содержимое моего «дипломата». Послушай, зачем это тебе надо? Вот, пожалуйста, получила! А картинка не мои. Напрокат взял. И «дипломат» специально на ключик не закрыл: ищи, шмонай без помех!
— Как тебе не стыдно! — отшатнулась Оля. — Когда это я была ищейкой, когда?
— А как ты узнала, что я купил духи «Сальвадор Дали»? Тебе же, между прочим, к Восьмому марта…
— Возьми их обратно, отнеси той…
— В дипломате, как дурак, пять дней носил, — он продолжал говорить, будто и не слышал её. — А тут ты и говоришь: ладно, чего там, доставай «Дали»!
— Ну, ты и наглец! По запаху поняла! Пробочка-то на флакончике была недовинчена…
— Да ладно тебе, — насупился Соловьёв, — не рассказывай сказки!
И засмеялся, и пошел на кухню — выключал чайник, залил кипяток в заварник, разбил над уже скворчащей жиром сковородкой два куриных яйца, и при этом громко возмущался поведением жен, которые пасут своих мужей, и эти жёны — все недалёкие дамочки, эгоистки и вообще только об одном и думают: есть у мужа другая женщина или нет? Из комнаты Оля слышала, как он соскрёбывает глазунью со сковородки, наливает в кружку чай, режет хлеб и постукивает колпаком маслёнки. В любых обстоятельствах, но в критических особенно, у Соловьёва развивался прямо-таки бешеный аппетит.
— Объясни, зачем ты хранишь эту гадость?
— Послушай, сколько раз тебе объяснять: не надо нервировать человека во время еды, — занудливо сказал он. — В желудке может возникнуть язвочка — от нервов! Язвочка, между прочим, перерастает в опухоль…
— Ты невыносимый человек!
— Спасибо. Знаю. Надо было выходить замуж за выносимого.
Оля хотела ответить ему злыми, обидными словами, но внезапный спазм сжал горло. Соловьёв явно намекал на Сережу Яхонтова, про которого, впрочем, ничего толком не знал — только имя. И только то, что она Сережу любила чужого мужа, отца ясноглазой Катеньки, веселого парня с тревожным взглядом, и песни он пел вод гитару веселые, но слышалась в них печаль. До беспамятства, без оглядки любила, и ничего ей не надо было — только видеть, слышать, говорить с ним, поить, озябшего, чаем с малиновым вареньем, и когда он клал голову на её колени, перебирать золотистые пряди его волос, и до сладкого замирания в сердце ощупать его нежность.
Но ничего этого Соловьёв не ведал, только и знал: того, другого, тоже звали Сережей, и этот другой, возможно, носил бы теперь его обручальное кольцо, и эти вот синие шлёпанцы во стёршимися задниками — тоже, и сидел бы в его кресле, через три дня поливал бы розовую фуксию, а может, ничего бы этого не делал, потому что любил другое: играть на гитаре, собирать марки с птицами, ходить в походы. Из одного не вернулся: сорвался со скалы в расщелину.
— Да-да, надо выходить замуж за выносимого! — повторил Соловьёв. Оля слышала, как он цедит кипяток в термос; хлопнула дверца холодильника: вынул, значит, и доложил в рюкзак приготовленный вчера пакет с едой.
— Счастливо! Не забудь фотоинструкции из «дипломата»…
— Эх ты, — сказал Соловьёв. — К примитиву всё сводишь и ничего не понимаешь…
— Где уж нам? Эдак-то выгнуться! Практики маловато, — Оля понимала, что говорит пошлости, но остановиться не могла. — Ты других, милый, тренируешь. На меня у тебя сил не остаётся…
Он ничего не отвечал.
— Что? Разве я не права?
Минуты через три громко, настырно хлопнула дверь. Оля ещё немного посидела в кресле, вытерла ладошками мокрые щеки, подошла к окну, но стекла были заморожены, и Соловьёва, даже если он ещё и стоял на остановке, всё равно не увидеть. Скорее всего, крытая брезентом бортовая машина уже подобрала его — рыбацкая компания была пунктуальней, никаких опозданий не признавала. А что, если он ни на какую не рыбалку поехал, а? Ну, подумаешь, сел в фургон (если сел!), так ведь и выйти из него недолго, а в случае чего Прокопенко, любший соловьёвский дружок, всегда поддакнет: ух, проморозились, ох, намерзлись, ах, щуку о-о-от такущ-щ-щую-ю Захарыч опять вытащил. Ну, а она, простодырая, будто из дупла выпала: глазками хлоп-хлоп, ручками ах-ах, и вокруг ненаглядного своего скок-скок: «Устал, Серёженька? Иди, я тебе горячую ванну с пеной сделала, вот щас суну омлет в духовку и приду тебе спину мыть…» А на самом-то деле муженек, наверное, не на рыбалке был, а, прости господи, на еб*лке. Правда, он всегда с рыбой возвращался. Ну, так что из того? Тот же Прокопенко сунет Соловьёву двух-трех воняющих бензином чебаков, чтоб Оле глаза отвести — мужская, короче, солидарность. Все они одним миром мазаны. Все? Нет, Сережа — не Соловьёв, не таким был. С ним всё иначе получилось бы — надежнее, крепче, лучше. Оля тронула желтый бок гитары, которая висела на гвоздике, — к подушечке указательного пальца пристал налёт серой пыли. На соловьёвских ушах медведь основательно потоптался — ни ритма, ни мелодии не чувствует, все песни на один мотив поёт. Самая любимая — «Какая песня без баяна!» — выкрик, после которого все лежат вповалку от смеха. И, конечно, Сережа никогда бы её не обманул, вот так мелко и подло. Надо же! Горячие слова, бесконечные обжимания (и картошку-то нормально иногда не даст почистить: подкрадётся сзади да как обхватит, медведь, — от неожиданности сердце ходуном заходится!), это с одной стороны, а с другой — такая пакость, «руководство», «практикум» в «дипломате». Нет, дорогой, как хочешь, а серьёзно объясниться нам придётся.
Успокоившись, Оля встала на табурет, дотянулась до антресолей, нашарила коробку с новогодними украшениями. Позвякивая холодными стеклянными шарами, под шуршащей и колючей мишурой нащупала конверт, вынула из него сложенный вчетверо листок. «Зайчик, завтра мою зануду вызывают на семинар в город. Очень хочу тебя видеть. Устал делать вид, что знаком с тобой по работе. Когда это кончится, Зайчонок? Своему другу я сказал, что у меня есть замечательная девушка, такая замечательная, что если увидит её, то сразу умрет от зависти..»
Оля скрывала Сережу от всех. Никто ничего не звал о их тайных, торопливых и неловких свиданиях, и даже Зануда — подтянутая, сухощавая Вера, не доймешь, где спина, где грудь, на редкость проницательная учительница математики: обладала потрясающим нюхом на тех, кто не выучил задание или списал контрольную, — даже Зануда ничего не подозревала, милостиво раскланивалась при встречах и широко улыбалась. Оля её ненавидела, и Катеньку, розовощекую, кругленькую попрыгунью с вечной гроздью сопель под носом, тоже ненавидела: Сережа души не чаял в дочке, и, желая больше сделать ему приятное, Оля купила дорогую немецкую куклу — розовощекую, с глупыми круглыми глазами, вздёрнутым носиком: «Отдашь девочке. Скажешь: добрая фея подарила, — и без воякой связи добавила. — Ребенок ни в чем не виноват.»
И Соловьёв ничего про это не знал. Нет, впрочем, знал. Потому что он смертельно надоел Оле: поджидал её после работы, дежурил у подъезда и смотрел, смотрел на неё преданными собачьими глазами, скажи «к ноге!» — и ляжет, как миленький, в прах, в пыль, где стоит, там и бухнется в ноги — за счастье посчитает. Однажды она его отбрила: чего, мол, караулишь? Прокараулил, дорогой. Была Маша да не ваша, и хватит, хватит за мной хвостом ходить!
Она надеялась, что Сережа-первый, наконец, решится оказать Зануде правду. Он, может, и сказал бы, но ему предложили место в солидной фирме. Он и занервничал: не успел туда прийти, как уже разводится, что о нём подумает руководство? «Давай подождем, Зайчик…» Она засмеялась: «Не грузись! Всё у нас впереди…» И снова — встречи украдкой, даже свет в оливой комнатушке не зажигали: вдруг кто-нибудь забредёт на огонек, вот стучался же Соловьёв однажды, никогда не пил, а тут, видно, принял на грудь, и под хмельком заявился — уж больно смело звонил и тарабанил в дверь, и молчал при этом, хоть бы слово сказал, звонил и отучал кулаком. Испортил, дурак, всё настроение, настырный какой!
А потом Сережа ушел в поход; обратно его принесли на руках — неподвижная, серая маска лица; пепельные губи, руки свешивались с носилок, неживые, ватные руки. На работе сказали: «Кузнецов погиб. У жены с сердцем что-то, в больницу увезли». Оля — привыкла притворяться, что ли? равнодушно, не изменившись даже в лице, спросила: «А дочка с кем?» «Соседа присматривают», — ответили.
Она проверила баланс, сверила платежные ведомости, что-то ещё делала механически точно, как бы на автопилоте. Колонки цифр резали глаза, каждая завитушка — четкая, аккуратная, но только стоило отвести глаза от бумаг — и всё расплывалось, размывалось как акварель на влажной бумаге. Дома она, не раздеваясь, увала на диван, хотела заплакать, знала, что надо выдавить слезу, но глаза оставались сухими. 0ля прикрыла тяжелые веки и незаметно уснула. То пронзительно резко, то слабо, едва различимыми штрихами проступала тень Серёжи, наплывали то безликие, то сумасбродно прекрасные сцены, и снова — пестрый калейдоскоп теней, лиц, света, сумерек, и таял, исчезал во тьме, как белокурый дым костра, лунный профиль Сережи, и миражи прошлой жизни проносилась перед ней. И вдруг нелепо, смешно, с не пугающей, естественной в снах внезапностью, возник Соловьёв, и театрально протянул руку, в которой трепыхался букетик белых фиалок, но принять их не было сил Оля кивнула, показала глазами на пустую синюю вазу и отвернулась к стене. Всё, что было потом, она принимала за сновидение, нелогичное и бессмысленное, но утром к ней явственно прикоснулась горячие, шершавые ладони. Она открыла глаза: никого! Снова смежила ресницы, и тут же знакомые ласковые пальцы, играя, пробежали по её ноге. Она не стала открывать слова. Зачем? Всё это — наваждение, она обречена на него, Сергей-первый будет с ней рядом всегда…
Оля сложила записку по залохмаченным сгибам, сунула её в конверт и задвинула коробку с ёлочными игрушками в тёмный зев антресолей. Оттуда выпорхнуло облачко серой пыли и, попав в столб солнечного света, заискрилось карнавальным разноцветьем.
День двигался медленно, лениво, и ничего не хотелось делать, и даже когда свекровь привела Витальку и тот, свежий от мороза, сразу, с порога, потребовал чаю и блинов, Ольга не засуетилась, выставляя напоказ свои кулинарные способности, равнодушно отмахнулась: «Сыр, колбаса есть. Перебьёшься!?»
Виталька поегозил, настроил на паласе дворцов из кубиков, пересмотрел по несколько раз картинки в новой книжке русских сказок, поканючил: «М-а-ам, почитай», но быстро сообразил, что она не в настроении и принялся рисовать ушастых зайцев. Свекровь что-то монотонно рассказывала о своих болячках, жаловалась на соседей с их оглушающей стереустановкой, но поскольну Ольга не проявляла к этим темам привычного интереса, быстренько засобиралась обратно.
Как только дверь за ней закрылась, Витальке была дана команда ложиться спать. Потом Ольга сидела на кухне, пила чай и размышляла о том, почему эти скоты мужики гуляют направо и налево, чего им не хватает? Ну да, впору завопить как Цветаева: «Мой милый, что тебе я сделала?»
В конце концов, ей стало совсем тоскливо, и она легла спать на неразобранный диван. Чтобы Соловьёв, когда вернется ночью с рыбалки, не вздумал устроиться рядом. Любые его прикосновения были бы ей противны.
Соловьёв обнаружился утром на кухне. Он лежал на низкой раскладушке, прикрытый тяжелым овчинным тулупом — вместо одеяла. Синяя щетина на подбородке и щеках, темные коричневые круги вокруг глаз, обвислые, неаккуратные усы, обветренные, подернутые блеклой плёнкой губы — всё в его лице казалось Ольге противным, особенно эта щетина! Но против своей воли она почувствовала неясный, пугливый жар — он пробежал по коже лица, сладко кольнул ямочки на щеках, и, нежно-грубый, заставил-таки, вспомнить полузабытое, прекрасное ощущение радости первых дней после свадьбы. Ольга провела ладонью по лбу и нарочно громко, в пространство произнесла:
— Разлёгся тут, ни пройти — ни проехать!
Но Соловьёв усердно дышал — равномерно, глубоко, веки плотно прикрыты, и все-таки по едва уловимому подрагиванию ресниц И крыльев носа Ольга верно определила: он не спал — притворялся.
— Хорошо, видно, нарыбачился!
Соловьёв открыл глаза и вздохнул;
— Дадут в этом доме когда-нибудь нормально выспаться?
— Разлёгся тут как кот после масленицы!
— Дурашечка, — сказал Соловьёв. — Ничего ты не поняла.
— Где уж нам? — Оля бочком протиснулась к плите, загремела кастрюлями. — Нам одно понимать надо: как борщ сварить, белье постирать, пол помыть.
— Всяк сверчок знай свой шесток! Ну-у, — Соловьёв улыбнулся. — Замуж выходят, вроде, для того, чтобы мужа любить, детей кормить, дом вести…
— Я в домработницы к тебе не нанималась!
Ольга открыла кран и забренчала в мойке ложками-вилками. Соловьёв окинул взглядом её спину — сутулится жена, плечи опущены, волосы забраны в пучок, на шее редкие волнистые завитки: хоть бы в парикмахерскую, что ли, сходила; на бедрах топорщится серый халат в блеклых незабудках — и чего бережёт югославский бежевый пеньюар? Наверное, иной был бы у неё вид, если бы стоял сейчас на кухне, восстав с раскладушки, не он, Соловьёв, а тот, другой, которого Ольга наверняка помнила и — кто знает? — вольно или невольно сравнивала с мужем.
Соловьёв живо вообразил Ольгу веселой, с распущенными по плечам волосами, улыбчивую, покладистую. И вздохнул.
— Не нарыбачился, что ли? Это сейчас называется — рыбачить, так?
— Брось ты…
— Прямо сейчас бросать? — Ольга повертела в руках тарелку. — Жалко на тебя тратить. Подарок свекрови. Как-никак.
— Ну, зачем ты так?
Ольга принялась драить и без того сверкавшую серебром турчанку, только брызги летели во все стороны. Соловьёв прислонялся к косяку, скрестил руки на груди. Интересно всё-таки, помнит она или нет, давнюю, на первом году их совместной жизни, обмолвку? Сказала: «Он несвободным был, но женился бы. Тебе, Соловьёв, бояться больше нечего: его нет, совсем нет». И ещё что-то хотела сказать, но Соловьёв перебил: «Не надо. Разве я похож на взломщика? Не хочу взламывать твою душу.» Больше они об этом не говорили, но Соловьёв напрасно думал, будто неревнив. И будто ему безразлично всё, что было в жизни Ольги до него. Но прошло опьянение, наивность и мудрость первых месяцев семейной жизни, и однажды Соловьёв понял: не он, а кто-то другой вылепил из Ольги женщину, и её привычки — это привычки того, другого. Наверное, она ничего не поняла, когда он стал противиться её особенным ласкам — резко отстранялся, однажды чуть не ударил Ольгу, но сдержался. Причин своей ярости, пожалуй, и сам не донимал. Как не понимал и другого: почему морщился, когда жена напевала песенку Булата Окуджавы про шарик, который улетел. Петь она перестала. И только когда запиралась в ванной, сквозь шум душа доносилось глухое: «Женщина плачет… А шарик летит!»
— И что же, дорогой, ты скажешь о моей находке? Всё-таки — что?
— Нехорошо рыться в бумагах мужа. Ведь у меня может быть своя тайна.
— Сейчас это называется тайной? Интересно.
— Думай как хочешь…
Плечи Ольги задрожали; она засмеялась — быстро, скороговоркой пыталась что-то сказать, но тихий, клокочущий смех не давал ей выдавить из себя хотя бы одно связное слово. И тут Соловьёв испытал острый, мгновенно ослепивший его сознание, приступ радости, гордости, облегчения. Ольга мучилась, и eё боль была ему необходима. Необходима! Соловьёв даже почувствовал, как светлеет лицом, наливается внутренней волшебной легкостью, и губы, не в силах сдержать облегчение души, скрываются в улыбке. И тут он испугался этого необыкновенного состояния, и радость, нырнув куда-то вглубь сердца, исчезла: он ощутил лишь мгновенный её укол, и тяжёлый, физически явственный камешек боли, вспучившись, рассыпался на колючие, сладко ноющие осколки.
Ольга закрыла лицо руками и плакала. И дрожала. Соловьёву сделалось нехорошо, муторно, как бывает со всяким отличным игроком — задал и провел особенную комбинацию, но партнер, не желая вписываться в схему, сделал неожиданный ход и блестящая, тщательно, подготовленная партия оказалась, если не под угрозой проигрыша, то, во всяком случае, безнадёжно лишилась своего изящества.
— Извини, — вздохнул Соловьёв. — Я злой, нехороший, гадкий…
— Знаю, знаю, знаю!
— Я хотел, чтобы ты очутилась в положении его жены…
— Его жены? — Ольга повернула к нему красное, ставшее некрасивым лицо. — Но зачем?
— Он обманывал свою жену, понимаешь? А для тебя был прекрасным…
— Боже! Что ты делаешь?
— Захотел, чтобы ты всё это поняла. И чтобы не сравнивала нас. Я это чувствую. И почему бы это я стал хуже его, если бы по-настоящему ходил на сторону, а? И та, другая женщина, вообразила бы меня идеальным и прекрасным…
— Тебя?
— Ну да! Меня, со всеми моими комплексами, недостатками и этой вот шевелюрой, начинающей редеть.
— Глупый. Боже, какой ты глупый!
Они говорили долго, странно блестели их глаза, путалась речь и, ничего не понимая, смотрел на них через стеклянный прямоугольник дверей ясноглазый Виталька. Наконец, ему надоело стоять незамечаемым, и, толкнув дверь, он опросил:
— Папа, а ты поймал щуку? Ту, которая — по щучьему веленью, во моему хотенью.
— Нет, сынок! — улыбнулся Соловьёв. — Такая щука пусть живёт в сказках. Зачем нам её оттуда забирать? Сказка перестанет быть сказкой…
И Виталька, наморщив лобик, заплакал, и Ольга кинулась его успокаивать и, поглаживая сына по плечам, всё повторяла: «Папа не смог её поймать, вот она и осталась там, в сказке, вот и осталась там. Но папа может ловить волшебную щуку, я точно знаю. Просто ему надо захотеть. Вот поедет в следующий раз на рыбалку, поймает её и скажет: „По моему веленью, по щучьему хотенью…“»