СУСЕДКА Повесть

«Слезы мои были для меня хлебом день и ночь, когда говорили мне всякий день: „Где Бог твой?“»

(Псалтирь, 41, 2–4).

1

Он разбил оконную раму, и, не обращая внимания на её крики, встал на завалинку, спокойно и деловито поддел острые осколки стекла кончиком тесака и сбросил их на снег. Она, не переставая костерить Саню, подскочила к окну и замахнулась топором:

— Попробуй влезь — убью, сволочь!

Он пьяно усмехнулся и, вцепившись в подоконник, просунул голову в проём:

— Я тебя, ей-богу, урою, — Саня погрозил тесаком. — Отойди от окна, по-хорошему прошу…

— Накося, выкуси, — крикнула она и замахнулась топором, но он хрипло, с надрывом рассмеялся:

— Дура-а-а! Я его лет пять не точил. Он тупой. Нашла, чем пугать!

Тогда она бросилась на веранду, надеясь быстро открыть дверь, запертую на крючок и для надёжности обвязанный верёвкой.

Верёвка, однако, не поддавалась: закрученная вокруг крючка какими-то немыслимыми узлами, она никак не распутывалась. В спокойной обстановке Люба, может, и сладила бы с ней, а тут — нервы на пределе, руки ходуном ходят, да ещё этот проклятый топор, который она держала подмышкой, выскользнул и пребольно хлопнул обухом по левой ноге.

— А, сучка, удрать хотела!

Саня, пошатываясь, уже стоял за её спиной. Косматый, со страшными белыми глазами, почерневший лицом, он медленно поднял тесак и, выплюнув изжеванную «беломорину» под ноги, скривил губы:

— Отдай телевизор подобру-поздорову. Лариса хочет «Санта-Барбару» смотреть…

— Вот и купи ей новый, вместо того, который твоя красотка сожгла…

— Да кто ты такая, чтоб мне указывать? — вскипел Саня. — Всю ты жизнь мне испортила…

И поднял свой тесак!

Но и Люба не оробела: быстро нагнулась, подхватила топор с пола и, зажмурившись, изо всех сил лупанула им по Саниной груди.

Он завопил, и Люба почувствовала, как её лицо будто мелкий, теплый дождик окропил. Она машинально провела ладонью по щеке и вздрогнула: на пальцах осталась кровь.

* * *

— Уби-и-ла-а-а!

Саня катался по полу и кричал, кричал, кричал.

— Ой, что же это я наделала! — заголосила Люба. — Миленький, родненький, погоди, потерпи немного. Я сейчас бинтик найду…

И побежала уже за этим бинтиком, но Саня изловчился и схватил Любу за ногу. Она упала рядом с ним и увидела тесак, нацеленный прямо в её сердце.

— Прощай, Любаня! — зловеще прошептал Саня и надавил тесаком на её грудь.

И тут она проснулась.

В левом боку, чуть пониже сердца, саднило и кололо. Она провела рукой по этому месту и нащупала какой-то длинный предмет, похожий на напильник.

Господи, и зачем только положила под подушку эту заточку? Всё опасается воров! Вот залезет середь ночи злоумышленник, чтоб её дом обчистить, знают, поди: баба одинокая, защиты нет, муж сбежал к Светочке — разлучнице, так что можно без опаски разбой учинить, — а нате-ка, выкусите, ворюги подлые: у хозяйки в руках — заточка, а под кроватью, между прочим, топор лежит.

Приснилось, значит. Жуть, какой нехороший сон! И кровь ведь была. Это к чему-то недоброму. Надо в соннике поглядеть. Но вставать не хотелось: под верблюжьим одеялом — тепло и уютно, а в доме за ночь выстыло, да и будильник прозвенит только через полчаса: ещё можно подремать.

Люба перевернулась на другой бок, закрыла глаза, но страшный сон никак не шёл из головы. И привидится же такое: сцены будто из фильма ужасов, и Санька — такой злобный, страшный, на упыря похожий, брр!

Она открыла глаза и посмотрела на окно, закрытое цветастыми шторами: из узкого проёма просачивался унылый серый свет, одиноко торчал длинный и узкий лист «щучьего хвоста», опутанный лентой серпантина — всё, что осталось от Новогоднего праздника.

Ёлку Люба не ставила: во-первых, это нынче дорогое удовольствие тридцать пять рублей, а во-вторых — для кого её ставить-то? Веничка в армии служит, Валечка — в городе замужем живёт, большие дети-то, у самих уже, наверное, скоро приплод пойдёт, вот уж тогда для внуков и будет ставить ёлку, а для самой себя — что, ей денег девать некуда?

Любе хватило и трёх пихтовых веток: поставила их в вазу, которую Саня, помнится, на тридцатилетие подарил, украсила их комками ваты, навесила игрушек, обвила серпантином — ах, какой красивый букет получился, и, главное, сразу запахло тайгой.

Полоска серпантина, оставшаяся на «щучьем хвосте», извивалась змейкой, словно кто-то на неё дул. Неужели форточка приоткрылась? «Этого ещё не хватало, — подумала Люба. — Топишь-топишь эту махину, столько угля в печку вбухиваешь, а стены, того и гляди, насквозь промёрзнут. Защёлка, что ли, у форточки отошла?»

Как ни хотелось, а пришлось встать.

Пол ожег пятки холодом, и Люба, поёживаясь, добежала до окна на цыпочках. «Как балерина! — усмехнулась она. — На пуантах! Вот, блин, им бы, этим примам, в моей шкуре оказаться, а? Чтоб — и баба, и мужик, да и лошадь, да и бык! Наверное, и не подозревают, как живут простые бабы…»

Форточка и вправду была приоткрыта. Видимо, бесился ветер, бесился да и надавил на неё чуть сильней — вот и отскочил слабый «носик» защёлки. Ещё года три назад Люба говорила Сане, что надо, мол, её заменить, да тому всё недосуг: то в своём гараже торчит с шофернёй, то на рыбалке, то на огороде навкалывается так, что рухнет на койку и тут же заснёт, ну и, конечно, злодейка с наклейкой ему мешала. Ух, была бы Любина власть, она б все эти винзаводы разбомбила — стерла с лица Земли, и чтоб нигде и никогда этой поганой водкой даже не пахло, ныне, присно и во веки веков! Из-за неё, проклятой, мутится у мужиков разум…

Вот взять того же Саню. Ну, чем не хорош мужик? И высокий — метр девяносто, и не толстый, и не лысый, и за словом в карман не лезет, писаным красавцем, конечно, не назовёшь, но ведь мужчине и не обязательно быть Аленом Делоном — чуть красивше обезьяны, и ладно! Уж как за ним девки увивались, это же не пересказать, и перебрал он их порядком, пока Любаша не встала на его пути.

Причём, натурально встала. Взяла у Иснючки три ведра картошки какого-то нового сорта — крахмалистая, рассыпчатая, желтоватая, она ещё и урожайностью славилась: посадишь ведро — накопаешь три-четыре мешка!

Иснючка привезла эту картошку на развод из Белоруссии, и сначала ею не торговала, а раздавала просто так: кому полведёрка, кому — несколько клубеньков, не жадничала! Это сейчас она за копейку горло перегрызет. А впрочем, ладно, речь-то не о ней, а о Любе, которая погрузила картошку на маленькую тележку и повезла её домой.

И вот когда она уже, считай, приблизилась к родным пенатам, у тележки вдруг отвалилось колесо. И Люба встала посреди шоссейной дороги. А тут из-за поворота вынырнул «газик» — и прямиком на Любаню. А она, оторопев, застыла, будто статуя. Злополучное же колесо прямиком подкатилось под машину и пшик! — лопнуло. «Газик» вильнул в сторону и, задев осевшую тележку, остановился.

— Ну, ты даёшь! — воскликнул шофер и сдвинул кепку на затылок. — Аж в жар кинуло. Торгуешь картошкой, что ли, посреди шоссе?

Шофер был молодой, симпатичный, и, не смотря на строгий голос, его глаза смеялись. Он вылез из машины и помог Любе собрать рассыпавшиеся клубни.

— Куда тебя довезти? — спросил он. — Безколёсная ты теперь… Меня, кстати, Александром зовут. Ты меня не бойся. Я смирный, если обижать не станешь…

Вот так они и познакомились. А через двадцать лет Саша ушёл к другой женщине и приснился Любе в кошмарном сне.

— Ничего я тебе не отдам, Сашенька, — ласковым, умильным голосом проворковала Люба. — «Сонька» вообще на мои деньги куплена, и нечего этой твоей дохлятине на неё рот разевать, понял?

Люба привычно завела свой ежеутренний монолог. Его темы могли быть самыми разными, в зависимости от её настроения и самочувствия, но Сашенька и Ларисочка фигурировали непременно.

Накануне Саша позвонил ей на работу и сказал: «Тут на днях по телевизору будут показывать „Красное и чёрное“, а у Ларисы, знаешь ли, старенький „Витязь“, да и тот вчера поломался. Ты когда дома будешь? Мне нужно „Самсунг“ забрать…»

Любу такая наглость просто потрясла. Да какое он вообще имеет право на всё то, что есть в квартире! Шоферишка несчастный, в дырявых штанах так бы и ходил всю жизнь, если бы Люба стеснялась приторговывать на рынке картошкой, овощами да цветами. На её кровные всё куплено — и этот вот пушистый ковёр под ногами, и тот большой, что на стенке висит, — индийский, полтора миллиона старыми уплачено, и стиральная машинка, и радиола, и «Сонька», и даже трусы для муженька — всё, всё, всё Люба заработала, и вот тебе, Санёк, — фига, накося выкуси, ты ничего не получишь! Каждый рублик выстрадан-выстоян, пересчитан-промусолен, не украден — честный, трудовой.

И чего она раньше-то стеснялась выйти на рынок? Всё маялась раздумьями: «А не станут ли меня называть торговкой, спекулянткой?» Вон про Иснючку и в глаза и за глаза говорят: за копейку, мол, удавится, торгашка! Картошку она уже давно даром никому не раздаёт, даже родной сестре сказала: «Всё, Дуся, имеет цену, и мой труд на огороде — тоже. Почему я должна стесняться продавать то, что сама вырастила? А ты со своим мужичком знай себе шары заливаешь, а на грядках трава — выше пояса, хоть на сено её коси! Нет, милая, не я придумала такое правило: кто не работает, тот не ест».

Дуся об этом рассказывала с возмущением, и почему-то всё время показывала на прореху в подоле своей юбки:

— Нет, люди честные, гляньте-ка: это я-то лодырь?! Последнюю юбку порвала в пищекомбинатовском саду. Лазили туда с соседкой за сливами, а нас этот косоглазый сторож… как его звать-то? А, точно: Мишка! Засек, в общем, нас, а мы — с вёдрами, да ещё накануне сороковины соседкиной свекрухи отмечали. Ох, тяжко было от него драпать, с больной-то головушкой! А как полезли под колючую проволоку, я за неё и зацепилась — вон дырища какая! А сколько ведро слив стоит? Да за бутылку и отдала!

Сад пищекомбината располагался сразу за железной дорогой, там, где начинался лес. Росли в нём груши, сливы, желтые и красные ранетки, а под ними сохли в тени чахлые кустики смородины. И в этот сад наведывались те, у кого даже палисадничка перед домом не было. Впрочем, нормальные люди предпочитали покупать варенья, компоты или те же свежие груши в пищекомбинатовском магазине: стоили они сущие копейки. С началом перестройки, у народа, правда, трудновато стало с деньгами, но комбинат и тут нашёл выход: приходите в сад убирать урожай, оплата труда, так сказать, натуральная: насобирал пять ведёр груш, а шестое — твоё. Но Дуську это почему-то не устраивало.

— Ха! — горланила она. — Нашли дуру! Ишь, бары какие! Да я и так возьму, что хочу. Право имею!

А право это заключалось в том, что Дуся, будучи школьницей, выезжала вместе со своим пионерским отрядом на закладку этого сада. И даже воткнула в землю десятка четыре каких-то саженцев.

И, как ни странно, именно Дуська убедила Любу: ничего нет стыдного в том, чтобы торговать на рынке тем, что тебе принадлежит.

Нет, никакого такого разговора у них не было. Просто Люба однажды послушала разглагольствования пустой бабёнки, поглядела на её незаштопанную юбчонку, да и подумала, что, пожалуй, гораздо позорней воровать чужое, да ещё и похваляться этим. К тому же, в больнице, где Люба работала буфетчицей, третий месяц задерживали зарплату, и хорошо, что хоть остатки хлеба можно было домой уносить, а так бы — зубы на полку, и всё тут!

Люба, позёвывая, прошлепала на кухню. Больше всего на свете она не любила утреннюю растопку печи. Надо выгрести золу, почистить поддувало, принести два ведра угля, а чтобы он лучше горел, положить в топку несколько березовых поленьев. Господи, сколько мороки-то!

На печном кожухе стояли валенки, рядом с ними лежала пара толстых шерстяных носков. Тут же сох «базарный коврик»: кусок трехслойного картона, обшитый серой дерюжкой. Люба кидала его под ноги и стояла на нём целый день.

Иснючка ещё лучше придумала: приспособилась упаковывать свои ревматичные ноги в мешки, сшитые из старого верблюжьего одеяла.

Поглядев на иснючкино ноу-хау, Люба надоумилась сделать портянки из теплоизоляционного материала, в который был упакован телевизор «Сони». Наденешь носки, сверху обмотаешь их «портянками» — и никакой мороз не страшен! А чтобы какая-нибудь лихоманка вроде гриппа не пристала, Люба обязательно пила чай. С вечера бросала в большой китайский термос две горсти сушеного шиповника, состругивала с лианы лимонника тонкие ленточки желтой, запашистой стружки и заливала всё это крутым кипятком. Утром Люба добавляла в настой чайную заварку и ложку-другую мёда.

Полуторалитрового термоса с этим чаем ей хватало на весь день. Ещё и соседок по торговому ряду угощала.

Иснючка, попробовав его в первый раз, ласково сощурила свои подслеповатые глазки:

— Любочка, скажи, как ты этот чай делаешь? Уж больно хорош…

— Секрет фирмы!

— Ну и толку-то с твоих секретов! — надулась Иснючка. — Умные люди давно бы их в ход пустили…

— А я вот подумаю-подумаю, да и открою свою чайную, — засмеялась Люба.

— Да пока документы на неё оформишь, рак на горе три раза свистнет, Иснючка наставительно подняла вверх указательный палец. — Я бы на твоём месте этот чай…

— Знаю, знаю! Ты бы на нём бизнес сделала! Пока никто ещё не догадался противопростудным чаем торговать…

— Ну и торговала бы! Глянь-ка, сколько народу день деньской мимо рынка прёт, да и дети, что на горках рядышком катаются, тоже наверняка хотят перекусить. Чай да пирожок — чем плохо, а?

— Ну и почему ты перестала носить сюда чай? Не шибко-то его и брали. Разве не так?

— Да, видно, дорого кажется: в городе за стакан рубль дают — не моргнут, а тут сразу прикидывают: «Ты чё, бабка, пачка хорошей заварки десять рубля стоит! Это ж сколько стаканов чая из неё получится!»

— И то правда: совесть надо иметь. Совсем уже рубль обесценили! И мы с тобой к этому ручки тоже приложили. Я вот иногда думаю, а почему на рынке все цены круглые: всё в рублях измеряется, и нет, скажем, такой цены, как один рубль двадцать копеек или, к примеру, один рубль тридцать три копейки обязательно всё округлим!

— Да кому ж охота с мелочью возиться? — простодушно возразила Иснючка. — Её даже нищие не уважают.

— А вот в Америке, сама читала, круглые цены не любят: там уважают, например, цифру девять, — сказала Люба. — И ценники выглядят так: четыре доллара девяносто девять копеек…

— Центов! — поправила Иснючка.

Не смотря на то, что порой прикидывалась полной невежей, она внимательно следила за курсом доллара. Злые языки утверждали, что эта скромная старушка хранила деньги исключительно в «зелененьких». При этом Иснючка терпеть не могла, когда кто-нибудь намекал на её пронырливость, и тут же начинала жаловаться:

— Да не хитрая я! Это жизнь такая пошла, чёрт её задери! Не будешь крутиться — пропадёшь…

Но Люба лишь хмыкала в ответ:

— Крутись — не крутись, а конец у всех один, только по-разному оформленный: над одними — мрамор да гранит, над другими — деревянный крест или жестяная звездочка…

— У-у, злючка! — понарошку взвывала Иснючка. — Да звезд-то уже не делают, теперя вместо них — орлы о двух головах. Вот те истинный крест! Сама видела…

Если бы не эти тары-бары-растобары, то скучно было бы стоять на рынке со своим товаром. Подзадоривая Иснючку, Люба знала, что и в неё саму в любой момент могут вонзиться остренькие стрелы язвительности и злокозненного остроумия. Уж в чём, в чём, а в этом поселковые бабы — большие доки. Иная такое отчебучит, что хоть стой, хоть падай и проси пощады, пока тебя ещё раз не ужалил бойкий язычок.

Чаще всего это случалось, когда две женщины ступали на тропу большой войны, и причина-то порой была пустяковая: залезла, допустим, курица-наседка с выводком цыплят на огород к соседке, распорхала грядку с только что посаженой рассадой, — и тут же гром проклятий, истошные крики, заковыристые да занозистые словечки, и такого о тебе навспоминают и незаслуженно припишут, что в самый раз добровольно отправиться на исправленье туда, куда сам Макар телят не гонял. А вослед тебе будут трубить громкие вражьи трубы, и развеваться неукротимые боевые знамёна, и от избытка чувств победительница примется не по барабану колотить, а по своим оголённым ягодицам. Но Иснючка, впрочем, предпочитала ни с кем по-крупному не ссориться, и даже неминуемую крутую разборку умудрялась заменить пусть и худым, но миром.

Подумав об этом, Люба громко рассмеялась:

— Да уж! Скандачка она ничего не делает, а если и опростоволосится, то так и крутится — вертится на задних лапках. Лиса! Ах ты, дьявол черномордый, чтоб тебе пусто было…

Последняя фраза уже относилась к Мейсону. Он по своему обыкновению разлёгся на шерстяном половике перед кухней, и Люба нечаянно наступила сиамскому красавцу на хвост.

Кот заверещал благим матом и метнулся под стул, на котором стояла большая кастрюля с квашеной капустой. И вот ведь, чертово отродье, задел чурку, которая подпирала сломанную ножку — стул покачнулся, кастрюля сдвинулась и, конечно, хлопнулась бы на пол, если бы Люба её не подхватила.

— Бездельник! Дармоед! Сыкун несчастный! — Люба с чувством выдала Мейсону эти определения, но тут же и пожалела его:

— Ладно, вылазь, остолоп несчастный. Я, слепошарая, сама виновата. Перепугала котика…

Мейсон жалобно мяукнул, но из-под стола не вылез.

— Ну и чёрт с тобой, — сказала Люба. — Ишь, обидчивый какой! Весь в хозяина. И такой же лежебока, как он…

Она включила телевизор. «Меня зовут Макс», — сообщил молодой человек и лучезарно улыбнулся. Люба переключилась на другой канал: «Сегодня двадцать первое число, тётя Ася говорит, что бельё не надо кипятить, а белые зубы это всё, что осталось от бабушки…»

Это бормотанье из телеящика Любу уже не раздражало. Она привыкла к нему и, наверное, даже возмутилась бы, если бы реклама вдруг напрочь исчезла с голубого экрана. Всё-таки интересно наблюдать, например, за холёными домохозяйками, которым мужья дарят какие-то сногсшибательные стиральные машины, иначе, видишь ли, этим белоручкам ни за что не отстирать у рубашек воротнички и манжеты! Или вот ещё прикол: в дорогой кастрюльке от «Цептера» растворяют дешевый бульонный кубик, размешивают варево чуть ли не серебряной поварёшкой и подают его в фарфоровой тарелке из французского сервиза. И что интересно, муженёк, который, судя по его обличью, привык обедать в самых шикарных ресторанах, ну так доволен этим жиденьким бульончиком, ну в таком уж восторге, будто, по крайней мере, суп из трепангов ест!

— Ты скажи, чё те надо, чё те надо, — заголосил вдруг телеящик, — я те дам, чё ты хошь…

— Чё ты хошь! — подхватила Люба и притопнула ногой.

Она, наверное, до смерти бы испугалась, если бы телевизор выдал ей, например, арию Ленского из оперы «Евгений Онегин» или, не дай Бог, полностью показал «Лебединое озеро». Это было бы похоже на переворот — и не только на мировоззренческий, а на самый настоящий политический, такой, какой устроило ГКЧП. А все эти притопы и прихлопы, «Эскадроны» и «Зайки», завыванья Азизы и какой-нибудь Алены Ляпиной стали так же привычны, как необходимость послушать утром прогноз погоды по радио.

Люба подозревала, что настоящее искусство — как аристократ: ходить ему в народ опасно. Потому что «масса» и есть масса: в ней и убогонькие затаились, и пьяные ходят, и бомжи немытые-нечесанные затесались, и полоумные шастают. Им бы всем чего попроще да попонятнее, и чтобы — приятно, сладко и, главное, не заставляло бы шевелить мозговыми извилинами, а действовало бы только на центры удовольствия и пробуждало бы, допустим, основной инстинкт. Есть голос, нет голоса — какая разница, лишь бы личико было смазливое да ножки из ушей росли.

— Зайка моя! — сказал волоокий красавчик Филипп. Люба терпеть его не могла и потому немедленно переключилась на другую программу.

— И как только Алла Борисовна польстилась на такое чучело? — пробурчала она. — Мейсон, ты что-нибудь понимаешь? Ну, иди ко мне, котик, вот тебе рыбка — покушай…

Мейсон, опасливо поглядывая на мощные Любины ступни, подошёл к своей плошке, понюхал рыбу и брезгливо фыркнул.

— Что? Не нравится, что сырая? Так мне, дружочек, разваривать некогда, сама всухомятку питаюсь, видишь?

Мейсона это утешило мало. С оскорблённым видом он уселся у своей плошки и уставился на Любу.

— Ничего, — покачала головой хозяйка, — жрать захочешь — слопаешь за милую душу. Ишь, чухня какая!

Мейсон тоненько мяукнул и разлёгся на полу, повернувшись задом к куску мороженой трески.

Намазывая масло на хлеб, Люба поглядела на острие ножа и вспомнила свой жуткий сон.

— Ой, да что это со мной? — всполошилась она. — Такая жуть приснилась, а я ещё даже в сонник не поглядела! Это ты, Мейсон, виноват: отвлёк меня, чтоб тебе пусто было…

Она пошла обратно в спальню, но сонник из тумбочки взяла не сразу. Люба во всём любила чистоту и порядок, а нынче под впечатлением такого темпераментного сна, не заправила постель сразу, как встала. Смятая простыня, скомканное одеяло и подушка, которая валялась на полу, являли собой, конечно, не самое приятное зрелище. Люба привычно быстро восстановила на кровати полную гармонию и даже разгладила чуть заметную морщинку на покрывале. Другой бы кто, может, и вовсе её не заметил, но только не она!

В соннике Люба почти сразу наткнулась на слово «топор»:

— Потеря имения вследствие собственных ошибок, — прочитала она вслух. Интересно, чего это я такого натворила? Ошибки… Потеря имения! Да что бы это значило, а?

Люба так разволновалась, что даже не стала смотреть значения других символов. И одного топора ей хватило, чтобы с пол-оборота завести в мозгу эту чертову машинку, вырабатывающую всякие разные фантазии, и хорошо, если безобидные, а то ведь случается и так: начинаешь воображать что-то страшное, и остановиться не можешь, и такая жуть охватит, что стукнет, например, ветка о стекло, а тебе чудится, что некто злой и беспощадный топырит свои костлявые пальцы и, гнусно похихикивая, вот-вот пройдёт незримо сквозь стекло…

Люба и сама не понимала, почему какой-нибудь пустяк, незначительное происшествие или, допустим, тягостное, неприятное сновидение вызывали у неё волнения и страхи. Будто бы включалось в голове какое-то устройство и, независимо от того, хотела она того или нет, прокручивало всякую жуть и ужасы, вызывая состояние сильной тревоги и смятения перед неотвратимостью предначертанного свыше.

Родная её бабка, Мария Степановна, заметив особенность внучки страшиться собственных же придумок, даже возила её в церковь, кропила «святой» водой и заклинала: «Любонька, милая, стерегись играющей нечистой силы, гони её от себя, не поддавайся…»

Однако ни черти, как их рисуют в книжках, ни домовой или какая-нибудь кикимора наяву ей не являлись, — так что гнать было некого. Но иногда, особенно когда девочка оставалась дома одна, её вдруг охватывал жуткий страх: она совершено явственно чувствовала, что в комнате есть кто-то чужой. Может быть, он ничего плохого и не хотел сделать; скорее всего, Люба даже была ему безразлична, и он её не замечал, как мы не всегда замечаем, допустим, мошку, пока эта маленькая тварь не забьётся в ухо или не залетит в глаз.

Обычно страх находил на неё в середине марта, когда, по поверью, с Хозяина слезала старая шкура. Он томился, изнемогая от желания найти кикиморку помоложе и жениться на ней. Да и вообще, весна вызывает беспричинную тоску не только у людей, но и у Хозяина, который перестаёт узнавать своих домашних, подкатывается им под ноги, чтоб споткнулись да упали ему на потеху, и собак кусает да за хвосты дёргает: лайте, пустолайки, не давайте этим двуногим лежебокам спать.

— Тебе, внученька, твоя пионерская душа мешает быть зрячей, — вздыхала Мария Степановна. — Но попомни моё слово: когда-нибудь увидишь Хозяина…

— Сказки всё это! — отвечала смелая пионерка Любаша. — Выдумки тёмных предков…

— Ну-у-у, так уж и темных! — обижалась бабка. — Они жили с природой в ладу, знали язык зверей и птиц…

— Сказки это!

— Сказка — ложь, да в ней намёк, добрым молодцам урок, — не сдавалась бабушка. — Ковёр-самолёт, к примеру, — это, конечно, сказка. А настоящий самолёт — разве выдумка?

— Зато шапка-невидимка выдумка!

— Погоди, ученые и до неё додумаются. Старые люди знали, что рассказывали. Когда-то, давным-давно всё на Земле было по-другому, и то, что в сказках рассказывается, происходило на самом деле…

— Не было этого, всё — фантазии! Нам учительница объясняла…

— То, что знает твоя учительница, я давно забыла, — сердилась Мария Степановна. — Как, интересно, она книжки читает? Галопом по Европам? «Свет, мой зеркальце, скажи, да всю правду доложи…» Куда, по-твоему, царица глядела?

— В волшебное зеркало, — не чувствуя подвоха, сказала Люба.

— Телевизор она включала, вот что! — засмеялась Мария Степановна. — А может, у прежних людей это как-то иначе называлось…

Среди других старушек Мария Степановна слыла чуть ли не вольтерьянкой. Она имела обыкновение судить обо всём, не взирая на авторитеты: что сама думала, то и говорила, а на все замечания, что, мол, такой-то считает так-то и так-то, она отвечала: «Не живите чужим умом!» Этому и внучку любимую учила. Только Люба не шибко её слушалась.

Если бы, став взрослой, она приучилась бы читать нормальные книги, то, может, кое-что узнала бы, допустим, об играх подсознания, его странных и неожиданных проявлениях. Но кроме районной газеты, она ничего не видела, да и в той её больше интересовали заметки о различных происшествиях, криминальная хроника, советы врача и кулинарные рецепты.

Даже в юные свои лета, когда подружки переписывали в самодельные альбомчики стихи Асадова и Евтушенко, она оставалась холодна к стихам, и даже не понимала, что это за дурь находит на людей, когда нормальную речь они заменяют рифмованной. Да ещё учи потом всё это наизусть, чтобы получить по литературе хорошую оценку! Её душу не возвышали ни Блок, ни Байрон, ни Лермонтов и только, кажется, Есенин вызвал ленивое любопытство, потому что мать как-то заметила: «Он писал бесстыдные стихи!» Но при ближайшем знакомстве с его текстами она быстро выяснила, что ничего такого сногсшибательного и охального в его поэзии не было. А Достоевского с его «Преступлением и наказанием» Люба просто возненавидела. За то, что всю эту историю с убийством старухи-процентщицы развёз до невозможности, да ещё заставил своих героев вести всякие непонятные диалоги, и даже проститутка Сонечка Мармеладова — чуть ли не философ, экие разговорчики с придурком Раскольниковым затевает!.

Выучив всю русскую классику по учебникам и хрестоматиям, Любаша осталась к ней глубоко равнодушной. Как, впрочем, и вообще ко всякой литературе. Да и до чтения ли деревенской женщине, которая весь день мотыжила землю и так устаралась, что насилу дошла до койки, да так на неё и рухнула? Соседка Людмила, почти ровесница Любы — на пять лет моложе, удивлялась:

— Неужели тебя даже детективы не интересуют? Вот я, к примеру, ни за что не засну, если хоть немного не почитаю…

— Ты бы лучше траву прополола, — замечала Люба. — А то она совсем задавит твои помидоры. Глянь-ка, лебеда в человеческий рост вымахала!

— Успею ещё прополоть! — беспечно махала рукой Людка. — Я, понимаешь, никогда Эдгара По не читала. О-о, у него такие интересные истории, оторваться не могу…

— Останешься без огурцов — вот занятная будет история!

Но Людку такой пессимистичный прогноз не впечатлял. Она вставляла в свои пухленькие губки сигарету с фильтром и, попыхивая ароматным дымком, снова углублялась в чтение. И что интересно, огурцы и помидоры у этой книголюбши вырастали как бы сами собой, всем на загляденье — красивые, как с картинки!

У Любы, впрочем, огурчики тоже удавались на славу. Она ими на рынке тоже торговала. Аккуратненькие, темно-зелёные, покрытые пупырышками, с прозрачной слезой на хвостике, они были немым укором вялым, с прожелтью тепличным огурцам, которые ленивые продавщицы к тому же даже не догадывались хотя бы спрыснуть водой, чтобы их залежалый товар чуть-чуть посвежел.

Последнюю трехлитровую банку маринованных огурчиков Люба продала на прошлой неделе. Теперь вот квашеной капустой торгует. Она тоже неплохо идёт, особенно если добавить в неё брусники и покрошить немного мороженой зелени — это Люба делала перед тем, как расфасовать капусту по полиэтиленовым пакетам.

Мейсон, так и не прикоснувшийся к холодной рыбе, снова тоненько мяукнул, погладился о Любину ногу и вскочил на соседний стул.

— Что, забастовку объявил? — ласково спросила его Люба. — У, бесстыжая морда! Жрать просишь чего повкусней, а отрабатывать обед не хочешь…

Мейсон внимательно глядел на Любу. И вид у него был такой сосредоточенный, будто он силился её понять.

— В подполье мыши вовсю шуруют, — продолжала Люба, прихлёбывая чай. Ночью только и слышу: шу-шу, шурх-шурх! Наверное, целая мышиная рота на марш выходит. Ну и что толку, что ты там позавчера сидел? Всю ночь: мяв-мяв, спать, гад, не давал. Ну, хоть бы одну самую захудаленькую мышку задавил, а?

Мейсон продолжал внимательно глядеть на хозяйку. И в его незамутненных глазах не наблюдалось ни капельки стыда. Более того, он брезгливо потряс левой передней лапкой и, намусолив её, принялся скрести правое ухо.

— Лучше бы я взяла какого-нибудь простого кота, — вздохнула Люба. — Вон у Людмилы-соседки её серый Васька целых шесть мышей за ночь задавил! Не то, что ты, белая косточка…

При упоминании о коте Ваське Мейсон встрепенулся. Это был его заклятый враг.

— Ну-ну, не бойся! — сказала Люба, по-своему понявшая беспокойство Мейсона. — Куда ж я тебя, дурака, теперь дену? Будешь у меня жить, пока живётся. А то скучно: и поговорить не с кем. Сашка-то, видишь, что вытворил. Любовь у него, старого кобеля…

Вообще-то Мейсону жизнь скучной не казалась. Наоборот, он даже был доволен, что его утренний покой не нарушает традиционная перебранка хозяев.

Обычно её начинал Александр. Он просыпался позже Любы, некоторое время лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к звукам, которые доносились с кухни: тихонько позвякивали ложки-плошки, деликатно стучал по деревянной доске нож — хозяйка резала репчатый лук и обжаривала его колечки в подсолнечном масле.

Хозяин любил яичницу с луком, и чтобы каждый желтый «глазок» обязательно укрывала колбаса, порезанная тоненькими, длинными кусочками, наподобие вермишели. Но в тот самый момент, когда Люба стукала первое куриное яйцо о край сковороды и белоснежный белок, плюхнувшись в скворчащие кусочки сала, накрывался желтой шапочкой «глазка», Саша лениво спрашивал:

— Ты куда переложила мои папиросы?

— Да не трогала я их, — откликалась Люба. — Сам, наверно, задвинул их под кровать. Как всегда.

Если бы Мейсон мог говорить, то подтвердил бы, что хозяин вставал ночью по маленькой нужде, а когда снова ложился в постель, то тапками запихнул свой «Беломорканал» под кровать. Причём, он всегда клал пачку папирос на пол, и, конечно, прекрасно знал, где она может быть, но каждое утро начинал со своего привычного вопроса.

— Опять у тебя шкварки подгорели! — недовольно говорил Саша. — Ну, сколько тебя учить: жарь сало на медленном огне…

— Сам бы и кухарил! — огрызалась Люба. — Ишь, барин какой выискался! Да ты даже посуду за собой помыть не можешь…

— Интересно девки пляшут! — изумлялся Саша. — А ты тогда на что мне сдалась?

— Да и я замуж выходила не для того, чтобы твои вонючие носки с трусами стирать, — сердилась Люба. — Посмотришь какой-нибудь фильм о том, как нормальные люди живут, — и прямо так и взвыла бы волчицей! Пока героиня спит, её мужчина приготовит бутерброды, кофе сварит и культурненько на подносике несёт: «С добрым утром, дорогая!»

— С добрым утром, дорогая! — гаркал Саша. — Жрать готово?

Так или примерно так хозяева беззлобно переругивались несколько минут.

Мейсон сначала думал, что они делали это всерьёз, но мало-помалу по интонациям их голосов понял, что это было нечто вроде ритуала. Так они как бы извещают друг друга, что всё в порядке, живы — здоровы, ничего страшного и опасного за ночь не произошло, и надо как-то побыстрее окунуться в день наступивший, и чтоб он обошёлся без всяких сюрпризов и сложностей.

Эту утреннюю «разминку» Люба заменила на другую. Она подзывала кота и подробно, обстоятельно рассказывала ему о своих сновидениях, радостях и огорчениях, делилась планами на день наступивший и даже советовалась, как ей поступить в той или иной ситуации.

— Как ты думаешь, стоит мне сегодня брать два термоса с чаем? Может, одного хватит? Всё-таки день-то будний, приезжего народа на рынке будет мало. Правда, мужики из Полётного обещались приехать. Помнишь, я тебе о них рассказывала?

Мейсон внимательно смотрел на Любу, и та, воодушевлённая его вниманием, продолжала:

— У них в совхозе зарплату выдают не деньгами, а подсвинками. Вот мужики и возят свинину на наш рынок.

Мейсону надоело слушать хозяйку. Он разлёгся на половике и принялся вылизывать свои передние лапки.

— Никакого у тебя интересу ко мне нет, — притворно вздохнула Люба. — А как свининки вечером принесу, так ведь по пятам за мной станешь ходишь! Если, конечно, полётнинские мужички не надумают со своим добром в город ехать. Да мы им, правда, в один голос объяснили: мафия, мол, там! За хорошее место в торговом ряду — плати, ветеринарному контролю — дай на лапу, рубщику мяса — самые лакомые куски отвали, да ещё рэкет за данью обязательно подойдёт. Да и не пойдёшь же до города пешком, а билеты хоть на поезд, хоть на автобус дорого стоят. С попутными шоферами и вовсе не стоит связываться: ещё куда завезут, отнимут всё, что есть, и — поминай, как звали!

Мейсон перестал вылизывать свою шёрстку и коротко мяукнул, будто осуждая свою хозяйку.

— Да не тёмная я, и вовсе не дура! — засмеялась Люба. — И радио слушаю, и телевизор смотрю, и газету читаю: там без конца о подобных случаях рассказывают. Сколько мрази расплодилось, о Господи!

Мейсон примирительно муркнул и развалился на половике во всю свою длину.

— В общем, советуешь взять два термоса, да? — спросила Люба. — Может, и капусты унести сегодня побольше, а? В прошлый раз её так хорошо брали…

Кот не отвечал. Он вдруг резво вскочил с половика, весь как-то подобрался и, выгнув спину дугой, уткнулся носом в пол.

— Не иначе, мышь почуял, — предположила Люба. Её почему-то не удивило, что кот вёл себя странно: распушил хвост, весь насторожился и даже пару раз коротко и зло фыркнул, будто собаку пугал.

Люба открыла подполье, подхватила упирающегося Мейсона и, бросив его вниз, довольно потёрла руки:

— Ну, держитесь, мыши!

Мейсон жалобно мяукнул.

Люба заварила чай, разлила его по термосам, щедро добавив прямо в них сиропа лимонника. Мешочки с капустой она упаковала в большую китайскую сумку. И когда уже собралась выходить из дома, в подполье что-то громко стукнуло, будто из ружья выстрелили.

Она решила, что, должно быть, Мейсон уронил кирпич, лежавший на краю бочки с соленьями. А может, это взорвалась банка с прошлогодними огурцами?

Лезть в подполье, чтобы разобраться, что к чему, ей было некогда: и так уже порядком подзадержалась, базарный день уже давно начался.

2

— Послушай, Александр, как маркиза де Мертей учит этого подонка де Вальмона искусству обольщения, — сказала Лариса. — «Имея привычку владеть своим голосом, легко придаёшь ему чувствительность, а к этому добавляется уменье легко проливать слёзы. Взгляд горит желанием, но оно сочетается с нежностью. Наконец, при некоторой бессвязности живой речи легче изобразить смятение и растерянность, в которых и состоит подлинное красноречие любви. В особенности же присутствие любимого предмета мешает нам рассуждать и заставляет желать поражения. Поверьте мне, виконт, раз вас просят больше не писать, воспользуйтесь этим, чтобы исправить свою ошибку, и ждите случая заговорить…»

— И все эти ухищрения только ради того, чтобы трахнуть ещё одну дуру? равнодушно отозвался Саша.

Он лежал на диване, обвитый белой простыней, как римский патриций тогой. Лариса сидела в его ногах с томиком Шодерло де Лакло.

— Это называется иначе: обольстить, — отозвалась Лариса. — В том галантном веке таких грубых слов не употребляли…

— Но суть-то от этого не изменяется, — усмехнулся Саша. — Что обольстить, что трахнуть — один чёрт!

— Между прочим, у Вальмонта была возможность запросто овладеть президентшей, но это не так интересно, как взять саму душу, зажечь в ней огонь любви — самой настоящей, искренней и трепетной, — продолжала Лариса. Это высший пилотаж обольщения!

— Что, им делать, что ли, было нечего?

— Да как ты слушал? Ведь я старалась читать «Опасные связи» громко и даже с выражением!

— Извини, я всё думаю, на что мы с тобой жить будем. Зря я, наверное, психанул. Надо было пережить этот выговор и забрать заявление обратно.

— А Вовка Воронов так и не помог тебе устроиться! Тоже друг называется!

— К ним в автохозяйство сорокалетних мужиков не берут. Им требуются помоложе да поразворотливей…

Саша уволился с прежней работы как-то очень легко, без долгих размышлений. Сам, в общем-то, виноват: поехали с Ларисой к её родственникам в Хабаровск, а там — рюмка за рюмкой, гость за гостем, ну и пошло и поехало, и гулянка эта продолжалась три дня, пока деньги не кончились. Городским-то родственникам — что, они, так сказать, пташки вольные: как их завод закрылся, так и стоят в центре занятости на учёте — пособие по безработице получают, на которое, конечно, не проживёшь, но они умудряются на рынке приторговывать. Берут на какой-нибудь оптовой базе стиральные порошки, зубную пасту, другие мелочи и всё это продают уже со своей «накруткой». Тут главное: ментам не попасться или, не дай Бог, налоговой полиции — загребут, пособия лишат да ещё штраф припаяют!

В общем, родственнички, так сказать, «часов не наблюдали», а Саша, приняв на грудь, обычно терял чувство меры и забывал обо всём на свете. Это Люба умела приводить его в чувство и возвращать в реальность, а Лариса и сама была человеком увлекающимся: если веселилась, то до упаду, если пела, то до хрипоты, а если сидела в компании, то стремилась пересидеть всех, — ну что тут поделаешь, такой характер!

Когда вернулись из Хабаровска в свой посёлок, то узнали: Александр уволен за прогулы. Начальству давно нужно было кого-то из шоферов сократить, а тут как раз представился вполне законный случай, но по статье за прогул Александра не уволили — поступили всё-таки по-человечески: предложили написать заявление по собственному желанию. Ларисе в её библиотеке денег не платили уже семь месяцев, и она в конце концов тоже написала заявление об увольнении.

Не смотря на все эти невзгоды, Лариса упрямо носила на лице ослепительную улыбку, и все думали, что у неё в жизни полный порядок. Нина Петровна, её мать, сумела внушить ей мысль: никто не должен знать, что у тебя делается на душе, а потому назло судьбе и всем врагам, подлинным и мнимым, — улыбайся, излучай довольство жизнью, и пусть они все сдохнут! Они — это, значит, враги и недоброжелатели.

Её мать была до работы жадная, прямо-таки настырная, всех ей хотелось догнать и перегнать, — за то на стройке и считали Нину Петровну трудоголиком, и всякие грамоты да премии к праздникам вручали, и в местной газете, пока капитализм не начали строить, о ней написали целых три заметки под рубрикой «Наши маяки», вот какая у Ларисы была матушка!

Сама Лариса ещё в пятом классе решила, что будет работать где-нибудь в тихой, уютной конторе — бумаги печатать или, например, счетоводить, и чтобы — всегда классная прическа, свежий маникюр, красивые наряды, короче: она хотела быть женщиной, на которую мужики обращают внимание. И уж тогда она бы отомстила им за мать, которая, не смотря на все свои достоинства, так и не вышла замуж. О своём отце Лариса ничего не знала. Сначала мать говорила, что он — хороший, самый лучший на свете, добрый, но, мол, так получилось, что уехал далеко-далеко. А потом, когда дочь подросла, она заявила: «Разве нам вдвоём плохо? Ну их к чёрту, всех мужиков!»

Лариса жалела свою матушку, которая всегда возвращалась со стройки уставшая и, как ни старалась, не могла дочиста отмыть рук от цемента, шпаклёвки и краски. И себе такой жизни она не желала. Ну а поскольку особыми талантами Бог не наградил, да и в школе училась средне, то поступила Лариса в библиотечный техникум, где и конкурса-то не было. Там её и научили разбираться в литературе, просматривать «толстые» журналы и следить за новинками прозы и поэзии по специальным библиографическим изданиям. А кроме этого, она самостоятельно прошла ликбез науки любви.

Техникумовское общежитие притягивало городских Казанов со всех окрестностей. Неопытная Лариса и попалась одному ловкому красавчику, который быстренько её обрюхатил, а когда она заикнулась, что, мол, в положении, то услышала равнодушное: «Ну и что? Если бы я на всех, кто мне дал, женился, то у меня был бы целый гарем…»

Лариса не хотела повторять судьбу своей матери. Врач, который делал аборт, велел беречься, так и сказал: «Смотри, девка, ещё одна такая операция и рискуешь навсегда остаться пустоцветом: не будет у тебя детей. Это я как специалист говорю.»

Но о каких таких детях думают в семнадцать лет? Лариса попала в подобное положение и во второй раз. А третьего уже не было. Стала она пустоцветом! И сначала это её даже радовало: не надо ничего бояться, думать о всяких там контрацептивах — что бы и с кем ни делала, никаких последствий, красота!

А потом, когда замуж за Петра вышла, очень захотела ребёночка, но ничего не получалось, и врачи только разводили руками: «Чудес не бывает!» Муж, узнав о её абортах, помрачнел, стал пить и поколачивать её, обзывал «городской подстилкой» и, в конце концов, завёл себе другую женщину. Лариса развелась с ним и больше ни с кем в загс не ходила: мужчины у неё, конечно, были, некоторые вроде как даже мужьями считались, но она наотрез отказывалась ставить в паспорте соответствующий штампик. И это обстоятельство максимально упрощало все её расставания: она собирала вещички, ставила чемоданчик на веранде перед входной дверью и, как ни ломился, ни упрашивал отставной «благоверный», слышал в ответ: «Уходи!»

Вот только с Володей Скворцовым она не смогла расстаться по этой упрощенной и апробированной методе. Он жил в доме через дорогу — считай, окно в окно. Если бы кто-то попросил быстро и точно составить его словесный портрет, то человек, скорее всего, пожал бы плечами: «Да ничего особенного, вот только глаза у него необычные. Ласковые!»

Он вообще умел быть ласковым. Лариса просто забывала обо всём на свете, стоило ему притронуться к ней — осторожно и вместе с тем настойчиво, ласково и грубо, — наверное, так искусный ваятель прикасается к глине.

У Володи было прозвище — Цыган. Впрочем, нет, даже не прозвище, а воровская кличка. С восемнадцати лет он осваивал как места не столь отдалённые, так и те, куда Макар телят не гонял. Горячая голова, в первый раз он угодил на зону чуть ли не с выпускного школьного бала: повздорил с одним парнем из-за девчонки, и было б из-за кого, а то из-за Наташки Ваткиной, первой профуры!

Дрались они крепко, и когда тот парень упал, то Володя его, уже поверженного, несколько раз саданул в голову. А наутро выяснилось: его противник лежит в реанимации, состояние — хуже некуда, полкласса бегало сдавать кровь, а Наташка первой к следователю прискакала: «Я всё видела! Это Вовка его убил…»

Слава Богу, что не убил. Потому и отсидел всего три года. А тот парень с тех пор всё по больницам путешествует.

Последний срок Володя получил совсем нелепо. Ехал в автобусе, кондуктор говорит: «Бери билет!» А у него даже рубля в кармане нет. И вместо того, чтобы разжалобить тётку — мол, третий месяц зарплату не получаю, кусок хлеба не на что купить или что-то в этом роде, — Володя как гаркнет на весь салон: «Пошла на…, старая перечница!»

Кондукторша, естественно, возмутилась. Володя ещё пару-другую «ласковых» добавил, а та — в слёзы, криком кричит. И тут вдруг встаёт один молодой человек и предлагает: «Заплати за проезд и извинись!» А Володя уже тоже в раж вошёл, ну со злости и двинул заступника в нос — кровь так и брызнула струёй, а тот платочком утёрся и вежливо улыбнулся: «Давай выйдем!» И, главное, на вид-то дохляк, никакой «крутизны» — это Володю особенно задело: «Ну, я тя урою!» А как вышли из автобуса, парень сразу его и скрутил — легко, как бы даже играючи и шутя. Оказалось, что он в милиции работает. И уж, конечно, расстарался, чтобы определить Володю на очередную отсидку.

— Ой, Санечка, не знаю, как я перед ним оправдаюсь, — вздохнула Лариса. — Последние полмесяца, считай, на его деньги живём.

— Не напоминай мне об этом, — поморщился Александр. — Не хочу даже знать, откуда ты взяла эти триста рублей…

— Сначала его кожаную куртку продала, потом — норковую шапку, продолжала Лариса, не обращая внимания на Александра. — А ведь он сказал: «Выйду с зоны — вернёшь». Матери не захотел оставлять, потому что эти вещи она всё равно пропьёт…

— Да замолчишь ты или нет?

— А уж что он с нами сделает — это и в дурном сне не привидится!

— Пусть только сунется, — Александр встал, прошёлся по комнате и, отдёрнув желтую занавеску, постучал пальцем по стеклу. — Что из этого окна видно? — и сам же ответил:

— Правильно, железная дорога! А за ней начинается лес. Урою я твоего Володеньку и закопаю где-нибудь под осинкой. И никто не догадается, где могилка его…

— Ой-ей-ёй, храбрец-то какой!

— Ну, допустим, насчёт того, какой я в бешенстве, — это ты уже знаешь, — Александр не оборачивался, но по тому, как напряглась его спина, Лариса поняла, что лучше помолчать, не продолжать этот разговор. Он медленно повернул голову и чуть слышно, одними губами выдавил из себя:

— Напоминать не надо?

Она, не поднимая глаз, молча кивнула и закрыла лицо руками. «Опасные связи» соскользнули с колен и упали на пол.

3

К Любе подошла женщина в коротенькой рыжей шубке, чуть прикрывающей зад. Она сняла с рук перчатки и, подхватив наманикюренными пальчиками горстку капусты, осторожно тронула её ярко-красными губами:

— Сразу с брусникой солили?

— А то как же, — соврала Люба и с неприязнью подумала: «Фря какая! Сплошное фу ты — ну ты! Интересно, она своё причинное место не подмораживает?»

— Что-то не чувствуется, — женщина капризно оттопырила нижнюю губу. Капуста — отдельно, брусника — отдельно…

— На вкус и цвет товарищей нет, — заметила Люба. — Не нравится — не берите!

— А гигиенический сертификат у вас есть? — продолжала допытываться эта пигалица.

Никакого сертификата, конечно, не было. Откуда ему взяться, если при рынке даже ветеринарной лаборатории нет. Об этом Люба и сообщила покупательнице без всякой задней мысли.

— Как так? — встрепенулась она. — Может, вы свою капусту в антисанитарных условиях готовите. Человек купит, съест, а потом месяц на аптеку будет работать.

— Сроду такого не было…

— А вон то мясо тоже без лабораторного контроля продают? — спросила покупательница, узрев полётненских мужиков. — Ужас!

— Да какой там ужас! — изумилась Люба. — Им на свиноферме зарплату выдали поросятами. Они их забили, теперь вот торгуют. Поросят-то, наверное, ветеринары наблюдали, как вы думаете?

— Думаю, что это безобразие, — сказала покупательница и, брезгливо стряхнув с пальчиков капусту обратно в банку, закричала: Артур, Артур! Иди сюда!

Артур — высокий и худой молодой человек, что-то искавший в багажнике своей серой «Лады» — подбежал к даме и встал перед ней чуть ли не по стойке «смирно»:

— Что случилось, дорогая?

— Ты куда меня завёз? — сурово спросила она. — Здесь даже и понятия не имеют ни о какой гигиене, и нет у них ни лаборатории, ничего!

— Дорогая, ты сама просила отвезти тебя на настоящий деревенский рынок, — растерянно сказал Артур. — Тут перекупщиков нет, люди торгуют тем, что сами выращивают…

— Убожество какое-то, а не рынок! — брезгливо скривилась дамочка. — Ну, погляди сам: как всё это назвать?

Рынок, как и положено в будние дни, был малолюден и невесел, можно даже сказать — угрюм. Он представлял из себя два больших навеса, поставленными буквой «Г». Под ними горбились прилавки, сколоченные из грубого тёса, потемневшего от дождей и снега.

Каждый продавец считал своим долгом хоть как-то замаскировать прогнившие доски, и по этой причине прилавки напоминали большое лоскутное одеяло: тут — красное пятно: это Иснючка расстелила свою старую цыганскую шаль, там — кусок желтоватой бязи, рядом — обычная газета или плакат с изображением актрисы Натальи Крачковской. Ими весь посёлок года полтора назад увешали, но народ, может, и рад бы поглядеть на живую «мадам Грицацуеву», да денег на билеты в кармане — шиш; так и не состоялся тот концерт, а плакаты пригодились: во-первых, ими было удобно оборачивать школьные учебники, во-вторых, из них получались отличные колпаки: ими укрывали на ночь помидорную рассаду, высаженную на грядки, — чтобы уберечь от заморозков. Ну а в-третьих, чем тратиться на заграничные одноразовые бумажные скатерти, хозяйки приноровились стелить плакаты на садовые столики или вот тут, на рыночном прилавке.

Напротив Г-образного навеса стояла зелёная будка. На ней белой масляной краской было выведено странное слово «Каса». При ближайшем рассмотрении, правда, обнаруживалась поправка: какой-то местный грамотей процарапал ножиком между двумя последними буквами узкую «галочку», на вершину которой посадил ещё одну букву «с», похожую на полумесяц.

В этой «касе» гордо сидела Феликса Кузьминична. Она занимала сразу две должности — кассира и контролёра поселкового рынка. Одной рукой, стало быть, принимала плату за торговое место, а другой — проверяла наличие у торгующих выданных ею квитанций.

От недреманного ока Феликсы Кузьминичны никто и ничто скрыться не могло. Недаром же родители назвали её в честь «железного Феликса»: была тогда, в конце двадцатых — начале тридцатых годов, такая странная мода давать новорожденным имена в честь коммунистических лидеров, а также зримых примет крепнущего социализма: Домна, Пятилетка, Лампочка, Электрификация.

Феликса со временем почему-то стала Феней, а насмотревшись по телевизору всяких иностранных сериалов, вдруг решила переписаться в Феодору. На её взгляд, это звучало куда как благороднее!

Между будкой, в которой восседала Феня-Феодора, и Г-образными прилавками и зимой, и летом парил канализационный люк. В январскую стужу на его крышке обычно дремала Чара. В этой «дворянке», казалось, смешались все породы собак, какие только водятся в посёлке: мордочка — от колли, глаза бульдожьи, уши — от таксы, а изящно изогнутую, как у королевского дога, спину несколько портило вечно пузатое брюхо с большими пятнистыми сосцами, но зато хвост был бесподобен: закрученный в эдакое игривое колечко, как у лайки, он был необыкновенно пушистым и длинным. Если Чара зябла, то обматывалась им, как боа.

Феня — Феодора произвела её в ранг сторожа рынка. Эта «дворянка» тоже сменила имя: местные мужики прозвали её Сучарой — за любвеобильность и ветреность, но в приличном обществе такое имя произносить неловко, и потому женщины сократили его первый слог.

— Ещё и собак тут беспризорных расплодили, — сморщилась дамочка, увидев Чару. — Ты погляди, какая тварь!

Артур и оглянуться не успел, как в его ногах бешено закрутился рычащий клубок шерсти. «Дворянка» прекрасно чувствовала настроение людей, и если кто-то неодобрительно о ней отзывался или начинал скандалить с продавцами, она немедленно заливалась лаем и угрожающе скалила клыки.

— Чья собака? Почему без намордника? — закричала дамочка. — Артур! Она тебя укусит, гляди в оба!

— Гляжу, — кротко откликнулся Артур и меланхолично спросил: Ну и что мне теперь делать?

Чара, оценив спокойствие мужчины, осталась, видимо, им довольна, но дамочкины визги ей не понравились и она, не долго думая, кинулась к ней. Намерения у собаки, если судить по вздыбившемуся загривку и львиноподобному рыку, были самые серьёзные, да ещё вдобавок к этому она, приседая, ожесточенно рыла передними лапами снег — с таким видом, будто готовила врагу могилу. Но Люба и другие торговцы знали, что «дворянка» обычно этим и ограничивалась: нагнав страху, она вдруг моментально успокаивалась и, удобно устроившись на крышке своего любимого люка, время от времени лишь коротко взлаивала — так, для порядка, а может, чтобы лишний раз показать: территория находится под её надёжной охраной.

Дамочка о тонкостях поведения Чары, естественно, не имела никакого понятия. Она выхватила из кармана маленький зеленый баллончик и нажала на его черную головку: Чару окутало серебристое, искрящееся на солнце облачко. Собака чихнула, недоумённо покрутила головой и отбежала в сторону. Порывом ветра это облачко отнесло к Иснючке.

На собак газовый баллончик рассчитан, видно, не был. По-прежнему бодрая Чара возобновила свои наскоки на пришелицу. Зато Иснючка, закатив глаза, рухнула под прилавок.

— Дорогая, ну что же ты наделала? — Артур подбежал к Иснючке и попытался её приподнять. — Фу, блин, тяжёлая!

Артур похлопал Иснючку по щекам, взял пригоршню снега и растер по её лбу.

— Вдруг у неё сердце слабое? — сказал он. — Не выдержит! Ах, Боже ты мой…

Люба налила из термоса горячего чаю с лимонником и протянула кружку Артуру:

— А ну-ка, влейте ей в рот! От лимонника вмиг оживёт…

Артур двумя пальцами осторожно раскрыл иснючкины губы и, приблизив к ним кружку, только хотел влить в рот чая, как бабка дернулась, раскрыла глаза и очумело уставилась на мужчину. Тот от испуга выронил посудину из рук и горячая жидкость обожгла Иснючку.

— А-а-а! — закричала она неожиданно тонким голоском. — Спасите! Люди добрые, кто-нибудь, помогите!

— Ну что вы, что вы? — забормотал Артур. — Извините, я нечаянно!

— А-а-а! Ратуйте!

Иснючка резво вскочила со снега, одернула свои юбки, поправила шубу и, оглядевшись вокруг, заругалась таким отборным матом, будто наизусть повторяла избранные страницы «Словаря блатного жаргона».

Парочка, нарушившая спокойствие рынка, пугливо ретировалась в машину и позорно бежала, сопровождаемая беснующейся Чарой.

Феня-Феодора наконец покинула свою будку и, переваливаясь с ноги на ногу, как утка, подошла к Иснючке:

— Да успокойся ты! Ишь, какая вдруг нежная сделалась! Когда Иснюк за тобой по огороду с топором бегает, и то тише орёшь. А тут, подумаешь, человек нечаянно капельку чая пролил…

— А я не ослепну? — спросила Иснючка. — Что-то вроде как хуже видеть стала. Всё как в тумане…

— Пройдёт! — сказала Феодора. — Этот газ не опасен. Вот ты когда лук чистишь, то слезьми, наверно, обливаешься, а через пять минут — всё прошло. Так и тут…

Иснючка посомневалась, но вскоре успокоилась, тем более, что её товар вдруг пошёл нарасхват. Каждый норовил расспросить, что да как, и чтобы хоть как-то утешить страдалицу, покупали стакан-другой подсолнечных семечек, перемешанных с тыквенными.

Другой героине дня — Чаре торговцы, скинувшись, купили мороженого минтая, а полётненские мужики выделили ей хорошую косточку с жилистым, но зато свежим мясцом.

К трём часам дня Люба распродала почти всю капусту, остался всего один пакетик. Решив, что вырученные за него пять рублей не будут стоить тех лекарств от простуды, на которые, постой ещё полчаса на морозе, неминуемо придётся раскошелиться, она решила собираться домой. И тут к ней подошла Людмила:

— Привет, соседка!

— Из библиотеки идёшь? — вместо приветствия спросила Люба. — Всё книжки читаешь?

— А ты всё крутишься, — жалостливо улыбнулась Людмила. — Из-за этих проклятущих денег ничего не видишь и не знаешь…

— Какие там деньги — гроши! — отмахнулась Люба, но, заинтригованная напускной жалостливостью соседки, встрепенулась: Что, видела в библиотеке эту сучонку, да? Она ещё рога Саньке не наставила? Ну, не томи душу. Говори!

— Да что говорить-то? Ларису я не видела, её на работе нет. Она с Сашкой в ментовке сидит…

— Что?

— А то! Забрали их по подозрению в убийстве. Говорят, что это они порешили Виктора…

— Какого Виктора? Того, что на пищекомбинате шофером работал? Так ведь его голову нашли в Прудках — это целых пятьдесят километров от нашего посёлка. При чём тут Сашка с Лариской?

— Голову нашли в Прудках, а туловище — за их огородом, в дубовой рощице. Да ты что, ничего не знаешь, что ли?

Кое-что Люба знала. Этот Виктор вроде бы и познакомил Саню с Ларисой. Негде им, наверное, было распить бутылку водки — вот он и повёл приятеля к своей любовнице. Ларочка-то и сама не дура выпить, так что к появлению мужиков с запасом спиртного отнеслась вполне нормально. А уж поообщавшись с ней, Саня дорожку к её дому не забыл. По крайней мере, когда Люба узнала, что муженёк туда ходит, то услышала от него: «А что? Она женщина интересная, с ней есть о чём поговорить. А насчёт того, что ты подозреваешь, — ни-ни, она — „тёлка“ Виктора, будь спокойна…»

Доуспокаивал, ядрена вошь!

Жуткое происшествие, однако, не потрясло посёлок. Люди привыкли к тому, что кровь потоками струится с телеэкранов, и ни один вечер не обходится без горы трупов: боевики, вестерны, «ужастики», триллеры прямо-таки нашпигованы ими, а к этому ещё добавляются различные сюжеты криминальной хроники. Тут уж своё, родимое, показывают: кто кому голову топором проломил, что осталось от пьяного водителя, врезавшегося на переезде в поезд, как выглядит человек, которого его же собственная жена сорок раз истыкала кухонным ножом. Включишь радио или за газету возьмёшься, а там тоже: трупы, убийства, изнасилования, разборки «братвы». Так что когда узнаешь: вчера стреляли в твоего соседа или среди бела дня сняли золотую цепочку с шеи знакомой женщины, то только и скажешь: «Ну совсем уже обнаглели, эти бандюги! И куда только власть смотрит?»

Криминал, кажется, так крепко ввинтился в живую ткань нашего существования, что его уже даже и опасно трогать — это всё равно, что попытаться вырезать, например, большое родимое пятно: может ничего не случиться, а может стремительно развиться раковая опухоль — и тогда прости прощай, эта грешная жизнь на милой Земле! Вот и смирились с тем, что так, как живём, жить нельзя, но ничего не поделаешь — приходится.

Пищекомбинатовский Виктор, между прочим, мечтал попасть в компанию новых хозяев жизни. Люба знала от Саши, что он умудряется пускать налево овощные консервы: две машины отвозит на базу, как и положено, по накладным и прочим документам, а третью — на сторону, в те же частные лавки и придорожные шашлычные. А ещё Виктор скупал акции у рабочих пищекомбината, и ведь давал за них неплохую цену: по десять долларов за штуку. Некоторые мужики вообще первый раз в жизни видели «зелёненькие» и прямо шалели. Впрочем, и привычных рублей у некоторых подолгу не бывало: зарплату задерживали или выдавали её в виде ящиков с консервами собственного производства.

— Нет, тут что-то не то, — решительно сказала Люба. — Витька, наверное, порешили за то, что он акции скупал. Причём тут Александр с Лариской?

— Соседи видели: в тот день он к ним притащился пьяный — препьяный, и из каждого кармана по бутылке торчало, — сообщила Людмила. — А на следующий день твой Санька, между прочим, в Прудки ездил. Вот, говорят, и бросил там голову в прорубь. Какая-то бабка принялась долбить намерзший лёд и чуть концы не отдала: думала, что водяной к ней всплывает.

— Ну мало ли кто в тот день в Прудки ездил! — не сдавалась Люба. Почему на Саньку подумали? Да он и курицу-то обидеть не смел. Что, не помнишь, как я вечно Ваньку Веника, соседа, просила хохлаткам головы рубить? Он, Санька-то, жалостливый.

— Так ведь они пьяные были, — сказала Людмила. — А пьяный человек, сама знаешь, за себя не отвечает. Говорят, что это Лариска науськала твоего на Витьку, сказала, что бывший хахель имеет на неё виды и пытается её завалить где не попадя…

— Да что ты такое болтаешь?!

— Говорю, что слышала. Скандал — точно! — из-за этой стервы случился. Подумаешь, красавица какая! Считает, что все мужики только о ней и думают, а уж Витька-то и подавно голову потерял: никак не мог смириться, что друган её у него отбил.

— Ой, Боже ты мой! — покачала головой Люба. — И что они в ней нашли? Ни кожи, ни рожи! А сколько мужиков уже сгубила, сука паршивая…

— А слышь-ка, — нагнулась к её уху Людмила, — когда Санька к тебе последний раз приходил, не заметила ли ты чего необычного? Помнишь, он остался у тебя на целых три дня? Я, как к вам ни зайду, он всё на диване лежит лицом к стене и весь трясётся, как припадочный…

— Грипп у него был, — сказала Люба. — Температура высокая держалась. Да и что это я тебе должна обо всём докладывать, как следователю?

— Не кипятись, подруга, — улыбнулась Людмила и заговорщически подмигнула: Наверно, думаешь: выгородишь его — он и вернётся, да? Как бы ни так! Лариска, говорят, бегала по бабкам — приворожила она его, вот что я тебе скажу!

— А твоё какое дело?

— А никакого! Только жалко глядеть, как ты из-за него вся извелась. Да ты только свистни, как к тебе сразу десять мужиков подбегут…

— Мне десять не надо, хватит и одного, — ответила Люба и гордо посмотрела на Людмилу: — Я их, не как некоторые, не перебираю поштучно…

Она намекнула на ларискину слабость по мужской части, и та, смутившись, заторопилась:

— Ой, мне ещё за хлебом надо сбегать! Ни кусочка в доме не осталось…

И не позвала с собой. А ведь видела: Люба свою торговлю уже сворачивает, могли бы по-соседски и вместе в магазин пойти. Вообще-то, Люба хлеб не покупает, считай, года три: с тех пор, как устроилась буфетчицей, приносит его из больницы.

На ужин у неё были припасены гороховое пюре и жареный минтай, приготовленные в больничной кухне. Еда, может, и не самая вкусная, но, как справедливо полагала Люба, многие люди и этого не видят.

4

Она не любила зиму. Не всегда, а именно сейчас, став вдруг одинокой. А когда-то, давным-давно, так давно, что это уже кажется неправдой, она с нетерпением ждала снегопада, и чтобы дул ветер, срывая с огромных голов сугробов их боярские шапки, и кружились хороводы снежинок, и он, этот странный мальчик Петя из параллельного класса, старался забегать чуть-чуть вперёд, чтобы видеть сразу и Любин профиль, и лицо, и пряди её волос, выбивающиеся из-под белой пуховой шапочки. Когда у неё замерзали руки, он просил разрешения погреть их: снимал её варежки и нежно, чуть дыша, растирал ладони, дышал на них, а однажды, осмелев, поцеловал её пальцы.

Саня таких нежностей себе не позволял. Да это и понятно: он и стихов-то никогда не читал. А Петя писал их сам. И стал, кажется, даже известным: иногда Люба слышала его имя по радио, и как-то по телевизору показывали его выступление Петя, казалось, даже и не изменился: такой же худенький, чубчик так же задорно торчит, и глаза — детские, бездонно-голубые…

Зиму, впрочем, она перестала любить не только потому, что никто не сцеловывал снежинок с её холодных ладошек. Причина была куда прозаичней: за день в доме так выстывало, что, сбросив с себя шубейку, Люба тут же влазила в стеганый ватный халат, кидала в печку охапку дров и не отходила от неё до тех пор, пока не согревалась.

Мейсон, соскучившись по хозяйке, не отходил от неё ни на шаг

— Брысь, прилипала несчастный! — прикрикнула на него Люба. — Чего ластишься? Проголодался, да? А я вот для начала погляжу, не напакостил ли ты где…

Мейсон, изучивший характер своей хозяйки и, видимо, понимавший кое-какие слова, например, «напакостить», недовольно мяукнул.

— Ах ты, поганец, опять коврик обмочил! — воскликнула Люба. — Ну, Мейсон, погоди!

Коврик, прикрывавший дверцу в подполье, лежал комком. Люба даже не сомневалась, что кот, сделав на нём лужу, по своему обыкновению попытался скрыть следы «преступления»: в таких случаях он старательно комкал углы коврика, будто землю загребал. Сколько потом ни стирай и ни проветривай тряпку, она всё равно будет источать резкий запах кошачьей мочи.

Люба ухватила упирающегося Мейсона и уже хотела натыкать его носом в коврик, как вдруг обнаружила: он был абсолютно сухой. Вокруг дверцы-крышки лежал тонкий слой пыли, будто тут нечаянно встряхнули мешок с цементом.

— Ничего не пойму, — растерялась Люба. — Что это ты, Мейсон, тут без меня делал?

Кот, растопырив лапы, пытался вырваться из крепких рук.

— Может, это муженёк приходил татарить мои запасы, а? — размышляла Люба вслух. — Ларочка-то, говорят, ни помидоры мариновать не умеет, ни огурцов на зиму не солит, да и картошку свою, наверное, подъели: много ли эта барыня накопала со своих двух грядок! А Санька — едок отменный…

Люба отпустила кота, и тот стремглав взвился на подоконник. А его хозяйка нагнулась, провела пальцем по пыли — на полу остался четкий след. Недоумевая, она пристально оглядела кухню: всё вроде бы стояло на своих местах, ничего не изменилось. Если бы тут побывал Александр, то обязательно накрошил бы пепла от сигареты, бросил бы обгорелую спичку на половик и, конечно, отхлебнул бы брусничного морса из трёхлитровой банки. Но всё было чистым, нетронутым. Интересно, откуда взялась эта пыль?

Размышляя над этим вопросом, Люба машинально взяла тряпку, вытерла половицы и открыла холодильник, чтобы взять кастрюльку с гороховым пюре.

Кастрюлька стояла на другой полке, а из-под её крышки торчала ложка. Аккуратная Люба ни в жизнь не оставила бы ложку в еде, предназначенной на хранение, пусть и недолгое. Во всём она любила порядок: кастрюля должна быть закрыта, ложка вымыта и положена на сушилку, иначе — позор хозяйке-распустёхе!

— Мейсон, — сказала Люба, — ты был дома и всё видел. Это кто тут набезобразничал? Хозяин приходил, да?

Кот преданно таращился в глаза хозяйке, но даже не мяукнул. Обычно он откликался на своё имя, чем чрезвычайно занимал гостей. Можно даже сказать: он умел поддерживать разговор. Спросит Люба: «Мейсон, хочешь рыбки?» Кот в ответ умильно протянет: «Мя-я-у!» Спросит Люба: «Мейсон, купаться будем?» Он в ответ коротко и резко: «Мяв!»

А тут — молчок!

Люба подумала, что если соседка Людмила не соврала насчёт того, что Александр сидит в «ментовке», то, может, он и вправду приходил сюда утром: поел, набрал картошки из подполья, а может, и ещё чего прихватил, а? Она решила немедленно обследовать подполье.

Луч фонарика выхватывал ящики с сухим песком, где хранилась морковка, натыкался на кочаны капусты, подвешенные за корни под перекладинами — так они, считай, до весны сохранялись свежими. И на горку картошки, засыпанную в углу, луч света тоже наткнулся: ничего необычного, всё в целости и сохранности. Но за стеклянными бутылями и банками с соленьями-вареньями что-то вдруг мелькнуло. Люба страсть как боялась крыс и мышей. Неужто там притаилась одна из этих серых тварей?

— Кис-кис! — позвала она. — Мейсон, лапочка, прыгай сюда! — и осеклась, потому что вспомнила: перед уходом садила кота в подполье. Сам он отсюда выбраться не мог. Значит, точно: кто-то сюда лазил и нечаянно выпустил Мейсона обратно.

Люба направила луч фонарика в глубь баночной батареи и услышала, как кто-то глубоко вздохнул.

— Кто тут есть? — спросила Люба.

Ответа никакого не последовало, но послышалось легкое, быстрое движение, и в ноги Любе выкатился серый мяч. Она удивилась: откуда тут ему взяться?

Мяч подкатился к ногам Любы, несколько секунд был неподвижен и вдруг, будто чего-то испугавшись, отпрянул в сторону и моментально взлетел на картофельную кучу.

Люба, как зачарованная, следила за этими кульбитами. Обычный мяч так вести себя никак не может. Скорее всего, это было какое-то живое существо.

Шар стоял неподвижно и, как показалось Любе, настороженно наблюдал за ней. Решив всё-таки выяснить, что это за штуковина такая скачет у неё в подполье, Люба тихонечко сделала один шаг, второй. Но не тут-то было! Шар вдруг подскочил, а из его середины высунулось что-то вроде длинного клюва.

Присмотревшись, Люба увидела: никакой это не клюв, а ехидный, острый нос, точь в точь, как у мультяшной старухи Шапокляк. Обнаружились и блестящие, с живыми искорками глаза. Они с любопытством сверлили Любу.

— Ты кто? — спросила Люба.

Неведомое существо не показалось ей злым или коварным. Более того, где-то в глубинах памяти шевельнулось смутное ощущение: давным-давно, когда была совсем маленькой девочкой, она уже встречала этот пушистый шар со старушечьим лицом.

— Кто ты? — повторила Люба.

— Суседка, — прошамкал шар. — Старые люди так меня назвали…

И вот тут Люба испугалась. До неё вдруг дошло: мало того, что в её собственном подполье завелось чёрт знает что, так она ещё и разговаривает с этим чудом-юдом. А что если этот шарик только с виду такой добродушный, вот изготовится да как хватит за ногу или в горло вцепится! И потом, говорящих шариков не бывает, разве что — в сказках и всякой фантастической муре, которую Люба откровенно не уважала. Это Саня любил книжки о далёких мирах, гуманоидах, НЛО и даже верил, что человек — не единственное мыслящее существо.

— Ой! Надо же! — сказала Люба и приложила ладонь к сердцу, которое норовило вырваться из грудной клетки. — Ты давно тут сидишь? Ой, что-то мне нехорошо…

— Я тут живу, — отозвался шарик. — Не надо меня бояться. Если б я чего плохого тебе хотела, то уже бы сделала. У меня, девонька, не заржавеет!

Люба, прижимая ладонь к груди, мало-помалу допятилась до лестницы и, как только коснулась её спиной, резво развернулась и стремглав взлетела наверх.

Сердце, казалось, подкатило к горлу и готово было вырваться на свет божий через рот. Задыхаясь, Люба закрыла подполье и дрожащей рукой перекрестила его.

— Боженька, миленький, спаси и помоги!

Это вырвалось само собой, откуда-то из глубин души. Она несколько раз повторила эту фразу, и цепкие коготки страха мало-помалу разжались и дали вздохнуть полной грудью.

Не привыкшая, как она говорила, «даром жечь свет», Люба во всех комнатах включила электрические лампочки и светильники. Если бы не ночь, то она, наверное, вообще выбежала бы на улицу и кинулась к соседям. Но темень её пугала, и, вообразив, что шар, назвавший себя Суседкой, подстерегает возле крыльца, она решила: будь что будет, дома и стены помогают.

В подполье было тихо. Мейсон, выгибая спинку, терся о Любины ноги и умильно заглядывал ей в глаза. Она нагнулась, погладила его короткую, густую шёрстку и совсем успокоилась: хоть не одна в доме, слава Тебе, Господи. И уж если кот ничего не чует и вроде как никого не боится, то, может, это чудо-юдо укатилось, растворилось, исчезло. Да и было ли оно? Возможно, почудилось, а?

Впрочем, Люба не верила в причудливые игры психики. Она воспринимала мир просто, ясно и без всяких усложнений, свойственных умничающим интеллигентам. А то, что на свете случаются порой чудеса, — это она принимала за правило. Его внушила ей бабка. И хотя Люба никогда в жизни не видела, допустим, лешего или домового, но тем не менее была готова к встрече с ними. Мария Степановна, царствие ей небесное, утверждала, что и её бабка, и мать, и сама она не раз соприкасались с чем-то таинственным, неведомым. Старые люди вообще считали, что нет ничего страшного в том, что в доме живёт суседко — домовой.

Вспомнив об этом, Люба подумала, что у неё в подполье, наверное, завелась домовиха. Вон как себя назвала: Суседка!

Бабка рассказывала, что домовиха, как и домовой, заведует избой, людьми, в нёй живущими, а также домашними животными и комнатными растениями. Тем женщинам, которых она привечает, домовиха заплетает косы, и расплетать их нельзя — рассердится, а тех, кого невзлюбит, трясёт до поту, спать не даёт, болезни насылает. А живёт она обычно у кедринки, которую плотники специально помещают в подполье под передним углом избы. Причём, обязательно произносится приговорка: «Вот тебе, мать-суседка, тёплый дом и мохнатый кедр».

Наверное, суседка — это совсем не жена домового, а какое-то особенное существо. Она почему-то нуждалась в кедринке — знать, не желала расстаться с этим деревом и, наверное, даже была когда-то вольным лесным духом, но что-то потянуло эту некошиху к людским жилищам. Как и всякая другая нежить, суседка стояла на грани между добром и злом, одинаково равнодушная и к тому, и к другому, что, однако, давало ей право быть как бы моральным воспитателем подопечных человеков: она наказывала за совершенное зло и поощряла добро.

Нежась в домашнем уюте, суседка не забывала и просторы некогда родной тайги. Люди потревожили её, согнали с насиженного места, повырубали любимые кедры, затоптали полянки с земляникой, выдрали железными совками брусничник, повыкапывали целебные корни и, о будущем не думая, засыпали живые родники. Что оставалось делать тихой, незлобивой лесной некошихе? Вот и поселилась на территории своих обидчиков.

Вспомнив бабушкины байки, Люба укрепилась в мысли, что у неё в подполье сидит самая настоящая суседка. Но почему некошиха показалась в своём настоящем обличье? К худу или к добру?

«К худу… К худу…»

Если бы Люба это услышала наяву, то, наверное, совсем бы с ума сошла. Но нет, фраза всплыла в памяти как бы сама собой. Она уже и забыла, что давным — давно, в ту ночь, когда ей исполнилось шесть лет, слышала этот тихий старушечий голос: «К худу…»

Ах, как она радовалась вечером, когда мама, таинственно улыбаясь, поставила на стол большую картонную коробку, крышку которой украшала яркая картинка с букетом роз и витиеватая — золотом! — надпись: «Поздравляем с днём рожденья!»

— Что это? — спросила Люба. — Как красиво!

— Торт, — засмеялась мама. — Самый настоящий торт! Специально заказывала нашей начальнице привезти его из города…

Мама работала на почте — принимала посылки, телеграммы, заказные письма и бандероли. Специальная машина увозила корреспонденцию в город. Иногда место экспедитора рядом с шофером занимала Нина Фёдоровна, заведующая почтовым отделением. Она отвозила своему городскому начальству какие-то отчёты, справки, счета.

Сначала Нина Фёдоровна отказывалась покупать торт: «Вот ещё! Растрясёт его в машине, или, чего доброго, крем от жары растаёт. Нет, такой деликатный товар не повезу…»

Но узнав, что Люба видела это лакомство только на картинках, Нина Федоровна расчувствовалась и привезла большую красивую коробку. Торт в ней был совсем небольшой, зато его украшали розочки из густого и вкусного крема, и был он посыпан цукатами, марципанами и засахаренными дольками мандарина.

Сколько потом в Любиной жизни было тортов — и не сосчитать, но тот, первый, был и вкуснее, и лучше всех!

Спать она легла вместе с новой куклой. Ночью что-то сдавило ей грудь. Люба подумала, что это новая игрушка и решила положить её на пол. Но рука наткнулась на короткую, густую шерсть

«К худу… К худу…»

Вообще-то, она так и не поняла, слышала этот голос наяву или он прозвучал в её мозгу. Напала на неё какая-то лихорадка, и звон в ушах, и всё тело обмякло. Неведомое существо оторвало от Любы свою лапу и скатилось на пол.

А тут бабушка как раз поднялась на локоть, чтобы посмотреть на будильник, тикавший на столике. Она боялась опоздать со своей смородиной на первый поезд, что в половине пятого утра шёл в город.

— Что-то на пол бухнулось, — пробормотала бабушка и встала с постели.

— Ху…Ху, — сказала Люба.

— Привиделось что? — спросила бабушка.

А Любаша знай себе твердит: «ху» да «ху».

Насилу Мария Степановна от неё добилась, что к чему, и руками всплеснула:

— Не иначе, большак к тебе приходил! Да с чего это он вдруг сказал «к худу»? Ты ж его об этом не спрашивала?

— Не-е, я и так перепугалась…

Предсказание насчёт «худа» сбылось в тот же день. Бабка выгодно продала три ведра смородины, но всю выручку у неё вытащили карманники, даже копейки не оставили. Билет на поезд взять было не на что, и безбилетную пассажирку с позором ссадили на родной станции, привели к дежурному милиционеру и даже сфотографировали, чтобы вывесить портрет старой железнодорожной «зайчихи» прямо в вагоне. Время тогда было такое, что весь транспорт украшали плакаты типа «Совесть пассажира — лучший контролёр», а под ними висели рукописные стенгазеты с фотографиями изловленных безбилетников.

«К худу… К худу…»

А что значит нынешнее пророчество? Перепуганная Люба не знала, что и думать.

5

— Ах, мачо, милый мой мачо! — воскликнула Лариса и, перегнувшись через стол, чмокнула Александра в щеку.

Тот, не ожидавший такой нежности, отпрянул и чуть не поперхнулся ложкой горячего супа.

— Предупреждать надо! — сказал он. — Что за дурацкое слово ты выдумала — мачо?

— Это не я выдумала, — кротко улыбаясь, ответила Лариса. — Так назвали совершенно особую породу мужчин. Её вывели полтора века назад в районе границы Мексики с тогда ещё молодыми Североамериканскими штатами…

— Делать тебе нечего, что ли, в твоей библиотеке? Слишком много читаешь, — недовольно хмыкнул Александр, но всё-таки поинтересовался: А кто такие, эти мачо?

— О мачо-перволюдях в литературе самые неблагоприятные отзывы, — снова улыбнулась Лариса. — Они, знаешь ли, скакали по своим прериям, как самые последние дикари, мало мылись, много пили, грабили всех подряд и губили души ни в чём не повинных людей. Но как-то так получилось, что научились добросовестно работать и кое от каких своих отвратительных привычек отказались. В принципе, о них писал папа Хэм, а Элтон Джон даже спел: «В субботу вечером, выйдя из пивной, так здорово подраться», помнишь?

— Ничего я не помню, — ответил Александр, — потому что этого твоего Элтона Джона никогда и не слышал…

— Вот-вот! — обрадовалась Лариса. — Мачо не слушают хорошую музыку, плевать хотели на папу Хэма и прочих известных романистов, да и в кино на Бандераса тоже неохотно идут. Хотя Бандерас очень даже хорош в роли мачо!

— Да что ты зарядила: мачо да мачо!

— Они считают себя настоящими мужчинами! И ты чем-то на них похож…

— Скажешь тоже! — Александр даже смущенно улыбнулся, что на него вообще-то не было похоже. Обычно он старался сохранять внешнюю невозмутимость, что бы у него ни творилось в душе. — Это, что же, я на этого красавчика Бандераса смахиваю?

— Думаешь, нет? Да он, наверное, тоже никогда в жизни не вымыл ни одной ложки, тем более — тарелку или, не дай Бог, кастрюлю…

— Не мужское это дело!

— А какое мужское? Закрыться после работы в гараже, вдрызг напиться с друзьями, доползти кое-как домой и устроить разборку с женой?

— Ну-ну! Разве я тебя обижал?

— Какие наши годы! Ещё успеешь…

Лариса завела этот разговор неспроста. Сколько они жили вместе, Александр ни разу не то чтобы подмёл пол, так даже посуду со стола за собой не убирал. Придёт Лариса вечером домой, смотрит: хлеб, оставленный в плетеной хлебнице, засох, мухи по нему ползают, на скатерти — крошки, пятна от жирного борща, тарелки стоят одна в другой, ложки-вилки под табуреткой валяются. Это её суженый-ряженый так обедал. Потом она обнаружила ещё одну поразительную особенность Александра: он, судя по всему, страдал водобоязнью — на ночь не мылся, даже потные свои ноги не споласкивал, а его носки, как в том анекдоте, можно было ставить в угол стоймя.

Сначала она пыталась бороться с этими его привычками, но Александр, прищурившись, очень зло ответил: «Может, мне ещё на ночь и дезодорантами себя поливать надо? Так знай: я не пидорас какой-нибудь. И пахну как нормальный мужик. А носки стирай каждый день. Это женская обязанность…»

Лариса не стала доказывать, что на своей, как Александр говорил, «непыльной» работе она устаёт не меньше, чем он за баранкой машины. И что ей тоже хочется посидеть на диване перед телевизором, почитать какой-нибудь новый журнал или наконец довязать ту кофточку, которую начала ещё весной: в конце концов, это же экономия получается — не надо тратить деньги на новую дорогую вещь!

Мало-помалу из их дома исчез уют. Половики никто не вытряхивал, Лариса пылесосила их только в выходные дни. Посуду она мыла теперь поздним вечером — сразу всю груду, накопленную за день. В большом тазу постоянно кисли носки, рубашки, трусы — дожидались большой субботней стирки.

Лариса думала, что всё это хоть как-то проймёт Александра и он предложит свою помощь. Мечтания её были напрасными.

— Ах, мачо, мой милый мачо…

— Ну, что ещё?

— Уже третью тарелку тушеной картошки уплетаешь, а повариху ни разу не похвалил…

— Повариху б похвалил, потому что она чужая. Но вообще-то, ты у меня славная хозяйка. Очень вкусно!

— Спасибо. Доброе слово, оно и кошке приятно…

Иронии Александр, однако, не уловил. Его голова была занята совсем другим. Считай, с самого обеда только и думает над тем, кто же распустил эти слухи о том, будто они с Ларисой сидят в «ментовке» и против них возбуждено уголовное дело: это, мол, они прикончили Витьку, расчленили его труп и разбросали черт знает где.

Об этих слухах он узнал совершенно случайно. Зашёл в поселковый гастроном купить сигарет, а Олег Баринов, его бывший одноклассник, даже чуть бутылку из рук не выронил:

— Тебя что, отпустили?

— Откуда?

— Из «ментовки», конечно. Ты же вроде как основной подозреваемый, а Лариса — твоя подельница…

— Что так поздно похмеляешься? Обед уже! — сказал Александр. — Так долго терпеть нельзя: не только меня в «ментовке» увидишь, но и взвод зелёных чёртиков на марше…

— Ну чё ты, чё ты? — забормотал Олег. — Все пацаны говорят: повязали, мол, Санька, — и всё тут!

— Было дело. Вызывали нас с Ларисой к следователю. Но, как видишь, отпустили…

— Ну и хорошо, ну и ладно, — заискивающе засуетился Олег. — Я пацанам конкретно объясню. Пойдём выпьем.

Александр отказался. Что вообще-то на него было не похоже: он с удовольствием поддерживал любое предложение насчёт «выпить», особенно в конце рабочего дня. Иногда он накачивался спиртным так, что двигался по направлению к дому исключительно на «автопилоте», причём — по кратчайшей прямой. Видимо, он как-то по-особенному ощущал притяжение родного гнёздышка. Птицы без всякого компаса летят на юг, сивучи ни за что не заблудятся в морях-океанах, да и неразумная рыба кета отлично чувствует то место, где из оранжевой икринки проклюнулась на свет, и чтобы снова попасть в нерестилище, отважно преодолевает все преграды и ничего не боится, — вот и Александр, как бы ни был пьян, стремился хотя бы приблизиться к крылечку, возле которого росла раскидистая черёмуха. Её он посадил лет пятнадцать назад, и очень любил вечерами курить под ней. Тут Люба довольно часто обнаруживала обессиленного Александра.

Лариса в отличии от Любы не пыталась в таких случаях немедленно разобраться с бесчувственным «золотцем» — что толку ругаться, кричать, выяснять, где и с кем он наклюкался, если человек всё равно мало что соображает и больше всего на свете хочет, чтобы его оставили в покое.

Лариса действовала по-другому. Она дожидалась того редкого вечера, когда Александр приходил домой трезвый как стёклышко. На столе появлялся вкусный ужин. Новоявленный трезвенник самозабвенно вкушал салаты, жареную картошечку, свою любимую навагу под маринадом и не видел, как Лариса в большой комнате не менее азартно опорожняла бутылку вина.

Пустую «чебурашку» она ставила на столик и, покачиваясь, шла на кухню:

— Миленький, посмотри на меня: хороша ли твоя душечка?

В первый раз Александр, хоть и потерял дар речи, стерпел эту проделку. На второй раз Ларисе попало, и, как говорится, не в бровь, а в глаз. Но она мужественно повторила спектакль с вином и в третий раз:

— А что? Мужчине, значит, можно напиваться, как свинья, а женщина, выходит, не человек, ей нельзя, да?

Она не знала, что отец внушал маленькому Александру, что курица — не птица, а баба — не человек, а его мать, боясь кулаков благоверного, согласно кивала головой: «Муж — иголка, а жена — нитка. Куда иголка, туда и нитка…» В их семье и мысли не допускали о каком-либо равенстве полов. Мужик — всегда глава, и чтобы он ни делал, это обсуждению не подлежит.

Задумка Ларисы клин клином вышибить потерпела полное фиаско. И даже хуже! Она любила повеселиться, посидеть в хорошей компании и от рюмки никогда не отказывалась, но когда стала жить с Александром, то мало-помалу пристрастилась к ежедневной выпивке.

Перевоспитать Александра ей не удалось, и вскоре она стала привычно покупать то к обеду, то к ужину бутылочку-другую вина или чего покрепче.

Но Александр отказался от предложения Олега Баринова не потому, что перестал уважать свободу винопития. Ему просто не хотелось продолжать разговор о покойном Викторе. Он вообще предпочёл бы навсегда забыть о том случае.

И вот слушая щебетанье Ларисы, он вдруг сказал:

— Нет, я не мачо. У них нервы, наверное, железные. А я встретил сегодня Олега Баринова, он мне такое сказал, что места теперь себе не нахожу…

— Что случилось?

— А то, что нас с тобой убийцами считают…

Александр передал свой разговор с Олегом, и Лариса растерянно прошептала:

— Этого нам только не хватало!

Александр молча закурил, пустил одно колечко дыма, другое. Казалось, его ничто не интересовало, кроме этого занятия. Но Лариса уже изучила его достаточно хорошо, чтобы понять: он пытается найти ответ на сложный вопрос.

Очередное кольцо, стремительно взвившееся к потолку, расползлось жирной кляксой. Александр сморщил нос и выдохнул другое — тонкое, как штрих остро заточенного карандаша, это колечко разломилось на две половинки.

— Вообще-то, ничего страшного, — наконец сказал Александр. — Пусть болтают, что хотят! Если мы с тобой что и сделали не так, так это единственное: не надо было выставлять Виктора за дверь…

— Никто не знал, что так получится, — покачала головой Лариса. — Ещё хорошо, что он так и не отдал тебе те документы…

— Это из-за них такая суматоха, — Александр снова закурил и выпустил колечко дыма к потолку. — Даже интересно, где Виктор их держал. Так ведь и не могут найти…

— А наш следователь, между прочим, сказал, что мы с ним ещё обязательно увидимся, — напомнила Лариса. — И про эти бумаги всё время спрашивал. Он считает, что Витьку из-за них прикончили…

— Замолчи!

Лариса вздрогнула: не ожидала, что он закричит так громко.

Александр потянулся к пачке сигарет и локтем нечаянно спихнул на пол чашку с недопитым чаем. Она аккуратно раскололась на две половинки.

— Посуда бьётся — жди удач! — преувеличенно жизнерадостно воскликнула Лариса. — Сиди. Я замету…

Александр, скривившись, пнул в угол то, что осталось от чашки.

— Не строй из себя дурочку, — сказал он. — Соседи видели: вечером Виктор пришёл к нам, а когда ушёл — этому свидетелей нет.

Она уронила веник и, не поворачиваясь к нему, чётко, почти по слогам произнесла:

— Я ничего не знаю. И ты ничего не знаешь. Он ушёл от нас в десять часов вечера. Больше мы его не видели. Я и ты ничего не знаем…

— Нет, знаем! — Александр стукнул по столу кулаком. — Знаем, что он был сильно пьян. Знаем, что боялся каких-то разборок, но ничего конкретного нам не сказал.

— И больше мы ничего не знаем! — как заклинание, повторила Лариса. — И знать ничего не хотим!

— А знаем мы другое, — Александр наигранно потянулся и преувеличенно громко зевнул. — Время-то позднее, приличные мужчины и женщины сейчас не разговоры разговаривают, а занимаются кое-чем поинтересней…

Ларису удивила внезапная смена темы разговора, но она на удивление быстро поддержала игру:

— Даже и не представляю, чем это таким интересным можно заниматься ночью. Все приличные люди, кажется, уже смотрят сны…

— Хватит разговоры разговаривать! — сказал Александр. — Иди сюда, раздень меня…

Лариса, таинственно улыбаясь, медленно расстегнула верхнюю пуговицу рубашки, кончиками пальцев коснулась его шеи, потянулась губами к щетинистой щеке, но он отклонился вбок и нетерпеливо вернул её ладонь к следующей пуговице:

— Ну, давай! Без нежностей…

Она сняла с него рубашку и, не глядя, бросила её на пол.

Александру нравилась эта готовность Ларисы на всё, что угодно, лишь бы доставить ему удовольствие.

До встречи с Ларисой он не знал женщины. Нет, конечно, они у него были и до Любаши, и сама Любаша никогда ему не отказывала, и за двадцать лет жизни с ней Александр зачем-то заводил скоропалительные и даже пикантные романы, было у него и то, что именуется как «случайные связи». Например, одна девица, которую он подвозил до соседнего села, сказала, не стесняясь: «Денег нет. Плачу натурой. Но и времени нет. Давай я быстро всё сама сделаю». И то, на что никак не могла решиться его законная супруга, эта городская пигалица запросто выполнила за две минуты, да ещё, поднимаясь с колен, лениво попеняла: «Что так быстро? Первый раз, что ли?»

Люба не признавала никаких фантазий, а когда он попытался показать ей «Кама-сутру» с картинками, то даже обругала его и назвала извращенцем. Ему всё чаще казалось, что в постели жена вообще ничего не испытывает и лишь стоически отбывает обязанности добропорядочной супруги.

По-настоящему её волновала, кажется, лишь чистота. Она готова была день и ночь драить полы, чистить кастрюли, протирать стёкла в серванте и во всех шкафах, доставать пылинки специальной щеточкой из самых укромных уголков, и не дай Бог, если он за обедом ронял крошку хлеба на пол, — Любаша моментально вскакивала, хватала тряпочку и, убрав мусоринку, тщательно протирала линолеум: по её понятиям, если пол не сверкает, как зеркало значит, хозяйка явно неряха, стыд и срам!

Летая с веником по дому, она обычно напевала свой любимый романс:

— Придёшь ли ты, души блаженство:

С волшебной прелестью своей,

Дыханьем уст, огнём очей

Отдать мне жизни совершенство

И воскресить мои мечты?

Придёшь ли ты? Придёшь ли ты?

Она пять лет училась в музыкальной школе, и, как любила вспоминать, подавала некоторые надежды, дальше которых, однако, учёба не двинулась. Некоторые девчонки, с которыми Люба учила сольфеджио и другие музыкальные премудрости, потом сумели куда-то поступить — кто в культпросветучилище, кто в институт культуры, а одна, Маринка Морозова, добралась даже до Петербурга, который тогда именовался Ленинградом, и, провалив экзамены в консерваторию, попала-таки в какое-то музыкальное училище. А Люба решила звёзд с неба не хватать, и без неё желающих более чем достаточно.

Лариса, никаких музыкальных школ не посещавшая, прекрасно разбиралась в операх, любила классику, знала всех более-менее известных певцов и, дурачась, предпочитала напевать не что-то волнующе-серьёзное, а вот это:

— Не смотрите вы так сквозь прищур своих глаз,

Джентльмены, бароны и денди…

Я за двадцать минут опьянеть не смогла

От бокала холодного бренди…

Изображая из себя институтку — фею из бара, Лариса кокетливо поводила бедрами, закатывала глаза и страстно, по-цыгански трясла плечами. При этом она водила кончиком языка по губам и поочередно подмигивала, изгибая брови.

Вообще, Лариса считала, что в любви важней всего язык. Он может даже карлика превратить в гиганта большого секса и, наоборот, сделать непобедимого супермена коротышкой-пигмеем. Точно так же и какая-нибудь замухрышка, ни кожи — ни рожи, умеющая говорить ласковые слова, хвалить своего избранника и не стесняющаяся в любви бурного потока восторгов, нежданно-негаданно из невзрачной лягушонки оборачивается единственной и неповторимой принцессой.

Лариса изумила Александра, когда в самый, так сказать, ответственный момент вдруг заблаговестила:

— Раз, два, три! Мамочка!

Ох! Ах! Уй! Сказочка…

Эти выкрики ещё больше распалили его, и та ночь — вторая их ночь! пролетела как одно мгновенье, и он, привыкший к долгой тяжести супружества, проспал всего полчаса, а может, даже и меньше, но поднялся свежим и бодрым.

— Что, ты ничего не знал о брусинках? — удивилась Лариса, когда он начал расспрашивать её о ночных стихотворных выкриках.

— Нет, как-то не приходилось…

— А ещё русским считаешься, — шутливо упрекнула Лариса. — Наверно, думаешь, что когда поют «Эх, дубинушка, ухнем!» — это про каких-нибудь волжских бурлаков или лесных разбойников, да?

— А про что же?

— Про то же! «Дубинушку» исполняли, так сказать, на брачном ложе. А брусинки народ вообще придумал для того, чтоб любиться по-человечески, с радостью, а не как слепоглухонемые…

— Частушки, значит, надо петь, — усмехнулся Александр, — чтоб елда по стойке «смирно» встала…

— О, — оживилась Лариса, — да ты, оказывается, знаешь старинное слово. А какие ещё синонимы назовёшь?

Александр, кроме двадцать первого пальца, девичьей игрушки и женилки, ничего больше не вспомнил. Зато Лариса так и зачастила:

— Гвоздь программы, сверло, копьё, соловей-разбойник, корень жизни, ласкун, хобот, пятая нога, верный кореш, дуло, интеграл…

— С математиками, что ли, дружила? — попытался срезать её Александр. Ещё б логарифмы вспомнила…

— Логарифмы — это больше по женской части, — засмеялась Лариса. — Они как раз напоминают маркоташки, попельки, горки или попросту — тити!

Александр поначалу стеснялся этой странной игры. Но мало-помалу путешествие по интимному лексикону его увлекло, и он сам предлагал Ларисе найти какие-нибудь «запасные» названия некоторых частей тела или вполне определённых действий.

Они никуда не спешили и не опаздывали. Куда-либо устроиться было трудно, и они довольствовались пока пособием по безработице. Но в этом вынужденном безделье была своя прелесть: Лариса и Александр, полностью предоставленные друг другу, находили это занятие самым замечательным на свете.

6

Несколько дней Люба заходила в свой собственный дом с опаской. Поворачивая ключ в замке, она прислушивалась к тишине за дверью. Ей казалось, что там притаился кто-то злой, хищный и коварный. Стоит войти — и до смерти перепугает, обморочит и душу из тела вытянет, как нитку.

Напуганная виденьем в подполье, Люба даже сходила к бабке Полине, которая слыла искусной ворожеей, знала толк в травах и, как поговаривали, якшалась с нечистой силой.

Эта старушка с весны до поздней осени собирала и сушила травы, коренья и всевозможные плоды. Изредка она торговала на рынке сухим липовым цветом, шиповником, чагой; у неё охотно покупали пышные пучки петрушки, укропа, пастернака, а за базиликом и кориандром даже специально приезжали офицерские жёны из соседнего военного городка. Видимо, она и в самом деле знала какие-то секреты, потому что даже в засушливые годы её небольшой огородик поражал пышной и яркой зеленью, пестроцветьем и каким-то особенным медовым благоуханьем.

— А чего ты, милая, испугалась? — прищурилась бабка Полина, выслушав Любу. — Суседка зла тебе не желает. Напротив, предупредила: что-то нехорошее может случиться…

— Да ведь страшно! Эдакую чудь в своём подполье увидела…

— Нынче некоторые людишки пострашнее всякой чуди бывают, — вздохнула бабка Полина. — Уже сама земля охладела к сынам человеческим, и с небес несть им ни гласа, ни указания: невмочь Богу смотреть на всю эту скорбь и увещевать детей своих заблудших. Природа восстала против нас, уже и пользительная травка несёт в себе яд, и съедобный гриб наполняется отравой. Мало ли народу потравилось обычными подосиновиками, помнишь?

Прошлым летом и в самом деле в больнице, в инфекционном отделении, где Люба работала, лежали люди, отведавшие сыроежек да подосиновиков.

Врачи терялись в догадках, выдвигались всякие гипотезы, но, кажется, никто ничего так и не понял. Тем более, что вскоре, после сильных дождей с грозами, пошла вторая грибная волна, и народ ими уже не травился.

— Я за своими травками хожу теперь далеко-далеко, — заметила бабка Полина. — Подальше от посёлка, от полей, от дорог. Да только всё равно замечаю: нет в травах былой силы. Мы же не знаем, что вместе с водой выливается из туч. Да и солнце стало злее, неизвестно, какой энергией питает растения…

— Я за ценой не постою, — перебила Люба, понявшая бабку по-своему. Понимаю, что травы дорого стоят.

— Э, милая, обижаешь! — нахмурилась бабка. — У меня правило такое: сколько человек даст — столько и ладно, лишних денег никогда не возьму, и цены своим травам не набиваю…

— Не обижайся, — сказала Люба. — Я ведь от чистого сердца.

— И я — от чистого, — всё ещё хмурясь, сказала бабка. — Только вот не знаю, помогу ли. Тебе ведь не от суседки надо защищаться…

— А от кого же?

— Суседка — это вроде как твоя домохранительница, — заметила бабка. Она тебе специально показалась, знак дала: остерегайся, мол, какой-то напасти. А ты испугалась, приняла её за злого духа. А может, он уже внутри тебя сидит и не даёт душе покоя…

— Ну, скажешь тоже…

— Да ведь я вижу, что душа у тебя не спокойная, — усмехнулась бабка. Тут и без ворожбы всё ясно. Тоскуешь по Саньке-то?

— Да сдался он мне! — гордо подбоченилась Люба. — Была без радости любовь — разлука будет без печали…

— Ладно тебе, — снова усмехнулась бабка. — Ни присушивать, ни привораживать его не стану — это богопротивное занятие. А совет на будущее могу дать. Не пытайся усложнять жизнь. Зачем понапрасну печалиться? Старые люди говорили: моль одежду тлит, а печаль — сердце. Дам-ка я тебе травки, вот этой — нюхни, ну что? Запашистая, да? Будешь заваривать и пить как чай. Он нервы успокаивает, человека в себя приводит…

— Разве я похожа на психованную?

— Когда дойдёшь до психа — труднее будет лечиться, — объяснила бабка. Попей травки, вреда от неё никакого. А свою суседку не бойся. Наоборот, поблагодари её за предсказание, угости чем-нибудь вкусненьким, например, оставь медку на тарелочке в том углу, где она тебе показалась…

— Что ты, бабуля! Да как же я в подполье-то полезу? Боюсь ведь…

— Это от того, что душа у тебя не на месте, — ответила бабка. — Не читаешь ты, видно, милая, Библии. А в ней сказано: перейди же ручей огненный! Для человека нет ничего невозможного, и мешает ему только страх. Да ведь ещё старые люди учили: «Страшно дело до начину». Поставь душу на место, и она выправит тебя, укрепит, перенесёт и через ручьи огненные, и пропасти глубокие…

— Легко сказать: поставь на место… Как это сделать — научи.

— Неужто я на профессора похожа? — снова усмехнулась бабка. — Сама неучёная. Одно знаю: без любви, тепла, света и внимания душа чахнет и чахнет, и чахнет. Ну и на что она, чахоточная, годится? Ни помощница, ни защитница, и всего, как мышь, боится. А ты попробуй сделать для неё что-нибудь приятное, раскрой её…

Люба старательно запаривала бабкину траву в большом фарфоровом чайнике. Темно-желтый, почти янтарный настой она наливала в изящную серебряную чашечку и ставила на льняную салфетку — и то, и другое несколько лет пылилось на антресолях серванта. Да и перед кем было ставить красивую посуду? Гости в доме почти не бывали, а если кто и приходил, то обычно свои — соседи, родственники или сослуживцы, перед которыми Люба не очень-то старалась показать свою зажиточность. Ещё завидовать станут!

Чай из бабкиных трав Люба пила медленно, наслаждаясь его ароматом: казалось, что она сидит на небольшой полянке, окруженной молодыми березками, и вокруг неё ластятся-колышутся ромашки, синюхи, кипрей, и пахнет свежескошенным сеном, медом и чем-то волнующе волшебным, чему и названия-то не подберёшь — может, юностью?

Ничего необычного в этом напитке, казалось, не было — подумаешь, какие-то травки да листики, но уже через несколько дней Люба почувствовала, что и подниматься по утрам ей легче, и бодрее стала, и голова к вечеру не болит, и душа вроде как успокоилась. Но она никак не насмеливалась выполнить бабкин совет насчёт угощения для этой чуды-юды из подполья. Давно бы уж надо и картошки набрать, свеклы-морковки достать — суп не из чего варить, но лезть за овощами она не решалась. А вдруг опять эту самую суседку увидит? Жуть!

Но в тот вечер, возвращаясь с работы, Люба твёрдо для самой себя решила: придёт домой — сразу же откроет подпол, зажжет керосиновую лампу и спустится набрать картошки. Сразу ведра два наберёт, чтобы наподольше хватило. А то уже надоело питаться этой жидкой больничной кашкой да отварным минтаем. Совсем плохо стали кормить больных. Оно и понятно: денег на их содержание давали самый мизер, а врачам, медсёстрам да санитаркам зарплату вообще уже четвёртый месяц задерживали. Если бы не приработок на рынке, то совсем было б тяжело.

Люба всё чаще и чаще ловила себя на мысли, что живёт в такой стране, где жить никогда бы не согласилась, но вот Бог зачем-то её сюда поселил, да ещё сделал так, что если бы она и задумала отсюда уехать, то всё равно ничего бы не вышло: капитала не нажила, путного образования не получила, иностранных языков не знает, ну и кому она там, в прекрасном далеке, нужна? А вот Валечка, дочка, ещё бы, пожалуй, могла устроить свою судьбу. Какие её годы! Всего-то двадцатый год пошёл. Но она нигде не хотела учиться: поступила в техникум, где завалила экзамены за первый же семестр — ни бум-бум в голове; пошла в кулинарное училище, но и там не удержалась: выселили её из общежития, причём, в приказе написали: «За аморальное поведение». А в чём оно заключалось, ни директриса училища, ни комендантша общежития, ни даже однокурсницы объяснить Любе не пожелали, и на все расспросы, потупив глаза, твердили одно: «А это вы у своей дочери спросите».

Валечка, однако, смотрела на мать невинными глазами и застенчиво отвечала: «Не знаю, за что. Может, за то, что два знакомых парня пришли в гости в нашу комнату. Ну, с бутылкой, конечно. Пока они её распивали, я уснула, и что было — не знаю, просыпаюсь: шум, крик, комендантша меня по-всякому обзывает…»

После этого Валечка пошла на курсы секретарей-референтов. Люба, поднатужившись, заплатила за них пятьсот рублей. И не зря, потому что дочка всё-таки получила свидетельство и направление на работу в хорошую торговую фирму. Правда, проработала всего два дня, а на третий пришла к ней какая-то подружка, кажется, её Юлькой зовут, и предложила: «Давай, Валюха, отметим начало твоей трудовой биографии».

Куда и с кем они забурились после ресторана — этого Люба у дочки до сих пор так и не выпытала. Три дня новоиспеченная референтка не появлялась в фирме и её, конечно, уволили.

Юлька, чувствуя свою вину, предложила разнесчастной Валечке не тратить материнские деньги на поднаём комнатки у одинокой старушки, а поселиться вместе с ней в шикарном доме в центре города. Откуда у этой мокрощёлки были средства, чтобы снимать такую дорогую квартиру, это было покрыто мраком тайны. Впрочем, дочка недолго побыла приживалкой. Как-то приезжает на побывку домой и сообщает: «А я, мамочка, кажется, замуж выхожу. Его зовут Юра. Он меня старше на шесть лет, работает охранником в частной фирме, есть квартира, машина и дача. Мы уже вместе живём…»

Люба, как сумасшедшая, помчалась в Хабаровск, чтобы посмотреть на этого Юру с квартирой, машиной и дачей. Приехала, кажется, не вовремя: у молодых как раз гости были, дым коромыслом, музыка гремит, танцы-шманцы, звон бокалов. На Любу никто и внимания не обратил, а Валечка только и сказала: «Чего прискакала? Я же сказала: не приезжать, пока сами не позовём». Но будущий зятёк, к утру протрезвевший, отругал неласковую Валечку, сбегал за пивом, сам сжарил яичницу с ветчиной и, угощая Любу, признался: «Я вашу дочку люблю и никогда не обижу». Однако со свадьбой они что-то не спешили. Валечка нигде не работала, говорила, что без прописки никуда не берут. Но Люба по этому поводу уже не переживала. Главное, считала она, дочка встретила хорошего человека, а всё остальное как-нибудь образуется.

Подходя к дому, Люба заметила: на кухне горит свет. Неужели Санька взломал дверь? А может, уходя на работу, сама забыла выключить электричество? Или воришки залезли, а?

Встревоженная Люба потихоньку открыла калитку и, стараясь не скрипеть снегом, забралась на завалинку, чтобы посмотреть, что делается в кухне. В морозных узорах оконного стекла она нашла небольшую щелочку и с трудом разглядела силуэт женщины. Это была Валечка!

7

В дверь кто-то постучал. Лариса взглянула на часы: половина десятого утра. По-хорошему уже давно полагалось бодрствовать, крутиться, например, у плиты, как другие добропорядочные семейные женщины. Но они с Александром вставали поздно. Куда торопиться-то? Это другие боятся опоздать на работу, за которую всё равно вовремя не платят. А они — пташки вольные, только раз в неделю обязаны прийти в центр трудоустройства — на отметку.

Как ни хотелось, а пришлось Ларисе выбираться из-под тяжелого ватного одеяла и шлёпать по холодному полу босыми ногами. Александр стука не слышал и спал как ни в чём не бывало.

— Кто там? — спросила Лариса.

— Сто грамм, — ответил мужской голос.

Лариса не поверила своим ушам. Голос был Володин. И эта фраза насчёт ста грамм — тоже его.

— Вовка, ты?

— …И цветы, — послышалось из-за двери.

— Откуда?

— Оттуда! Только что из автобуса вылез, и сразу — к тебе, — ответил он и снова нетерпеливо стукнул в дверь. — Ну, открой же! Замёрз как цуцик…

Лариса не знала, что и делать. Она ждала и боялась возвращения Цыгана. И дело даже не в тех его шмотках, которые пришлось продать. Уж как-нибудь расквитались бы. Пугало её другое: Володя писал, что спит и видит её своей женой, и что ему очень хочется нормальной, спокойной жизни, и чтобы вокруг их дома вырос большой сад, он специально поедет в Хабаровск, в питомник имени Лукашова, наберёт там самых лучших саженцев, вот только вернётся между прочим, в самый раз: весной! — так сразу и поедет за грушами-яблонями.

— Что, досрочно освободили? — спросила Лариса. Вопрос прозвучал как-то глупо, но что поделаешь: слово — не воробей, вырвалось — не поймаешь.

— Да что ты мне допросы устраиваешь? — Володя разозлился и саданул дверь ногой. — Если меня не жалко, то хоть розы пожалей. Или ты мне не рада?

— Ты сначала всё-таки в родной дом зайди, — сказала она. — Твоя мать хворает…

— У тебя кто-то есть? — догадался Володя. — Отвечай!

— Тебе мать всё расскажет, — вздохнула Лариса. — Прошу тебя по-хорошему: иди домой.

— А что это ты меня гонишь, милая? — тихо спросил Володя, и по этому тихому, с придыханием голосу Лариса поняла: он распсиховался, и, как всякий неуравновешенный человек, может сорваться, не думая о последствиях своих действий. Она хорошо помнила эти внезапные приступы ярости и боялась их.

— Ну, что молчишь? Считаешь, что прошусь к тебе под зонтик? Да у меня ксива есть на поселуху!

Он распалялся всё больше, и Лариса, не зная, как поступить, вдруг вспомнила, что Цыган верит в приметы. Никогда, к примеру, не пойдёт дальше, если дорогу перебежит чёрная кошка или встретится баба с пустым ведром. И она сказала:

— Возвращаться надо под крышу родного дома. Есть такая примета, понял? Я очень рада, что ты вернулся, но сначала иди к матери…

Володя занервничал, завозмущался, но, скорее, уже для приличия, не желая сразу отступать.

— Ну смотри, Лара, если ты восьмёрки кружишь, я тебя замикстурю, сказал Володя. — Понимаешь, о чём базар?

— Понимаю, — ответила она. — Иди. Не томи ты меня…

Ночью выпал снег. Нежный, как гусиный пух, он скрадывал шаги, и Лариса не сразу поняла, что Цыган отошёл от двери. И только когда хлопнула калитка, она облегчённо вздохнула, и, не чуя под собой ног, прошла на кухню, упала на табурет и, загребая на груди ворот наспех накинутой шубейки, заплакала.

По утрам солнце на кухню не попадало, и всё-таки воздух в коридоре будто играл, напитываясь искорками света, долетавшими сюда из большой комнаты. Холодные и ясные ранние лучи пробивались туда через ажурные орнаменты оконной изморози. Ровно и покойно, без суматохи они ложились на давно некрашеный, белесый пол, прикрытый темно-красным паласом, липли к тусклому лаку мебели, застывали равнодушными пятнами на обоях, но мало-помалу, ближе к обеду, наполняли всё вокруг тихой, блаженной лаской. А пока Лариса никак не могла согреться и придти в себя от нежданного-негаданного визита. Очень хотелось курить, но сигареты остались в спальне, где был Александр. Она не хотела, чтобы он увидел её зареванное лицо.

Лариса и ждала, и боялась возвращения Цыгана. Этот человек мог сидеть у её ног и преданно заглядывать в глаза, а через несколько минут, напрочь забыв о всякой нежности, зло заговорить на тарабарском воровском жаргоне и дать волю самым диким инстинктам.

Володе доставляли наслаждение её слезы. Для этого он специально унижал её, а потом принимался успокаивать, обнимать и, возбуждаясь от прикосновений, её всхлипываний и нежелания мириться, вёл себя бесцеремонно и грубо. Она довольно скоро поняла, что рядом с ней совсем не друг, что у них нет ничего общего, кроме постели, да и та донельзя примитивна: Цыган думал только о своём удовольствии, не заботясь о том, чувствует ли она хоть что-нибудь. Впрочем, тем, что называют техникой секса, он владел неплохо, но Лариса, узнав много чего нового, в конце концов поняла: для Володи она была вроде испытательного полигона, не более того. И, проклиная его, она, как это ни странно, нуждалась в его умелой, гибельной плоти, а его грубое, пренебрежительное отношение, эти бесконечные маты и блатные словечки лишь обостряли то, что в минувшем веке именовали сладострастьем. В глубине души Лариса таила надежду, что Цыган не такой плохой, как кажется, и что ко всем на свете бабам он может относиться одинаково, но уж её-то, единственную и неповторимую, обязательно выделит на особицу.

Задумавшись, Лариса не услышала, как в кухню вошёл Александр. Он долго и жадно пил воду прямо из ковша.

— Кто приходил? — наконец спросил он.

— Цыган из тюрьмы вернулся, — сказала Лариса.

Александр помрачнел и весь день ходил насупленным. Его настроение совсем испортилось, когда он вышел во двор и вернулся с букетом замороженных, хрупких, как льдинки, темно-красных роз. Он молча бросил его на стол и ушёл в спальню. Лариса воткнула букет в помойное ведро и долго курила на кухне.

Цыган, однако, в тот день их не тревожил. Но потом житья от него не стало. Он требовал вернуть свои вещи, ничего и слышать не желал о каких-либо отсрочках. Ещё хуже было то, что он подкарауливал Ларису, когда та выходила во двор, и приставал к ней, и, когда она от него отбивалась, то орал какие-нибудь непотребности.

Лариса боялась угроз Цыгана и почти не выходила из дома. Но он несколько раз вламывался сам, и Александр, выгоняя его, крепко схватывался с ним, и тоже потом сидел дома: не хотел, чтобы кто-то видел его синяки и ссадины.

Однажды Цыган привёл с собой ещё троих парней — бритоголовых, в широких штанах, воняющих дурным потом. Они молча скрутили Александра и положили на пол. Цыган, весело поглядывая на Ларису, потоптался на его спине, напинал в бока, стараясь угодить в печень, и в завершение всех издевательств лениво спросил своих дружков: «Что, не хотите эту шилохвостку попробовать? Пусть её жося поучится, как с бабами надо обращаться…»

Лариса, уже до этого охрипшая от крика, вдруг замолчала и, чувствуя в груди странный холодок, вышла на середину комнаты, сбросила с себя халат и обожгла глазами этих троих ублюдков:

— Ну, кто первый?

Видно, в её облике появилось нечто такое, что испугало не только бритоголовых, но и Цыгана. Улыбка сползла с уголков его губ и опустевшее лицо, побледнев, стало похоже на застывшую маску.

— Ты что? — пробормотал он. — Что ты?

— Шваль! Падаль! Суки позорные! — Лариса не кричала, выговаривала ругательства спокойно и чётко, но вкладывала в них всю ненависть, которая ярилась в душе.

Один из бритоголовых повернулся к Ларисе боком, и она увидела на его левом виске темно-коричневую кляксу. Такое родимое пятно было у одного мальчика, который лет пять ходил в библиотеку, спрашивал всякие умные книжки по технике, перечитал всего Булгакова, Мережковского и Макса Фриша. Потом он куда-то пропал, говорили, что связался с какой-то нехорошей компанией и чуть ли не в зоне сидит.

По тому, как он виновато отворачивался, Лариса поняла: это, конечно, он, Пашка Бычек! И, видно, ещё не окончательный «отморозок», вон как порозовели его уши.

— Ну что, Пашка, может, начнёшь? — тихо, одними губами, сказала Лариса. — Ты уже Гантенбайн? А может, Свобода?…[1]

— Прошу вас, не смотрите на меня, — промычал Пашка.

— Помнишь, за что Лиля боялась Свободу? А, не помнишь! За то, что он, отрезвев после своих безумств, ничего не помнил. А ты будешь помнить, клянусь! Ты будешь бояться жить!

Лариса повернулась к Володе:

— Пусть только эти ублюдки дотронутся до меня! Уж одному из них обязательно яйца оторву. Вцеплюсь намертво, а там хоть убейте меня…

— Да пошла ты…, — сказал Цыган и, поминутно оглядываясь, двинулся к двери. Вслед за ним тронулась и присмиревшая бритоголовая троица.

Почувствовав страшную, невыносимую усталость, Лариса упала рядом с Александром и сразу заснула. Очнулась она от тихого прикосновения.

— Всё в порядке? — спросил Александр.

Она погладила его разбитые губы, коснулась глубокой ссадины на подбородке и молча кивнула.

— Ты их здорово напугала! — сказал Александр. — Я тоже не понял, что с тобой случилось…

— А что было-то?

— Не знаю. У тебя в глазах будто свеча зажглась. И какая-то сила от тебя шла…

— Просто я очень хотела, чтобы они ушли.

— Но они ещё придут…

— Пусть попробуют.

Володя, однако, больше не приходил. Может, ещё и по той причине, что Лариса сходила к нему сама и, не обращая внимания на ахи-охи его мамаши, заявила, что если он хоть пальцем тронет её или Александра, то снова отправится на зону. Потому что она не из тех, кто боится всякую гниду и прекрасно знает дорогу в «ментовку», которая отлично осведомлена о воре по кличке Цыган и спуску ему не даст.

8

Валечка, погостив у матери пару дней, объявила, что приехала не на побывку: она больше не хочет жить с Юрой. А поскольку деваться ей некуда, то вернулась в родимый дом. Надолго ли — не знает, но постарается не задерживаться: жить в посёлке — значит, медленно умирать от скуки и тоски, а она ещё, мол, молодая и хоронить себя не собирается.

— Да что случилось-то? — допытывалась Люба. — Юра, вроде, парень обходительный, ласковый…

— Ничего не случилось, — лениво отвечала Валечка. — Он только с виду обходительный, как ты выражаешься. А увидит, к примеру, мусоринку на паласе, тут же пиликать начинает: что ты, мол, за хозяйка, неряха такая — сякая. Блин!

— Валечка, ты зачем такие вульгарные слова говоришь? — пугалась Люба. И при Юре — тоже?

— Ха! Ты что, мать, думаешь, он дворянских кровей, что ли? Слышала б, какие маты гнёт!

— Ну а ты б смолчала, лишний раз свой норов не показывала. Если мужика вкусно накормишь, чистоту наведёшь, свежую рубашку ему выгладишь, он материться не захочет…

— Я, кажется, в служанки к нему не просилась. Что за радость его вонючие трусы стирать!

— Валечка! — укоризненно качала головой Люба. — Ты ведь нигде не работаешь, время у тебя есть, могла бы всё домашнее хозяйство на себя взять…

— Счас! Разбежалась! Пусть, блин, прислугу нанимает!

— Какая прислуга? О чём ты, дочка, толкуешь? Да разве ж не приятно угодить любимому человеку? Чтоб в доме чистенько было, уютно, душевно…

— Мать, не о том мы говорим. Я его не люблю, понимаешь?

— Как же так? — растерялась Люба. — Зачем жить с ним стала? Обнадёжила, можно сказать, человека…

— Ха! Какая ты у меня, мать, тундра! Ой, блин, не могу! Обнадёжила… Ну, дурой была, думала, что привыкну к нему. Не получилось…

— Он, наверное, переживает?

— А как ты думаешь, мой папка сильно переживает, а? — спрашивала жестокосердная дочь, и на этом разговоры обычно обрывались. Люба вставала и молча уходила в спальню, а Валечка, как ни в чём не бывало, включала магнитофон и слушала музыку.

Дочь целыми днями валялась на диване: или спала, или смотрела телевизор, или читала книжку «Мадам». Заканчивала её читать и снова начинала. Наизусть, что ли, заучивала? Люба ради интереса полистала этот роман и ей чуть дурно не стало: в книжке откровенно описывались такие способы и формы секса, о которых она даже не подозревала.

— Нашла что читать! — сказала Люба. — Ничего хорошего! Проститутка написала о проститутках для проституток…

— Много ты понимаешь, — ответила Валечка. — Если б ты такие книжки читала, то, может, папаша не ушёл бы к Ларисе…

— Да как тебе не стыдно? — Люба чуть не задохнулась от возмущения. — Ты что матери говоришь?

— Ничего особенного. Просвещаться, мать, не поздно в любом возрасте…

Если Валечка не читала «Мадам», то принималась за маникюр или выщипывание бровей. Они у неё и так напоминали два тоненьких штриха, проведённых чёрной тушью, но Валечка всё-таки находила лишние волосинки.

Больше всего, однако, она любила делать лицо. Это означало, что с утра Валечка намазывала на него яичный белок, который через полчаса смывала отваром каких-то трав, после чего втирала в щеки и лоб розовый крем из квадратной баночки, испещрённой иероглифами. Потом в ход шли карандаши, тени, румяна, тушь и бог знает, что ещё — Люба даже не знала, как всё это называется: сама она признавала только пудру и самую обычную тушь производства фабрики «Свобода».

Накрасившись, Валечка подолгу придирчиво рассматривала себя в зеркало, проводила то одной, то другой кисточкой под глазами, над бровями, по носу это называлось: делать последний штрих.

Люба не понимала, зачем переводить столько дорогой косметики, если не собираешься выходить из дома. Валечка в ответ лишь пожимала плечиками:

— А я не для кого-нибудь, а для себя стараюсь…

— Намазалась, как клоун, — замечала Люба. — В цирке, что ли, собралась выступать?

— Не твоё дело, — огрызалась Валечка. — Не учи меня жить! Я сама хоть кого научу…

— Ой-ой-ой! Не тому ли, о чём в своей «Мадам» вычитала?

— Хотя бы! Ты, овца, жизнь прожила, а ничего не знаешь…

Люба не знала, как реагировать на эту «овцу»: с одной стороны, это вроде как миролюбивое и кроткое животное — значит, может обозначать нежное дочкино отношение, а с другой стороны — если мужика назовут «бараном» или, того хуже, «козлом», он ведь так коршуном и кинется на обидчика; может, и «овца» — это тоже что-то непотребное? Но, не зная того наверняка, Люба на всякий случай молча поджимала губы и уходила в другую комнату. А Валечка, как ни в чём не бывало, врубала на полную громкость магнитофон с Наташей Королевой и, кривляясь перед зеркалом, подпевала своей любимой певице.

Что кроме этого дочь делала целый день — непонятно. Возвратившись с работы или с рынка, Люба видела на столе стопку грязной посуды, полузасохшие куски хлеба, кружки с недопитым чаем, ложки, измазанные в варенье. Кровать не убрана, диванная накидка смята, юбки и кофточки раскиданы по всем комнатам, и прежде чем сесть на стул или кресло, Люба убирала с них кружевные лифчики и трусики: Валечка меняла их каждый день и бросала где попало.

Сама Валечка ближе к вечеру уходила, как она говорила, развеяться и отдохнуть. Возвращалась обычно поздно, сразу кидалась к ведру с водой и, зачерпнув из неё ковшом, пила долго и жадно — как загнанная лошадь. Люба набрасывала на себя халат и, сонно щурясь, выходила из спальни:

— Ты где была?

— Какое твоё дело? Иди спи!

— На танцах, что ли? Вон как упарилась…

— Отдыхала!

— Ты бы покушала. Возьми на плите борщ, есть рисовая каша с бараниной…

— Кто же на ночь жрёт борщ? — хохотала Валечка. — Не хочу, как ты, бочкой становиться!

— Ну как хочешь, — Люба махала рукой и, позёвывая, снова отправлялась на боковую.

Однажды Иснючка, оторвавшись от своего мешка с жареными семечками, подошла к Любе, которая топталась возле баночек с самолично приготовленной аджикой. Наклонившись к самому её уху, Иснючка обдала её кухонным дымом и запахом сала с чесноком.

— Слышь-ка, твоя Валечка связалась с этой проституткой Наташкой, сказала Иснючка.

— Какой Наташкой?

— Ну той, что с солдатом в четырнадцать лет ребёночка запузырила и в роддоме его оставила…

— С чего ты взяла, что моя дочка с ней дружит?

— Да весь посёлок это знает! Одна ты ничего не замечаешь.

— Может, Валечка случайно с этой Наташкой прошлась, а ты уже трезвонишь: дружат!

Иснючка растерянно огладила рукавицами своё большое, неповоротливое тело, стянутое длиннополым тулупом, и огляделась вокруг, как бы ища подмогу.

— А вон хоть у Фени спроси, — сказала она, вздыхая. — Видишь, как она на тебя смотрит? Жалеет. Да и все тебя жалеют: ты такая женщина, — в слово «такая» Иснючка вдохнула столько восхищения, что даже задохнулась, — а дочь у тебя неудачная…

— Это мне виднее, какая она, — ответила Люба. — Девочка ещё неопытная, плохо в людях разбирается. Она, может, и знать не знает, что из себя эта курва Наташка представляет…

— Ну-ну, — Иснючка, дохнув в последний раз салом с чесноком, отошла и уже от своего мешка с семечками прокричала: Ты бы с ней, Люба, сама поговорила. Может, люди и вправду чего преувеличивают…

Люба, конечно, не смолчала и напрямую спросила дочь, правду ли говорят люди. Валечка в ответ расхохоталась, разнервничалась, запобрасывала лежавшие под рукой салфеточки и безделушки, раскричалась:

— Какое кому дело! Да, я хожу с Натахой! А с кем тут ещё ходить? Не с этой же козой Люськой Новосёловой! От неё все парни шарахаются, слишком, блин, умная!

— Зато порядочная девушка, — заметила Люба. — Никто о ней дурного слова не скажет. Да и дружили вы в школе…

— Курочка она нетоптанная! — распалялась Валечка. — Всё об умном да непонятном говорит, и слова по-человечески не скажет. Да с ней от скуки сдохнёшь!

— Но и эта поблядушка Наташка тебе в подружки не годится, — продолжала настаивать Люба. — Сама подумай, какая у неё слава! Её мать горючими слезами обливается. Ну что это за девка, которая никому не отказывает? Подруг надо выбирать!

— Знаешь, мать, я сама решу, с кем мне дружить, — неожиданно холодно сказала Валечка и, как-то нехорошо прищурившись, забарабанила костяшками пальцев по столу. — Я ведь в твою жизнь не лезу, не спрашиваю, зачем ты с Цыганом связалась…

— Я? С Цыганом? — опешила Люба. — И не связывалась я с ним вовсе. Он ко мне на рынке сам подошёл, спросил, не донимает ли Санька, пообещал разобраться с ним, если что не так…

— А чего ж Цыган к нам зачастил, а? Только чаи распивать, что ли? Ты это кому другому расскажи, только не мне, — рассмеялась Валечка. — Нашла себе хахаля на пятнадцать лет младше, а меня учит, с кем ходить или не ходить…

— Не на пятнадцать лет, а на тринадцать, — машинально поправила её Люба и тут же, спохватившись, прикрикнула: А тебе дела нет! Он не то, что ты думаешь…

— Ага! Ангелочек без яиц!

— Да как ты смеешь так с матерью говорить, — вскипела Люба. — Да вот я тебя сейчас…

— Попробуй только тронь, овца, — ухмыльнулась Валечка. — Не рада будешь.

— Мала ещё мать учить…

— И ты тоже не вмешивайся в мою жизнь, поняла?

Люба, расстроенная, ушла в спальню и, уткнувшись в подушку, долго не могла прийти в себя.

То, что Валечка сказала так грубо и безжалостно, было правдой. Она и сама не понимала, как случилось так, что Володя, перекинувшись с ней на рынке парой слов, однажды проводил её до дому, а потом пришёл вечерком в гости — с бутылкой хорошего красного вина, коробкой шоколадных конфет и кульком желтых бананов. Валечки, как всегда по вечерам, не было, и они вдвоём посидели на кухне, побалагурили, и Володя показался ей обходительным, веселым и неопасным человеком. На третий или четвертый раз их посиделки весьма бурно закончились на диване и, потом приводя его в порядок, Люба ничуть не жалела о том, что было.

Александр, узнав, что Цыган подружился с Любой, перестал приходить за вещами. А то ведь грозился забрать половину мебели, телевизор и «видик», который Любе пришлось спрятать в сарай и она очень переживала, что он там отсыреет или мыши, не дай Бог, перегрызут какие-нибудь проводки.

Этот «видик» Володя благополучно извлёк из-под старого тряпья и, обдув его, поставил на старое место рядом с телевизором. Как-то, явившись навеселе, он вынул из кармана кассету и весело подмигнул Любе:

— Ну что, старуха, посмотрим настоящее кино?

— Какая я тебе старуха? — обиделась прямолинейная Люба. — Если не нравлюсь, иди поищи молоденькую…

— Что за базар! — засмеялся Володя. — Нужны мне эти чухарки позорные! Ты лучше чувал расправь, будем кинуху глядеть…

— Что расправить? — переспросила Люба.

— Кровать!

Он поставил кассету. Переводчик гнусавым голосом объявил: «Фильм „Белый шоколад“, в ролях заняты…»

Сначала вроде ничего такого не было, показывали двоих мужчин, которые остановились в какой-то гостинице, потом они познакомились с тремя девицами. И тут началось такое, что Люба чуть со стыда не сгорела. Вроде мужики-то и не пьяные были, и даже вполне интеллигентные, не нахальники какие-нибудь, но что они, о Господи, вытворяли с теми девками — это ж в приличном обществе и не перескажешь.

— Ну? — шепнул Володя. — Что смотришь? Повторяй за ними…

— Да ты что, сдурел? Иди поищи себе какую-нибудь проститутку, отказалась Люба. Но он грубо толкнул её на диван и ничего больше не просил: всё делал так, как хотел.

А через несколько дней после разговора с дочкой о её дружбе с никчёмной Натахой Люба, спроворив в буфете все свои дела, решила пробежаться по магазинам. Набив полную сумку продуктов, взглянула на часы: до ужина ещё было далеко, можно и домой сбегать, оставить там сумку, чем потом тащиться из больницы как лошадь.

Открыв дверь, Люба сразу почувствовала что-то неладное. В нос ударил кисловатый винный запах, перемешанный с табаком и острым сыром.

Она заглянула на кухню. Стол был чист. Зато в большой комнате она увидела журнальный столик, на котором валялась бутылка, стояли яркие баночки из-под импортного пива, на тарелках лежали нарезанный сыр, ломти колбасы, конфеты. На диване, обнявшись, спали Володя и Валечка.

Люба, застонав, хотела наброситься на них, закричать, вытолкать обоих взашей на мороз, но что-то её остановило. Навряд ли между Валечкой и Володей что-то было. Ну, выпили. Ну, задремали. Дочка даже тёплую кофту не сняла, так и уснула. А она бедную Валечку чуть не приревновала, совсем голову потеряла!

9

Александр вернулся домой радостный и с порога выпалил:

— А меня пообещали взять сторожем в ларёк на дороге! В тот, что у заправки, где поворот на Хабаровск.

— Но, говорят, на такие ларьки постоянно рэкетиры наезжают: требуют плату, сторожей бьют, — сказала Лариса. — Приятного мало!

— Зато хоть что-то заработаю…

— И мы с тобой наконец-то поженимся?

— Пока нет денег на развод, сама знаешь.

— И только-то?

— Конечно.

Он солгал. Даже если бы ему выдали свидетельство о разводе, а в паспорт тиснули соответствующий штамп, он всё равно не перестал бы думать о Любе. Александр привык к ней, вся она была какая-то своя, родная, такая уютная, домашняя, бесхитростная, терпеливо сносившая все его загулы, пьянки и враньё. Но она не умела делать в постели то, что делала Лариса, и об умном не говорила, и никаких стихов наизусть не читала, и на гитаре не играла, да и вообще терпеть не могла громкую музыку, веселые компании и рюмочку-другую — просто так, для настроения; она с трудом переносила даже сам запах спиртного. Его тело стремилось к Ларисе, а душа — к Любе, и он, чувствуя это раздвоение, порой не находил себе места. И чтобы хоть как-то унять свою боль, принимался ходить по комнате: от окна — к двери, от двери к окну. Как маятник часов. И бездумное, отрешённое это хождение мало-помалу вытесняло из груди тоскливый комок непонятной грусти.

Лариса догадывалась о его душевной смуте, но у неё хватало ума не требовать от него постоянных доказательств любви, а также отчетов о том, где был, куда ходил и не заглядывал ли к Любе. Сама она, может быть, впервые за много-много лет почувствовала: хватит с неё всяких приключений, похождений, страстей-мордастей, всех мужиков не перепробуешь — пора прибиться к одному.

Она всегда думала, что ищет удовольствия от секса, острых ощущений, новых мужчин, а в действительности искала тепла, трогательности, заботы и много чего другого, что, оказывается, вовсе не было сексуальным.

В мечтах ей всегда рисовался один и тот же образ: высокий, длинноногий, красивый, богатый. Физиономия этого образа могла меняться, принимать прямо противоположные формы, но одно оставалось неизменным: богатый! И когда ей встретился Александр, она поначалу отнеслась к нему снисходительно: ладно, пусть будет ещё и этот. Но вскоре Лариса поняла, что Александр ей не просто нравится — жить без него и скучно, и неинтересно, и ничего не хочется делать, и всё валится из рук. Влюбилась!

Ещё больше их сблизила общая тайна. В посёлке по-прежнему шушукались, что это именно они безжалостно прикончили Виктора, чтобы не мешал им предаваться блуду. Он познакомил Александра с Ларисой — своей пассией, и не думал — не гадал, что сам вскоре окажется третьим лишним. А когда попробовал выяснить отношения, то они, сговорившись, избавились от него навсегда, да ещё как жестоко: расчленили труп и разбросали его части в разных местах.

На самом деле всё было по-другому. Виктор пришёл, конечно, не пустой с двумя бутылками «Посольской», которую считал лучшей водкой. Он уже был в изрядном подпитии, жаловался на каких-то городских «братков», которые начали его «доставать», костерил на чём свет стоит нынешнюю власть: президент немощный, его окружение — стая волков, терзающая Россию, а с волками жить по-волчьи выть, но ему этого делать не хочется, однако — вынуждают… Хоть Виктор и крепко «принял на грудь», но себя контролировал: никаких конкретных имён не называл, всё — вокруг да около, одними намёками. Александру, как давнему своему приятелю, он, видимо, по-прежнему доверял, потому что неожиданно попросил его об услуге: взять на сохранение кое-какие бумаги.

Лариса, изгнанная на время этого разговора на кухню, всё, однако, слышала. Вернувшись в комнату со сковородкой, на которой ещё шипела яичница, она поставила её на стол:

— Горяченькое, мальчики!

Один из «мальчиков» — Александр, — однако, уже «отрубился». У него была такая особенность: пропустит несколько рюмашек — и, осоловев, на несколько минут заснёт, после чего, взбодрённый передышкой, как ни в чём не бывало откроет глаза и спросит: «А почему по-новой не наливаете?»

— А я хочу другого горяченького, — сладко улыбнулся Виктор. — Дашь?

— Ты что? — Лариса покрутила пальцем у виска. — На глазах у Сани? Совсем чокнулся!

Чтобы не продолжать этот разговор, она собрала со стола пустые тарелки и понесла их на кухню. Виктор понял это по-своему и, покачиваясь, пошёл за ней.

— То, что было, сплыло, — Лариса шлёпнула его по рукам. — Отойди, пожалуйста!

— Ну, последний разочек, — он настойчиво пытался дотронуться до её талии. — Что тебе стоит?

Как она ни увёртывалась, а Виктор всё-таки схватил её и попытался завалить, но она не сдавалась. Раззадорившись, он притиснул её к столу, жадными и жаркими губами впился в шею, а Лариса, отталкивая его, одной рукой ухватилась за стол и наткнулась на нож.

Виктор не хотел понять, что она с ним не играла. Ей и в самом деле было противно его тело, эти сухие губы, запах пота, сигарет и водки. Он был ей уже чужой. Но Виктора это не интересовало. Он бормотал какие-то нежности, перемежая их скабрёзностями, одна его рука настырно задирала её халат, а другая копошилась, расстегивая «молнию» на брюках, и когда он попытался своим коленом раздвинуть её ноги, Лариса от бессилия и ненависти ударила его ножом в спину.

— Ты что, сука? — удивлённо охнул Виктор и разжал руки.

Лариса, загребая на груди разорванный халат, метнулась в комнату. Александр, очухавшись, взглянул на неё и, ни слова не говоря, кинулся на кухню. Она слышала их возню, вскрики, маты. Вскоре всё стихло. И она боязливо заглянула в дверь.

— Давай вытащим эту падаль на улицу, — сказал ей Александр. — Пусть оклемается на свежем воздухе…

Виктор лежал на животе и чуть слышно постанывал. Его свитер был в крови. Нож валялся рядом на полу.

— Не бойся, — совершенно трезвым голосом сказал Александр. — Ты его не зарезала. Так, лишь царапнула…

— Он живой?

— Оклемается, сучара, — сквозь зубы процедил Александр. — Он тебе ничего не сделал?

— Нет, не успел…

— Надевай на него куртку, — распорядился Александр. — И шапка, где шапка? Не забудь её.

Навряд ли кто-то из соседей видел, как они вынесли Виктора на улицу и, будто заранее предчувствуя недоброе, бросили не возле своего дома, а дотащили до перекрёстка и уложили на чью-то лавочку.

Чуть позже, успокоившись, Александр сказал:

— Пойду-ка, проверю, как он там. Всё-таки я его капитально отделал, да и ты тоже постаралась. Как бы не замёрз, сука позорная. Если что, помогу ему до дома дойти…

— Может, не надо, а? Не ходи никуда.

— Ладно, я быстро, — сказал Александр.

Он и вправду вернулся быстро — бледный, испуганный, руки трясутся. Ничего не говоря, быстро схватил тряпку и, как был в куртке и шапке, принялся вытирать на полу пятна крови.

— Что случилось? — спросила Лариса.

— Его забрали, — ответил Александр. — Не знаю, кто. Подъехала машина, вышли два мужика, погрузили в машину и уехали…

— А ты-то где был?

— Они меня не видели. Я за Иснючкиным забором притаился.

— Кто ж это такие?

— Наверно, это те, которые на Витька наезжали. Давай, милая, всё прибирай… Этот нож проклятый вообще надо куда-то выкинуть, и посуду всю перемой. Чтобы, если что, никаких следов!

Как в плохом детективе, они всё тщательно убрали, даже зачем-то сунули в печку разорванный Ларисин халат. Но ни в эту ночь, ни на следующий день их никто не беспокоил, а в милицию их вызвали, скорее, как свидетелей.

Следователь продержал их на допросе довольно долго. Его особенно интересовало, не оставлял ли Виктор какие-нибудь документы, деловые бумаги, и если они не у них, то у кого могли бы быть.

10

Валечка зевнула и равнодушно сказала:

— Ну, подумаешь: выпили и заснули, что тут особенного?

— Дрянь, какая дрянь! — Люба от возмущения даже покраснела. — У пьяного мужика знаешь, что на уме?

— Ой, ты об этом? — Валечка перестала красить ресницы и через плечо посмотрела на мать. — Да на фиг он мне сдался, старик! Это для тебя он молодой…

— Ты как с матерью разговариваешь? Последний стыд растеряла! И в городе, наверное, те ещё кренделя выделывала, бездельница! Юра правильно сделал, что тебя выгнал.

— Да кому он нужен, этот зассанец? Блин! Мне матрацы сушить надоело. Весь балкон провоняло! Юра, чтоб ты знала, как упьётся, так и дорогу в туалет забывает: под себя прудит. Как бы это тебе понравилось, а?

— К врачу надо сходить, — ответила Люба. — Это у него болезнь такая, от нервов. А ты чуть что — сразу в сторону! Да ещё позоришь меня на весь посёлок…

— Ты сама позоришься, — Валечка, наморщив гладкий лобик, убрала с века лишнюю тушь. — Цыган недаром тебя «мамочкой» зовёт. Ему нужна женщина, которая его бы кормила-обстирывала, ухаживала как за маленьким…

То холодное равнодушие, с которым Валечка всё это говорила, больно укололо Любу. Она и сама чувствовала, что Володя прибился к ней неспроста. В этом ему была какая-то выгода. Но даже если это было и так, то Люба считала, что она тоже остаётся при своём интересе: во-первых, не осталась одна, а во-вторых, симпатичный и молодой Цыган как бы подтверждал её женские достоинства.

— Ты бы, Валечка, замолчала, пока я тебе не врезала, — сказала Люба. Кого осуждаешь? Собственную мать! Ни стыда у тебя, ни совести…

— Надоело! — крикнула Валечка. — Надоело тебя слушать!

— А жить за мой счёт тебе не надоело? — рассердилась Люба. — Я бьюсь, колочусь, а тебе — хоть бы хрен по деревне, хоть бы два по селу! Чтоб завтра же твоего духа тут не было. Собирайся и езжай в город, к Юре. Выдумала тоже: не люблю-ю-ю, — передразнила она дочь. — Стерпится — слюбится! Хоть один дурак нашёлся, чтоб такую, как ты, замуж взять…

— Слушай, а что, если я тебе расскажу, как этот Юра мной торговал? спросила Валечка. — В натуре торговал!

— Что? Да как же это так?

— Обыкновенно, — ответила Валечка, вытянула из кармана халатика тонкую сигаретку и, не обращая на мать внимания, щёлкнула зажигалкой.

— А ну, брось папиросу! — закричала Люба. Она считала, что курят только самые распутные женщины. — Сколько раз умоляла-просила тебя не делать этого!

— Счас! Докурю и брошу, — лениво протянула Валечка. — Ты бы помолчала, а то ничего не скажу…

Любя, скрепя сердце, замолчала, но, отгоняя от себя сигаретный дым, демонстративно замахала рукой, как веером.

Валечка, не стесняясь, рассказала, как однажды ей позвонила Юлька, с которой они вместе учились на курсах. «Хочешь отдохнуть? — спросила. — Не бойся. Парни приличные. А своему скажешь, что к матери поехала». Валечке было скучно, тем более, что Юра ушёл до утра охранять свою контору. И она, недолго думая, согласилась. Юре оставила почти честную записку: поехала, мол, к Юльке кроить платье, может, там и заночует — это на всякий случай, для «отмазки».

Что они вместе с Юлькой делали в той компании — об этом Валечка скромно умолчала, но зато с воодушевлением поведала о дальнейших событиях:

— Представляешь, мы ещё спим, вдруг звонок в дверь. Это, оказывается, Юрочка приехал. Парни ему культурно говорят: «Никого тут нет. До свиданья!» А он как разорется: «Притон! Вертеп! Вы мою жену тут изнасиловали!» Парни: «Заткнись по-хорошему, если не хочешь в рог получить». А он, прикинь, сел в «тачку», взял ребят из своей кодлы и обратно к нам вернулся. Ну, наши знакомые не захотели с ними разбираться. «Что ты хочешь? — спрашивают. Может, не будем шума поднимать?» А Юрочка вдруг и говорит: «Так! Значит, вы, братаны, девочек эксплуатировали всю ночь? Эксплуатировали! Та-ак… Какая такса интим-услуг за час? Ага, двести рублей. Значит, сколько вы должны заплатить каждой? Как минимум, по тысяче». Юлька верещит, как угорелая: «Какие интим-услуги, козёл?! Мы не проститутки!» Юрочка ноль внимания: «Платите! Иначе, козлы, рога вам обломаем!» И что ты думаешь? Парни за нас заплатили!

— Ужас, — прошептала поражённая Люба. — Да как же ты могла с этой Юлькой пойти на такое дело?

— А что, взаперти мне, что ли, сидеть? — огрызнулась Валечка. — И никуда даже не выйти?

— Да ведь не на блядки же!

— Юрочке, значит, можно, — сказала Валечка. — Он и в сауну, и на какие-то заимки ездит, и ту же Юльку — она мне рассказывала — ещё как зажимал. А мне, выходит, одно остаётся: сиди на обоссанном матраце и жди, когда это чмо нарисуется…

— Если живёшь с мужчиной, значит должна принимать его правила, заметила Люба. — А от энуреза лечат даже в нашей больнице. Не хочет в больницу — пусть сюда приезжает, я его к бабке Поле отведу. Она знатная травница!

— Да пошёл он куда подальше! — не сдавалась Валечка. — Терпеть его не могу.

Люба, скрестив руки на груди, молча походила взад-вперёд по кухне. Валечка, не обращая на неё внимания, продолжала эксперименты со своими ресницами: пробовала то коричневую, то черную тушь, то смешивала обе и, подобно художнику, отставив кисточку в сторону, вертела головой перед зеркалом.

Когда дочь была ещё подростком, только-только начала интересоваться мальчиками, Люба ежедневно внушала ей такое правило: «Никогда никому ничего ни за что!» Она очень боялась, что восторженная, нежненькая Валечка по своей неопытности запросто может залететь. Вон сколько девчонок матери украдкой приводят к доктору Пиневичу, который берётся делать аборты даже на больших сроках!

«Нет на свете никаких чудес, — внушала Люба дочери. — Кроме одного чуда — любви! Но на пути к ней много соблазнов. Ты их за любовь не принимай…»

Учила-учила уму-разуму, ото всего берегла, всё сама старалась делать, Валечка, как принцесса, и понятия не имела, как печку растопить или правильно курицу разморозить, чтобы суп сварить — настоится ещё, бедолажка, у плиты, как замуж выйдет, но, видно, только зря старалась: вон какая чувырла получилась!

Люба, конечно, догадывалась, что первое чувство всегда чрезмерное и, может быть, ошибочное. И чем оно сильнее, тем безнадёжнее: не каждый выживает в поле его высокого напряжения. Но Люба считала, что порядочная девушка просто обязана не попадать в него, а если уж её занесло туда, то пусть борется за своё счастье. До неё не доходило, что в любви упражнения в борьбе — бесполезное и бессмысленное занятие, особенно если внушил себе: этот человек — именно то, ради чего стоит жить. Он, может быть, думает совершенно по-другому, а ты не отпускаешь его, держишь, загоняешь в угол, хочешь поставить в отношениях вполне определенную точку: свадебный марш, штамп в паспортах. О многоточии, которое не отнимает надежды, Люба совершенно забывала. И очень не любила книги и фильмы, которые кончались вроде бы ничем: никак не поймёшь, кто с кем остался и чем успокоилось сердце главных героев — ей была понятна только полная определённость. Этому она учила и Валечку. «Увидишь, что человек надёжный, хорошо к тебе относится только тогда доверяй ему, — внушала Люба дочери. — Нам, женщинам, ошибаться нельзя».

Валечка внушения матери помнила, но поступала по-другому. Как, впрочем, и сама Люба не очень-то следовала своей теории о борьбе за счастье. Поначалу, правда, она пыталась усовестить Александра, вернуть его к семейному очагу, но потом поняла: он захлёстнут другой жизнью и другими чувствами. Люба решила, что это ненадолго, недаром же старые люди говорят: «Седина в бороду, бес — в ребро». Всё пройдёт — сам прибежит, как миленький.

Но ей было тяжело жить одной, ни о ком не заботясь, и ещё она очень хотела хоть как-то досадить Саше и тем самым, быть может, снова привлечь его внимание. Потому особо и не сопротивлялась, когда Володя бесцеремонно предложил ей любовь и свою защиту. И вот — нате вам! — родная дочь её за это осуждает.

Валечка красилась. Люба молча думала о своём. И неизвестно, как бы долго это продолжалось, если бы в дверь не постучали. Пришёл Володя.

— Всем привет! — весело гаркнул он. — Мамочка, я принёс ананас…

Люба, не взглянув ни на него, ни на ананас, неторопливо ушла в спальню. А уже вполне накрасившаяся Валечка весело взвизгнула:

— Ешь ананасы, рябчиков жуй! День твой последний приходит, буржуй! О, как я их давно не ела! Где взял? Неужели сам купил?

— Да торгаш один дал, — лениво ответил Володя. — Они тут все ещё непуганые. Ништяк, есть где развернуться…

— Наезжаешь на кого-то, да? Опять за решетку захотел?

— Тю! Дурочка! — присвистнул Володя. — Мы с ребятами культурненько собираемся работать.

— Ты только матери об этом не говори. Ночей спать не будет! Знаешь, как она переживает…

— А вот о её любимом Санечке я, пожалуй, скажу, — улыбнулся Володя, и его весёлые глаза похолодели. — Наедем на него так, что не скоро очухается.

Услышав это, Люба вздрогнула. И тут же в подполье что-то ухнуло и ударило в пол. Будто с банки маринованных огурцов сорвалась плохо закатанная крышка.

11

Люба отправилась к бабке Полине ещё раз. Суседка совсем лишила её покоя: то застучит в подполье, то среди ночи навалится на грудь да как дыхнёт в лицо теплым воздухом. Люба спрашивала, к худу или к добру, но суседка ничего не отвечала, только дула на неё, будто старалась согреть.

— Чудно мне всё это, — сказала бабка Полина. — Суседка с тобой вроде как подружилась. Ни у них, ни у домовых это не в обычае. Их обыкновенно можно видеть лишь через хомут и борону, и чтобы у хомута непременно были гужи — это обязательное условие. А тебе суседка запросто показалась. К чему бы это?

Старые люди знали, что домовой и суседка — это не то же самое, что нечистая сила. Они берегут дом, стараются предупредить хозяев о надвигающихся бедах. Домовой, например, перед смертью отца семейства садится по ночам на его место, делает его работу, надевает его шапку и даже показывается в ней. Вообще, увидеть «дедушку» в шапке — это самый дурной знак. А суседка, она характером мягче, добрей и уж коли показалась Любе, то не для того, чтобы перепугать.

— Что у тебя случилось после того, как она сказала «к худу»? допытывалась бабка.

— Да как такое скажешь? — смутилась Люба. — Живу я с одним человеком…

— Э, матушка! — насупилась бабка. — Суседка, видно, о нём тебя предупреждала. Как бы беды не случилось!

Люба, сама не своя, повинилась: живёт с Володей из страха остаться одной. В посёлке брошенок не уважали, потому как считалось: от хорошей бабы мужик не уйдёт, и коли бросил — значит, что-то у неё не в порядке. А уж если такая женщина долго остаётся никому не нужной, то на неё и вовсе машут рукой: «Сухостоина, видать! В бабе дрожжи должны бродить, а у ней всё засохло, сгнило, выморочилось…»

Неприлично женщине в возрасте оставаться одной, да и трудно без мужика жить: сама дрова коли, уголь таскай, весной — огород поднимай, прохудившуюся изгородь городи, в общем: «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик!»

— Охо-хонюшьки, — бабка Полина вздохнула и грустно посмотрела на Любу. — На каждый роток не накинешь платок. Не за одно, так за другое осудят и ославят. Думаешь, не шушукаются у тебя за спиной, не злорадствуют? Связалась, дескать, с тюремщиком…

— Пусть лясы точат. Мне всё равно.

— Всё равно, да не ровно, — бабка снова вздохнула. — Постарше станешь и поймёшь, что кости да плоть у всех одинаковые, но одни стараются жить наособицу, по-своему, а другие — так же, как все: одинаково, и чтоб, не дай Бог, пальцем не показывали. Не так ли и у тебя случилось, а?

— Не знаю. Я сама не своя. Будто кто-то сглазил…

— Сглаз ложится на слабую душу, — заметила бабка. — Укреплять её нужно, милая. Но вы нынче бежите сломя голову, некогда вам ни остановиться, ни подумать, ни оглянуться. Сначала сделаете — потом спохватитесь. Эх, жизнь-торопыга!

— Да что ж мне делать-то, бабушка?

— Не знаю, — сказала бабка. — Травок я тебе дам, но они не вылечат душу. Суседка-то неспроста тебе показывается. Она о чём-то важном хочет напомнить…

— О чём, бабушка?

— Может, о том, что жизнь — не торжище? Не всё на ней продаётся и покупается, не всё меняется и взаймы не даётся, а если даётся, то по особому счёту…

— Ваши загадки, бабушка, не для моей головы, — растерялась Люба. — Мне бы узнать, как суседку утихомирить…

— Ничего ты не поняла, девонька, — ответила бабка. — Может, это счастье, что у тебя есть суседка. Она о твоей душе беспокоится. Что-то ты не так делаешь. Вот об этом и подумай… А травок я тебе дам. Вот этот пучок возьми, и этот вот… А если суседка спать не будет давать, то этой водичкой на пол брызнешь — и всё пройдёт, — бабка протянула крохотный пузырёк тёмного стекла. — Только смотри, милая, не обидь свою суседку. Она тебе что-то важное вещует. Постарайся её расслышать…

Крохотная бабкина изба, состоящая из комнаты да кухни, вся была увешана пучками сухих трав и связками каких-то корневищ; шагу нельзя было ступить, чтобы не наткнуться на банку или кастрюлю с сушеными ягодами, ломкими и пахучими корзинками календулы, васильков и бессмертников. Густо и резко пахло пихтой и дёгтем. От этого терпкого, острого запаха, смешанного с весёлым ароматом летних лугов, с непривычки кружилась голова и хотелось поскорей вдохнуть свежего, морозного воздуха. Что Люба и сделала, с удовольствием зажмурившись от яркого солнца и ослепительной белизны ноздреватого снега.

Прибежав домой, она с неудовольствием поглядела на Валечку, которая по своему обыкновению валялась на диване перед телевизором. На мать она не обратила никакого внимания. Может быть, ещё и по той причине, что была в наушниках: Володя откуда-то принёс плеер, которым Валечка тотчас завладела. Она могла часами слушать музыку, листать свою любимую книгу «Мадам» и равнодушно наблюдать за сменой картинок на телеэкране.

— Хоть бы матери помогла, — сказала Люба. — Я кручусь, как белка в колесе, а ты день-деньской бока отлёживаешь.

Валечка не отвечала.

— Отдыхать не устала?! — крикнула Люба.

Валечка очнулась, сняла наушники:

— Что говоришь?

— Говорю: бездельница! — рассердилась Люба. — Могла бы пойти на рынок, час-другой аджикой поторговать. Или боишься задницу заморозить

— Ещё чего! — огрызнулась Валечка. — Я не торгашка какая-нибудь…

— А я, значит, торгашка? — возмутилась Люба. — Своё продаю, не краденое! И тебя на те деньги кормлю. Кушаешь и не давишься!

— Ой, объела тебя, бедную, — скривилась Валечка. — Я не просила, чтоб ты меня рожала. А родила, так корми…

Переругиваясь с дочкой, Люба собрала в корзинку баночки с аджикой. Так в посёлке называли густое пюре из красных горьких перцев, помидоров и чеснока. Настоящую грузинскую аджику эта смесь напоминала разве что своей горечью, за что получила ещё одно, более точное название: «Вырви глаз». Любина аджика, между прочим, пользовалась даже своего рода известностью: глаза на лоб от неё не лезли — в меру острая, она была приправлена зеленью кинзы и любистка, корнем петрушки и небольшим количеством хрена. Это был секрет, которым Люба ни с кем не делилась. И правильно делала, иначе та же Иснючка, перехватив инициативу, быстренько бы составила ей конкуренцию.

Торгующих на рынке было немного, а покупателей — ещё меньше. Люба встала рядышком с Иснючкой, которая тут же сообщила новость:

— Тут Цыган с утра колобродил…Может, ты это и сама знаешь?

— Я в его дела не вмешиваюсь, — ответила Люба. — Мало ли что люди о нас болтают…Он… это… ну, в общем, иногда заглядывает… просто так.

Иснючка, однако, со значением кашлянула и, глядя в сторону, как будто увидела там что-то ужасно интересное, шаловливо пропела:

— Ничего не вижу, ничего не слышу, никому ничего не скажу…

— Что это ты вдруг Эдиту Пьеху вспомнила? — не поняла Люба. — Она эту песню чёрте когда пела.

— Любочка, — Иснючка нагнулась к Любиному уху и горячо задышала в него, — ты во мне не сомневайся, милая. Разве я когда-нибудь разносила сплетни по посёлку как сорока-трещётка? Ну, что ты от меня скрываешь то, что все уже знают?

— А пусть треплют, что хотят! — Люба не сдавала своих позиций. — Ты вроде начала говорить о Цыгане… Что он тут учудил?

— Ашота прижал, — зашептала Иснючка. — Ашот ему на днях ананас дал. Просто так дал, от всей души: порадовался человек, что другого человека из тюрьмы выпустили. А сегодня Цыган как раскричится: ты, чёрнозадый, впился, мол, русским в глотку как клещ, кровопийца проклятый! Ананас гнилым оказался, чтоб ты сам им подавился…

— Да нет, не гнилой, — машинально сказала Люба, но тут же и поправилась:-Ашот старается, следит, чтобы его товар всегда был свежим.

— Этого у него не отнимешь, — согласно кивнула Иснючка. — Другое дело, что малость обвешивает. Чего бы я у него ни купила, принесу домой, прикину на безмене: обязательно граммов пятьдесят не хватает!

— Это ещё по-божески, — вздохнула Люба. — Вот в Хабаровске на рынке лютуют, ого-го! С килограмма граммов триста навару, ей-богу, не вру!

— Так вот, — продолжила своё шептание Иснючка, — Цыган пообещал Ашоту: твой киоск, мол, красный петух схавает, если не будешь себя по-людски вести.

— Что-то я ничего не поняла, — призналась Люба. — Пообещал поджечь его, что ли?

— Ну да! — Иснючка даже валенком притопнула. — Какая ты непонятливая! Короче, Цыган заставляет Ашота становиться к нему под «крышу», тогда будет, мол, в целости и сохранности…

— Да точно ли ты поняла? — спросила Люба. — Неужели Цыган задумал рэкетом заняться? Ведь снова на зону попадёт…

— А пойди сама у Ашота спроси, — подмигнула Иснючка. — Он вроде в зятья к тебе набивается, так что по-родственному и поболтаете…

— Кто? Ашот — в зятья? — Люба даже растерялась. Это сообщение было для неё ударом грома среди ясного неба. — Ты хочешь сказать, что Валечка с ним дружит?

— Ну, не знаю, дружит или что, — уклонилась от ответа Иснючка, — а поговаривают, что Ашот свою Машку бросать хочет. С твоей дочкой люди его видели…

Ашот жил с дебелой, рыжеволосой Машкой Авхачёвой. Что уж его в ней привлекло — непонятно. Местные кумушки, впрочем, язвительно хихикали: грузины да армяне, мол, любят, чтобы зад у бабы был широким как матрац. Авхачёвская дочка этому условию отвечала вполне, и даже с избытком.

То, что Иснючка сообщила об Ашоте и Валечке, для Любы было полной неожиданностью. Ох, ну и сучонка выросла, кто бы мог подумать: такая была славная девчушка, от всех трудностей её берегли, жалели, только учись, дочка — и вот что получилось. Но как бы Люба ни обижалась, ни осуждала Валечку — всё это оставалось в её душе. Перед чужими людьми она всегда представала любящей матерью и, конечно, не давала дочку в обиду.

— А что, кто-то свечку над моей дочкой держал? — огрызнулась Люба. Молодую девку всякий охаять может. С кем-то пройдёт, кому-то слово скажет или на дискотеке потанцует, а люди уже: шу-шу-шу, такая-разэдакая!

— Что слышала, то и говорю, ни капли не прибавила, — Иснючка упорно держалась своего. — Мой тебе совет: сама понаблюдай за дочкой. Может, что-нибудь и заметишь…

— Ладно, это наше семейное дело, — отрезала Люба и гордо выпрямила голову. — В советах не нуждаюсь!

К Иснючке подошёл очередной покупатель: жареные семечки в посёлке пользовались неизменным спросом. Как, впрочем, и Любина аджика. Но сегодня её брали что-то неохотно. Наверное, Даша-курятница забывала нахваливать покупателям рецепт окорочков, приготовленных в соусе из Любиной аджики. А может, к «ножкам Буша» никто и близко не подходил, чтобы лишний раз не расстраиваться? Как-никак, американская курятина подорожала в три раза! А вслед за ней окрепли в цене и местные бройлеры, будто не с родимых полей зерно клевали, а поглощали пачки долларов, да ещё доставлялись к прилавкам не иначе как в вагонах СВ — ничем другим Люба не могла объяснить стремительный взлёт худосочных «синих птиц» на высоту, не досягаемую для покупателя средней руки.

— Отойду-ка я на минутку, — сказала Люба Иснючке. — Пойду посмотрю, чем Дашка торгует. Что-то не видать отсюда…

— Не ходи! Прикрыла Дашка свою лавочку, — оживилась заскучавшая было Иснючка. — Домой, видно, убежала. С перепугу.

— А чего?

— Учительницу Светлану Николаевну знаешь? Косенькую такую, ту, что за Мишкой-ментом замужем была…

— А, вредная такая, ехидная? — вспомнила Люба. — Мишка-то её бросил. Видно, не выдержал: шибко умная!

— Ну так вот, она Дашку-то разоблачила! — с торжеством сказала Иснючка. — Взяла вчера у неё два окорочка. Потянули на килограмм. Светлана Николаевна ещё удивилась: «Правильные ли весы у вас, Дарья? Что-то не так…» Ну, Дашка прямо оскорбилась: «Да неужто я обманщица? Вот, смотрите: гири в порядке, и все справки имеются…» А сегодня эта учительница положила окорочка размораживаться. И что ты думаешь, из них вытекло полкастрюли воды…

— Да что ты?!

— Светлана Николаевна заинтересовалась таким чудом, — продолжала Иснючка. — Взяла безмен, взвесила окорочка: всего семьсот граммов! А триста — значит, вода. Что за притча? Думала она думала и додумалась-таки!

— А что думать? Дашка их, наверное, водой полила да заморозила, предположила Люба.

— Нет, в том-то и дело, что аккуратненькие, ладные, толстенькие, фыркнула Иснючка. — А весь фокус в чём? Дашка-курятница укладывала под кожу окорочков кубики льда! Учительница уж её стыдила-стыдила, кричала, что зря поставила на выпускном экзамене тройку — пожалела бестолочь, а эта неблагодарная, мол, никакого добра не помнит…

— Я б со стыда умерла, — сказала Люба. — Как Дашка теперь на народ покажется?

— Это мы с тобой такие честные, — поддакнула Иснючка. — А другим стыд не дым, глаз не выест. Уж попомни моё слово: курятница найдёт, что сбрехать…

Тут их болтовню прервал мужчина в шубе из коричневого искусственного меха. Он протянул Иснючке измятую четвертинку газетной бумаги:

— Сударыня, не покажете ли мне газету, из которой вы кульки под семечки делаете?

— А что случилось? — испугалась Иснючка. — Газета как газета. «Комсомольская правда» называется.

— Да смотрите, что тут написано: депутаты, которых мы с вами в Госдуму избрали, любят кушать сыр «Дамталер», шейку ла Манча, аше на сковородке, севрюгу жареную с оливками, — мужчина, подслеповато щурясь, читал замысловатые названия почти по слогам. — Самое дорогое блюдо стоит всего пятнадцать рублей! А я тут зашёл в местную столовую, так за постный борщ десятку выложил.

— Никогда и не слыхивала таких диковинных названий, — растерялась Иснючка. — Надо же: аша на сковородке. А что это такое?

— Не знаю, — пожала плечами Люба. — Только если они эту ашу да севрюгу, считай, задарма жрут, то понятно, почему прямо на глазах жиреют и тремя подбородками обзаводятся.

Иснючка тем временем нашла газету. В ней были напечатаны три меню: что едят в российском «Белом доме», в Госдуме и Совете Федерации. Мужчина прямо вцепился в этот листок:

— Нет, сударыни, вы поглядите, какие цены: семнадцать копеек, двадцать девять копеек, восемьдесят копеек — за порцию, ая-яй-ай! Это из какой, интересно, жизни? У них там кризис в стране, наверное, только по телевизору видят…

— Вот морды позорные! — поддержала его Иснючка. — Слава тебе, Господи, я на эти выборы не хожу…

— И зря, сударыня, не ходите, — откликнулся мужчина. — Если вы не выбираете, то другие за вас выбирают. Разве не понятно?

— Да что толку на эти выборы ходить? — встряла Люба. — Кого ни выбери, они через месяц-другой другими людьми становятся. Как ни включишь телевизор, видишь: то косточки друг другу перемывают, то придумывают законы, чтоб самим лучше жить, то чемоданы компроматов собирают. А этому Зюганову чем в стране хуже, тем лучше, прямо от счастья весь светится!

— Во-во! В стране бардак, а у них морды красные, — поддакнула Иснючка. — Никому не верю!

— Это вы, сударыня, зря, — сказал мужчина, старательно сворачивая газету. — Надо возвращаться к старой России, к той, что до октябрьского переворота была. Мы её не навсегда потеряли…

— Э, газетку-то верните, — заволновалась Иснючка. — Мне кульки под семечки из чего-то вертеть надо.

— Может, продадите? — мужчина просительно заглянул Иснючке в глаза и полез в измохратившийся карман шубейки. — Мы в вашем районе организуем партию демократических свобод, будем с народом встречаться, а этот газетный материал пригодится для бесед…

— Нет, ничего не знаю! — вдруг посуровела Иснючка. — Я этих газет набрала в киоске на почте. Их там списывают и продают как макулатуру. Вот и идите туда, может, что-нибудь осталось…

— А сами-то вы, сударыня, читаете газеты? — зачем-то поинтересовался представитель демократической партии.

— Делать мне больше нечего! — презрительно фыркнула Иснючка. — Все они брешут!

Мужчина вздохнул, осуждающе покачал головой и, ни слова больше не говоря, побрёл прочь.

— Ишь, какой! Демократ, итить твою мать! — выругалась Иснючка. Пропаганду решил на моей газете строить. Умный какой! А мне семечки во что сыпать?

Люба её не слушала. Она смотрела на Володю, который, широко улыбаясь, шёл к ней.

12

— Ну что, братан? Не надумал домой возвращаться? — спросил Олег Баринов.

С ним Александр столкнулся всё в том же гастрономе, где его одноклассник, похоже, прописался: как ни зайдёшь — обязательно столкнёшься с ним нос к носу.

В гастрономе открыли кафетерий на городской манер. Может, и слишком громкое название для трёх круглых столиков на высоких металлических ножках, настолько высоких, что какому-нибудь низкорослому мужичонке круг столешницы подходил под самый нос и, чтобы взять свой стакан, он, как балерина, становился на цыпочки. Никакого кофе и чая тут отродясь не подавали, из напитков водились лишь перекисший томатный сок да минеральная вода, зато в изобилии были различные вина и водка.

Спиртное разливала дебелая, крепко накрашенная Верка. Не смотря на то, что она была косоглазой и рябой, подвыпившие мужички так и липли к ней, надеясь, что их подхалимский флирт будет хоть как-то возблагодарён — ну, например, Верка расщедрится и плеснёт в стакан лишку. «Ну-ну, убери клешни! — басом прерывала она душевные излияния. — Я те счас как плесну в рожу-то, будешь знать!»

Александр забежал сюда по привычке. Накануне, как обычно, хорошо посидели с Ларисой, и голова сейчас просто разламывалась. Больше ста пятидесяти граммов он позволить себе не мог: предстояло ночное дежурство в ларьке, громко именуемом ночным магазином.

— Иди ко мне! — замахал руками Олег. — А то одному скучно…

Александр принял из Веркиных рук стопку водки и, стараясь её не расплескать, осторожно приблизился к столу, на котором среди колбасной кожуры, яичной скорлупы и кусков хлеба, в иссиня-красной лужице вина стояла стеклянная вазочка с веткой сосны, а рядом — картонная тарелочка с ноздреватым сыром, малюсенькими бутербродиками с красной икрой, печеночным паштетом и копченой колбасой. Отдельно лежал длинный и сморщенный, как огурец-желтяк, заскорузлый жареный пирожок.

— Закусывай! — Олег кивнул на тарелочку. — Не пей на пустой желудок! Верка ещё бутеров наделает…

Обычно безденежный, он, заговорщицки подмигнув Сане, чокнулся с ним своей рюмкой и, когда они, хором крякнув, выпили, подтолкнул его к прилавку вино-водочного отдела:

— Долг платежом красен. Ты меня угощал — теперь я тебя. Да что ты уставился, как баран на новые ворота? «Бабки» у меня есть, — он похлопал по карману, — бери, что тебе глянется. Может, вот эту, «Кристалл», возьмём, а?

На него не произвело особого впечатления заявление Александра: дескать, вообще-то зашёл в магазин за сигаретами, а потом, извини, — прямиком на службу: устроился наконец-то сторожем в коммерческий киоск возле бензозаправки. И опаздывать никак нельзя: ночная продавшица загрипповала, а та, что с утра торговала, на вторую смену остаться не может — ей надо дочку из садика забрать. Это мог бы, конечно, и муж сделать, но он, как на грех, застрял в Хабаровске: ждёт на железнодорожной станции контейнер. Так что, братан Олежка, как-нибудь в другой раз.

— Во, катит! Ништяк! — воскликнул Олег. — Ты, выходит, в том киоске нынче полный хозяин? Так и давай там посидим!

— Не, хозяин запрещает посторонних пускать, — заотнекивался Александр, хотя сам был не прочь принять на грудь. — Я бы со всей душой, но Алиса заложит…

— Продавщица-то? Так она меня и не увидит. Я подожду, пока она свалит…

— А вдруг её мужик с контейнером приедет? Он ведь мой хозяин. Какие-то продукты в том контейнере привезёт.

— Во чудак! — присвистнул Олег. — Попрётся он на ночь глядя из Хабаровска! Оказаться там без поводка, да не оторваться, ну что ты!

Долго уговаривать Александра ему не пришлось. И Алиски-продавшицы они зря опасались. Ничего не зная о двух бутылках «Кристалла», с которыми Олег засел в придорожном дощатом туалете — больше схорониться было негде, она показала сторожу на прилавок:

— Это тебе: две банки пива, чипсы, пакетик фисташек. Не скучай! И, пожалуйста, никому не открывай дверь, говори только через окошечко, понял?

— Да ладно, — отмахнулся Александр. — У нас тут не Чикаго!

— Ну да! — вздёрнулась Алиса. — Если свои не шалят, то чужие уроют. Это просто счастье, что Бог нас ещё милует…

— Да не Бог, а бензоколонка, — сказал Александр. — Там народ всегда есть. И пост ГИБДД тоже спасает: вон он, отсюда видать.

— Гаишникам дверь тоже не открывай, — наказала Алиса. — Скажи, что мы на профилактике или тараканов с мышами травим, в общем — до утра на замке. И ничего не смей трогать. Я тут всё пересчитала, понял?

— Обижаешь…

— Ну, я в том смысле, чтоб ты никому ничего не продавал, а то мало ли: дорога рядом, шоферам вечно то сигарет, то воды, то жрачки какой-нибудь надо, — смутившись, поправилась Алиса. — Ну а если что, то револьвер на месте. Ну, я помчалась!

Револьвером Алиса называла громоздкий и неудобный в обращении газовый пистолет. Его не применяли пока ни разу, но Александру и его сменщику вменялось в обязанность регулярно протирать и чистить эту имитацию грозного оружия.

Только Алиса свернула в первый проулок, как в окно постучал Олег. По-быстрому соорудив стол, они нетерпеливо заглотили по первой, самой радостной и ласковой рюмашке. Оба предвкушали хорошую выпивку. Как-никак по бутылке водки на каждого!

Не будь этого питья, поселковские мужики, наверное, совсем бы отучились разговаривать по душам. Обычно немногословные, задерганные работой, семейными проблемами, всеми этими нежданными-негаданными кризисами, они ненадолго расслаблялись, оттаивали в своих компаниях за стопарём водки или вина. Злодейка с наклейкой удивительно быстро расстёгивала пуговицы, снимала пиджаки, и дурак становился похож на умного, а умный — либо вообще воспарял в небеса гением, либо все вдруг видели: дурак дураком! Но, впрочем, кто умный, кто дурак — это нынче стало как-то совсем непонятно, никто ни на кого не похож и в то же время все как будто одинаковые, и в глазах — огонь, страсть, вдохновенье, а пристально взглянешь: ба! всё больше пустоты и отсутствия всякого смысла: кажется, что ни вытвори — не сморгнут: «Божья роса!» — скажут, и даже не утрутся. Но тем не менее поначалу-то каждый значительным и умным себя считает, и тех, кто этого не видит, осаживают гневной поселковой присказкой: «Каждая мышка просится на вышку!»

У Александра с Олегом и первая, и вторая стопки пошли под неизменный аккомпанемент:

— У, курва! Хороша!

— Забористо пошла! А шпротики-то, шпротики — самый смак!

Потом, наговорившись ни о чём: погоде, вчерашнем снеге, различиях разных видов водок и способах опохмелок, Олег первым перешёл к серьёзной беседе:

— Ты это… брось!

— А чего? — Александр испуганно отставил стакан, куда собрался плеснуть из бутылки.

— Брось дурью маяться. Понял?

— О чём ты?

— Не-е, ты всегда считал себя умней других. Ну, чё придуриваешься-то? Брось, говорю, и всё!

— Да что бросить-то?

— Ладно, давай для ясности ещё по одной опрокинем, — махнул рукой Олег и разлил остатки водки по стаканам: первому — Александру, потом — себе, причём, у него получилось больше.

— Ух, ты! — скривил виноватую ухмылку Олег. — Малость не рассчитал…

Это «ух ты!» Александра злило. Почти всегда в компании находился доброволец по разливу спиртного в «тару». И делал он это, как всякий мастер, виртуозно: по первому кругу наполнял все стаканы как по мерке — ни капли лишней. Второй круг тоже выдерживал норму. Но зато в третий раз с его точным глазомером что-то случалось: у всех — одинаково, а у него в стакане больше. «Ух, ты!» — виноватился виночерпий и разводил руками. Если компания была, как говорится, своя в доску, то самый авторитетный мужик брал стакан хитреца и отливал из него каждому по капельке — ради порядка и справедливости.

Александр, однако, смолчал. Как-никак, водка дармовая, да и ещё одна бутылка стояла непочатой.

— Ну, ты это… бросай! — возобновил Олег разговор.

— Объясни, что.

— Будто не знаешь. Жить так бросай. Люба из-за тебя вся измучилась. А Лариска — это блажь, пройдёт. С кем не бывает?

— Легко тебе сказать: бро-о-сай, — передразнил Александр. — Женщина не сигарета: докурил и бросил…

— А, значит, Лариска для тебя — женщина, а Любка — кто ж тогда? взвился Олег. — Она, получается, «бычок»: бросил и плюнул!

— Не трогай ты меня, а? — попросил Александр. — И по Любаше — веришь, нет? — тоскую, и Лару бросить уже не могу. Да что тебе рассказывать? Сам знаешь: я ведь от Ларисы уже уходил, так меня домой тянуло, будто магнитом, и всё вроде бы хорошо, а уж Люба-то рада была, господи! Но наваливалась тоска, в груди — вот тут, где сердце — тяжесть, и будто кошки скребутся… Эх, ничего ты, Олежек, не понимаешь!

— Да уж! Куда мне до тебя, полового гиганта! — громко рассмеялся Олег и стукнул по столу кулаком. — Как тебя от этих баб ещё не тошнит? Я вот как ушёл от своей, так слово себе дал: их, мокрощёлок, не пускать в душу, нечего им там гадить! Нужна баба: оттараканю — и скачками прочь! А тебя, дурака, сразу две бабы держат, и хорошо бы — за яйца, а то ведь — за сердце ухватились, как бы до инфаркта не довели… Сам виноват. Давай ещё выпьем!

Олег вновь стал холостяком лет пять назад, когда посёлку стала не нужна передвижная механизированная колонна, где он был прорабом. Всё строительство свернули, а бывшие знатные бетонщики, каменщики, крановщики и маляры разбрелись кто куда. Олегова жена, привыкшая жить на широкую ногу, не желала затягивать поясок потуже и ела своего мужа поедом, а того на работу никуда не брали, а если и брали, то предлагали слесарить, столярничать или вовсе мешки с крупой-сахаром из вагонов выгружать, причём, за сущие гроши. Терпел он, терпел зудёж своей ненаглядной, но однажды вышел из дома и больше не вернулся. Случайные заработки его вполне устраивали, а холостяцкая жизнь даже давала некоторые преимущества: в отличие от других мужиков он ни перед кем ни за что не отчитывался, а голова если от чего и болела, так от чрезмерно выпитого накануне.

— Знаешь, брат, уж если ты без баб никак не можешь, то старайся хотя бы не ломать им жизнь, — сказал Олег, утирая рот после выпивки тыльной стороной ладони. — Они, конечно, суки, но среди них порой встречаются хорошие люди…

— Что-то я тебя не пойму: то ты против баб, то за них — горой…

— Против баб — да! — Олег поднял указательный палец. — Но есть ещё и настоящие жен… нет, не женщины, а дамы. Знаешь, чем они отличаются? Бабы, никого не стесняясь, перемоют косточки всем своим близким, перескажут самые невероятные сплетни и, выставляясь одна перед другой, будут пускать мужикам пыль в глаза: каждая — и умница, и красавица, и рукодельница, и кулинарка, и сама святость, хоть сразу на икону помещай! Но стоит посторонним удалиться, как они и мат загнут, и с облегчением пукнут, и почешут где хотят, тьфу! А настоящая дама никогда себе такого не позволит, и ей скучно о ком-то сплетничать, и когда она садится обедать в полном одиночестве, то обязательно красиво сервирует стол и уж, конечно, не хлебает суп прямо из кастрюльки. Ты понял?

— Понял, — ответил Александр, чтобы только Олег от него отвязался. Логику его размышлений он никак не мог уловить. Впрочем, когда два мужика общаются за бутылкой водки, их разговор бывает порой ещё экзотичней и непонятней.

— Врёшь, не понял! — Олег уронил голову на прилавок, служивший им столом, и тоскливо повторил: Ничего ты не понял…

— Объясни, что я не понял! — рассердился Александр. — Мечтая о прекрасной даме, принимаем за неё обыкновенную бабу — это, что ли, не понял?

— Во! — оживился Олег. — Почти правильно, старик! Но весь фокус ещё и в том, что русский мужик способен зачуханить самую прекрасную даму. И как это только нам удаётся?

— Да они сами зачухиваются!

— Нет, братан, ты не прав, — задумчиво и вполне трезво сказал Олег: была у него такая особенность — выпил, быстро захмелел, ещё выпил — и вроде как лучше соображать стал. — Помнишь, в десятом, что ли, классе мы проходили творчество Куприна? Учительница рассказывала что-то такое о его жизнелюбии, прочном и последовательном гуманизме, любви и сострадании к «маленькому» человеку, в общем, всю эту херню, которая есть в любом учебнике. Кажется, школьная программа не предусматривала чтение текстов Куприна, во всяком случае помню, что сам нашёл дома какой-то его роман и просто так, от нечего делать открыл где-то посередине…

— А, вспомнил! — обрадовался Александр. — Ты меня ещё потом донимал разными дурацкими вопросами. Например, таким: изменится ли любовь к женщине, если ты пойдёшь после неё в туалет и вдруг уловишь запах? Она, оказывается, какает и писает! А ещё тебя мучил вопрос, как можно изо дня в день много-много лет подряд любить человека, который чихает, кашляет, храпит, сморкается, а, может, даже и чавкает…

— Да! — воскликнул Олег. — Не помню, как назывался тот роман Куприна… А, не всё ли равно! В нем описывалась одна дама, которая испытывала брезгливый ужас при одной мысли о том, что два свободных человека — мужчина и женщина — могут жить вместе долго-долго, делясь едой и питьём, ванной и спальней, мыслями, снами, и вкусами, и отдыхом, развлечениями, и так далее, вплоть до шлёпанцев, зубной пасты и носового платка. И эта жизнь длится и длится, и куда-то теряется вся прелесть и оригинальность любви, и свежесть чувств, а восторг страсти становится обязательной принадлежностью супружества, иначе говоря: кончил, отвернулся и заснул.

— Что, классик прямо так и написал?

— Это я так пересказываю, чтоб тебе понятней было, — пояснил Олег и снова наполнил водкой стаканы. — Знаешь, старик, мне просто дурно стало. Как же так, думаю, была любовь — и нет её? Вместо радостного праздника утомительные, мутные будни. Что за ужас, когда один не любит, а другой вымаливает любовь, как назойливый попрошайка! И, веришь ли, уже тогда решил: в любви выдумывать ничего не надо, женщина — живой человек, и либо ты принимаешь её как она есть, со всеми её достоинствами и недостатками, либо уходишь в сторону, чтобы не мешать ей жить, — тут Олег заметил, что всё ещё держит стакан с водкой в руке. — А, старик, что это мы с тобой такие слабаки? Никак не можем допить последнюю бутылку… Расфилософствовались, едрёна вошь! Ну их, этих баб. С ними хорошо, а без них ещё лучше…

Понимая, что Олег, вылив в себя очередную порцию водки, снова на некоторое время может «отключиться», по крайней мере, потеряет логическую нить разговора, Александр тронул его за рукав:

— Погоди, — он смущённо кашлянул, — ты, значит, считаешь, что мужик должен либо любить бабу, либо использовать… До тех пор, пока не встретишь одну-единственную?

— А ты, старик, в душе остался таким же сентиментальным, каким был в школе, — заметил Олег. — Надо же! Об одной-единственной мечтаешь… Да откуда ты можешь знать: вот эта одна-единственная или вот эта, которую ты считал давалкой? А может, одна-единственная — это та, которую ты даже и не знаешь, как звать. Ехали, допустим, вместе в поезде, базарили о том — о сём, она смеялась, всякую ерунду говорила, угощала тебя жареными пирожками, а потом ты вышел на своей станции и увидел, как она машет тебе из окна, и когда поезд свернул за поворот, ты вдруг понял: это она! И, может, она станет тебе сниться, и ты будешь, сам не понимая зачем, приходить на станцию, ждать тот проходящий поезд…

— Красиво говоришь! — искренне восхитился Александр. — Будто наизусть роман читаешь…

— Э, старик! Да ты что? Я как закончил школу, веришь ли, хорошей книги в руки не брал, не то чтоб читал, — вздохнул Олег и снова поднял стакан. — В институте — учебники, конспекты, чертежи, потом — работа с утра до ночи, и газету-то не всегда развернёшь, а хорошие книги, знаешь, раньше продавали на всяких конференциях, слётах передовиков, ну и я их хватал — как все, ставил на полку: как-нибудь потом, мол, почитаю. А они теперь бывшей жёнушке остались… А, ерунда всё это! Давай, старик, выпьем за настоящую, а не книжную жизнь! Она и прекрасней, и страшней всех писательских выдумок…

Если бы кто-нибудь нечаянно услышал этот разговор, то наверняка бы подумал: не иначе, как беседуют люди интеллигентные и, может быть, даже утончённые, привыкшие размышлять о душе, жизни сердца и всякой прочей метафизике. Но такое умозаключение может сделать разве что человек, редко выпивавший в компании нормальных мужиков, далёких от всякой коммерции, мира искусств и тем более политики. Те, играющие на бирже, сцене, трибуне впрочем, где угодно, даже оставаясь наедине с собой, тем не менее не забывают, что кроме обычного театра существует ещё и театр одного актёра, и пусть нет зрителей — продолжают добросовестно исполнять свою роль. А некоторые даже специально ходят на всякие модные нынче психотренинги, чтобы, не дай Бог, невзначай не открыться, не засветиться со своими глубоко личными проблемами в компании себе подобных, ибо если забываешь натянуть на губы улыбку и держать её из последних сил, то к тебе уже относятся настороженно: озабоченность, хмурость, нервозность — признак того, что у человека не всё в порядке и, значит, дела с ним стоит вести осторожно, вдруг он на грани банкротства.

Посёлковские мужики, с детства знающие друг друга, редко таили свои проблемы, а хватив лишку спиртного, не стеснялись широко распахнуть свои души. И нередко оказывалось, что в каком-нибудь невзрачном человечке дремлет поэт или философ, хоть бери да записывай речь, боясь упустить малейший нюанс: так красиво и страстно он рассказывает какую-нибудь историю. И что интересно, на следующий день, как-то совестясь и опуская глаза, вчерашний велеречивый собеседник вдруг заявляет: «Ребята, я, кажется, лишку перебрал и наболтал всякой глупости, вы уж внимания не обращайте…»

И Олег, и Александр тоже обычно не любили вспоминать то, что открыли друг другу за распитием водчонки — этого чисто русского способа общения. Но обойтись без этого тоже уже не могли. Возможно, какой-нибудь проницательный психолог усмотрит в мужских компаниях что-то вроде системы коллективной психологической разгрузки. Что ж, пусть будет так. Но как бы при этом тот психолог не забыл, что не со всяким встречным-поперечным поселковский мужчина будет откровенничать; выпить выпьет, и солидно беседу поддержит, но в душу — извини-подвинься, дорогой товарищ — ни за что не впустит. Загадка, да и только!

А ещё загадочней то, что Олег, опорожнив свой стакан, несколько секунд сидел с раскрытым ртом, будто хватил жгучего перца, выдохнул из себя «Ух, зараза!» и, не обращая внимания на друга, уронил голову прямо на газету с положенными на неё кусками хлеба. Только что говоривший о возвышенном, он засопел, сморенный внезапной дрёмой.

Александр, более закалённый в битвах с декоктами различной крепости, с сожалением посмотрел на него и констатировал:

— Всё, спёкся! Слабоват Олежка. Отдохни, брат, малость.

Пока они распивали водку, в дверь несколько раз стучали. Однако стоило Александру зычно гаркнуть «Ревизия!», как ночные посетители тут же и отходили. Скорее всего, это были не свои, поселковские, а проезжие, желавшие купить сигарет, жвачек или минеральной воды. Свои обязательно бы начали ещё настойчивей тарабанить в железную дверь и жалобно канючить: «Алиса, красавица, трубы горят. Не дай погибнуть…»

Сменщик рассказывал Александру, что на другой дороге, более оживлённой (она проходила параллельно поселковской), рэкетиры облагают данью не только киоски, шашлычные, закусочные, но даже тех деревенских бабуль, которые летом выносят на шоссе вёдра с помидорами и огурцами, пучки укропа или кулечки с вишней-смородиной. И надо просто Богу молиться, что эта нечисть ленится контролировать ещё одну дорогу, может, потому, что по ней теперь мало кто ездит, не то что лет пятнадцать назад, когда на БАМ ещё возили грузы. Эта дорога, кстати, и была спешно построена, чтобы спрямлять автоколоннам путь. «Смотри в оба, — наставлял сменщик Александра. — Рассказывают, что на Третьем километре — есть такой посёлок — зашли два парня в шашлычную, потребовали ящик пива, а хозяин наставил на них ружьё: „Уходите, пока не пришил!“ Ну, они спокойненько и вышли, но перед тем как дверь закрыть, бросили на пол какую-то гадость — она загорелась, едкий дым повалил, хозяин с продавцом туда-сюда, подёргали дверь, а она снаружи колом припёрта. Так и сгорели! А у нас для этого случая, гляди, что придумано», — и он показал Александру тайный выход из киоска, больше похожий, правда, на лаз для собаки.

В задней половине киоска — подсобке, заставленной ящиками и коробками с товаром, в полуметре от пола торчала железная ручка. Потянув её, сменщик приподнял аккуратный квадрат обивки, за которым, оказывается, скрывалась маленькая дверца. Она запиралась на ключ и, что интересно, этот лаз с улицы был совершенно незаметен. Тем более, что за зиму с той стороны на киоск намело приличный сугроб.

13

— Стоят на рынке две молодки, под юбкой прячут ящик водки! — Володя, весело выпалив частушку, подмигнул Иснючке: Ну, что, мать, семечками ещё не надоело торговать?

— Сама рощу, сама и продаю, — Иснючка недовольно насупилась. — Покупать их никого не приневаливаю!

— Ой-ой-ой, прямо фермерша! — съёрничал Володя. Подсолнухопроизводительница, едрит твою за ногу!

— Чего явился? — одёрнула его Люба. — Позубоскалить, что ли, не с кем?

— Да как погляжу на вас, мамочки мои миленькие, так душа кровавыми слезами обливается, — Володя широко улыбнулся и запритопывал ногами, обутыми в легкие летние ботиночки. — За гроши гробитесь тут на морозе, чахотку наживаете. Будете таким продуктом торговать, — небрежный кивок на семечки и аджику, — только к весне на колготки заработаете, да и то на самые плохонькие. Я тебе, Люба, кажется, говорил: находятся серьёзные люди, им нужны путёвые продавцы…

Люба, конечно, помнила тот разговор. Володя его завёл как бы между прочим, не на полном серьёзе. Он был всё-таки не дурак и, конечно, чувствовал, что Люба, как и большинство поселковских женщин, создана для безупречной нравственности, и её почти невозможно заставить поступиться принципами, с детства вдолбленными в послушную голову. Но как раз у таких добродетельных особ чаще всего и наблюдался внезапный, безраздельный и страстный полёт души, который они переносили покорно, как очередное испытание судьбы, нисколько не заботясь мнением окружающих и не думая, что будет завтра. Такая бесшабашность определялась движениями сердца, когда женщина делалась «сама не своя» — это, как ни странно, оправдывало её и даже возводило в ранг мученицы — страстотерпицы. Но при всём том в обычной, повседневной жизни такая особа бывала законопослушна, держалась от всяческих соблазнов как можно дальше и чуралась любого дела, мало-мальски связанного с криминалом.

Володя, между тем, завёл разговор о том, что некоторые семьи рушатся только потому, что мужики пропивают последние деньги. А ведь совсем рядом, в трёх десятках километров, в посёлке Хор вовсю пыхтит гидролизно-дрожжевой завод, и гонят на нём из опилок спиртягу, который считается вроде как техническим, но его вполне можно пить. Предприимчивые люди закупают спирт канистрами и бидонами, разводят обычной водой, разливают по бутылкам и продают уже как водку, причём на десятку дешевле, чем в магазине. Ни продавец, ни покупатель внакладе не остаются и друг на друга не обижаются.

Володя намекнул, что мог бы организовать доставку спирта, культурно разлитого в бутылки. Ну что стоит Любе «толкнуть» за день ящик-другой, а? Всё равно ведь стоит на рынке со своей капустой…

— Нет, — сказала Люба. — Ты что! А вдруг кто-нибудь от этого спирта коньки отбросит? На кого всех собак повесят? Не на тебя — на меня! Я в районной газете, между прочим, читала об этом спирте. Им только так травятся…

— Так и заводской водкой можно до полусмерти упиться, — заметил Володя. — Ты всё-таки подумай. Жалко мне на тебя смотреть: за какие-то копейки морозишься, простываешь…

— И думать даже не буду, — отрезала Люба. — Поищи кого другого.

И вот он напомнил о том разговоре, да ещё в присутствии Иснючки, у которой, естественно, ушки на макушке. Вон как вся навострилась!

— Ладно, об этом после поговорим, — пообещала Люба, надеясь, что Володя от них отойдёт. А он, напротив, притиснул к себе эту кулёму Иснючку и ласково спросил:

— А ты, матушка, что молчишь? Знаешь, о чём речь?

— То и молчу, что не знаю.

— Водкой будешь торговать? — напрямую сказал Володя. — С каждой бутылки — пять рублей в карман. Ну, как?

— Пять рублей? — Иснючка по-совиному вытаращила глаза. — Ну да!

— Карман один на двоих, — пояснил Володя. — Каждая пятёрка, стало быть, делится пополам.

Иснючка ничего не ответила. Но по тому, как она вдруг зашевелила пальцами рук и сосредоточилась, Люба поняла: уже подсчитывает будущие барыши. Ох, и жадная!

— Что-то я замёрзла, — сказала Люба. — Пойду-ка домой…

Ей совсем не хотелось иметь с Иснючкой какие-то общие дела, тем более связанные с чем-то если не криминальным, то уж полукриминальным — это точно.

— Тебе помочь? — услужливо вскинулся Володя.

Люба ещё с утра дала себе слово, что ничего такого у неё с ним больше не будет. Пора её бесшабашной душе, поднятой бурным вихрем чёрт знает куда и зачем, стать управляемой и пойти на посадку. Да и зачем он ей нужен, этот чужой человек?

— Да я уж как-нибудь сама…

— Нет, давай сумку. Ух, какая тяжёлая! Камни там, что ли?

— Так не пойдёт, — вдруг сказала Иснючка. — У меня риску больше!

— Что? — не понял Володя. — Какого риску?

— Да ведь не ты, а я буду торговать, — объяснила Иснючка. — Менты, проверки разные, всякий обидеть может…

— Ну, я пошла! — сказала Люба.

— Тебе — два рубля, мне — три, — продолжала Иснючка. — По справедливости!

— Завтра побазарим, — Володя весело сверкнул фиксой. — Думаешь, кроме тебя других желающих нет?

— Давай сумку, — сказала Люба. — У вас тут разговоры неизвестно когда кончатся, а мне ещё ужин надо приготовить.

— Идём, идём, — Володя вскинул сумку на плечо, обернулся к Иснючке. Ну, тётка, покедова! Шевели извилинами…

Люба шла молча. Володя, напротив, говорил без умолку, но о чём — этого Люба не слышала: она думала, как лучше сказать ему, чтобы он оставил её в покое — сразу, как к крыльцу подойдут, или всё-таки пусть зайдёт, хоть немного согреется, вон как его нос побелел, наверное, отморозил.

— Ты бы нос потёр, — сказала она. — И уши у тебя побелели. Не чувствуешь, что морозом прихватило?

— А, это уже навсегда! — отмахнулся Володя и глянул на Любу своими веселыми глазищами так, что у неё у самой сердце будто застыло. Недаром его Цыганом прозвали!

— Я уши ещё в восьмом классе отморозил, — продолжал Цыган. Капитально! Зойку Авхачёву помнишь? Да что ты молчишь? Хоть бы кивнула, что ли…

Люба кивнула.

— Ну вот, иду я, значит, в школу, — сказал он, — а морозище — ужас какой! Я шапку на арбуз по самые уши натянул, уже собрался на аллюр переходить, чтоб, значит, согреться. Тут меня эта баядерка догоняет: «Привет!» Ну как при ней станешь аллюром скакать да уши варежкой тереть? Я ведь форсю, как-никак — жених, в бейцалах малафейка играет, и девок уже тогда начал жать по углам, ну и как такому ухарю показать Зойке, что замёрз? Неудобно как-то. А она, как на грех, едва-едва шевелится, ей-то что, в шубе, валенках, ещё и тёплых трусов, наверное, наподдевала. Чую: уши у меня уже и щипать перестало, а нос, напротив, болит и что-то в нём свербит. В общем, кое-как до школы дошконделяли, сели за парты, а весь класс на меня уставился. Что такое? Уши у меня покраснели, распухли и повисли оладьями, нос — как пирожное «трубочка», только розового цвета, и прикоснуться к нему нельзя: болит! Отправили меня из школы домой, бабка, наверное, неделю лечила гусиным жиром, какими-то отварами. А теперь даже слабый мороз мне наказанье…

Люба помнила Зойку Авхачёву. Эта долговязая девица, окончив школу, уехала в город, провалила экзамены в институт, но каким-то чудом попала на конкурс красоты и — надо же! — стала победительницей. Злые языки утверждали, что Зойка кому надо дала, вот и вышла «миссой». Но Люба в эти сплетни не верила: девка и в самом деле была ох как хороша, и это просто счастье, что сумела вырваться из посёлка, не осталась тут, где её красоту всё равно никто бы не оценил.

А Цыган никак не успокаивается, не хочет молчать, ну будто словесный понос на него напал.

— Я этой Зойке столько букетов перетаскал — не сосчитать, — рассказывал он. — То в оконную раму букетик воткну, то на крыльцо подброшу, то в почтовый ящик засуну. Все клумбы у соседей обобрал! А бабы, сама знаешь, на цветы падкие. Вот и Зойка, гляжу, заинтересовалась: кто это ей георгины да гладиолусы таскает? Чтоб она на кого другого не подумала, я нарочно стал ей показываться: стукну, допустим, камешком в окошко, подожду, пока она выглянет, и воткну букет между штакетинами забора. Вроде как таюсь, но она-то всё видит! Короче, однажды сама ко мне подошла: «Не обрывай больше чужие клумбы, пожалуйста». Я, конечно, шлангом прикинулся: «Что такое?» А она смеётся: «Пойдём лучше на танцы сходим». Ну, пошли. Потанцевали. А после, как я её повёл домой, она щебетать стала: «Ой, луна! Ах, звёзды! Чу, соловей запел». А я завалил её на скамейку и что-то про любовь нашёптываю…

— Прекрати, — сказала Люба. — Сил моих больше нет это слушать! Как можно такие подлости делать?

— Да успокойся ты, — цыкнул Володя. — Как у нас до дела дошло, так эта баядерка вдруг как вскочит. «Ты что? — кричит. — Ты что? Я ещё девочка! И не походили мы с тобой как другие, и стихов ты мне не читал…» А я молчу, соплю, знай себе на неё напираю. А она бешеная сделалась, вцепилась ногтями мне в морду, пинается и орёт благим матом. Слышу: люди бегут, кто-то в свисток свистит. Ну, кинул я Зойку и давай драпать…

Люба остановилась, укоризненно посмотрела на него и молча потянула сумку из его рук.

— Ты что, мамуля? — Володя держал ношу крепко, не отдавал. — Ну что ты так переживаешь? Не тронул я эту дуру, ей-богу…

— Дурак ты! — сказала Люба, и голос её дрогнул. — Она думала, что это любовь, а ты хотел её просто использовать.

— Наше дело не рожать, сунул, вынул и бежать, — дурашливо пропел Володя.

— Отойди от меня, — шепнула Люба. — Даже смотреть на тебя не хочу! И где у меня, дуры, ум был, когда с тобой связалась! Вон ты какой… «Сунул, вынул и бежать» …Ты всех баб, и меня тоже, используешь!

Володя, не ожидавший такой реакции, остолбенел. Он поставил сумку на снег, полез за сигаретами и закурил. А Люба, не желая оставаться рядом, нагнулась, чтобы подхватить свою сумку. И тут он ударил её по руке. Не больно, но довольно ощутимо.

— А ты меня любишь? — зло спросил он и сплюнул. — Что-то ни разу не слышал…

— Шёл бы ты домой, а? — стараясь оставаться спокойной, ответила Люба. Устала я от тебя. Как-нибудь потом поговорим…

— Нет, сейчас!

До Любиного дома оставалось всего каких-то метров сто. И, кажется, Валечка хозяйничала на кухне. Там горел свет. Это Любу немного успокоило. Если Володя нахально за ней увяжется и напросится на чай, то хоть не одна с ним останется. Какая Валечка никакая, а всё-таки дочка, вдвоём-то незваного гостя легче выпроводить.

Но оказалось, что Валечка куда-то ушла, забыв выключить электричество: в коридоре и на кухне ярко горели все лампочки.

— Выпьешь со мной для согреву? — спросил Володя, доставая пузатую бутылку коньяка из внутреннего кармана куртки. — Пять звёздочек, дагестанский!

— Нигде не работаешь, а коньяки распиваешь, — сердито сказала Люба. — И откуда только деньги берёшь?

— Пусть медведь работает, — весело заржал Володя. — У него четыре лапы!

— На, пей! — Люба достала из шкафчика маленький стаканчик, поставила его на стол. — Разносолов у меня не наготовлено. На рынке весь день стояла, а не у плиты…

— А вон там, под полотенцем что лежит? О, какой аромат! Не иначе блины с маслицем, а? — Володя откинул льняное полотенце, которым было прикрыто фаянсовое блюдо. На нём высилась горка поджаристых ноздреватых блинчиков. Любе бы порадоваться надо, что дочка наконец хоть что-то сама сделала, но она только чертыхнулась: угораздило же Валечку проявить свои кулинарные способности как раз в тот день, когда её родная матушка решила дать отставку прилипчивому ухажёру.

— Ешь — не жалко, — буркнула Люба.

— Давай налью тебе пять капель, — предложил Володя. — Для компании. Один пить не люблю.

— А за что пить собрался? — Люба решила съехидничать. — За любовь, что ли? Так подожди, я сейчас пластинку поставлю: Игорь Николаев, «Выпьем за любовь!»

— Ну чё ты ко мне прицепилась? — Володя заиграл желваками. — Какая может быть любовь, мамуля? Она как призрак: все о нём говорят, но никто не видел…

— Мамуля у тебя на другой улице живёт, — обиделась Люба. — Никакая я тебе не мамуля!

— Не понял, — Володя привстал со стула и, прищурившись, зло взглянул в Любины глаза. — Ты серьёзно надумала поставить на мне крест?

— Да пошёл ты! — сказала Люба и отвернулась от него, чтобы не видеть этого пронзительного, обжигающего взгляда. — Крест ставят на том, что было. А у нас, считай, ничего и не было…

— Неужели?

— Ладно, пей и уходи, — примирительно сказала Люба. — Была без радости любовь, разлука будет без печали…

— Без печали, говоришь? Ну-ну!

Володя отвинтил золотистый колпачок бутылки, плеснул в стакан светло-коричневую жидкость, весело сверкнувшую брызгами.

— Закусывать коньяк блинами — это что-то! — сказал он. — Неужели в этом доме не найдётся хотя бы ломтика лимона?

Лимон был. В холодильнике. Нарезанный тонкими кружочками, он лежал на блюдечке с позолоченной каёмочкой. Вечерами Люба обожала пить чай с лимоном, причём, не каким-нибудь китайским, сухим и больше на апельсин похожим, а с настоящим — калифорнийским или, на худой конец, испанским. Ярко-желтый, с пупырышками, тут же пускающий на срезе крупную мутную слезу, он напоминал о детской мечте увидеть дальние страны, о радостях, которые уже случились и которые, даст Бог, ещё будут.

Люба решила, что Володя вполне может обойтись без лимона, не барин! Да и вообще, с чего бы она должна перед ним выслуживаться?

— У меня тут не ресторан, — сказала она. — И даже не кафетерий. Иди к Верке, она тебе и лимончик нарежет, и бутербродик с икоркой сделает. Если у тебя денежки есть…

— А у тебя для меня, выходит, ничего нет? — Володя снова наполнил стаканчик и опрокинул его в рот. — Ни лимона. Ни любви.

— О, чего захотел! — Люба подперла бока руками. — Выпил — и на любовь потянуло? Счас! Да кому ты нужен такой?

Лучше бы она промолчала, ничего не говорила. Её слова обидно задели Цыгана, который по-зэковски считал: всем бабам нужно одно и то же, а любовь — это костер: не бросишь палку, гореть не будет. Пренебрежительное замечание — «кому ты нужен такой?» — он истолковал как насмешку и сомнение в его способностях самца.

— Что, твой Санечка лучше, да? — с тихой угрозой спросил он. — И ты ему говорила, как любишь и хочешь его?

— А твоё какое дело?

— Такое! Хочу услышать, как ты это говоришь. Хоть разочек!

— Не дождёшься…

— Да?

Он встал и, не обращая внимания на её возмущения, стянул с себя свитер и бросил его прямо на пол. Люба попыталась выскользнуть из кухни, но он схватил её за плечи и рывком привлёк к себе.

— Скажи…

— Что ты хочешь?

— Скажи: «Я тебя люблю».

— Я тебя не люблю!

Он ударил её по щеке. Люба вздрогнула, попыталась вырваться из его объятия, но он держал её крепко.

— Скажи!

— Убери лапы…

— Какая же ты, мамулик, бестолковая! — он сверкнул глазами. — Мужик тебя обнимает, а ты ему грубишь.

— Отпусти! Хватит шутить!

— Сначала скажи: «Вовчик, я тебя люблю и хочу тебя». Ну, быстро!

— Не делай мне больно!

— А ты скажи…

Люба видела его странно обесцветившиеся, будто побелевшие глаза с черными точечками зрачков, и серые впалые щёки, и покрасневший шрам в форме полумесяца у левого уха: саданули ножом в драке — на всю жизнь отметина осталась, и когда Цыган злился, то шрам почему-то наливался кровью. Как она ни старалась откинуть свою голову назад, чтобы не слышать густого винного запаха, перемешанного с табачным, ничего не получалось: жуткое амбре, казалось, заполнило всё помещение. В тусклом, жидком свете электрической лампочки небритая кожа Цыгана напоминала плохо отскобленную свиную шкуру, и от неё пахло чем-то похожим на хлорку.

— Ну? — он больно сдавил ей шею. — Будешь говорить?

— Отпусти!

Люба не заметила, как из-под стула выбрался взъерошенный Мейсон. Кот не переносил шума, затяжной ругани, резких звуков и даже телевизора или магнитофона, если их включали на всю громкость. В таком случае он подбегал к источнику беспокойства и кусал его, независимо от того, человек ли это был или бездушный аппарат. Но этим дело не ограничивалось: Мейсон начинал орать, и его хриплое, злобное завыванье мало чьи нервы выдерживали.

— У, сволочь! Гумза подзаборная!

Володя разжал руки и схватился за укушенную котом лодыжку. Мейсон, недовольный взрывом ругани, взвыл как ошпаренный кипятком и устрашающе изогнулся дугой. А Люба, получив относительную свободу, не долго думая кинулась в спальню и заперлась изнутри на ключ. Она слышала, как её мучитель шугал Мейсона, бросал в него чем-то тяжелым и витиевато матерился. Кот, не ожидавший такого яростного сопротивления, истошно мяукал и злобно шипел, пока Цыган не загнал его под диван, где он и затаился, посчитав за благо молчать.

Цыган, удовлетворенный результатом расправы над Мейсоном, подошёл к закрытой двери, окликнул Любу и, не дождавшись ответа, мягко, как-то даже игриво постучал костяшками пальцев:

— Ку-ку! Кто там живёт?

Люба молчала. Она понимала, что Цыган не отступится и заставит её не только сказать вслух то, что он хотел, но и выполнить все его мерзкие желания.

— Кукушечка, что же ты молчишь, душечка?

Его стук в дверь становился всё настойчивей. Замок был хлипким и, конечно, не выдержал бы решительного напора, но Цыган почему-то медлил.

— Поиграть захотела, мамулька? О, как это меня возбуждает!

Люба решила, что, пожалуй, стоит забаррикадировать дверь. Она попыталась сдвинуть комод, но он, переполненный вещами, стоял как влитой. Тогда она, стараясь не шуметь, подняла кресло и понесла его к двери. Из-за неё вдруг грянуло:

— Соловей кукушечку

Заманил в избушечку,

Накормил её крупой,

Хвать за титечку рукой…

Цыган, пропев похабную песенку, двинул дверь плечом. Она затрещала, но Люба успела поставить к ней не только кресло, но и пуфик со стульями, на которые сложила стопки книг — получилось что-то вроде баррикады.

— Открой, милая!

Люба ухватилась за край кровати и, поднатужившись, потащила её к баррикаде. Цыган услышал шум и надавил на дверь крепче, но замок каким-то чудом ещё оставался на своём месте.

— Смотри, хуже будет…

Люба молча тянула кровать, которая зацепилась за край ковровой дорожки и не желала сдвигаться.

Рассвирепевший Цыган разбежался и, ухнув, ударил дверь плечом. Замок не выдержал натиска и вывалился из скважины. Люба с ужасом увидела, что её заградительное сооружение сдвинулось с места, а в образовавшуюся щель просовывается рука её мучителя. Не раздумывая, она подбежала к двери и надавила её. Цыган взвыл и отчаянно заматюкался. Решив, что она чего доброго ещё поломает ему руку, Люба ослабила давление: пусть оценит её доброту и убирается ко всем чертям!

Коварный Цыган, не отличавшийся великодушием, не уважал его и в других людях. Он выдернул руку из щели, но тут же вставил в неё ногу и, надавив на дверь всем туловищем, сумел-таки протиснуться в образовавшийся проём.

Похолодевшая от страха Люба поискала глазами, что бы такое схватить в руки для обороны. Как на грех, она вчера убрала из-под кровати молоток, которым вколачивала гвоздь в стену. Ах, как бы он теперь пригодился! И тут она вспомнила, что за тумбочкой стоит баллончик дихлофоса. Цыган, запутавшийся в разрушенной им баррикаде, не обращал внимания на Любу, и она незаметно сунула баллончик в карман.

— Ну что? — Цыган, молодецки поигрывая плечами, подошёл к ней. Видишь, для меня преград не существует.

Она попятилась от него и, наткнувшись на край кровати, села на неё.

— Уже готова? — Цыган осклабился. — Нет, милая, ты сначала скажи, как сильно ты меня любишь. И не хочешь базар на стену мазать…

— Не пойму, что ты говоришь, — сказала Люба, стараясь сохранить внешнее спокойствие. Пусть думает, что не шибко-то она его испугалась.

— Ссориться, значит, со мной не хочешь — вот что говорю, — объяснил Цыган. — Не хочешь, да?

— Давай по-человечески поговорим, — сказала Люба. — Только не сегодня, а завтра…

— Да что я, доёный бык, что ли? — рассмеялся он. — Не корми меня завтраками! Я хочу сейчас.

Люба и опомниться не успела, как он навалился на неё и жарко задышал в лицо. Понимая, что лучше не злить его, она не сопротивлялась, и Цыган истолковал это в свою пользу.

— Ну, что ты своему Санечке говорила? — спросил он и больно надавил ей на грудь. — Скажи, быстро говори!

— Ничего я ему не говорила, — шепнула Люба. — Он не любит, когда много говорят…

— Неужели всё молча делали?

Люба не ответила.

— А мне скажи, — снова потребовал он. — Повтори: я тебя люблю…

Одними словами он не ограничивался, стараясь раздвинуть её плотно сжатые ноги. Люба, однако, не отталкивала его и даже одной рукой погладила его по щеке, чтобы отвлечь вниманье: она попыталась вытащить баллончик дихлофоса.

— Так, умница, так, — он блаженно зажмурил глаза. — И зачем кочевряжилась, сука? Чуть руку мне не сломала!

Он стал говорить такие гадости, что Любу чуть не стошнило — и от грубых слов, и от запаха перегара, и от того, что он взял её руку и заставил ласкать себя.

— Я жду, — пробормотал он. — Говори: я тебя хочу!

— Я… тебя…, — сказала Люба и, наконец, справившись с баллончиком, выпалила: — Ненавижу!

И прыснула дихлофос ему прямо в глаза. Он схватился за лицо, закричал, а она давила и давила на головку, изрыгающую едкую вонючую струю.

— Сука! Ты меня ослепила! Ничего не вижу!

Цыган катался по полу, не отнимая рук от лица.

— Говорила тебе: уходи по-хорошему, — сказала Люба. — Не захотел. Теперь на себя пеняй.

— За что ты меня так? Что я тебе сделал? — орал Цыган. — Ничего я тебе не сделал!

— Ага, — согласилась Люба. — Не успел.

Разговаривая с ним, она осторожно продвигалась к двери. Пока Цыган ничего не видит, надо успеть выскочить на улицу, позвать соседей — пусть увидят, что этот гад натворил, полдома, считай, перевернул, да ещё и хозяйку пытался обесчестить.

Цыган, однако, уловил её осторожное движенье, и когда она почти подкралась к двери, ухватил её за ногу. Люба упала на пол рядом с ним.

— Убью! — Цыган почти визжал. — Стерва! Ты меня глаз лишила!

Он навалился на Любу и вцепился ей в горло. И тут снизу, из подполья, кто-то застучал по половицам. А Мейсон, которого весь этот тарарам окончательно вывел из себя, снова завыл — дико, протяжно и тоскливо.

14

Опьянение, конечно же, достойно всяческого осуждения. Кто будет спорить, как человеку важно хранить трезвый ум! Но, с другой стороны, Россия без пьянства — это уже не Россия, а чёрт знает что. И надоумился же Веничка Ерофеев сочинить свои «трагические листы», названные им «Москва — Петушки», которые поддержали, так сказать, чаяния, переживания и надежды всех тех, кто, страдая по утрам от дурноты жизни, бормочет себе под нос: «О, тщета! О, нравы! О, позорнейшее из времён — время от рассвета до открытия магазина!» Не чуждые взлётам в самые высшие сферы бытия и падениям в пучины и бездны духа, они дождались-таки перемен: круглосуточные магазины, киоски, ночные забегаловки переполнены чудными бутылками, обклеенными роскошными этикетками с пальмами, кипарисами, замками, античными арками и нестерпимо яркими звездами, обещающими поистине райские наслаждения. Что, впрочем, чаще всего оборачивается обманом высшей марки, но так ли это важно, когда ты и сам, поминая классика, обманываться рад?

И Олег, и Александр не испытывали от выпивки ничего из того, что обещали яркие этикетки, но зато окружающий мир внезапно изменялся. Он казался далеко не таким плохим и ужасным, как это представлялось часом раньше, и душа достигала некоего блаженного зенита, откуда всё виделось ей в розовом, благостном свете. Одно плохо, что груз привычных мыслей всё-таки тянул назад, в реальность, и приходилось наполнять рюмочку снова и снова…

«Переполнившийся» Олег мирно посапывал, прикорнув головой на прилавок. Александр задумчиво выдергивал из банки маленьких копченых шпротов, отрывал им хвостики и отправлял в рот. В отличие от Олега он, выпив, всегда хотел есть, даже если перед этим хорошо закусил.

Когда он, отщипнув микроскопический хвостик очередной рыбки, уже поднёс её к губам, в дверь забарабанили.

— Учёт! — гаркнул Александр.

Олег, потревоженный шумом, тяжко вздохнул и перевалился на другую щеку.

— Хозяин, открой! Человеку плохо.

— Тут не больница, — снова гаркнул Александр, но на всякий случай подошёл к двери и посмотрел в глазок. Перед ним стоял молоденький парнишка, на которого грузно облокачивался мужчина в распахнутой дублёнке. Дорогая норковая шапка сползла на его лицо, а пушистый мохеровый шарф закрывал подбородок.

— Езжай прямо, до первого поворота, там свернёшь налево и снова прямо, — сказал Александр. — В больнице помогут!

— Его нельзя везти, — жалобно заканючил парень. — У него больное сердце. Ему нужно полежать…

— Езжай на пост ГАИ, — не отступал Александр, памятуя о запрете Алисы пускать кого бы то ни было. — Это рядом, три минуты езды…

— Ага! — сказал парень. — Там сразу трубку сунут в рот, а я сегодня чуть-чуть пива выпил. Прав лишат!

— Нет, ко мне никак нельзя, — вздохнул Александр. — Не положено.

— Да больной он, честно! — отчаянно крикнул парень. — Мы что, на бандитов похожи? Вот помрёт человек на твоих глазах — тебя совесть потом замучит! Ему полежать надо, понимаешь?

— Негде тут лежать, — ответил Александр. — Езжай дальше, вон хоть до заправки…

В глазок он видел, как мужчина, странно дёрнувшись, прижал ладонь к сердцу и застонал. Он, наверное, упал бы в снег, если бы парень не перехватил его.

Александр решил, что и в самом деле не простит сам себя, если этого человека хватит сердечный удар. Что-то, правда, в поведении этой пары его настораживало. Может быть, то, что парень слишком старался показать своё отчаяние, а его напарник преувеличенно громко стонал, скорбно опустив голову.

Его сомнения развеял Олег. Он оторвал взлохмаченную голову от стола и спросил:

— Старик, ты чего межуешься? Нас двое, их тоже двое. Если что справимся с ними…

Александр в очередной раз удивился способности своего бывшего одноклассника быстро трезветь, и к тому же, хоть и кемарил, но каким-то образом уловил суть ситуации. Надо же!

— Ты как стёклышко, — только и сказал Александр. — Феномен!

— Это водку такую стали делать, — поскромничал Олег. — Пьёшь — и никакого толку! Не то что раньше, задвинул стакан — и с копыт долой, до утра дрыхнешь. Во, была водка!

Парень снова заканючил:

— Помогите!

— Пристал как банный лист к заднице, — сплюнул Александр. — Что-то у меня душа неспокойная: неспроста привязались…

— Да брось ты! — сказал Олег. — У тебя, наверное, ружьё есть. Охраннику положено иметь какое-нибудь оружие. Чего боишься?

Александру было неловко признаваться, что хозяин обеспечил его всего лишь газовым пистолетом. Какое-то слишком несолидное оружие, чтобы принимать его всерьёз. И потому он соврал:

— Да какое там ружьё? Нам оружие не положено. Вся надежда — на крепость кулака…

— Пусти ты этого сердечника, — сказал Олег. — Его, может, нельзя на машине везти. Сам знаешь, какие тут дороги…

Александр послушался-таки Олега и отодвинул дверной засов. Парень затащил своего спутника внутрь киоска и усадил на стул. Мужик перестал стонать, быстро сорвал с себя шарф и, смачно сплюнув на пол, пророкотал:

— Во, сука! Столько продержал нас на морозе! А ну, накапай-ка мне лекарства, — кивнул он Олегу. Тот неожиданно прытко подскочил к бутылке и плеснул водку в стакан. — Уф! Хорошо пошла! — крякнул мужик, утирая рукой свои подковообразные усищи. — Что, сука, зеньки пялишь?

— Как бы ему самому кардиолога не пришлось вызывать, — сощурился парень. — Ишь, как побледнел.

— Лаврентий Палыч его вылечит, — пробасил мужик.

Александр ничего не понимал. Кто эти люди? Почему Олег так залебезил перед ними? И вообще, что, чёрт возьми, происходит?

— Думаешь, мы грабить пришли? — спросил мужик и критически оглядел полки. — Было б что — ограбили, не сомневайся. А, может, в кассе что-нибудь завалялось? Где хозяин деньги держит?

— Он мне не докладывает, — нахально сказал Александр. Парень тут же довольно ощутимо двинул его кулаком под дых. Александр хотел ответить тем же, но Олег вдруг схватил его правую руку и завернул за спину.

— Ты что? — удивился Александр и застонал от боли: Олег резко тряхнул и чуть не вывихнул его руку. — Ты — с ними?

— Соображалка у тебя медленно работает, — констатировал мужик. — Ну, сам подумай: с какой бы радости он тебя поил за просто так?

Олег чуть ослабил хватку, и Александр смог повернуть голову так, чтобы увидеть лицо своего недавнего задушевного собеседника. Может, от того, что он смотрел на него сверху вниз, в его взгляде ощущалось превосходство. Но Олег, видимо, испытывал и некоторое смятение, это выдавали его брови: они приподнялись над глазами наподобие «домиков», будто от ноющей зубной боли. Он чувствовал себя неловко, но в то же время пытался выглядеть уверенно и даже нахально.

— Ну ты и дрянь, — сказал Александр. — Дешёвка!

— Потише! А то схлопочешь, — Олег снова крепко тряхнул его, но выворачивать руку до боли не стал.

— Слушай сюда, — «сердечник» дёрнул Александра за рукав. — Мочить тебя мы не станем. При одном условии, — он выжидательно замолчал, но и Александр тоже ничего не говорил. Тогда мужчина, вздохнув, покачал головой:

— Гордый, да? Условия тебя не интересуют?

— Да скажите ему прямо, что от него требуется, — вдруг попросил Олег. Он мужик понятливый, нормально соображает…

— Молчать! Без адвоката обойдёмся, — разозлился мужик.

Александр по-прежнему ничего не понимал. Судя по всему, эта троица не собиралась грабить киоск, его тоже пока почему-то щадили и, можно сказать, разговаривали вполне нормально. Что же им нужно?

А нужны им были бумаги покойного Виктора. Причём, те люди, которых интересовал небольшой овощеконсервный заводик, предпочитали оставаться для всех «невидимками». Однако их влияние и связи позволяли получать не только проверенную и оперативную информацию, но и оказываться в нужной точке в нужный час, и не обязательно лично: для этого использовались самые разнообразные посредники.

Александру, может быть, даже повезло, что им занялись не крутые парни, считающие силу единственно верным средством достижения цели. К нему решили послать Интеллигента, который славился умением ломать свои жертвы исключительно с помощью психологии.

Он, кстати, и выяснил, что один из приятелей Александра, Олег Баринов, — классный строитель, временно безработный, нуждающийся, естественно, в деньгах. Ему предложили неплохую работу, заплатили аванс, Интеллигент убедил его помочь вернуть некие важные бумаги некоему важному лицу. При этом он дал понять Олегу, что никто ни в чём не винит его бывшего одноклассника, просто есть основания думать, что ему кое-что известно о документах. С другой стороны, Интеллигент не стал скрывать, что полной уверенности в искренности Александра у него нет. Ведь как ни бился тот же следователь, отрабатывая свой высокий гонорар, а так и не смог вытянуть хотя бы полслова из этой влюблённой парочки. И тут, по убеждению Интеллигента, могло быть только две причины: либо слишком хорошо всё знают, но не хотят признаться, либо действительно находятся в полном неведении.

Между тем, «невидимки» заинтересовались худосочным заводишкой не от нечего делать. Поля вокруг посёлка не первый год сдавались в аренду китайцам. Они приезжали сюда ранней весной, всё лето выращивали помидоры, огурцы, баклажаны и прочие овощи, которые приходилось пускать в продажу по очень смешным ценам, потому что выращенное хранить китайцам было негде. Те же кабачки или капусту можно бы перерабатывать на консервы, но на местном заводике вечно не хватало то банок, то соли, а если даже всего хватало, то тут как на грех запивал слесарь, без которого, хоть плачь, не могли пустить транспортёр или крышкозакручивающий агрегат. В общем, неказистый заводишко, окажись он в умелых и хозяйственных руках, быстро пошёл бы в гору и, естественно, озолотил бы своих хозяев. Но он принадлежал акционерам, которыми значились все работники предприятия, начиная от пьяницы-директора и кончая глухонемой уборщицей.

Работяга, становясь собственником, навряд ли догадывался, что те бумажки, которые ему выдали под непонятным названием «акция», — это настоящий лакомый кусочек для всякого рода проходимцев, ибо подтверждала право на владение определённой частью всего имущества предприятия и его оборотных средств. Однако когда дела идут из рук вон плохо, месяцами не платят зарплату, после вчерашнего охота опохмелиться, а в кармане нет ни рубля, то многие ли устоят перед соблазном поменять бесполезные бумажки на самые настоящие доллары? Причём, Виктор сначала скупал акции по просьбе одного своего знакомого, но быстро смекнул, что к чему и все бумаги оформил на себя. «Невидимки» таких финтов не прощают…

Александр не знал, что рядом, в большом городе, бесследно исчезают очень даже заметные люди, не чета Виктору. Выходит, допустим, директор какого-нибудь завода утром из подъезда собственного дома, заворачивает за угол и больше его никто никогда не увидит. Исчез! Испарился! А на предприятие вдруг является никому не известный молодой человек, вытаскивает из кармана пачку бумаг и заявляет: «Тут контрольный пакет акций. Извольте внести изменения в реестр акционеров». Что такое? Откуда этот парень взялся?

Энтузиасты с жаром принимаются за расследование и вскоре узнают: молодой человек учится на третьем курсе известного в городе вузе, папа у него нефтяник, денежный человек, да и сам мальчик в перерывах между сессиями как будто челночил — тоже не бедный; из сострадания к безденежным работягам и их голодающим семьям помаленьку скупал по дешёвке акции приглянувшегося предприятия. А куда девался его директор — этого студент знать не знает, и вообще он утром сидел на лекциях, так что алиби стопроцентное.

Это только одна история. Интеллигент мог бы рассказать их с десяток, если не больше. А с Виктором получилась осечка: мужик заартачился, один недоумок-качок слишком пылко его осадил, а другой бритоголовый добавил — и Виктор замолчал навсегда.

— Значит, так, — сказал Интеллигент, — Ваньку мне тут валять с тобой недосуг. Или отдаёшь мне бумаги, или ты — труп…

Он небрежно вытащил из кармана маленький черный револьвер, зачем-то дунул в его дуло и, прищурившись, посмотрел внутрь.

— Не понимаю, о чём речь, — пожал плечами Александр.

— Санька, ты с Виктором дружил, — встрял в разговор Олег. — Он тебе доверял. Скажи им, где его бумаги находятся.

Интеллигент исподлобья глянул на Олега и сердито засопел. Его напарник одёрнул Олега:

— Чё ты высовываешься? Лучше бы штопор нашёл. Хочу на халяву попробовать вот этот «Токай», — он взял с полки бутылку венгерского вина. Ну, чем открыть?

— Не знаю, — сказал Олег. — А что, пальцем слабо пробку выдавить?

— Дегенерат, — скривился Интеллигент и кивнул Александру: Штопор-то в этой забегаловке есть? Дай! Наверное, и сам не прочь выпить, а? Может, это будет последняя в твоей жизни рюмка, ха-ха!

— Скажет он вам, всё скажет! — засуетился Олег. — И потом молчать будет. Я в нём уверен…

— Молчи, адвокат! Пусть он сначала штопор представит да какой-нибудь закуси сообразит…

Александр на негнущихся ногах медленно подошёл к полке с мясными консервами. Сердце бешено колотилось под самым горлом, руки дрожали, но он всё-таки заставил себя успокоиться. Ему просто повезло, что этому молодому недоумку захотелось токайского вина. На полке с консервами было сделано небольшое углубление, где покоился газовый пистолет. Тут же, на счастье Александра, стояло Алисино зеркало.

Александр снял банку тушёнки и поставил её на стол. Повернувшись спиной к Интеллигенту, он видел его отражение в зеркале. Бандит, кажется, не ожидал какого-либо подвоха и сидел спокойно. Олег пытался открыть тетра-пак с апельсиновым соком, но твёрдый картон рукам не поддавался. За его манипуляциями с усмешкой наблюдал молодой бандит.

— Зубки бережёшь, братан? — спросил он. — Уже давно бы отогнул вот этот язычок и откусил его. Смотри, как, — он выхватил тетра-пак из рук Олега и поднёс к своим губам.

В это время Александр сунул правую руку в углубление, где лежал газовый пистолет и крепко сжал его пальцами, а локтём левой руки как бы нечаянно спихнул на пол баночку с паштетом. Она звонко стукнулась о доски и покатилась прямо под ноги молодого напарника Интеллигента.

Этот маневр сработал: баночка на считанные секунды разом отвлекла всю троицу от Александра, и он, не раздумывая, мгновенно обернулся и выстрелил из пистолета в направлении Интеллигента.

— А-а-а! Бога душу мать…

Присев за прилавок, Александр нажимал и нажимал на курок пистолета, пока сам не закашлялся от едкого, удушливого газа. Его противники, можно сказать, были повержены. Они корчились на полу, кашляли, стонали, обливались слезами.

Александр думал, что газ хоть на короткое время, но парализует всю эту троицу. Ничего подобного! Им было дурно, но не до такой степени, чтобы потерять над собой контроль. Интеллигент, зажав нос шарфом, откатился к стене и направил револьвер на прилавок. Дожидаться выстрела Александр не стал. Ему надо было непременно попасть в подсобку, но от прилавка до неё около полутора метров открытого пространства. Александру не улыбалось схлопотать пулю, и он снова применил хорошо зарекомендовавший себя отвлекающий маневр. Приготовившись для прыжка к двери, он что есть силы лягнул железное ведро с пустыми баночками из-под пива. Оно с оглушительным грохотом стукнулось о стену, баночки раскатились по полу — знатный получился трам-тарарам!

Интеллигент опоздал на какие-то доли секунды. Уже защёлкивая за собой задвижку железной двери, Александр услышал, как по ней зацокали отнюдь не игрушечные пульки.

— Убью, сволочь!

— Открой! Хуже будет!

— Саня, не дури. Мы всё равно тебя оттуда выкурим…

Они кричали, матерились, угрожали, грохотали кулачищами по железу. Александр молча оттаскивал от лаза ящики и мешки. Хозяин, видимо, не предполагал, что рано или поздно придётся воспользоваться «запасным выходом», и потому тут была воздвигнута мощная стена из торговых запасов.

Добравшись до потайной дверцы, он обнаружил: она ни в какую не хочет открываться. Видимо, снаружи её завалило снегом.

Александр растерянно сел прямо на пол и с огорчением вспомнил, что оставил сигареты на прилавке. Как было б хорошо сейчас закурить!

Оглянувшись по сторонам, он прикинул, в котором из ящиков могут лежать пачки сигарет, и вдруг краем глаза заметил какое-то движение: то ли мышь пробежала, то ли какой-то шарик прокатился. Это ещё что такое? Глюки на нервной почве?

Александр всмотрелся в тот угол, где мелькнула непонятная тень, и заметил на полу какую-то палку. Оказалось, что это тяжелый лом, которым дворники обычно долбят смёрзшийся снег.

Особо ни на что не рассчитывая, Александр подсунул лом под дверцу и попытался поддеть её. Медленно, натужно, но она пошла вверх!

Выбравшись наружу, Александр, утопая в рыхлом снеге, кинулся в придорожные заросли ивняка. Он знал, что там протоптана тропка к речке. На шоссе он выйти не решился. Обнаружив, что сторожу удалось выбраться из западни, Интеллигент со товарищи сядет, конечно, на машину и догонит его. А вот двинуться по речке он навряд ли решится: хоть лёд еще и крепок, но в том месте, куда вытекали поселковые стоки, он уже подтаивал — под тяжелым «Ленд Краузером» запросто проломится. Впрочем, об этом знали разве что местные жители, но никак не залётные гости.

15

Цыган ударил Любу по лицу. Она возмутилась, закричала, но он, приложившись кулаком к её зубам, велел заткнуться, пообещав в противном случае скорое свиданье с бабушкой-покойницей.

— Дай воды промыть глаза, — прохрипел Цыган. — Чем ты, сука, их выжгла?

Люба ничего не ответила. И тогда он перевернул её на живот и, зажав шею широкой пятерней, свободной рукой вытащил из пояса узкий кожаный ремень. Люба подумала, что он хочет овладеть ею, и только от одной мысли об этом на душе стало муторно. Она решила притвориться, что раскаивается в том, что сделала, и хочет ему помочь.

— Ты уж извини меня, — повиноватилась Люба. — Погорячилась я. Глаза-то у тебя как? Сильно ожгло? Давай промоем их водой…

— Сейчас пойдём, — ответил он. — Вот только уздечку на тебя наброшу…

Она почувствовала, как шею охватывает холодное кольцо ремня, затягиваясь всё туже и туже. Володя, казалось, хотел её удавить.

— Осторожно, задушишь ведь!

— Нет, ты мне ещё пригодишься, — он злобно хохотнул. — Мы с тобой напоследок позабавимся как следует, — и прикрикнул: Чего разлеглась? А ну вставай!

Люба встала. Володя ударил её ребром ладони по шее и тяжело дыхнул в затылок:

— Иди на кухню! И не вздумай ерепениться, иначе тебе кранты…

Делать нечего, она двинулась вперёд. Удавка стягивала шею и, врезаясь в горло, не давала дышать. Люба взмолилась, чтобы он хоть чуть-чуть её ослабил, но Володя, дёрнув ремень, причинил такую боль, что в глазах потемнело.

— Молчи, стервь! Хуже будет!

Когда Люба привела его на кухню, он приказал подвести его к умывальнику. Воды в нём, однако, не оказалось.

— Налей из бака! — закричал Володя. Он вёл себя слишком нервно, и Люба подумала, что Цыган действительно перепуган: боится, что лишится зрения. Но его тревожило довольно странное ощущение: ему казалось, что в доме, кроме их двоих, есть кто-то ещё.

— Это твой кот тут ходит? — спросил он.

Нет, Мейсона на кухне не было. Люба видела, как он забился в спальне под кровать и, видимо, там и остался.

— Чёрт с ним, с котом! — снова занервничал Володя. — Почему воду не наливаешь? У меня глаза уже лопаются!

Люба провела ладонью по своему лицу. Оно было влажным от слёз — слёз человека, сознающего, что у него нет выбора.

— Ну, долго я буду ждать?

— Сейчас, вот только ковш найду, — стараясь казаться спокойной, ответила Люба.

Ковш не надо было искать: он лежал на крышке бака. Но Любу кто-то будто подпихнул к зажигалке, которую Цыган оставил на столе рядом с сигаретами. «Прижги ему руку, — засвербела в мозгу мысль. — Он выронит ремень, а ты сразу отскакивай в сторону. Ну, не раздумывай!»

Люба осторожно взяла зажигалку, попробовала вывернуть свою руку так, чтобы пламя наверняка ожгло пальцы Цыгана, но поняла: это у неё не получится. И тогда она, стараясь казаться запуганной, дрожащим голосом попросила:

— Встань чуть сбоку, а то мне никак не наклониться за ковшом. Пожалуйста!

Матюгнувшись, он отвел руку так, чтобы удавка, ослабнув, оказалась чуть сбоку. И тогда Люба поднесла зажигалку прямо к его пальцам, сжимавшим ремень.

Дальше всё разворачивалось как в финале какого-нибудь триллера. Люба, почувствовав свободу, резво отпрыгнула в сторону и сбросила ремень с шеи. Цыган вопил не столько от боли, сколько от унижения: надо же, эта простодырая курица обвела его вокруг пальца! Потеряв контроль над ситуацией, он стал кидаться во все стороны, широко растопырив руки — это напоминало игру в жмурки, и в лучшие времена Люба обязательно вдоволь бы насмеялась над его нелепыми и странными прыжками и ужимками. По дрожащему, побелевшему как мел лицу Цыгана она поняла: на этот раз, если он её схватит, никакой пощады не будет.

На плите стояла большая кастрюля. Когда Люба случайно уронила на неё взгляд, ей вдруг вспомнилась сцена из давным-давно виденного фильма «Александр Невский»: русские бьются с немецкими рыцарями-псами, облаченными в латы и шлемы, напоминающие вёдра. Это была подсказка подсознания!

Люба схватила кастрюлю и нахлобучила на голову Цыгана по самые плечи. В посудине, между прочим, была вода, в которой насильник так нуждался.

— Умылся? — с торжеством крикнула Люба. — Или ещё добавить?

Цыган попытался снять кастрюлю и, может быть, это ему удалось бы сделать, если бы Люба не набросила на него бельевую верёвку.

Она и сама не поняла, как сумела так ловко и быстро обмотать Цыгана верёвкой, не смотря на его яростное сопротивление. У неё было важное преимущество: она его видела, и контролировала каждое движение, и ей не мешала кухонная мебель, в то время как её противник постоянно наталкивался на стулья, стол, плиту и от ярости и бессилия совсем потерял голову.

Затянув на веревке узлы, Люба подождала, пока Цыган не рухнул на пол сам. После этого она стреножила строптивого Цыгана его же ремнём. Однако он не желал смиряться с постигшей его участью и, яростно извиваясь, пытался освободиться от пут.

— Смирно! — скомандовала Люба и, взяв кочергу, ткнула его в бок. — А ну, Цыган, замри! Отделаю, как Бог черепаху…

От пережитых волнений её мучила жажда. Но только Люба поднесла ковш к губам, как скрипнула незапертая дверь и в дом кто-то ввалился.

Люба выглянула в коридор и обмерла: там стоял Саня и держал в руках топор.

— Ты зачем его у поленницы бросила? — спросил он. — Топор новый, острый, кто-нибудь обязательно позарится…

Люба, обессиленная борьбой с Цыганом, подумала, что натиска Александра ей не выдержать. Она решила, что беглый муж явился за срочно понадобившимися вещами или, не дай Бог, за телевизором, без которого его мамзели и жизнь не в жизнь.

Александр, однако, поставил топор в угол и принялся стаскивать ботинки. Только тут она заметила, что он был одет слишком легко, можно сказать, по-летнему: из тёплой одежды на Сане был лишь свитер, и тот какой-то странный, весь заиндевевший, будто седым пушком покрытый, а на спине темное влажное пятно.

— Что ты так на меня смотришь? — Александр, сняв сапожки, выпрямился и поискал глазами свои шлёпанцы. — Дала бы тапки, что ли…

В это время на кухне послышался грохот, и оттуда выскочил взъерошенный Мейсон. Его хвост торчал трубой.

Люба бросилась на кухню, решив, что Цыган выпутался из верёвок и снова пытается снять с головы ведро. Александр пошёл следом.

Увидев на полу опутанного веревкой человека с кастрюлей на голове, Александр растерянно присел на стул:

— Час от часу не легче! У меня сегодня сплошные приключения… Что случилось, Люба?

Люба, вооружившись кочергой, как хоккейной клюшкой, с решительным видом стояла над человеком — кулёмой.

— Скажешь наконец, что тут творится?

— Да вот, — выдохнула Люба, — этот стервец напал на меня. А я защищалась…

— Да-а, — покачал головой Александр и устало улыбнулся. — Мы сегодня оба, оказывается, защищались. Я вот тоже с разборки прибежал.

— С интеллигентшей своей поцапался, что ли?

— Если бы! На меня наехали какие-то бандюги, долго рассказывать… А кого ты оприходовала? И не пора ли с него стащить кастрюлю, а то ещё задохнётся — отвечать будешь…

— Он, сволочь, у меня сам за всё ответит! — с жаром ответила Люба и ковырнула «кулёму» кочергой. — У-у, чёртов Цыган!

Цыган и в самом деле, видимо, начал задыхаться, потому что его энергичные движения сменились резкими подёргиваниями, больше похожими на конвульсии, а громкий бубнёж плавно перешёл в чуть слышное поскуливанье.

Александру не сразу удалось стянуть кастрюлю с головы Цыгана: она сидела слишком плотно, и даже удивительно, как он не задохнулся под этой «шапкой».

— Ну, что будем делать? — спросил Александр Цыгана. — Сразу тебя убить или помучить немного?

Люба, ещё не утратившая воинственного пыла, замахнулась кочергой и с чувством, медленно, почти по слогам выговорила:

— Убила бы, и рука не дрогнула! Да мараться об тебя не хочется…

— Пусть он идёт отсюда подобру-поздорову, — сказал Александр. — Похоже, ты его здорово проучила. Надолго запомнит.

Цыган, не ожидавший от Александра такой снисходительности, воспрял духом и попробовал разжалобить его ещё больше:

— Я через неё слепым сделался. Она мне глаза чем-то выжгла. Ничего не вижу, поверь, братан!

Люба возмутилась и снова наскочила на Цыгана, потрясая кочергой.

— Ладно, пусть промоет глаза, — сжалился Александр. — Воды не жалко! А наперёд знать будет, как к серьёзным бабам приставать…

— Чего это ты тут раскомандовался? — вдруг опомнилась Люба. — Иди туда, где живёшь — там и командуй! А тут я пока хозяйка…

Александр, не обращая на неё внимания, распутал узлы верёвки, снял с ног Цыгана ремень и, толкнув его в бок, велел сполоснуть лицо водой.

— Ишь, командир выискался! — продолжала возмущаться Люба. — С разборки он, видите ли, — герой какой! — прискакал… А я тебя звала, что ли? Я этого урода, может, в милицию хочу сдать.

Александр опустился на стул и, только ощутив под собой опору, понял, как сильно устал — до дрожи в коленях и ватной слабости рук. Раздетый, он пробежал несколько километров, и этот стремительный бег вместе с потом выгнал из него весь алкоголь и не дал замёрзнуть.

Он не знал, что машина, на которой рэкетиры кинулись за ним в погоню, на всей скорости выскочила из-за поворота, угодила в полынью и скрылась под тёмной водой. Навряд ли кто-то из преследователей уцелел. Река в том месте была глубокой.

— А может, ты рылом не вышел для интеллигентши? — Люба продолжала свой монолог, не заботясь, слушают её или нет. Ей надо было выговориться выплеснуть всё, что накопилось на душе. — В чём был, в том она тебя и шуганула. А может, у неё новый хахаль объявился, а? Этой дамочке с одним и тем же мужиком скучно, ей разнообразие подавай! А с тебя — ни деньжат, ни вещей, ничего! Зачем ты ей такой нужен? Это только я, дура, тебя терпела. Ну что, отставку она тебе объявила, да? Среди ночи! И ты про меня сразу вспомнил? Мол, Любка всё стерпит, примет такого, как есть…

Александр, услышав последнюю фразу, подумал, что сильно виноват перед этой женщиной. Слов нет, по сравнению с Ларисой она простая, без всяких изысков, стыдливая, ничего не знает и книжек не читает, а слово «мачо» вообще может принять за какое-нибудь новое ругательство. И тем не менее эта обычная женщина притягивала к себе, заставляла тосковать и сильнее биться сердце, потому что незаметно стала частью Александра.

Возможно, он никогда бы этого не понял, не случись головокружительного романа с Ларисой — этого карнавала плоти, фантастически острых ощущений, полночных песен под гитару, сумасшедших разговоров, стихов, ироничных подначек и всего того, чего в его жизни не было и, возможно, уже никогда не повторится. Но постепенно Александр с каким-то запоздалым сожалением стал замечать: та жизнь, к которой его приучала Лариса, — это, конечно, интересно, захватывающе и необычно, но трогает, пожалуй, только тело, а не душу. Так бывает, когда смотришь, допустим, откровенный порнографический фильм: сцены, которые мелькают на экране, вызывают сильное возбуждение, и все эти раскованные женщины в кадре соответствуют твоему вкусу, и ты бы не прочь познакомиться с ними поближе. Но вот экран погас, и, поднимаясь с кресла, ты с удивлением обнаруживаешь, что даже твоё тело уже успокоилось, а душа, оказывается, вообще всё кино как бы продремала. Потому что ей, душе, наплевать на все эти позы, способы, ухищрения и приспособления — ей нужно сердце другого человека, и больше ничего.

Это, наверное, всё-таки про Любу придумали такой анекдот. Мужик из деревни уезжает в город на выходные. Покупает в киоске кассету с самой крутой порнухой и привозит домой. На следующий день, уходя на работу, говорит жене: «Вот, смотри. Приду, будем пробовать». Приходит вечером, видит: жена сидит, уставившись в телеэкран. Он: «Ну что, понравилось?» Жена: «Ой, Вань, что-то я не пойму: они поженились?»

Когда Лариса рассказала этот анекдот Саше, тот не засмеялся, наоборот душа затосковала по тому, что он потерял. Многоопытная, столикая Лариса никак не могла заменить ему бесхитростность и наивность его жёнушки.

От реки до Ларисиного дома Александру было ближе, но он сделал большой крюк и прибежал к Любе. Его будто вела какая-то незримая сила, и ласково подбадривала, когда он падал в снег, и настойчиво подталкивала, когда он, обессилев, кажется, ни за что на свете не поднялся бы на последний пригорок, с которого был виден его дом.

— Не ворчи, Люба, — сказал Александр. — Если бы ты мне не была нужна, я бы не пришёл…

Что-то говорившая Люба оторопела и закрыла рот на полуслове.

— А ты, Цыган, поселиться тут надумал, что ли? — грубо спросил Александр. — Промыл глаза? Давай мотай подобру-поздорову. А то у меня что-то руки зачесались…

Цыган попятился к двери:

— Честно, бить не станешь?

— Вали отсюда! Ну! — прикрикнул Александр. — И не попадайся мне на глаза!

Цыган бросился вон. И судя по уверенным движениям, дорогу видел хорошо.

— И не похоже, что ты сегодня пил, — заметила Люба. — Ты, когда пьяный, всегда буянишь. А тут Цыгана запросто отпустил…

— Бог с ним! А что меня касается, то вот тебе слово: пить брошу! заверил её Александр, и так убеждённо это сказал, что даже сам себе поверил. Люба, впрочем, слышала это уже не в первый раз, и потому лишь слабо улыбнулась.

— От этой водки одна беда, — продолжал Александр. — Сколько раз она меня под монастырь подводила!

— Слушай, а что с киоском-то будет? — вдруг всполошилась Люба. — Он ведь там безнадзорный стоит. Разворуют! А тебе ж и отвечать перед хозяином придётся…

— Чёрт с ним, — отмахнулся Александр. — Гори оно всё синим пламенем!

Он ещё не знал, что киоск и в самом деле сгорел. Интеллигент впопыхах бросил непогашенную сигарету в ящик с мусором, и вскоре робкие язычки пламени, окрепнув, бесшабашно заплясали по всему помещению. Огонь увидели с поста ГАИ, но пока разбирались, что к чему и вызывали пожарку, спасать уже стало нечего.

Самое интересное, что в разгар пожара приехал на грузовике хозяин киоска. Как-то слишком деловито оглядевшись вокруг, он сообщил собравшимся, что торговую точку наверняка спалил этот пьянчужка, которого он лишь по доброте душевной взял на работу. И хорошо, что киоск буквально на днях застраховали, хоть что-то можно будет получить за ущерб.

На самом деле хозяин знал, что должно было случиться ночью со сторожем. Он слишком боялся «наездов» рэкетиров, и когда ему пообещали мир и спокойствие, да ещё посоветовали, как лучше и надёжнее оформить страховку, он смирился с неизбежностью утраты. На Александра ему было наплевать, ведь, как говорится, своя рубашка ближе к телу. В конце концов, теряя киоск, он ничего не терял: через месяц на этом же месте поставят другое сооружение, а знакомые ребята навезут «левого» дешевого товара, который от настоящего отличит разве что придирчивая экспертиза.

— Ой, ну как же это так? — волновалась Люба. — Ведь хозяин подумает, что ты бросил пост, из-за тебя ему убыток… Нет, что-то надо делать! Пойдём туда вместе…

— Не пойду, — сказал Александр. — Я устал.

— А я, думаешь, не устала? — Люба тяжело вздохнула. — Так устала, что, кажется: вот упала бы и Богу душу отдала, сил никаких нет…

— Да я не о том, — Александр опустил голову. — Жизнь такая получается: чем дальше, тем хуже, и вроде бы колготишься, что-то делаешь, пытаешься выбраться к свету, а на самом деле это не свет, а так — мерцание гнилушки, ночного светляка или черт знает чего, ненастоящее, в общем. Устал я от этого. Надоело!

— Всем надоело, — откликнулась Люба. — Но жить-то как-то нужно. Ведь для чего-то же мы все родились…

— Да ты, оказываешься, философ, Любаша, — засмеялся Александр. Надоело — не надоело, а шуруй вперёд, или вбок, или блукай в трёх соснах, только не стой на месте, так что ли?

— Выходит, что так, — смирно подтвердила Люба. — На месте только памятники стоят.

— Что-то у меня голова раскалывается, — сказал Александр. — Давай хоть чаю попьём, что ли. Где у тебя вишневое варенье? То, моё любимое, протертое через сито…

— В подполье лезть надо, — ответила Люба. — Завтра достану. А попьём-ка мы чайку с медом. Ты не против? Видишь, я от сладкого ещё толще стала. Натуральная бабища!

— Ну и что? — откликнулся он, и глаза его засветились лаской. — Ты мне нравишься всякая…

Люба поставила на плиту чайник, нарезала ломтями батон. Александр глядел, как ладно она двигается по кухне, отвечал на какие-то её вопросы, сам говорил всякую чепуху и на душе становилось всё теплее и теплее.

Вдруг в подполье что-то стукнуло. Мейсон насторожился и запрыгнул на стул.

— Что это? — спросил Александр. — Крысы завелись?

— Нет, Суседка! — отозвалась Люба. — Домовиха у нас живёт. Иногда проказничает. Я страсть как её пугалась. Но добрые люди объяснили, что бояться суседки не надо. Она заботится о том, чтобы в доме всё было ладно…

— Ну-ну, — качнул головой Александр. — Веришь в бабушкины сказки?

В подполье снова что-то стукнуло, послышались осторожные быстрые шажки.

— Чертовщина какая-то, — сказал Александр. — Надо будет мышеловку поставить.

Люба молчала и улыбалась. Может, Суседка — это и правда вздор, выдумка, бабушкина сказка, галлюцинация, ерундовина с хреновиной, но ведь что-то же помогает выдерживать всю эту невыносимо трудную жизнь, расцвечивая её скупыми цветами радости и маленькими удачами. Наверное, в каждом доме существует свой незримый хранитель, только один старается сделать всё на совесть, а другой спит и ленится. Хорошо, что у неё, Любы, поселилась Суседка. Может, это она привела Саню домой?

— Ай, глупая я, глупая! — забывшись, что не одна, вслух сказала Люба. Если бы на самом деле всё от Суседки зависело, — и осеклась, увидев мягкую улыбку Сани. — Ой, заговариваться стала! Видно, дело к пенсии идёт…

— Старушечка ты моя ненаглядная, — сказал Александр. — Как же я виноват перед тобой!

— И я — тоже…

Мейсон, лежавший калачиком на стуле, потянулся, лениво лизнул пару раз бок и с удивлением уставился на хозяйку, которая припала к груди хозяина и отчего-то всхлипывала. По понятиям кота, всё у них было хорошо, и с чего бы это вдруг большуха расплакалась? А растерянный хозяин гладил её по спине и неловко повторял: «Ну, будет тебе…»

Потом они долго пили чай. Причём, с хозяина сняли его мокрый свитер, а вместо него натянули теплую шерстяную рубашку от китайского гарнитура «Дружба» и укрыли плечи хозяйкиным платком из козьего пуха.

— Тебе нужно хорошенько пропотеть, — говорила Люба. — Чтобы никакая зараза в теле не осталась, вышла бы вместе с потом. А то разболеешься, вон как грипп людей косит…

— Всё нормально, Любаша, — отвечал Александр. — Это у меня нервная дрожь. Не от простуды…

— Все болезни — от нервов, — говорила Люба. — Они ослабят организм и любая хворь в него как к себе домой зайдёт…

— Да что ты меня как младенца укутала? — стеснялся Александр. — Придёт Валюшка, смеяться станет. Скажет: батя, мол, в детство впал…

Валечку они, однако, не дождались. Чай их совсем сморил, и они, сидя на диване перед телевизором с чашками и вареньем-печеньем, как-то незаметно задремали. Мейсон попытался протиснуться между ними, очень уж он любил лежать посередине, но это у него не получилось, и тогда кот обиженно мяукнул. Люба сонно пошарила вокруг себя и, нащупав мягкую шёрстку, погладила её, но вскоре её рука лениво оторвалась от кота и свесилась с дивана.

Любе привиделось, что она попала в какое-то спящее царство. Его заколдовал какой-то злой волшебник. Люди застыли как статуи, и все животные — спали, и даже деревья, цветы и трава не шевелились от ветерка, да и сам ветерок застыл, и облака словно прилепились к небу. Но кто-то незримый, ласково прикасаясь к уху Любаши, сладко шептал: «Не сохраняет ничто неизменным свой вид; обновляя вещи, одни из других возрождает обличья природа. Всё, что творится с тобой, — это испытанье тебе, не плачь понапрасну. Однажды и ты проснёшься, как эта принцесса…»

И Люба увидела, как сказочная Принцесса открыла глаза, пробудилась и устремила лучезарный взгляд на поцеловавшего её Принца. Вместе они спустились по ступеням, и тогда проснулись Король и Королева, и весь королевский двор; и все смотрели друг на друга, никак не нарадуясь. Только вот Люба никак не могла понять, откуда же они могли знать, что проспали сто лет, кто им об этом сказал? А превращения продолжались: кони во дворе поднялись и встряхнули гривами; голуби на крыше высунули из-под крыльев свои маленькие головки, оглянулись вокруг и полетели через поле; снова поползли по стене мухи; ожило пламя на кухне, замерцало — и начал готовиться обед; снова зашипело жарящееся мясо; повар ударил поварёнка по уху, так что тот вскрикнул; а служанка, очнувшись, как ни в чём не бывало, закончила ощипывать цыплёнка.

«Они проснулись, а ты ещё спишь, — говорил ласковый голос. — Может, ты тоже хотела бы проспать сто лет и очнуться от забытья в прекрасном, не знающем бед месте? Подумай только, что завтра хмурым серым утром ты побредёшь на работу, которую не любишь, да и как можно любить мыть посуду для больных, убирать за ними объедки, не выпускать из рук швабру в перерывах меж кормежкой? Неужели ты в юности мечтала об этом? Мечтала носить из больничного буфета кашки, супчики, жидкий чай…»

Люба заткнула уши, чтобы не слышать этого ужасного ласкового голоса. Она видела, как Принц поднимает Принцессу на руки, и та смеётся, заливается счастливым смехом, а Король кружит Королеву в вальсе, и все вокруг донельзя довольны, и только старый шут, выглянув из-за трона, громко каркает: «Все счастливы, ура! Страна поголовно счастливых людей! Но, господа, на самом деле так не бывает…» И все отчего-то пугаются этих слов и отчаянно машут на него руками.

А Люба, наблюдая всю эту картину сверху, подумала о том, что, может быть, завтра, вернувшись с работы, она уже не найдёт дома Александра. Он уйдёт к Ларисе, потому что страсть к ней выше его разума. А не уйдёт, так станет тосковать. Или не станет? Во всяком случае, что-то в нем изменится, и это изменение предстоит пережить им обоим. И, может быть, именно завтра наконец-то выдадут зарплату сразу за три месяца, и Люба даст себе отдых: не пойдёт торговать на рынок, а посидит дома, довяжет ту кофту, которую начала вязать ещё в сентябре, а вот уже и зима с весною скоро повстречаются…

Чем закончился этот странный сон, Люба не запомнила. В полседьмого утра она открыла глаза, посмотрела в серое окно и, вздохнув, осторожно поднялась с дивана, чтобы не потревожить Александра. Он лежал на спине, закинув руки за голову, и, наверное, ему привиделось что-то весёлое: на губах дрожала улыбка, и казалось, что он вот-вот рассмеётся.

Люба наклонилась к Александру и поцеловала его. Она уже и забыла, когда в последний раз делала это по утрам. Кажется, это было давным-давно, в первые годы их совместной жизни.

Александр открыл глаза и, обняв её, сказал:

— Ну, здравствуй, родная!

Загрузка...