ЦВЕТОК КАКТУСА

У Константина Аркадьевича пропало две странички из записной книжки. Он давно хотел приклеить их, но как-то всё время забывал.

Перед тем, как закрыть за собой дверь рабочего кабинета, положил записную книжку во внутренний карман пиджака, в очередной раз укорив себя за то, что опять не наказал секретарше принести ему клей. И вот потерял…

Где и как это случилось, он не мог вспомнить. Приехал домой, разделся и сразу же полез под душ. Он был совсем маленьким начальником, жил на честно заработанную зарплату, и машины у него не было. Потому ездил в общественном транспорте. В трамвае его так сжимали, расплющивали и уплотняли, что он совсем ошалел от духоты, крепких запахов пота, чужой парфюмерии, мокрых рубашек и сумок, которыми пихались женщины, — и единственным желанием, которое заставило Константина Аркадьевича ускорить шаг и, не дожидаясь лифта, взбежать на пятый этаж, было стремление поскорее встать под благодатную струю воды.

Какое это всё-таки наслаждение: не вытираясь полотенцем досуха, выйти из ванной и сразу ощутить легкие, ласкающие, поистине волшебные прикосновения ветерка. Уходя на работу, он специально раскрывал все окна, чтобы за день из квартиры выдуло вчерашний сигаретный дым, запах жареной рыбы, эти тяжелые ароматы из туалета: сколько не брызгай освежителем воздуха — всё равно воняло. Видимо, запахи проникали через общую вентиляционную камеру.

Наталья, бывшая жена Константина Аркадьевича, ругала его за те сквозняки, что он устраивал добровольно. И, недовольная, занималась прорицаниями: «Вот подожди, схватишь воспаление лёгких…И вообще, открытые окна — это прямой доступ ворам. Спустятся с крыши на верёвках — всю квартиру очистят!»

Наталья, не смотря ни на какую жару, всегда выходила из ванной чинно в тяжелом, до пят махровом халате и чалме, сооруженной из полотенца. Она терпеть не могла разгуливаний мужа по квартире голышом. Наталья почему-то считала это неприличным. Вот смотреть, допустим, на обнажённого Аполлона в музее — это ничего, всё в порядке, а на собственного мужа — вроде как изврат, нельзя! Хотя Константин Аркадьевич для своих чуть-чуть за сорок и выглядел ещё вполне сносно: крепкий, ладный, длинные ноги мускулисты, плечевые бицепсы так и перекатываются под смуглой кожей. Правда, с брюшным прессом не совсем в порядке: незаметно накопился жирок, который сгонять было недосуг. А так, в общем-то, стесняться своего тела он не стеснялся, не то что некоторые его одногодки — расплывшиеся, толстопузые, спящие с женами раз в неделю, и то с грехом пополам. А у Константина Аркадьевича с этим никаких проблем не было, даже наоборот: Наталья, утомленная его вниманием, бывало, просила: «Костик, дорогой, такой трудный день был — устала, голова болит, никаких сил!»

Он не понимал, как это так — нет сил? Да и зачем женщине сила, лежи себе полёживай, лови кайф, всего и делов-то, вот дурёха!

— Извини, но это похоже на насилие, — сказала однажды Наталья. Он почувствовал, как напряглось и будто окаменело её тело, а ладонь, нечаянно скользнувшая по его бедру, была холодной, неприятной, неживой.

Константин Аркадьевич разжал руки, отодвинулся на край дивана и с каким-то жутким равнодушием подумал, что, в принципе, они никогда не подходили друг другу, и если он женился на Наталье, то только потому, что она долго не обращала на него никакого внимания, и он просто извелся из-за этого. Женщины к нему так и липли, он их будто магнитом притягивал, и как это у него получалось, сам не знал. А Наталья — ноль внимания, равнодушные желтые глаза, едва заметный, какой-то снисходительный кивок в ответ на приветствие, никаких разговоров дальше привычного «как дела? Спасибо, хорошо». Это его бесило, заводило, не давало покоя, заставляло выдумывать массу хитростей, чтобы, как говорится, поймать пташку в свои сети. Но то ли она была осторожной, то ли он её мало интересовал, развития сюжета не получалось, пока как-то по телевизору он не увидел репортаж с выставки кактусов.

В его квартире из всех цветов, которые так любила разводить покойная мать, выжил лишь странный жёлто-зеленый уродец: искривлённые короткие палочки-стебельки в фиолетовых колючках, а на ребристых вершинках растения торчали пучки сухих, бесцветных нитей. Мать называла это чудо-юдо «белым дедом» и очень его любила.

Так вот, в том телевизионном репортаже Констанин Аркадьевич неожиданно увидел Наташу. Она улыбалась, и так замечательно светились её глаза — ясные, лучистые, словно звёздочки!

Оказывается, Наталья разводила кактусы. Её коллекция была одной из лучших в городе, с чем журналист её и поздравил. «Но у меня есть мечта, казала Наташа, — найти кактус, который называется…», — и она произнесла какое-то латинское название.

На следующее утро Константин Аркадьевич зашёл в комнату, где работала Наталья, и сказал:

— Видел вас по телевизору. Поздравляю! И мой «белый дед» тоже шлёт вам привет…

— Белый дед? — встрепенулась Наталья. — Вы сказали: белый дед? А какой он?

Константин Аркадьевич описал, и оказалось, что тот зеленый уродец, который почти зачах на кухонном подоконнике, — это и есть то сокровище, которое Наталья разыскивала. Ну надо же!

Потом, когда Наталья переселилась к нему, его квартира вновь стала похожа на оранжерею. Кактусы стояли в два яруса на всех подоконниках и мыслимых-немыслимых подставках. Они потеснили даже книги с полок. А какое-нибудь очередное колючее чудо-юдо, только что раздобытое и потому особо опекаемое, непременно устанавливалось на обеденном столе: Наталья без конца то любовалась им — молча, сосредоточенно, восторженно, то ставила под стеклянный колпак, то подкармливала какими-то удобрениями, то поливала водой из пипетки, считая каждую каплю.

Константин Аркадьевич поначалу этому даже умилялся. Но необычное хобби требовало много времени, забирало Наталью полностью, и потому она готовила обеды на скорую руку, не мудрствуя над приправами и не придавая значения всяким кулинарным тонкостям. Впрочем, жидкие супы, разваренная вермишель или лапша, подгоревшая «глазунья» — всё это ерунда по сравнению с тем, как ухоженная, даже франтоватая квартира Константина Аркадьевича быстро и незаметно оказалась заваленной старыми газетами, какими-то баночками, коробочками, пакетами, нужными и ненужными бумагами; на всех дверях, стульях, креслах лежали юбки и платья, недовязанные свитера и носки, среди которых стояли пластмассовые коробочки с зелеными горошинами кактусят, а на полу и — о, ужас! — на коврах то там, то тут валялись обертки от шоколадных конфет, обрезки картона, нитки и хлебные крошки: Наталья обычно перекусывала бутербродами на ходу, чтобы понапрасну не терять драгоценных минут обеденного перерыва.

Может, он и смирился бы со всем этим срачем, если бы Наталья затмила собой всех тех женщин, которых он знал. Она, однако, ходила по дому в крепко запахнутом халате, ещё умудриться надо так затянуть пояс, чтобы четверть часа промучиться с его развязыванием, а сбросишь его на пол — новая головоломка: кружевная комбинация, лифчик на каких-то невероятных петельках и кнопочках, колготки и прочая амуниция, обеспечивающая возню ещё надолго. А Константин Аркадьевич в натиске предпочитал быстроту, иначе весь запал у него проходил. Да и что за удовольствие обнимать красивую женщину, которая ко всем ласкам либо безучастна, либо отзывается слабым, каким-то нервическим подёргиваньем, лишь отдаленно напоминающим страсть.

Он себя слишком любил и знал, что способен вызвать интерес дам, но терялся, чувствовал неуверенность, когда при всём старании не вызывал ответных движений, не обязательно души, а хотя бы тела. Впрочем, чужая душа интересовала его мало, и всю эту романическую дребедень насчёт слияния душ Константин Аркадьевич даже высмеивал как романтические фантазии поэтов-бездельников. Сердце всегда билось мерно, не щемило и не покалывало. Он не ощущал его в груди даже в самые страстные и горячие минуты. И это при его-то темпераменте!

С Натальей они не съезжались. И потому проблем с разменом квартиры не возникло: он остался в своей, а Наталья переселилась с кактусами обратно в коммуналку. И «белый дед» тоже уехал с ней. На опустевшем подоконнике остался слабо-коричневый кругляшок — отпечаток дна жестянки, в которой неказистый уродец просидел лет пятнадцать. Интересно, как долог их век? «Белый дед» достался матери после смерти одинокой сослуживицы, кажется, её звали тетя Нина: она оставила подробную опись своих вещей — кому и что забрать, всё равно никого роднее, чем коллектив, у неё не было. А коллектив, растащив тёти Нинино барахло, ещё и судачить принялся: «Куда она деньги девала? Тряпок — минимум, мебели — кровать, стул да стол, телевизор сломанный. Может, плохо деньги искали? Надо бы линолеум поднять…»

Отдирать линолеум не пришлось. В контору принесли телеграмму из далёкого воронежского детского дома, директор которого сообщал, что благодарит бывшую воспитанницу Нину Терентьевну Ланину за крупный денежный взнос.

Константина Аркадьевича это, помнится, поразило крепко. Тетя Нина, как рассказывала мать, экономила на всём, даже магазинное молоко разбавляла водой, чтоб, значит, его наподольше хватило — всё меньше трат на жрачку.

Наверное, и кактусы она любила за их не привередливость: растут в любой плошке, земля — чем хуже, тем лучше, и частой поливки не требуют. Даже странно, что «белый дед» при таком спартанском содержании регулярно, обычно в конце июня, выбрасывал упругий стебель, на котором быстро набухал продолговатый зеленый бутон. И однажды ночью квартира наполнялась туманяще-сладким ароматом — это распускался золотистый цветок. Его длинные лепестки срывали влажный белый зев, из которого к свету тянулись язычки тычинок и толстый оранжевый пестик.

К вечеру цветок серел, съёживался, и от него тянуло запахом болотной гнили. За ночь вся его роскошь превращалась в липкий тёмный комочек, который даже отдалённо н напоминал цветок.

Константин Аркадьевич, однако, и не заметил бы отсутствия кактуса, если бы не это жёлтое пятно на подоконнике. Лиза даже принесла баночку белил и попыталась его закрасить, но желтизна всё равно проступала. И тогда она купила на рынке маленькую пластмассовую плошку, посреди которой сидел зеленый колючий шар. Вместо «белого деда» на подоконнике поселился другой кактус.

А сама Лиза вошла в жизнь Константина Аркадьевича на «седьмом небе». Так служащие называли седьмой этаж стеклянной коробки своей конторы.

В тот день Константин Аркадьевич вышел из переполненного лифта и, неловко повернувшись, наткнулся на женщину. Из её рук выпала и глухо стукнулась о паркет кожаная папка.

Тысяча извинений! — Константин Аркадьевич наклонился, взял папку и, выпрямляясь, скользнул взглядом снизу вверх: стройные ножки, обтянутые черными чулками; короткая юбка, слишком, пожалуй, короткая, но, Боже, как плавно и легко её линия переходила в тонкий, небрежными складками, свитер, на который упал желтый кленовый листик, — Константин Аркадьевич даже принял его за настоящий, но оказалось: брошь.

— Я сама виновата, не посторонилась, — сказала женщина, принимая от него папку. — И вообще, не на тот этаж попала. Мне надо на шестой…

— К кому? — вопрос вырвался сам собой. Просто Константин Аркадьевич хорошо знал всех этих канцелярских крыс, которые сидели внизу… Интересно, к кому из мужиков, одуревших от ненужных бумаг и скуки присутственных часов, направлялось это милое созданье?

Женщина сказала, к кому. И Константин Аркадьевич радостно воскликнул:

— А он пять минут назад уехал в мэрию! Я его в вестибюле встретил. Если не возражаете, я вас напою кофе. Вы всё равно будете его ждать? Ну не в коридоре же томиться! Нет-нет, никакого беспокойства вы не причините, честное слово. Я хочу хоть как-то загладить свою неловкость…

И тут она чуть заметно улыбнулась, посмотрела ему в глаза прямо, как-то оценивающе, снова улыбнулась и небрежно, будто старому знакомому сказала:

— Я пью кофе в семь часов вечера в кафе «Утёс».

Константин Аркадьевич даже растерялся, пык-мык, слов не находил, хотя их уже и не требовалось: свиданье назначено. Так быстро! И неожиданно легко.

— А зовут меня Лиза. И я не люблю, когда опаздывают…

Тяжело отдуваясь, приполз снизу лифт, вздохнул — дверцы, скрипнув, распахнулись, выпорхнула стайка чирикающих секретарш, Лиза вошла в кабинку и, полуобернувшись, многозначительно, как бы даже и развязно, но очень мило сделала ручкой: пока!

И было в этом жесте нечто такое, что Константина Аркадьевича то ли смутило, то ли насторожило, то ли смутно встревожило — он, впрочем, не разобрался, только почувствовал: в этой женщине, определённо, есть что-то особенное, необычное. Может, походка? Лиза двигалась чуть картинно: вроде бы легко и непринуждённо, но в то же время немного угловато, будто девочка, которая учится ходить как настоящая дама. И когда она пила кофе, оставляя мизинец в сторону, и когда курила, затягиваясь глубоко, и когда небрежно, но с како-то нарочитой многозначительностью поправляла кофточку на груди, чувствовался не столько недостаток воспитания, сколько милая непосредственность, которую Лиза, видимо, хотела побороть, но это у неё получалось ещё не совсем хорошо.

Зато у неё отлично получалось другое: каким-то совершенно непостижимым образом Лиза понимала, чего хочет Константин Аркадьевич, что ему нравится и как сделать так, чтобы доставить ему небывалую радость или довести до невыносимого, почти смертельно-жуткого ощущения в себе неземной, холодной, безграничной пустоты: кажется, немного, ещё чуть-чуть, несколько томительных долей секунды — и нечто оборвёт серебристую нить, которая удерживает душу, отлетевшую прочь, куда-то высоко-высоко, в неземные просторы блаженства и покоя.

Он ещё никогда и ни с кем не испытывал такое странное, болезненно-острое и в то же время невыносимое, до замирания сердца, блаженство — от прикосновения, поглаживания, объятия. И он был по-настоящему счастлив, чего уж там лицемерить перед самим собой: он всегда хотел любить телом, и, кстати, понимал в этом толк, но от него всегда просили совсем другого — может, души, совсем немного, чуть-чуть, и чтобы он заботился не столько о своих ощущениях, сколько о том, чтобы с ним было хорошо. А он совершенно искренне считал: если ему хорошо, то значит, и женщине — тоже.

* * *

Лиза оказалась первой в его жизни женщиной, которая вела себя, не стесняясь, и даже не пыталась скрыть, что хорошо знает мужчин и все их тайные устремления, желания и фантазии. Сначала он даже подумал, что она телепат, ясновидящая, колдунья.

— Нет, нет и нет! — смеялась Лиза. — Просто в своей прошлой жизни я была мужчиной, потому и понимаю тебя без слов…

— Ерунда, — серьёзно отвечал он. — Не верю во все эти переселения душ и прочую чепуху.

— Ты можешь вообще ни во что не верить, — говорила она. — Но это не будет означать, что то, что ты отрицаешь, не существует. Оно и не нуждается в твоей вере…

— Ну и как ты себя чувствуешь в другом теле, если и вправду была когда-то мужчиной? — улыбнувшись, спрашивал он. — Мне кажется, что гораздо лучше!

— Милый, ты даже представить себе не можешь, как это ужасно мучительно: жить в чужом теле, — объясняла Лиза. — Вот представь: на тебя надевают платье, туфли на высоком каблуке, опутывают шею бусами, унизывают пальцы кольцами и выталкивают за дверь. Ты бьёшься, колотишься, просишься обратно, но проходит какое-то время и ты понимаешь, что лучше принять предложенные условия игры, шагнуть вперёд и попытаться сыграть свою роль…

— Сюр какой-то! — вздохнул Константин Аркадьевич. — На меня хоть десять платьев надень, я всё равно останусь мужчиной.

— Нет, каков, а? — рассмеялась Лиза. — А ты подумал, какое ты произведёшь впечатление на общество: женщина приударяет за другими женщинами! Никто же не догадывается, что твой наряд — всего лишь игра, нелепый маскарад, не более того…

— Трудно представить, — честно сознался Константин Аркадьевич. — Но ещё труднее поверить во все эти перевоплощения, тем более в то, что есть люди, которые помнят, кем они якобы были в предшествующих жизнях…

— А ты поверь, милый, мне. Я это знаю.

— Откуда?

— Не скажу. Ты испугаешься!

Странным казалась Константину Аркадьевичу и одна небольшая, но существенная особенность в поседении Лизы: она мягко, но настойчиво убирала его руки, если он прикасался к тугим, гладким, картинно-правильным её грудям. Они были слишком правильной формы и по-девичьи упруги, всегда чуть-чуть прохладнее, чем остальное тело. Возможно, это был результат операции, о которой Лиза ему никогда не говорила. Да и зачем говорить, если он сам однажды наткнулся кончиками пальцев на аккуратные, тонкие полоски шва.

Сначала Константин Аркадьевич решил, что всё у них будет обычно: в меру всяких нежностей и милых, но обязательных глупостей — без этого никак не обойтись, и нельзя совсем уж пренебрегать тем, чего он терпеть не мог: объясняться без конца в любви, делать вид, что теряешь от страсти голову, и всё это ради того, чтобы одна плоть соединилась с другой, только и всего. Наверное, он слишком любил себя и свои ощущения, чтобы задумываться, а так ли уж хорошо с ним другому человеку. Если хорошо ему, Константину Аркадьевичу Воронину, то почему должно быть плохо ей, Елизавете Анатольевне Жуковой?

Ей было хорошо, кажется, уже от того, что он просто прикасался к ней, говорил, смеялся и позволял себя ласкать так, как ей хотелось. На самом деле иногда ему ничего, абсолютно ничего не хотелось, но если женщина всё делает сама, то почему бы и не расслабиться — просто так, понимаете?

Но с Лизой всё получилось иначе, не так, как с другими. Он и сам не понял, как случилось так, что ему захотелось видеть её постоянно и звонить надо, не надо — по несколько раз в день, и места себе не находить, когда она, как ему казалось, совершенно равнодушно отвечала: «Знаешь, я сегодня очень занята, ни минутки свободной». Он настаивал, и снова слышал: «Нет-нет, я просто измочаленная, хочу провести вечер дома, отдохнуть от всего…»

И он ехал через весь город, чтобы в потёмках нового микрорайона, то и дело оскальзываясь в ямы и рытвины, бродить вокруг её дома. Человек неробкий, напротив — решительный и горячий, он не мог позволить себе обычной бесцеремонности: нахально позвонить в дверь и, когда откроют, вести себя подобно мятежнику, вошедшему в столицу. Он чувствовал, что с Лизой этого у него не получится.

Всё-таки она была какой-то странной. Или необычной? Кажется, вот только что принадлежала ему вся, целиком, до самого последнего миллиметра, но вдруг словно возводила меж ними тонкую, непробиваемую стеклянную стену: отдельно он, отдельно она, и вроде бы по-прежнему рядом, но каждый уже сам по себе.

Он чувствовал, что подобно некоторым современным деловым женщинам, Лиза отводила чувствам определённую графу в своём расписании, и то, что выходило за его пределы, расценивалось не то чтобы как досадная помеха, а, скорее, игра не по правилам, необязательная интерлюдия, лишняя и несущественная ремарка в тексте довольно любопытной, но сумбурной пьесы. В общем, что-то вроде этого.

Сам удивляясь себе, Константин Аркадьевич всё равно упорно бродил под окнами Лизиной квартиры, и у него, как у мальчишки, сладко замирало сердце, когда видел: на жёлтой занавеске вырисовывался силуэт той, которую он не смел потревожить, и если она отдёргивала занавеску, чтобы открыть форточку, он пугался, что Лиза его увидит, и кидался в сторону, и непременно попадал в лужу или липкую грязь. Самое смешное, так это то, что при этом он отлично понимал: с седьмого этажа, тем более в темноте, рассмотреть человека внизу непросто.

Иногда он осторожно поднимался по лестнице, выкручивал лампочку на площадке и прижимался ухом к двери, обитой чёрным дерматином. Ничего, кроме звука включённого телевизора или пластинки с Лизиным любимым Александром Малининым, он не слышал. Хотя, конечно, надеялся уловить мужской голос и убедиться, что кроме Лизы в квартире ещё кто-то есть. И тогда бы он высадил дверь, расколотил бы её в мелкие щепочки и за себя уже не ручался бы…

И каждый раз после таких переживательных бдений под дверями Лизы он чувствовал себя виноватым. И старался сделать для неё что-нибудь приятное: подарить букет роз, самых лучших, в празднично-хрустальном целлофане, или небрежно, как бы даже между прочим, купить, например, коробку французского шоколада, хотя, признаться, он был скуповат из-за вечной нехватки денег, но самое лучшее, по его мнению, было то, что он называл «настройка». Это был безмолвный разговор, который он вёл с помощью губ, рук, прикосновений, — и никаких слов! Как это у него получается, он и сам не понимал, да, впрочем, и не хотел задумываться: ему просто нравилось смотреть на Лизу, наблюдать, как она двигается, листает какой-нибудь журнал или медленно, не торопясь, откидывает прядь волос со лба, по губам пробегает тень улыбки и она, смущаясь, прикрывает ресницы, чтобы избежать его откровенного, жадного взгляда. Но и ей хочется того же, чего и ему, — и вот её ладонь осторожно, медленно, не отрываясь от диванного плюша, подбирается к нему — и цап-царап! — ловит его руку, уже готовую ответить ласковым пожатьем.

Лизу ничуть не смущало его обнажённое тело. Но сама она не любила, когда он видел её без одежды. Лиза не гордилась даже своими гладкими, как мрамор, безупречными ногами: предпочитала юбки ниже колен или брюки. Может, она стеснялась чуть заметных шрамиков: ноги она тщательно брила, иногда случались порезы. Но мужики, ослеплённые её фигурой, таких мелочей не видели…

* * *

В дверь позвонили. Константин Аркадьевич хотел набросить на плечи махровый халат, но надоумился-таки взглянуть в глазок. И разулыбался, и распахнул дверь:

— Привет, Лиза!

— Привет! — она чмокнула его в щёку, на мгновенье прижалась к нему и небрежно отстранилась. — Ох, и духота, миленький!

— В холодильнике стоит морс, и вентилятор можно включить. Хочешь?

— Знаешь, я на секунду забежала, — торопливо сказала Лиза. — Мы с тобой не скоро увидимся…

— Что такое?

— Уезжаю, — она говорила коротко, сухо. Наверно, и в самом деле спешила. — Через два часа самолёт. Срочная поездка.

Константин Аркадьевич взял её руку — тонкую, белую, благоухающую, но по-мужски крепкую. Он хотел прикоснуться к ней губами: ему нравилось ощущать атласную кожу, бархатистую, прелестную, женственную. Но Лиза отдёрнула ладонь, поправила рукав блузки:

— Костя, милый, если что-нибудь случится, я тебе напишу.

— А что может случиться?

— Ну мало ли что, — она засмеялась. — Например, командировку продлят…

— Я буду скучать, — сказал он. Просто так сказал. Надо же что-то сказать перед расставаньем, пусть это будет какой-нибудь пустяк, самая вопиющая банальность, ерундовина — хреновина, да что угодно — лишь бы не молчать! Но осторожные, цепкие лапки холодка тронули грудь изнутри, и что-то в ней сжалось, замерло и заныло. «Господи, — подумал он, — вот оно, случилось: я, как мальчишка, дошёл до сантиментов. Старею?»

Лиза, как всегда, вызывала в нём желание, и он, не в силах соблюдать приличия, настойчиво, даже резко, не произнося ни слова, посадил её на пуфик и прижался лицом к её животу. Но Лиза неловко оттолкнула Константина Аркадьевича и, не глядя на него, сказала:

— Извини, нет времени. И настроения.

— Но я постараюсь быстро.

— Не хочу быстро. И вот так не хочу.

— Но ты любила…

— Да никогда я так не любила! — резко, зло ответила Лиза. — Делала вид. Пусть тебе будет приятно. Неужели ты не почувствовал?

— Ты меня удивляешь…

— Ты удивился бы ещё больше, если бы знал всё…

— О чём это ты?

Лиза не ответила, взглянула на часы, подняла с пола сумочку:

— Ну ладно, я пошла…

И тут он вспомнил, что те два листочка из записной книжки куда-то пропали. Константин Аркадьевич обладал уникальной особенностью: никогда не запоминал номера телефонов, и даже номер своего домашнего телефона выучивал чуть ли не месяц, вечно путая порядок цифр. Такой вот «телефонный кретинизм».

— Послушай, напиши мне все свои телефоны, — попросил он. — Куда-то записную книжку засунул, не найду…

— Я сама тебе позвоню, — ответила Лиза. — Не волнуйся…

— Сразу, как приедешь?

— Конечно!

Он плохо представлял, чем Лиза занималась на работе: она числилась референтом в одной коммерческой фирме, иногда уезжала на несколько дней в командировки, но о своих делах предпочитала не говорить, отмахиваясь: «Это неинтересно!»

* * *

Когда они познакомились, и у них была просто сумасшедшая неделя любви, а потом она уехала на три дня в какой-то занюханный городок, он понял, что ему как раз и не хватает вот такой женщины, которая не пытается услышать, как он дышит, и не лезет в душу, сердце и тем более — в голову, чтобы узнать, что мужчина думает о ней на самом деле. И думает ли вообще.

Она не говорила о том, что хочет стать для него всем — любимой женщиной, единственным другом, лучшим советчиком, а также сестрой, матерью, женой, шлюхой, домработницей и Бог знает кем ещё, лишь бы он был только с ней и ни с кем больше. Он не выдумывал для неё разные ласкательства, одно новее другого, и ему не приходилось шептать всякие глупости, как другим женщинам, которые любят ушами. Лизе ничего этого не требовалось. Она раскрывалась, как цветок, — просто, естественно, без натуги и ужимок. И для этого ей требовался он, такой большой, сильный, добрый, вредный, плохой разный.

Она любила его тело. Закрыв глаза, Лиза подушечками пальцев касалась его лица, шеи, груди, плеч, спускаясь всё ниже и ниже, — как слепая, она рисовала его облик внутри себя, и ещё неизвестно, какой он был лучше настоящий или тот, запечатлённый её внутренним зрением. Ему было радостно с ней, и легко, и просто. И он не хотел долгих расставаний.

— Ну, я пошла?

Лиза тронула его подбородок и, чуть касаясь кожи, провела рукой по щетине; вздохнула, улыбнулась, кивнула:

— Пожелай мне удачи!

— Ни пуха, ни пера! — бодро откликнулся он.

— К чёрту…

Вечером следующего дня от нечего делать Константин Аркадьевич отправился погулять по улице Муравьёва-Амурского. Необычно оживлённая, душная, заставленная столиками продавцов, торгующих соками, мороженым, шоколадом, сигаретами, она напоминала праздные «бродвеи» южных городов: яркие, откровенные наряды девушек, молодые люди в шортах и цветных майках, солидные господа в ослепительно белых рубашках с короткими рукавами, бабуси с букетами цветов на продажу и, главное, — одинокие женщины, которые выглядели слишком независимыми и безразличными ко всему вокруг, но смотрели при этом пристально, тем особенным жутким взглядом, который длится одно мгновенье, и если удастся его перехватить ответным, не менее откровенным взглядом-молнией, то, считай, полдела сделано: можно пойти следом или, напротив, смеясь и беспрестанно болтая какую-нибудь чушь, — зависит от обстоятельств, — увлечь незнакомку за собой, и даже если она для виду сопротивляется, удивляется, негодует, то это ещё ничего не значит, ни-че-го…

* * *

Константин Аркадьевич хорошо чувствовал тот момент, когда женщина, посомневавшись, решала, что пусть будет то, чему суждено быть. И она, и он понимали, что на самом деле это совсем не любовь и даже не утоление телесного томления, а, скорее всего, — надежда, что на этот раз получишь больше, чем рассчитывал, и без всяких условностей — просто так. Но при этом каждый надеялся, что, может, выйдет нечто изумительное, потрясающее, почище, чем в каком-нибудь любовном бестселлере. Этого не случалось. Ни разу. Как только тела разъединялись, Константин Аркадьевич уже ничего не ощущал, кроме опустошенности, будто его выпотрошили, вынули не только внутренности, но и что-то такое, что, видимо, называется душой. И он чувствовал себя обманутым.

* * *

Константину Аркадьевичу нравилась вечерняя раскованность главной улицы города. И нравилось, что женщины бросают на него взоры. И нравилось улыбаться просто так — от полноты жизни. Но когда невысокая блондинка приятной полноты, проходя мимо, лениво вскинула на него глаза и зрачки вдруг замерцали темным огнём, он даже опешил и притормозил свой и без того размеренный шаг.

* * *

Женщина, оглянувшись через плечо, невинно улыбнулась. Он продолжал стоять. Хотя и понимал, что надо бы решительно пойти следом, поравняться с ней и, фатовато поглаживая усы, сказать, допустим: «Добрый вечер! В телохранителе не нуждаетесь? Вечером криминогенность усиливается с каждой минутой…» Ну, или любую другую ерунду брякнуть. На сей счёт он был мастер. Но ему отчего-то стало скучно, просто невыносимо скучно, как только представил, что последует за этим — сценарий, проигранный десятки раз, и наверняка, без осечек.

* * *

Мимо плыли парочки, и не смотря на разную одежду, у них были одинаковые бессмысленно-счастливые лица. Степенно прошествовала семья: папа, мама и серьёзная дочурка лет шести с печальными глазами. А следом — бабулька, шлёп-шлёп стоптанными тапками. В руках букет розовых пеонов. Она почему-то выбрала Константина Аркадьевича, остановилась:

— Купите, молодой человек! Недорого…

Константин Аркадьевич улыбнулся её наивной лести: ну какой он, чёрт возьми, молодой, уже давно — мужчина средних лет. Ха, здорово! Молодой человек средних лет!

Он уже хотел отрицательно мотнуть головой, как вдруг почувствовал осторожное, лёгкое прикосновение к плечу:

— А я люблю пеоны…

Он обернулся. Та самая женщина открыто и прямо глядела в его глаза.

— Пожалуйста, — Константин Аркадьевич протянул бабусе смятую пятерку и передал букет женщине:

— Надеюсь, цветы поднимут ваше настроение…

Мягко, по-кошачьи осторожно коснувшись его руки, она взяла букет, поднесла к лицу и взглянула на Константина Аркадьевича из-за зеленых ажурных листьев:

— Спасибо. Вы всегда такой любезный?

— Нет, — честно сознался Константин Аркадьевич. Продолжать разговор ему не хотелось. И вообще, ничего не хотелось, только одно: скорее попасть домой, встать под тёплый душ, смыть дневную пыль и липкую усталость, а потом заварить кофе и лечь на диван с каким-нибудь детективом, и пусть Джо Дассен тихонько поёт своё «Индейское лето», и «Люксембургский сад», и всё то, что Константин Аркадьевич так любит слушать. Особенно, когда один.

— Желаю приятного вечера! — сказал Константин Аркадьевич и, не глядя на женщину, повернулся и неторопливо пошёл прочь. Спиной он чувствовал её недоумённый, обжигающий взгляд и, чтобы хоть как-то ответить, не обидеть, он пожал плечами, растерянно так пожал, будто хотел сказать: извини, я и сам не понимаю, что за дурацкое у меня настроение, ничего не поделаешь — прощайте, сударыня!

Женщина обидно, зло рассмеялась:

— Что, дамы не интересуют?

Он притворился, что не расслышал, хотя его так и подмывало вернуться назад и доказать, что эротические фантазии Эммануэль — бледная тень того, что он может преподать, особенно, если…

* * *

А, чёрт! Глупость какая-то получается. Зачём я всё это сочиняю? Никакого Константина Аркадьевича не было, а был я — Авросимов Сергей Николаевич, сорока лет от роду, 172 сантиметра роста, вес — около семидесяти килограммов, глаза серые, скорее шатен, чем блондин.

А Константина Аркадьевича я выдумал, чтобы дорогая жена моя Зина, Зинулечка, Зинчик, Зинаида Максимовна, преподаватель истории русской литературы в гуманитарном колледже, думала: вот, мол, наконец-то этот оболтус всерьёз занялся беллетристикой, пишет нечто о любви, преданности, осмысливает непреходящие ценности и, значит, его душа просит покоя, умиротворенности и чего-то несуетного, тихого и постоянного.

Зинулечка искренне полагает, что классики только и знали, что писали свои выдающиеся произведения, ими владели лишь высокие думы и стремление досадить отрокам и отроковицам своими назиданиями, которые прилежная преподавательница заставляла знать назубок. Она не читала ни юнкерских поэм Лермонтова, ни «Царя Никиты» и «Гаврилиады» Пушкина, ни Мерзлякова, ни «Луки Мудищева», приписываемого Баркову, а если б даже и читала, то ни за что не согласилась бы, что изображенная в них любовь — это непреодолимая страсть, сметающая все препоны, дерзко нарушающая моральные устои и не поддающаяся логике рассудка.

Я специально сделал для Зиночки выписки из дневника её любимого Брюсова. Эту книгу мне дала почитать… а, впрочем, не всё ли вам равно, кто именно! И вот что писал, например, великий Валерий Яковлевич 14 декабря 1894 года: «Как-то недавно зашёл в бардак. В результате маленький триппер — это третий. Но как отношусь я к нему! Будто ничего нет… В какую бездну я пал!» А через несколько дней такая запись: «В четверг был у меня Емельянов-Коханский и увёл меня смотреть нимфоманку. Мы поехали втроём в нумера, и там она обоих нас довела до изнеможенья — дошли до „минеток“… Истомлённый приехал домой и нашёл письмо от другой Мани (ту — нимфоманку тоже звали Маней) и поехал на свидание…» Каков, а? Половой гигант! А ещё более великий Чехов, не стесняясь, описал Суворину свой половой акт с японкой, очень даже подробно, вплоть до такого: «Кончая, японка тащит из рукава зубами листок хлопчатой бумаги, ловит вас за „мальчика“ (помните Марию Крестовскую?) и неожиданно для вас производит обтирание, причём бумага щекочет живот…»

— Фу, — сказала Зина, — и где ты только это берёшь? А ещё считаешься приличным человеком…

Обо мне она думает, что я родился в штанах с ширинкой, зашитой суровой ниткой. Никаких серьёзных страстей у меня, по её мнению, не было и быть не могло: серьёзный, уравновешенный мужчина, полностью занятый своим делом, настолько, что забывает об исполнении супружеского долга, а если вспоминает, то по выходным дням — как сверхурочную обязательную работу.

Ах, если б ты знала, Зинуля, милая моя, что за дьявольщина была в моей жизни! Это, наверное, показалось бы тебе неправдоподобным, ужасным, чёрт знает чем. Да и мне теперь не верится, что всё это случилось со мной, и, главное, я не смогу, никогда не смогу рассказать эту историю кому бы то ни было, глядя прямо в глаза, не смущаясь, без запинки и ощущения внезапного жара на щеках. Представь себе, я, оказывается, ещё могу краснеть. Не веришь? Ну, конечно, мне пришлось так долго натягивать на себя другую кожу, чтобы, в конце концов, не отличаться от всех — эдакий среднестатистический гражданин, серый, невзрачный, и никто уже не оборачивается вслед. А что оборачиваться? Еду с ярмарки…

Те два листочка из моей записной книжки так и не нашлись. Да и не могли найтись: их, конечно, забрала Лиза, потому что не хотела, чтобы я досаждал ей телефонными звонками. Всё когда-нибудь кончается. Впрочем, дело даже и не в этом.

* * *

Если бы я был наблюдательнее и умнее, то, наверное, догадался бы, что тот мужчина, который поселился в её квартире, вовсе не был ей чужим человеком, якобы переехавшим из другого города по какому-то сложному, запутанному обмену. Во всем его облике, в выражении лица было нечто такое, что напоминало Лизу. Теперь, когда пишу эти строки, отчётливо вспоминаю сцену в крохотной, полутёмной прихожей.

— Извините, Лиза тут больше не живёт, — сказал парень. Его ресницы дрогнули, но он не отвёл взгляд в строну.

— Я получил странное письмо, ничего не пойму, — сказал я. — Она написала примерно так: «Меня больше нет. Не пытайся искать. Считай, что я тебе просто приснилась: была — и нет! В квартире будет жить другой человек. Он ничего обо мне не знает».

— Всё правда. Я даже не знаком с ней. Обменом занимался посредник. А что, у вас какие-то претензии? Обращайтесь в фирму…

— Дайте её адрес, — попросил я. У меня не было с собой ни бумаги, ни карандаша. Мужчина принёс и то, и другое, но сам писать не стал продиктовал адрес в Риге. Оказывается, он жил там. Квартиры удалось обменять просто каким-то чудом, потому что Россия и Латвия теперь два суверенных государства, возникла масса ограничений и условий, просто жуть!

— Возможно, вам повезёт и эта фирма ответит, — сказал мужчина. — Там берегут тайны клиентов. Но попытка не пытка — напишите, может, откликнутся…

Что-то неуловимо странное было в нём. Он почему-то старался стоять ко мне вполоборота. Голос с хрипотцой, как это бывает при сильной ангине. На скулах проплешины редкой щетины, а подбородок и шея — гладкие, будто волосы там никогда не росли. Тонкие, ухоженные пальцы, отливающие благородной белизной, тоже меня смутили: какая-то немужская ладонь, слишком хрупкая. Наверное, он музыкант, а, может, карманный вор? «Щипачу» тоже нужно холить и лелеять свои руки, чтобы не потеряли гибкости и чуткости.

— Значит, уже давно её ищите? — предполагаемый «щипач» сочувственно покачал головой. — Послушайте, а вам не приходит в голову мысль, что Лиза в самом деле не хочет вас видеть?

— Как-нибудь разберусь сам, — буркнул я. — Спасибо за адрес.

— Здесь она уже никогда не будет жить, — сказал парень и многозначительно, как-то по-особенному ласково улыбнулся: Поверьте, это похоже на сжиганье мостов…

Вообще-то я об этом уже и сам догадывался, но, честно говоря, никак не мог понять одного: почему? Всё было замечательно, просто дух захватывало, до того хорошо, что даже казалось: это — слишком, чересчур, прекрасно до невыносимости.

Вот оно, ключевое слово: невыносимо!

Вы когда-нибудь задумывались над таким парадоксом: бесконечная Вселенная расширяется. Как может расширяться то, у чего нет пределов? Но, впрочем, что в этом удивительного? Вот, например, человек вроде как ограничен клеткой собственного тела. Выше головы, к тому же, никогда не прыгнешь. И за локоть сам себя не укусишь, как ни старайся. Глаз на затылке нет и не будет, и сердце не каменное, и здоровье не вечное… Но любых пределов достичь можно — и физических, и духовных. А вот удержаться на головокружительной высоте, на пределе сил и чувств — выносимо ли? Если удерживаешься, то быстро сгораешь; не каждому под силу жить каждый день как последний — на всю катушку, не сдерживая желаний, напропалую, безоглядно. Я бы так смог? Скорее всего, нет. И Лиза это поняла. И сошла вниз первой. Она раньше меня поняла, что познавшего восторг и радость свободы уже нельзя держать у ноги как пса, потому что он — вольный волк. И все эти милые штучки — уют, размеренный быт, добропорядочные супружеские отношения, какие-то обязательные ритуалы вроде чмоканья в щёчку перед уходом на работу и так далее — короче, всё то, чем так гордятся крепкие «ячейки» общества, просто убьют свободное и вольное существо. Живым-невредимым он, впрочем, останется, но, Боже, как скучен и утомителен будет этот мужчина, став обыкновенным, и даже не заметит, как любовь обернулась чем-то вроде привычки курить после сытного обеда или чистить зубы перед сном. А могла бы развиваться до бесконечности!

Глупо, высокопарно… Ах, Боже мой, и почему не умею ясно и просто выразить свою мысль? Может, потому, что не желаю признаваться в собственной недалёкости.

Ладно, сознаюсь. Я вообразил, что тот парень всё-таки что-то знает о Лизе и, возможно, он даже её родственник: чем иначе объяснить их внешнее сходство?

Я несколько раз ездил в бывший Лизин дом, звонил в дверь её квартиры и, затаив дыхание, с бьющимся сердцем, облокачивался о косяк. Мне казалось: по ту сторону стоит Лиза и, так же затаив дыхание, слушает, как дышу я. Но дверь не открывалась.

Однажды, когда я в очередной раз встал на пост у этой двери, обитой траурным дерматином, из квартиры напротив высунулась старушонка. О таких говорят: божий одуванчик — маленькая, худенькая, с редкими, пушистыми волосёнками на голове.

Божий одуванчик вытаращила совиные глаза и осторожно кашлянула:

— Жалко мне вас, молодой человек…

— Почему?

— Напрасно вы сюда ходите.

— А вам что за дело?

— Неужели так ни о чём и не догадался?

— О чём именно?

— Вы с Лизой любились? — настырно спросила Божий одуванчик и утвердительно тряхнула головой: Любились! И неужто сердце вам ничего не подсказало?

— Да что вы мне загадки загадываете? Говорите прямо!

— Не кричите на меня, — Божий одуванчик испуганно втянула голову за свою дверь, погремела цепочкой и снова высунулась. — Я могу ничего не говорить. Пожалуйста! Однако жалко мне смотреть, как вы маетесь…

— Да с чего вы взяли? И вовсе не маюсь!

— Ну-ну, — Божий одуванчик фыркнула и смешно надула щеки. — У меня вон, глядите, французский глазок. Вся лестничная площадка — как на ладони! Всё вижу: кто идёт, с кем идёт, когда и как…

— Ну и что?

— А то, что я видела, как Лиза вернулась после операции. Худая, бледная, на себя не похожая…

— Какая операция? Я ничего не знаю…

— Не положено, стало быть, знать, — Божий одуванчик выговаривала каждое слово чётко, по отдельности. — Но теперь — можно… Вижу, как вы убиваетесь, места себе не находите…

— Да уж! — усмехнулся я. — Вы не лишены наблюдательности, сударыня.

Божий одуванчик не уловила иронии, а может, сделала вид, что всё в порядке. Она высунула острый кончик языка, провела им по узким, пересохшим губам. Что-то змеиное мелькнуло в её маленьких чёрных глазах с выцветшими ресницами. Я даже подумал: «Сейчас ужалит!»

И точно. Божий одуванчик, потупившись, наморщила лоб и сказала:

— Когда Дима сделал операцию в первый раз, никто ничего не заподозрил. Он был, конечно, странным: с девчонками не якшался, всё больше — сам по себе, тихий, вежливый такой. Ну, иногда у него другие парни бывали. Не шумели, не пили, музыку громко не включали, а что делали, про то слух пошёл: Дима-то, мол, интересуется только мужчинами, а девок ему и на понюх не надо!

Я не понимал, зачем она рассказывает про какого-то Диму. Все эти «голубые» извращенцы и их проблемы меня как-то мало интересовали. Да и ей ли, Божьему одуванчику, смаковать подобные истории?

— А вы слушайте, не перебивайте, — цыкнула бабуля. — Значит, однажды наш Дима съехал, а в его квартире поселилась новая жиличка. Вроде бы какая-то его родственница. Миленькая такая, нежненькая, точно ангелочек: глазоньки так скромненько опустит, тихонечко шепнёт «здравствуйте» и мышкой за свою дверку юркнет. Придёшь соли попросить или, бывало, газ нечем разжечь — за спичками постучишься, а она не открывает. И ведь знаю, что дома сидит, я в глазок-то наблюдала: вошла, замок защёлкнула и никуда не выходила.

— Ну и что? Каждый человек хочет иногда в одиночестве побыть…

— А то, что подозрительно всё это: был Дима — куда делся? И эта фря переселялась не как положено — никто вещей не таскал, мебель не носили, новоселья не устраивали. Всё как-то чудно: явилась, открыла дверь своим ключиком и стала, как ни в чём не бывало, жить-поживать…

— А вам-то что за дело?

— А то, что это была Лиза, — отрезала Божий одуванчик. — Вам интересно знать, кем она была на самом деле?

— Английской шпионкой, что ли? Новой Мата Хари? Резидентом Массада?

— Не острите, молодой человек. Лизой был Дима…

Лизой был Дима? Я сразу и не понял, что к чему. Медленно, очень медленно доходил до меня смысл сказанного Божьим одуванчиком. Господи, она, наверное, сумасшедшая. Зачем я вообще с ней разговариваю? Она повёрнутая, крыша набекрень, точно!

— Ну-ну, — хитро сощурилась Божий одуванчик. — Думаете, я душевнобольная? Ох, миленький, у меня и у самой ум на раскоряку: как это так — был парень, стал девкой? А потом из девки — снова парень, как это так? И Бога не боятся!

— Что за чушь ты несёшь, старая перечница?

Старушка, не ожидавшая грубости, вздрогнула и, поджав губы, торопливо кинулась к своей двери. Но захлопнуть её не успела — помешала моя нога.

— Кричать буду, — прошептала Божий одуванчик, и глаза её округлились. Как вы смеете разговаривать так с пожилой дамой? И ведь невежа какой! Вы что, об этих… как их?… транссексуалах ничего не читали?

От неожиданности я убрал ногу, дверь тут же захлопнулась, щёлкнул замок. Оказавшись в безопасности, Божий одуванчик противно хихикнула, совсем как старуха Шапокляк из «мультика», но всё же не отказала себе в удовольствии добавить хорошую жменю соли на мои, так сказать, кровоточащие раны души.

Оказывается, её дочь работает паспортисткой в ЖЭУ. И вот когда Дима уехал куда-то без выписки, а Лиза явилась с паспортом, в котором уже стоял штамп о прописке, эта блюстительница правопорядка заподозрила неладное. Ну, ясно, сообщила начальству, рапорту дали ход. И вдруг поступает приказ: «Отставить!» Не иначе, как в деле замешано высокое начальство, а то и мафия. Потом Лиза исчезла, явился прежний Дима, ну не совсем прежний — чуть старше, похудевший, и вообще какой-то не такой. И паспорт у него новенький, не тот, который паспортистка волей-неволей запомнила: капнула, стерва, тушью при заполнении прописки лет семь назад, был ей за это нагоняй от начальства, как такое забыть? Снова заподозрила неладное, и то ли времена теперь другие якобы свобода: делай что хочешь, то ли в милиции перестали хранить секреты, но её одёрнули как-то незлобливо, с весёлой улыбочкой: «Успокойся, бдишь где не надо! Документы в полном порядке. Была женщина — теперь мужчина. Право имеет!»

Божий одуванчик затаилась за своей дверью, ожидая моей реакции. Я слышал, как она осторожно сдвинула металлическую задвижку с глазка. И тут я сделал то, чего и сам от себя не ожидал: нашарил в кармане ключи и, выбрав длинный и тонкий, с размаху воткнул его в сверкающую линзу — стекло хрупнуло и брызнуло на пол звенящими осколками. Они противно захрустели под моими туфлями, а Божий одуванчик пронзительно, с подвыванием заголосила:

— Ой-ей-ёй! Хулиган!

Но я даже не обернулся. Ступени лестницы казались шаткими, потолок грозил обрушиться, перила выскальзывали из-под руки и почему-то не хватало воздуха. Наверное, я напоминал гуляку, возвращающегося с крутой вечеринки.

Кто-то поднимался навстречу. Кто — не понял: сиренево-красное пятно, размытая маска серого лица, мыльный запах лаванды — такой приторный и невыносимо густой, что меня чуть не вывернуло наизнанку. И только на улице, глотнув пыльного, но свежего воздуха, я пришёл в себя.

Не знаю, почему, но мне захотелось вернуться обратно и устроить Божьему одуванчику хорошую встряску. Ехидна, старая перечница! Ишь, как она смотрела на меня — с презреньем: не смог, дескать, отличить мужчину от женщины, да ещё и убивается! И эта мерзкая улыбочка — вроде жалостливая, но, с другой стороны, гадливая, будто вареный таракан в рот попал… У, и глаза змеиные, немигающие!

Но возвращаться я не стал. Божий одуванчик наверняка получила бы от этого удовольствие. Для таких старух чем скандальнее, тем лучше. Будет что нашептать подружкам на лавочке. Да и телефон у неё, скорее всего, под рукой — начни я в дверь ломиться, тут же милицию вызовет. Ну её к чертям собачьим!

* * *

Всё. Пора закругляться и прятать свои записи. Жена приехала. То и дело заходит на кухню, где я сижу. Рабочий кабинет у меня тут, ничего не поделаешь: в однокомнатной квартире трудно где-то уединиться, разве что в туалете.

Зине скучно одной сидеть перед телеящиком. Она то и дело заходит на кухню. То чаю себе нальёт, то бутерброд делает. У неё всегда появляется аппетит, когда смотрит свои сериалы. Страсть как любит наблюдать чьи-то страсти, страдания, встречи-расставания, любови — измены, вся испереживается — изволнуется, да ещё и мне кричит из комнаты, зовёт: «Ой, смотри, что злодей делает! Иди скорее сюда!»

Знаю я эти её уловки. Ей хочется, чтобы я сидел рядом, плечо к плечу, за талию бы приобнимал и всё такое прочее. Она почему-то вообще не выносит одиночества.

— Что это ты пишешь и пишешь?

— Да так, составляю отчёт. На работе времени не хватает…

— Можно подумать, тебе сверхурочные заплатят. Сказал бы в конторе, что будешь работать дома…

— Неудобно!

— Опять я буду засыпать одна…

— Ничего, скоро приду. А пока не мешай, пожалуйста.

Ах, милая женушка, знала бы ты, что именно не даёт мне покоя! Понимаешь, я не могу забыть Лизу. Прикасаясь ко мне, она будто бы проникала вглубь меня, понимая сущность мужской натуры. Для неё было мало наслаждаться моим телом, потому что оно было ей необходимо ещё и для того, чтобы понять источник того благоговения и трепета, которое обычно охватывает людей в редкие минуты счастья.

И вот её нет. И не будет. Она пошла дальше. А я остался.

Божий одуванчик наговорила мне какую-то чушь. Я точно узнал: операцию по перемене пола делают в несколько приёмов. Причём, вернуться к себе первоначальному уже невозможно: навсегда становишься женщиной или мужчиной обратного хода нет.

А Дима, кто он? Кажется, и в самом деле её родной брат. Но это мне уже всё равно. Ничего выяснять больше не стану.

Иду, иду, дорогая! Подожди ещё минутку. А то я никогда не доведу эти записи до конца.

Когда меня познакомили с Зиной, я с облегчением узнал: она недавно развелась, её родители живут в этом городе уже тридцать два года, и старая её учительница при встрече на улице непременно что-нибудь ностальгически вспоминает. Свидетельство о рождении и другие документы я изучал с таким пристрастием, будто подозревал, что насквозь фальшивые. Но всё, слава Богу, оказалось в порядке. Кроме одного: Зинуля не сможет стать матерью. На её лечение мы уже потратили целое состояние, у кого она только не побывала экстрасенсы, профессора, бабки-травницы и даже нанайский шаман пока ничем не смогли помочь.

Вот она снова вернулась из очередного путешествия к какому-то знаменитому целителю. Вся будто светится изнутри.

— Уже первый час ночи, дорогой.

— Иду, иду!

* * *

Уже засыпая, на границе сна и яви, я почувствовал этот дивный, волнующий аромат. Господи, как же мог забыть, что наш кактус сегодня должен расцвести!

Зинуля, разбуженная моим восторженным воркованьем над прекрасным золотистым цветком, соскочила с постели, полезла на антресоли и достала «Конику»:

— Сфотографируемся на память! Сначала ты с кактусом, потом я. Он так редко цветёт. Следующий раз будет нескоро. Внимание! Птичка вылетает…

Зина засмеялась. И я тоже засмеялся. И смеясь, вдруг подумал, что никогда не видел детских фотографий своей жены. Интересно, почему родители никогда её не фотографировали?

И я смеялся, смеялся, смеялся, просто захлёбывался смехом.

* * *

Завтра я, как обычно, проснусь от противного методичного попискиванья китайского будильника, и нехотя сброшу с себя одеяло из синтепона, и, воткнув ноги в шлёпанцы, с полузакрытыми глазами побреду в ванную из крошки, прессованной под мрамор, и после бритья-умыванья вставлю контактные линзы, чтобы тут же отчётливо увидеть в зеркале улыбку, заранее приготовленную на весь день. Она не должна сходить с лица, не смотря ни на что! Потом завтрак: ломоть хлеба из отрубей, намазанный обезжиренным маслом, американский кофе без кофеина, немного джема из непонятных фруктов с заменителем сахара, чуть-чуть соевого мяса с размороженным хрустящим картофелем. А что вы хотите? Эти эрзацы хоть как-то помогают держать вес в норме.

Надев немнущиеся брюки из вискосы и натянув как бы шерстяной свитер, потрескивающий от статического электричества, я подведу свои часы «Сэйко», собранные в Малайзии, надвину на лоб итальянскую шляпу гонконгского производства и захлопну за собой дверь. Кажется, она сделана всё-таки из настоящего отечественного железа, но зато покрашена какой-то странной краской, о которую пачкаешься как об мел. Подделка, конечно. И в окружающем нас мире полно подделок. Мало осталось подлинных вещей, чувств, мыслей и настоящих людей.

А цветок кактуса, такой живой и настоящий, завтра уже засохнет. И волшебный, острый и тревожный его аромат сменится запахом протухшего дешевого минтая.

И я смеялся, смеялся…

А почему — вам этого не понять!

Загрузка...