Поэт был стар. Очень стар. Но когда он открыл дверь на звонок Валерия, гость попросту растерялся, с изумлением пытаясь вспомнить, сколько же поэту лет. Безусловно, под восемьдесят. Семьдесят шесть? Семьдесят семь? Что-то около… Только в это трудно поверить. Статный, почти без морщин, с розовыми щеками — таким предстал перед Валерием человек, который по всем возрастным данным, по любым привычным меркам и человеческим представлениям должен был давным-давно превратиться в древнюю развалину. Но его нельзя назвать даже стариком. Единственное, что напоминало о времени — великолепная, старинной работы, трость, на которую он слегка опирался, стоя в дверях. Хотя Валерий хорошо помнил, что похожая трость была у поэта всегда — и двадцать лет назад, и тридцать. Правда, тогда он изящно и легко носил ее на правой руке, слегка поигрывая и кокетничая. Создавал свой собственный имидж, которого, по его представлению, без этой роскошной палки не добиться.
— Ты потрясающе выглядишь, — выпалил ошеломленный и забывший поздороваться Малахов. — Я не ожидал…
— А что ты ожидал? — ухмыльнулся Глеб, зорко оглядывая Валерия сквозь очки, которые начал носить значительно раньше, чем трость. — Что поспеешь как раз к моим похоронам? Входи, — и он распахнул дверь пошире.
— Ну, зачем так мрачно? Я столько лет не видел тебя… Писать не люблю. Но вспоминал постоянно.
Гостиная была обставлена с какой-то странной небрежной роскошью. Старинная мебель плохо сочеталась с пустыми, ничего не значащими безделушками и брошенными как попало разноцветными книгами, альбомами, посудой. На хорошо известном Валерию резном бюро из красного дерева стояли фотографии в рамках. С каких пор поэт вдруг стал расставлять вокруг себя остановленные мгновения? Эти замершие глаза и улыбки? Раньше Глеб терпеть не мог в доме ничего подобного. По едва заметным, почти неуловимым признакам Малахов догадался, что старый друг кого-то ждет.
— Я, наверное, не вовремя позвонил, ты занят, — оправдываясь, начал гость, усаживаясь в большое кресло.
— Перестань, чем я могу быть занят? — махнул рукой поэт. — Мы почему-то считаем, что все всегда на этой Земле случается не вовремя. На самом деле все идет по строго определенному порядку и происходит как раз в свое время. Так, как хочет Бог. И я действительно очень рад тебя видеть. Ты позвонил, и я сразу узнал твой голос, хотя не слышал его много лет. Сколько, Валерий?
Гость неловко пожал плечами. Глеб был бесконечно искренен и смотрел на него с такой любовью после стольких лет упорного и глухого молчания…
— Неважно сколько… Много, и все. Я прилетел сегодня утром, остановился в гостинице. И сразу эта ваша промозглая Москва! Говорят, кругом грипп. Здесь только мертвый не заразится! Гомон, суета, толпы на улицах… Ты редко выходишь? Смотри не простудись.
— Реже некуда, — проворчал старый поэт. — Опять вам "эта наша Москва" не угодила! Несчастный город! Стало просто модным без конца ругать его последними словами! Люди сами сделали его таким, каков он есть. И теперь недовольны. А ты вообще сбежал в Европу чуть ли не двадцать лет назад. Ну, как, посмотрел на русалочку? Ты все мечтал тогда ее увидеть. Помнишь, шутил: вот только увижу — и вернусь. Что ж не вернулся? Или так и не увидел?
Глаза из-под очков смотрели остро и насмешливо.
— Увидел… И русалочку, и многое другое.
— Много других русалочек? — уточнил поэт.
Малахов улыбнулся.
— А ты ведь ждешь кого-то. Стол накрыли задолго до моего звонка, и цветы, и вино, и фрукты поджидали совсем не меня.
— Чего в тебе всегда было с избытком — так это тонкости, — удовлетворенно заметил поэт. — Было и осталось. Европа не слишком изменила тебя. Но почему ты думаешь, что я теперь живу в полном одиночестве и ко мне только изредка, ненадолго заглядывают европейские бродяги в джинсах, вроде тебя?
Валерий в изумлении откинулся на спинку кресла. Какие еще сюрпризы преподнесет ему за сегодняшний вечер старый друг?
— Ты пытаешься вспомнить, сколько мне лет?
Ему тоже нельзя было отказать в тонкости.
— Не трудись, не считай. И не беспокойся — моя девочка придет нескоро, так что мы успеем с тобой обо всем поговорить.
Малахов не выдержал и фыркнул, а потом, не в силах сдерживаться, захохотал на всю комнату. Поэт смотрел строго, нахмурившись, но его хватило ненадолго, и он внезапно засмеялся, показав вставные, отлично сделанные зубные протезы.
— А ты думал, что я записался в монахи, пока ты шлялся по Европе? — ворчливо бормотнул он, разливая вино. — Надеюсь, пить ты не разучился?
— Никогда! — бодро отозвался Валерий. — Но и не научился есть, как ты. По-прежнему обожаю колбасу, телятину и сосиски.
— Помню, помню, как же, — сердито сказал поэт, рассматривая на свет вино в бокале, — твой ужасный вечный ростбиф с кровью. Дрянь невероятная! То-то, я смотрю, животик у тебя вроде не уменьшился. И лысинка тоже.
Валерий вздохнул и с легкой ненавистью осмотрел сначала себя, а потом стол, сервированный исключительно разнообразными фруктами.
— Ну, рассказывай, — пригубив вино, попросил поэт. — Как тебе жилось? Почему ты вдруг вернулся? Надолго ли?
— Навсегда, — выдохнул Малахов. — Рассказывать, прости, ни о чем не хочется, но в этом городе легко затеряться. Я приехал, чтобы исчезнуть…
— Опять ему город виноват! Затеряться можно где угодно, забейся только в щель, как таракан. А щели повсюду найдутся, для чего тебе понадобилась Москва? Я иногда вижу твою Эмму. И Семена. У него уже двое малышей.
Гость с досадой отставил недопитый бокал и взял из вазы яблоко.
— Я бы умер с тоски с твоими фруктами. И с Эммой в придачу. И с Москвой.
— Зачем же ты тогда вернулся? Чтобы все-таки умереть с тоски?
— Я там никому не нужен, Глеб, — тихо сказал Валерий, глотая слова. Он был явно в разладе с действительностью. — Ни там, ни здесь. Везде одна горечь, хлористый кальций во рту… Выяснилось, что я всю жизнь искал землю или людей, которым оказался бы необходим. Но понял это совсем недавно.
Хозяин неопределенно хмыкнул.
— Землю или людей… Так ты думаешь, России или Америке нужен я? Разве они нуждаются в поэтах? А люди сами не знают, что им нужно. И часто узнают об этом лишь на смертном одре. Или никогда не узнают. Только все одинаково несчастны. Но я всегда тебе говорил, что если бы ты ел апельсины вместо мерзкой животной гнили, то не стал бы такой рефлексирующей распадающейся личностью. У тебя анемия, и тебе как раз нужны гранаты. Вот это я твердо знаю.
— Боже мой, какой ты циник, Глеб! Нельзя сводить жизнь к диетам и физиологии.
— Да, старый опытный циник! А поэтому хорошо знаю, что можно и что нельзя, — с удовольствием заявил поэт. — Но ты вспомнил Бога, и это прекрасно. Раньше ты никогда не обращался к святыням. Все же Европа кое-чему тебя научила, отдадим ей должное! — И он снова пригубил вино.
Гость встал и направился к бюро, которое притягивало его все сильнее и сильнее. Ладони в одно мгновение стали влажными, голову сдавило металлическим обручем.
— Где сейчас Олеся? — глухо спросил Валерий, глядя в светлые глаза, уставившиеся на него со старой фотографии.
Женщина, которая смотрит…
Теперь изумился поэт. И почти угадал истину.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что приехал к ней? И поэтому без малого час морочишь мне голову своей дурацкой гнилой философией? А где ей быть, твоей Олесе? Пасет в Переделкино Полину и Боба. С тех пор, как уехала туда, вернувшись из Филадельфии. И этого, как его… — Глеб брезгливо поморщился, — этого вашего Карена. Ты прекрасно помнишь его не хуже меня.
Да, Валерий помнил. Такое забыть невозможно. Вот на фотокарточке и Полина с ее неизменной, слегка блуждающей улыбкой. Похожа на мать, но значительно крупнее, и черты лица нечеткие, словно смазанные.
— Мартышка Поля надумала учиться. Хотя, на мой взгляд, она прекрасно работала в косметическом салоне. Она, кстати, разошлась с Левоном. Боб учится в гимназии. Он шалопай, каких свет не видывал. Если честно, я не люблю его. А моя Арина, посмотри, — поэт повернул к гостю одну из фотографий, — превратилась в настоящую красавицу.
Малахов глянул на дочь Глеба от второго брака, и удивился, какой она стала взрослой, красивой женщиной. И Олеся, наверное, тоже изменилась…
— Зато моя старшая совсем не постарела, — снова четко вычислил его мысли Витковский. — Такая же сопливая худыха, но что-то в ней надломилось. По-моему, она сломалась в тот момент, когда ты неожиданно бросил школу и все свои дела на бестолковую курицу Эмму и улетел в Европу.
— Неправда! — закричал Валерий, поворачиваясь к Глебу. — Это произошло намного позже!
— А-а! Вот оно что! И когда же ты виделся с Олесей?
— Давно! — буркнул Малахов. — Девять лет назад. Она прилетала ко мне в Мюнхен. Мы провели два часа в машине… Господи, два часа в машине за пятнадцать лет!
— Ну, знаешь, — насмешливо протянул Глеб, — за два часа можно успеть очень много… Это просто, как апельсин.
— Молчи, старый циник! — в сердцах закричал Валерий. — Ты никогда никого не понимал! Ни меня, ни Олеси!
Боже, что он несет? К Глебу это не имеет ни малейшего отношения.
— Где уж мне! — проворчал поэт, постукивая тростью о ковер. — Всех вас понимать…
— Тогда она была в экстазе, в эйфории, — с бешенством в голосе продолжал Малахов. Он уже совсем не владел собой. — Ты замечал что-нибудь? Карен с нее глаз не сводил. Я наблюдал за ними каждый день, с утра до вечера! Мальчишка бродил за Олесей, как собачонка, и только таращил черные безумные гляделки. Один раз я поймал Олесю на лестнице в школе — шли уроки. Я затянул ее в какой-то угол, просил, умолял сказать правду о нас двоих, о ней и обо мне, о Карене. Она молчала, словно оглохла и онемела… У нее было совершенно отсутствующее выражение… И эти глаза, Глеб, я никогда не мог забыть этих пустых глаз русалочки!
— И поэтому ты уехал? — поэт встал, неожиданно тяжело, по-стариковски опираясь на трость, и подошел к Валерию. — Прости меня, мальчик… Я часто пытался вспомнить, как ты называл тогда Олесю, русалочкой, что ли?
— Нет, не русалочкой… Уотергерл… Водяная девушка. Понимаешь, эта дурацкая фамилия ее первого мужа — Водяной…
— Обыкновенная фамилия, — буркнул Глеб, пытаясь скрыть нежность и жалость. — Сам ты дурацкий…
— Твоя правда! — мрачно улыбнулся Валерий. Невидимый обруч вокруг головы немного разомкнулся. — Олеся тогда все повторяла: это амок! Это амок! Имея в виду себя и Карена… Я не уехал, я просто бежал!
И тогда тоже была осень — отвратительно-безнадежная, грязная, гриппозная, когда хочется бежать на край света. Его последняя осень в Москве…
Глеб снова грузно опустился в кресло.
— Ох-хо-хо, болят мои кости! — пожаловался он, притворившись на минуту настоящим стариком. — У нас еще есть время до прихода моей девочки. Я вижу, что сегодня тебе хочется говорить только об Олесе. Давай посвятим ей нынешние сумерки. Пусть это будет ее вечер. Идет?
— Идет! — Малахов тоскливо глянул на застывшее лицо Олеси и потянулся за своим недопитым бокалом. — Только начнешь ты. А я буду добавлять. Так, вместе, мы вспомним о ней, что сумеем…
— И о себе заодно, — добавил старый поэт.
— И о себе, — неохотно согласился гость. — Выключи, пожалуйста, верхний свет
Негромкий, настойчивый звонок мгновенно разрезал вечер пополам. Поэт легко вскочил на ноги и устремился к двери, поигрывая на ходу любимой тростью так же, как и двадцать лет назад. Валерий с завистью посмотрел ему вслед и вздохнул. Очевидно, Глебу просто не дано состариться. В передней раздался нежный воркующий лепет, звуки поцелуя, зашелестели легкие ткани и запахло тонкой косметикой, аромат которой проник в гостиную раньше той, что его с собой принесла.
Она возникла на пороге рядом со старым поэтом — сотканное из осеннего звездного вечера существо лет двадцати с пепельными кудрями и искусно накрашенным большим и красивым ртом. Она вся искрилась радостью перед этой необыкновенной жизнью, где ее ждало столько изумительных событий, одним из которых стал известный поэт.
— Привет! — улыбнулась она Валерию и, сияя, повернулась к Глебу. — Я приехала на такси, старая капризница опять сломалась.
— Я подарю тебе "шевроле", моя девочка, но не раньше, чем выйдет мой трехтомник, — пообещал поэт. — Ты выглядишь сегодня еще лучше, чем всегда. Утром возьмешь ключи от моего гаража.
— Ну что ты, нет! — промурлыкало пепельное создание и уселось на диван. — Очисти мне, пожалуйста, мандарин.
Малахов встал и, улыбаясь, объявил, что ему давно пора прощаться.
— Помни про грипп, Глеб.
— Вы все надоели со своим гриппом, — проворчал поэт. — Теперь не заболеть просто означает обмануть всеобщее ожидание.
Они вышли в переднюю.
— Ты неисправим, Глеб. Как я тебе завидую!
— Брось! Они все стервы, только все моложе и моложе. Сам видишь…
— Пока, — Валерий накинул куртку. — Я позвоню через денек-другой. Передай привет… — он запнулся, — Олесе. Если увидишь или услышишь. Она звонит тебе иногда?
— Звонит, — грустно сказал поэт. — Несмотря ни на что, она хорошая дочь и часто проведывает старого отца. И ты тоже теперь проведывай. Не затеряйся в Москве. Ты все же вернулся домой!
— Домой, — задумчиво повторил Валерий. — Домой… Какое странное слово! Звучит удивительно. Постараюсь не затеряться…
В комнате раздался звон и радостный возглас:
— Глеб, не сердись, дорогой, я разбила бокал!
— Интересно, что ты с ним делала? — весело отозвался старый поэт.
— Да ничего особенного, — ликующе прозвенело в ответ. — Я только хотела…
Валерий улыбнулся и открыл дверь на лестницу.