Юстиниан был художником столько, сколько я его знаю. А я знаю его очень и очень долго, с семи лет. Я знаю его дольше большинства людей на свете, с которыми я знаком. Юстиниан — сын моей учительницы, мы ровесники. У него есть старшие брат и сестра, которые меня задирали. Юстиниан тоже задирал меня, но называл это искусством с тех пор, как смог сформулировать, чем именно он хочет заниматься.
Мы с ним не виделись год, с тех пор, как я приезжал из Анцио в последний раз. Тогда он позвал меня в Колизей, смотреть как он живет в клетке вместе с волком.
Вроде как он еще два дня провел с этим волком, пока зверь его не покусал. Я спросил Юстиниана, что это значит, и Юстиниан ответил:
— Искусство не должно быть привязано к практикам означивания, то что делаю я лишь манифестирует твою собственную психическую жизнь и фантазмы, свойственные тебе.
А я сказал:
— Тогда ты просто сидишь в клетке с волком?
Юстиниан кивнул с самым беззащитным выражением лица, которое я когда-либо видел у человека, а потом подмигнул мне и сказал:
— Но ты все-таки скажи, если тебя просят, что видишь в этом трагический разрыв между звериной сущностью человека и его цивилизованным сознанием, запертыми в одном теле и обреченными на трагические противоречия в духе раннего психоанализа.
— Ладно. Я могу напутать.
— Запомни: противоречия аполлонического и дионисийского начал!
Юстиниан вроде как умеет рисовать, в школе он делал это хорошо, если только приносил мне картины, которые действительно сам создавал. После школы он рисовал, в основном, полосы, сказав, что отказывается от фигуративной живописи. Он объяснил мне, чем слова «фигуральный» и «фигуративный» отличаются, и поэтому мне есть за что быть ему благодарным. Потом Юстиниан бросил свои полосы, я думал, он начнет рисовать круги, но он больше совсем ничего не рисовал, только делал странные вещи. Когда я спросил его, как же его мечта стать художником, выяснилось, что он уже художник.
Юстиниан помолчал, потом лицо его просветлилось, и он сказал:
— Потому что я не стремлюсь создать артефакт, отдельный от самого себя, мой умственно отсталый друг!
— Я не умственно отсталый, — сказал тогда я.
— Не переживай, устоявшейся и стабильной идентичности, которую способны выразить слова все равно не существует.
— Что ты сказал?
— А я говорил тебе, что ты умственно отсталый!
— Это просто набор слов! В нем нет смысла!
— Ни в чем нет смысла!
Так мы поссорились и немного подрались, а потом Юстиниан стал популярным. Я не думаю, что кто-нибудь понимает, что Юстиниан делает, но всем нравится, что он делает опасные и противные вещи, рассуждая о том, где граница искусства и что им является. Я не знаю, что является искусством, но Юстиниан включил в понятие искусство волков, прыжки из окна, сон в коробке, алкогольное отравление и поджоги.
Но я все равно уважаю его, потому что он верит во все, что делает и, может быть, искусство это только вопрос веры. Тогда у него все получается, и он — настоящий художник.
Сейчас он стоит, абсолютно обнаженный, на глазах у двух десятков людей, руки его раскинуты в предельно беззащитном жесте, а от них, как выдернутые из его тела сосуды, идут напоенные кровью пластиковые трубки. Они впиваются в странный аппарат, рядом с которым сидит девушка в глазурно-розовом платье. Она сверяется с лампочками и иногда переключает кнопки и рычажки, регулируя работу этой гудящей, жутковатой машины. Наверное, по одной трубке кровь Юстиниана в него поступает, а по другой — покидает его. Может быть, искусство в том, чтобы поддержать хрупкое равновесие, но оно, скорее, имеет отношение к медицине, чем к красоте.
Юстиниан — преторианец, и хотя он называет своим хозяином искусство, чем, наверняка, богохульствует, у него есть все те же дары, что и у других преторианцев. Но так как Юстиниан абсолютно обнажен, то горящий нож, свое божественное оружие, он в кармане не прячет, чтобы продемонстрировать свою выносливость.
В детстве мне всегда было интересно, как преторианцы ощущают отделенную от себя часть своей души. Юстиниан говорил, что это как рука или нога, ты даже не думаешь прежде, чем твое оружие появится, когда оно тебе нужно. Это твои когти, которые ты выпускаешь.
Мне хотелось бы испытать эти ощущения, но у нашего народа другие дары и другие наказания, мы по-другому пересотворены нашим богом.
Юстиниан рассредоточенный, он блаженно улыбается, словно кровь, выкачиваемая из его тела и возвращаемая туда же, приносит ему чувственное наслаждение. Я поворачиваюсь к Нисе. Она смотрит на кровь вовсе не так, как папа смотрел на сладости, не так, как смотрят на вожделенных женщин, не так, как смотрят на холодную воду после долгой прогулки под жарким солнцем. Она смотрит на кровь именно так, как смотрят на кровь, только — на свою. Когда в детстве я напоролся ладонью на осколок стекла, ныряя в море, я точно так же, наверное, смотрел на то, как кровь покидает мое тело, испуганный неожиданной слабостью и чем-то алым, чего во мне больше нет.
И с тем же физиологическим ужасом Ниса смотрит на кровь сейчас. Она прижимает ладонь, покрытую фиалково-голубыми разводами, к губам. А Юстиниан вещает:
— Стрела времени делает невозможной саму жизнь! Остановите историю! Перестаньте существовать во времени, и только тогда вы поймете, что такое жизнь! Жизнь без прошлого и без будущего!
Тогда я думаю, что тут я все понимаю. Юстиниан, это человечество. В нем новая кровь, это люди приходят в мир, и уходящая кровь, это уходят из него. И эта беспрерывная смена, сама идея того, что жизнь не задерживается в мире, заставляет людей страдать. Земля разворочена от сражений, ученые ищут способы продлить жизнь, и никто не знает покоя, пока движется время, все спешат умирать и рождаться.
Но все равно худшая метафора смерти, чем эскалатор.
А на боку и плече у Юстиниана два длинных шрама от проехавшихся по его телу волчьих зубов. Из-за всей этой истории с уходящей и приходящей кровью Юстиниан выглядит еще бледнее, чем обычно, и рыжина его волос кажется яркой до вспышки боли в виске.
— Зачем он это делает? — шепчет Ниса. Она все еще прижимает руку ко рту, наверное, ей очень противно.
Я пожимаю плечами. Люди смотрят на Юстиниана, улыбающегося самой отчаянной улыбкой. Он запрокидывает голову и издает совершенно дикий, страшнее звериного, вой. Я зажимаю уши, в голове опять какие-то спицы, мерно крутятся, и все болит.
Юстиниан вдруг сжимает и разжимает ладонь, из ничего (хотя на самом деле из самой глубины его души, мельчайшей части его существования) появляется горящий фиолетовым нож, у него лезвие, как у тех, что на кухне лежат, чтобы ими резали мясо. Некоторые говорят, что по тому, какое у преторианца оружие, можно определить его характер. Юстиниан, в таком случае, наверное прирожденный кулинар или маньяк из фильма.
Юстиниан перехватывает рукоятку удобно и крепко, а потом легко срезает гибкие трубки, идущие к гудящей машине, рассекает пластыри, крепившие их к его запястьям. Он едва касается их лезвием, они словно плавятся от его огня. Машина тут же перестает гудеть. Трубки делают змеиные выпады вверх по давлением крови и опадают, разбрызгивая красное по людям вокруг. Сразу начинает пахнуть железом, люди возмущаются, кто-то отходит, а Юстиниан стоит под крохотным дождиком из крови и ловит капли языком, и он как будто чище и счастливее, чем когда-либо, как будто он в самом прекрасном из садов, или на весенних, пахнущих медом полях Элизиума, который прежде воображали себе далекие предки принцепсов и преторианцев.
Ниса прижимается ко мне, тесно-тесно, она дрожит. Наверное, со стороны просто одна из девушек, которым стало нехорошо от брызг крови. Ее тонкие, кошачьи клыки впиваются мне в шею, и я хочу ее стукнуть, потому мне больно, и это неожиданно, но вспоминаю ее отчаянный взгляд и не мешаю ей, обнимаю ее, говорю:
— Ну, ну, это всего лишь кровь, да?
Всего лишь кровь.
Я слышу голос той девушки в платье, похожем на низкокалорийное пирожное. Она кричит:
— Ты что больной?! Мы так не договоривались! Поехавший придурок! Я не хочу сесть из-за тебя!
Голос у нее резкий, и в то же время приятный. А, может быть, мне просто нравится отвлекаться на него, чтобы боль от укуса ощущалась не такой навязчивой. Я прижимаю к себе Нису, люди вокруг шумят и злятся, но не уходят. Отчасти, наверное, потому что не понимают искусство это или уже нет, и просто Юстиниан спятил. А отчасти потому, что это опыт, присутствие при событии, которое отличается от жизни, которой все мы обычно живем.
Иглы впадают из его запястий, и обессиленные черви трубочек падают на пол, теперь прозрачно-розовые, голодные без крови, как Ниса. Юстиниан танцует, разбрызгивая кровь, ее теперь не так уж много, но достаточно, чтобы брызги иногда долетали до меня и до прижимающейся ко мне Нисы. Кровь пачкает поджарое тело Юстиниана, а иногда капли с шипением разбиваются о лезвие его ножа.
Кажется, он от своих действий получает невероятное удовольствие, оттого и взгляда не оторвать. Обрызганная кровь блондинка в розовом стоит позади него, рядом с замершей машинкой, явно собранной кустарно — теперь я вижу, что она состоит из многих частей, неплохо скроенных друг с другом, но все равно разнородных, хотя основой явно был какой-то электрический насос. Девушка стоит рядом с ним, ее руки вытянуты вдоль тела болезненно и прямо, пальцы царапают кожу между платьем и чулками так, что остаются белые полосы, быстро исчезающие под напором крови.
Кровь, кровь, кровь, всюду кровь, и у меня начинает кружиться голова. Я говорю Нисе:
— Хватит.
Ее язык щекотно скользит вдоль раны, мне кажется, что он рисует между двух ранок символ бесконечности. Я не очень чувствителен к боли, а от потери крови боль и вовсе становится незначительной. Наконец, я чувствую, что клыки ее втягиваются, а тело расслабляется. Мне приходится ее удерживать, потому что она как задремавшее животное.
— Ниса! — говорю я. — Ниса, я не очень хорошо себя чувствую! Я тебя не удержу!
В этот момент оружие Юстиниана догорает, нож вспыхивает ослепительным фиолетовым и тает, как молния в небе, мгновенно. И тогда Юстиниан падает, и мы с Нисой падаем, как я ни стараюсь ее удержать. Я слышу знакомые голоса.
— Это наш брат! Не переживайте, ему ничего не будет, он просто больной человек!
Среди зрителей, почти в первых рядах, с одной бутылкой вина на двоих стоят Регина и Мессала, старшие сестра и брат Юстиниана. Они вдрызг пьяные, прекрасно разодетые и явно не изменяющие своим гедонистическим принципам.
Вот уж кто сумел остановить историю.
Они берут Юстиниана, висящего на них мертвым грузом, и небрежно тащат его за собой. С ним все будет в порядке, преторианцы не страдают от ран нанесенных им, пока горит их оружие, он скорее потерял сознание потому, что нож слишком долго пылал.
Ниса приходит в себя после короткого то ли обморока, то ли сна, я указываю ей на них.
— Просто идем туда, куда и они, ладно?
Ниса все смотрит на брызги крови вокруг. Они похожи на рассыпавшиеся ягоды или бусинки из ожерелья. Мессала впереди поскальзывается на крови, протискиваясь в узкий коридор.
Следуя за ними, мы оказываемся в медицинском кабинете. Они сгружают Юстиниана на кушетку, Регина вырывает у Мессалы бутылку вина и прикладывается к ней.
— Придурок, да? — говорит она, обнажая блестящие зубы. На ней платье, в каком обычно ходят в театр, длинное, изумрудно зеленое, потому что она тоже рыжая, а этот цвет рыжим людям особенно идет, и тяжелые ботинки, словно она куда-то тщательно одевалась, но в последний момент выяснилось, что ей предстоит не светский вечер, а охота за городом, и она успела поменять только обувь. Мессала выглядит намного более гармонично, на нем хороший костюм, хорошие туфли и очаровательная улыбка. Мессала и Регина кажутся скорее лучшими друзьями, чем братом и сестрой. Регина и Юстиниан одинаково рыжие и бледные, а Мессала темноволосый и темноглазый. Когда-то я решил, что раз Регина и Юстиниан рыжие, значит и моя учительница должна быть рыжая. Я не знаю, на кого похожи ее дети, потому что она всегда скрывает свое лицо, и потому что у них у всех были разные, никому из их детей не знакомые отцы.
У народа ведьмовства так было принято, учительница рассказывала. Ведьмами бывают только женщины, поэтому если рождается мальчик, он всегда наследует бога своего отца. Отцы Мессалы и Юстиниана были преторианцами, которые моей учительнице, видно, нравились, потому что замуж она вышла за Кассия. А отцом Регины мог быть кто угодно, она все равно была бы ведьмой, потому что ее богиня всегда спасала только женщин. Ведьмы всегда рожали много детей, чтобы сохранять свою численность, и мальчиков отдавали отцам или подкидывали в приюты, чтобы они не росли без своего народа, если отца нельзя найти.
Моя учительница в ссоре с другими ведьмами, поэтому она своих сыновей воспитала сама. А потом Кассий их выгнал, поэтому я не знаю, откуда Регина, Мессала и Юстиниан берут деньги на довольно роскошную жизнь.
Если у Юстиниана есть идеи относительно того, во что он верит и кем хочет быть, то самая главная идея его брата и сестры заключается в том, что у них нет никаких идей. Кассий говорит, что они — типичная молодежь нашего времени, им на все плевать, и они хотят только развлекаться, никогда и ни за что не отвечая. Кассий любит ворчать.
Они ведут бессмысленную и беззаботную жизнь, получают от нее удовольствие и ничего не воспринимают всерьез. Так, что, наверное, они и делают то, что Юстиниан велел сегодня делать всем — они не придают никакого значения времени и живут вне истории, ни о чем не заботясь, как будто никогда не умрут.
Поэтому мы с ними похожи в том, что ничего после себя не оставим.
Регина замечает меня, она пошатывается, расставляет руки, чтобы сохранить равновесие.
— Мессала, это что Марциан?
— Меня больше интересует прекрасная девушка рядом с ним, — тянет Мессала. Юстиниан лежит на кушетке, бледный, хотя вряд ли мертвый. Но на всякий случай я говорю:
— Он сейчас умрет, да?
— Да нет, он потерпит, — Регина махает рукой, будто отгоняя муху, замершую перед самым ее носом, а потом бросается ко мне. Ниса делает шаг назад, сдав меня без боя. Она старательно облизывает губы, но изо рта у нее все равно пахнет кровью. Здесь нет окна, поэтому Ниса вовсе не кажется мертвой, но отступая в тень все равно приобретает жутковатый вид.
Регина обнимает меня так, что это оказывается даже больнее, чем укус Нисы. От Регины резко пахнет духами, в которых сошлись в удушливом браке роза и виноград. Духи, наверное, дорогие, но оттого что Регина облилась ими со свойственной ей страстью, они кажутся похожими на мерзкую, химическую отдушку мыла.
— Я думал вы меня ненавидите, — говорю я.
Мессала пожимает плечами, вид у него самый безмятежный, словно не его брат без сознания.
— А мы тебя и ненавидим! Просто с тех пор, как ты уехал, мы так и не нашли человека еще более нелепого, чем ты, и нам было грустно.
Мессала касается пальцем скулы, будто утирает слезу. Жесты у него всегда в равной мере скупые и выразительные, а Регины — наоборот.
— Так кто же твоя спутница?
— Привет, я — Ниса.
Она осторожно выступает из тени, заглядывает, морщится от запаха духов Регины. В кабинете все белое и чистое, с навязчивым шорохом мнется клеенка на кушетке, когда Ниса ее задевает.
— О, какой чудный акцент! Такой журчащий, надо же! Может скажешь что-нибудь на своем языке, прекрасная незнакомка!
Ниса, может, и хочет сказать, но не успевает, потому что в этот момент, отталкивая ее и меня, в медкабинет врывается та самая девушка с задворок творческого проекта Юстиниана.
— Как он? — спрашивает девушка.
Регина пожимает плечами, затем приподнимает бутылку вина, дует в нее, извлекая из стекла на редкость музыкальный звук.
— Не знаю, — говорит Регина. — Ты же врач, а тебя здесь нет.
Девушка издает рычащий, злой звук, непонятный в тональности и несложный в интерпретации, и берет с вешалки у двери белый халат, накидывает на плечи. В кармане она позвякивает ключами, достает их и отпирает шкафчик, стеклянные дверцы легонько дребезжат от ее резких движений. Она выхватывает пузырек с нашатырным спиртом, открывает его. Мессала пробует приобнять ее, говорит:
— Успокойся, ничего страшного ведь не случилось!
Но девушка сует ему под нос пузырек, и Мессала отшатывается.
— О, мой бог, Офелла, я даже почти протрезвел и понял, что делаю со своей жизнью.
Скорая помощь в виде бутылки вина тут же оказывается у него в руках.
— Спасибо, Регина, дорогая, что бы я делал без тебя?
К Юстиниану Офелла более милосердна, она пихает ему под нос ватку, смоченную нашатырем, тот морщится, как от кошмарного сна, потом так же быстро вскакивает, едва не выбив пузырек из ее руки.
— Как я был? Традиционные эстетические теории оказались непригодными для описания этого опыта?
Офелла смотрит на него с полсекунды, потом нарочито медленно отставляет пузырек, подходит к столу, с шумом выдвигает ящик и начинает бросать в него шоколадками. Яркие обертки мелькают у меня перед глазами, а потом оканчивают свой маленький полет, ударившись о Юстиниана.
— Ты меня обманул! Ты обещал, что если я соберу эту штуку, ты не будешь дергаться слишком сильно! Просто будешь нести свою чушь! А если бы ты сдох!
— Но я бы не умер, Офелла!
— Я поверила тебе!
У нее взвинченный резкий голос и большие, голубые и злые глаза с острыми точками зрачков. Она бело-розовая, как хорошо раскрашенная кукла, и очень-очень милая, девочка с открытки, оттого еще более странно видеть ее в такой ярости.
— Если бы ты только предупредил, что будешь творить что-то подобное, что ты…
— Что я готов на все ради искусства? — спрашивает Юстиниан с гордостью, и в его тщеславное лицо летит еще одна шоколадка.
Мы все смотрим на происходящее, как на еще один виток представления, такой же ненастоящий и далекий от жизни, как все предыдущее, и Офелла это понимает. Шоколадка летит в меня, но я успеваю пригнуться.
— О, — говорит Ниса, поймав ее. — Спасибо!
— Пошли вон отсюда! Это медицинский кабинет, здесь больной!
Она не выдерживает и добавляет:
— На голову больной человек!
— Я его лучший друг, — говорю я. — Потому что других друзей у него нет.
— Толпа ревет? — спрашивает Юстиниан.
— От омерзения, — говорит Мессала. — Я полагаю, кое-кто из них сейчас спустится на первый этаж, покупать себе новую одежду. Ты способствуешь развитию общества потребления, мой дорогой ультралевый братец.
Юстиниан только потягивается до хруста костей, говорит:
— Тяжело было простоять в одной позе четыре часа, но и это не предел для того, кто создан повергать в прах традиционные методы осмысления социальной действительности! Одежду мне! Артист замерз!
В лицо ему летят рубашка и брюки, Офелла явно не из тех, кому становится легче, если выпустить пар. Юстиниан берет одну из шоколадок, разворачивает, с аппетитом кусает.
— О, я прямо чувствую, как происходит кроветворение!
Он не спешит одеваться, ест шоколад и болтает ногой, его блуждающий, вечно блестящий взгляд находит меня.
— Марциан, о, я так счастлив, что ты решил посмотреть на мое выступление!
Если честно, я надеялся, что когда мы с Нисой придем, он будет делать что-нибудь менее ужасное, к примеру, лежать на ледяных блоках, пока сверху на него капает раскаленный воск. Даже то, что я думаю о таком как о чем-то менее ужасном уже характеризует деятельность Юстиниана.
— Скажи мне, я потрясающе справился? Восприятие искусства и его целительная сила могут помочь даже людям вроде тебя, захваченным автоматизацией мышления.
Прежде, чем я успеваю что-нибудь сказать, Юстиниан переключается на Нису.
— О, прелестное создание, неужели я так впечатлил тебя, что ты решила проверить, все ли со мной в порядке?
Ниса говорит:
— Нет.
И только чуть погодя добавляет:
— Я здесь с Марцианом. Он говорит, что ты художник. Но пока я поняла только то, что ты — голый.
— И изрядно оздоровившийся. Моя гениальная подруга Офелла буквально из мусора собрала мне аппарат для плазмафереза! Полагаю, токсины покинули мой организм.
— Как и некоторое количество крови, — говорит Регина. — Мы до последнего надеялись, что ты умрешь, поэтому и пришли сюда.
— Да, мы отказываемся ходить на твои перфомансы, где нет риска для жизни.
— Если риска для жизни нет, это уже и не совсем перфоманс, особенно для того, кто само свое тело представляет объектом искусства, — тянет Юстиниан. Он не спеша, тоже словно бы под взглядом камеры, начинает одеваться.
— И, кстати, я тебе не подруга! — говорит Офелла. — По крайней мере, теперь!
— Жаль терять кого-то столь гениального! Не переживай, Офелла, я за все заплачу!
Но Офелла его не слушает, она выходит из кабинета, затем возвращается, чтобы запереть шкаф, с лязгом захлопывает дверцы, проворачивает ключ, и так же зло уходит. А Юстиниан продолжает говорить, словно ничего не произошло.
— Рассредоточение восприятия, распад, изощренная и извращенная чувственность, и отсутствие смысла, не-смысл, должны стать приметами времени! Пустота! Наше общество, это полая внутри стекляшка, мы можем смотреть только на блеск, потому что в ней нет ни единой дыры, чтобы заполнить ее чем-либо, и ее нельзя создать, потому что это будет разрушением объекта!
— У него опять шизофазия, — говорит Регина.
— Может, он много крови потерял? — спрашивает Ниса.
— Не переживай, он с детства такой.
Мессала каким-то незаметным, почти волшебным образом оказывается рядом с Нисой, а я и не замечаю. У меня получается дилемма: стоит мне говорить, что Ниса — моя девушка или нет?
Мессала протягивает Нисе бутылку, свет лампы тонет в зеленоватом стекле самым гипнотическим образом, я склоняю голову набок и смотрю. Ниса мотает головой, потом прикладывает руку к губам и будто смахивает что-то. Жест выходит быстрый, какой-то автоматический. Может быть, в Парфии таким образом собеседник обозначает, что принадлежит к народу, который пьет совсем иное вино, а может быть так делают трезвенники, которые не хотят лишних вопросов.
Юстиниан выхватывает бутылку из рук Месаллы.
— Девушка явно против, не стоит настаивать.
Он прикладывается к бутылке с энтузиазмом, мерные движения его кадыка говорят о жадности, с которой он пьет. Бутылка после общения с Юстинианом оказывается пуста.
— Я избавил тебя от лишних неудобств! — говорит он Нисе, а потом обнимает меня за плечо, прислоняется, будто мгновенно опьянел. Одежда на нем такая же броская, как слова, которые он употребляет и действия, которые предпринимает. Лакированные красные ботинки с острыми носами, узкие штаны с дырами на коленках, созданными и не естественным ходом времени, и не промышленным способом, как дань моде. Юстиниан просто самым некрасивым образом кромсал свою одежду, так что выглядела она вовсе не порванной, а прямо-таки покалеченной.
Я уверен, что и это должно о чем-то важном для него говорить. Проблема у Юстиниана одна, и состоит она в том, что кроме Юстиниана на его языке не говорит ни один человек в мире, поэтому, когда он пытается что-то сказать, то делает это экспрессивно и преувеличено ярко, как люди во время игры в шарады.
— Сколько времени прошло с нашей последней встречи, лучший друг? Впрочем, нет, не отвечай.
Он делает театральную паузу, чтобы проследить, что я не отвечу.
— Время, — продолжает Юстиниан. — Это конструкт нашего сознания, конвенциональная договоренность о подчинении нашей жизни направлению увеличения энтропии.
— Что ты несешь? — не выдерживает Ниса.
— О, началось. Лично я хочу успеть нажраться до того, как он дойдет до онтологической несостоятельности языка.
Мессала тянет Регину за руку, и она с пьяной пружинистостью поддается. На руках у Регины перчатки, скрывающие когти, как у всех ведьм. Она носит их не потому, что стесняется своей народа и богини, а потому что оружие принято носить скрытым, а не размахивать им на каждом шагу. Регина может оцарапать кого-то и проклясть, и даже если царапина будет пустяковая, последствия могут быть оказаться чудовищные. Тот бывший сенатор, которого оцарапала моя учительница, до сих пор умирает от опухоли мозга, а трое его детей, один за одним, погибли в течении нескольких лет. Но и учительница многим пожертвовала. Мне всегда было жалко того человека, но папа рассказывал, что он был злым, прилюдно оскорбил Дигну и велел ей убираться из города вместе с младенцами Региной и Мессалой.
— Мы за добавкой. Если наткнемся на бормотуху, купим ее тебе, Юстиниан, художник должен страдать!
— Подите прочь, вы не достойны видеть страдания художника после триумфа.
Ниса смеется.
— Ты очень странно говоришь. Я вроде как учила ваш язык, даже знаю всякие крутые слова типа «прикольно» или «зашибись», но ты говоришь не как…
— Все?
— Ну, не как кто-нибудь психически здоровый.
Юстиниан склоняется ко мне, от него пахнет вином, шоколадом и машинным маслом — его любимый антипарфюм.
— А она мне нравится! Ты ее сюда привел, чтобы она мне понравилась? У тебя получилось, Марциан!
Юстиниан вдруг встает на колени, глаза у Нисы делаются круглые, изумленные и будто бы еще более желтые.
— Я благодарен всем богам, своим и чужим, за то, что сегодня вижу такие изумительные глаза. Стоит умереть за этот взгляд!
Он и не знает, как легко за этот взгляд умереть. Я потираю ранку под воротником, совсем крохотную и немного болезненную. Мама бы сказала брать с собой антисептик.
Ниса делает шаг назад, смеется.
— Ты глупый такой.
— Я был глуп до этого момента, потому что мнил истинную красоту пощечиной от гиперурании, приветом из областей невообразимого света! Но теперь мне ясно, что красота вызывает не только боль от невозможности сделать ее всеобщей или абсорбировать ее, красота вызывает счастье, радость от соприсутствия и соприкосновения с ней! Спасибо тебе, прекрасная незнакомка.
— Меня Ниса зовут, я уже говорила.
Она не то что бы смущена, а скорее безмерно удивлена.
— Юстиниан, мне нужна твоя помощь, — говорю я осторожно. — Это прямо важно.
Он отмахивается от меня.
— Не мешай, я взглянул в глаза, которые ответили на все мои вопросы. Незачем больше жить! Я познал высшее счастье, а время заберет у меня его. Если не повторится миг, когда я увижу эти глаза, лучше я не буду жить вовсе!
В руке у него загорается еще более яркий, чем во время перфоманса нож, он прижимает его к своей шее, и я вижу, как с шипением плавится кожа, и как выступает кровь. Я вцепляюсь в его руку, чтобы оттащить нож от его горла.
— Ты точно больной, — говорит Ниса. — Прекрати, можешь смотреть на мои глаза, чокнутый! Он из вашего народа, Марциан?
— Нет. Хотя я до сих пор поэтому удивлен.
Рука Юстиниана расслабляется, нож вспыхивает, обдав мне пальцы жаром, и пропадает. Юстиниан поднимается на ноги, говорит:
— Я помогу этому человеку, если только смогу посмотреть на тебя еще хоть немного! Я костьми лягу, но сделаю то, что он просит!
— Я твой лучший друг, Юстиниан.
— Заткнись, Марциан! Дружба ничто перед очищающей силой красоты. Я экспериментировал с безобразностью, ненавистью, печалью, смертью, но никогда с настоящей красотой! Мне нужно вдохновение.
— Хорошо, хорошо, а теперь меня послушаешь?
В Юстиниану вот что странно: он с одной стороны правда верит во все, что говорит, а с другой стороны все мысли его оформляются как-то нарочито, пародийно или, как бы он сам сказал, китчево, словно он и над собой со своими претензиями на гениальность, смеется.
Он разворачивается ко мне, у него опять отчаянные глаза, только что не влажные от слез. Я говорю:
— Мой папа очень страдает. Ему нужна помощь. Я люблю своего папу.
Я не мастер объяснений, и если в голове я все время думаю запутанными и длинными фразами, то говорить так не получается.
— Я боюсь за него и за мамочку, и за Атилию. Мне нужно найти бога, чтобы бог исправил моего папу, сделал таким, какой он был.
— Так попроси своего бога. Ваш, я слышал, может что угодно сделать, если настроение будет. Вложи всю душу, сердце свое открой, и он осенит тебя, потому что мы зависимы от тех, кого мы спасаем!
— Я не хочу слушать теологию. Я хочу, чтобы ты мне помог. Я пробовал просить у бога, он не отвечает мне.
— Так проси снова и будешь вознагражден!
— Слушай, Юстиниан, если бы он пришел сюда за банальным советом, он бы тебя сразу предупредил, — говорит Ниса. Обиделась за меня, наверное.
Юстиниан садится на кушетку, затем берет вату и пластырь, которые достала Офелла, не желавшая самостоятельно оказывать ему медицинскую помощь, и, пропитав вату антисептиком, начинает обрабатывать свои раны, которые, впрочем, уже не кровоточат. Он совершает явно привычное ему действие, и оно ничуть не отвлекает Юстиниана от разговора.
— Тогда продолжай, Марциан, — говорит он снисходительно. Я раздражен на него, но разозлиться по-настоящему в то же время не могу.
— Можно сидеть и просить бога целыми днями. Но я так не хочу. Не потому что я ленивый. А потом что это не надежно. Я пойду к богу и сам с ним поговорю. Я сумею его убедить.
Юстиниан начинает смеяться, голос у него громкий, театральный, и смех такой, как будто и сейчас со сцены раздается.
— О, бедный дурак! Сейчас, по закону жанра, я должен тебе не поверить, а ты, будучи клиническим идиотом, пойдешь и дальше выполнять свое невозможное, и в конце этой истории — выполнишь, потому что границы реального устанавливаются нами самими.
— Что ты несешь?
— Просто выполняю роль в этом спектакле, мой дорогой.
Ниса прижимает руку ко лбу, качает головой, а я продолжаю пристально смотреть на Юстиниана.
— Я не прошу у тебя сказать мне, как это делать. Мне просто нужен кто-нибудь из народа воровства. У тебя много связей, ты с людьми знаком и с разными при этом. Помоги мне, скажи с кем я могу поговорить. Мне очень важно знать, что я сделал для папы все.
— А ты не пробовал делать для папы что-нибудь более реальное?
— Я не хочу делать для него реальное. Я хочу делать то, что спасет его. Я хочу делать что-то больше реального.
Он смотрит на меня с полминуты, потом откладывает вату, подается ко мне и крепко обнимает.
— Это слова, которые я всегда мечтал услышать, Марциан! Я помогу тебе!
Он говорит так, будто я уговорил его на какое-то геройство, и все происходит в эпическом фильме. А нужно от него всего лишь, чтобы он подсказал мне человека из воров, которых у него, наверняка, среди знакомых много.
— Почему из любого разговора надо делать твое высокое искусство?
— Нипочему. Это абсолютно бессмысленно! Не-смысл! А теперь иди, мой друг, потому что Офелла — та, кто тебе нужна. Держу пари, сейчас она поливает слезами замороженный йогурт в термополиуме для мечтательниц, надеющихся сохранить фигуру, не отказываясь от сладкого!
Я говорю «спасибо» и выхожу, не дождавшись конца его монолога, а Ниса чуть задерживается. Они ни слова друг другу не говорят, и уже через пару секунд Ниса догоняет меня, берет под руку.
— Вообще-то он, наверное, приятный.
— Ну, более приятный, чем холодное мокрое полотенце.
Мы снова попадаем в несмолкающий гул торгового центра. Ниса говорит:
— Я бы здесь все купила, а потом лежала бы дома и рассматривала все эти вещи, раскладывала бы и любовалась.
Когда она говорит слово «дом», у нее язык чуть спотыкается, и она секунду молчит, только потом продолжает, вроде бы так же весело, а не так. На площадке, где теснятся разнообразные термополиумы, найти Офеллу сложно. Я стараюсь ориентироваться на цветастое описание Юстиниана, но у меня не выходит, и я хожу туда и обратно безо всякой цели, пока Ниса не говорит:
— Вот!
Она указывает на сладко-розовую, как платье Офеллы, вывеску, которую венчает нашпигованная электродами бабочка. Заведение носит гордое название «Летящий цветок». В древней Империи, которая была до болезни, люди считали, что бабочки это тоже цветы, только более самостоятельные. Мне кажется глупым называть так заведение, еще по-дурацки выглядят фильмы ужасов про лемуров или салоны мужского костюма под названием «Август». Помнить историю и делать вид, что она выглядит не дурацкой в реальности, это совершенно разные вещи. Я так злюсь, когда вижу почвеннические названия термополиумов и магазинов, что мне хочется предложить их создателям одеть их бабулю в ее первое детское платьице. Но это моя проблема, что я такой недовольный. У меня нет понимания постоянства — так учительница говорит. Я не могу представить, что Римская Империя существует и сейчас, когда вместо нее стоит другая. Просто существует как бы внутри, свернутая, в конце спирали, а разворачивание спирали и есть история.
Ниса щелкает пальцами у меня перед глазами. Ее пальцы теперь безо всяких синяков, стемнело, и из окон вместо света в помещение глядит темнота.
— Ты чего?
— Моя учительница — историк.
— Ну, поздравляю. Но ты не ответил на вопрос.
— Я ответил на вопрос, почему я задумался.
— Но я его не задавала!
Офеллу мы находим за столиком у фонтана. Блестящая, розовая поверхность стола, усыпанная плененными лаком блестками в виде бабочек и цветов, то и дело подвергается ударам нервных пальцев Офеллы. Я смотрю на блестки, наверное, что-нибудь такое может получиться, если пропустить сон маленькой девочки через соковыжималку.
Офелла сидит с краю, совсем рядом с шумными брызгами пенной воды. Перед ней большая, розовая, покрытая мятным горошком креманка, в которой громоздкое сооружение из замороженного йогурта украшено клубничным сиропом и разноцветной посыпкой.
Офелла плачет над этой конструкцией, ложкой медленно смазывая башенку, завершающую себя вишней. Мы подсаживаемся к ней с двух сторон, как в фильме. В следующей сцене мы должны начать ее шантажировать. Но я не люблю и не умею шантажировать людей, поэтому говорю:
— Мне жаль, что ты расстроена.
Она вздрагивает, будто только что нас увидела, зачерпывает большую ложку низкокалорийного лакомства, и с секунду мне кажется, что сейчас оно полетит мне в глаз, но Офелла только отправляет ложку в рот. У нее милое, невероятно очаровательное лицо, но грусть делает его словно бы прозрачнее — светлеют глаза, белеют сжатые в тонкую нитку губы.
— Что вам нужно от меня? Я не знала, что все так будет. Это было абсолютно безопасно — в теории. Все вопросы к вашему чокнутому другу.
— Мы не собираемся нападать на тебя, подруга, — говорит Ниса. — Я вообще из другой страны, так что даже не знаю, как у вас тут в суд подают если что.
— В суд?!
— Да что ж ты нервная такая? Просто нам нужна помощь. Совсем небольшая. Ты ведь из народа воровства?
Она оборачивается в сторону фонтана, сжимает и разжимает руку, будто думая опустить ее в воду, чтобы охладить.
— Какая разница? Даже если и так, это не значит, что я нарушаю закон. Не все из нас нарушают закон. Вы меня в чем-то подозреваете?
— Ну, ты говоришь так, что любой бы подозревал, — говорит Ниса.
Тут она резко вскакивает, пятна крови на ее платье похожи на какие-то маленькие цветочки, которые расцвели в странном беспорядке. Она собирается уйти, но я говорю:
— Подожди, пожалуйста!
И, наверное, у меня получается настолько отчаянно, что ей становится неудобно уйти или любопытно остаться. Она оборачивается.
— Что?
Ее пальцы хватают пальцы на другой руке, гладят, мнут.
— Мой папа болеет, от этого мне плохо, и маме, и сестре. Мы все очень страдаем, нам нужен папа, хотя я много читал книжек, где наказывают тех, кто не умеет отпускать, я все равно не научился этого делать. Я не хочу, чтобы он уходил от меня навсегда. Я люблю его. И мне нужно ему помочь.
Она явно не знает, как реагировать. Раздраженное выражение с ее лица будто смыли, а новое нарисовать забыли.
— Болеет? О, богиня, это ужасно. Пусть его бог смилостивится над ним.
— Вот и я этого хочу. Офелла, пожалуйста, я хочу найти моего бога и поговорить с ним. Мне говорили, его глаза это звезды, значит я хочу найти все остальное. И поговорить с этим.
Офелла смотрит на меня еще некоторое время, словно не может сказать ни слова, чтобы не поставить себя в дурацкое положение.
— Это глупости, — говорит она. — Мне очень жаль твоего отца, но как ты найдешь бога?
— Поэтому мне и нужна ты. Ты из народа воровства, а вы видите свою богиню.
— Там все очень непросто. Это наш дар. Мы вообще больше видим, уходя под завесу.
— Это же вы умеете становиться невидимыми? — спрашивает Ниса. — У вас в Империи интересные народы, я передачу смотрела.
Офелла только кивает ей, но смотрит по-прежнему на меня. И тогда я понимаю: она добрая девочка, она мне не откажет.
— У тебя нет такого дара, и я не могу тебя научить. И даже если бы могла, то ты увидел бы мою богиню, а не своего бога. Я не знаю, как тебе помочь.
Я не отчаиваюсь, потому что, наверняка, можно найти других, кто сможет мне помочь. Вряд ли Юстиниан только ее знает в целом мире.
— Хорошо, — говорю я. — Спасибо тебе большое.
Я искренне улыбаюсь ей, а она вдруг топает ногой.
— Ладно! Хорошо! Я познакомлю тебя с людьми, которые знают больше меня. Вдруг у них есть способ. Ты этого хочешь?
— Да, я этого и хотел! Спасибо тебе!
— А теперь отвали. Встретимся у выхода, когда закончится моя смена, в девять вечера, и опаздывать не смейте.
Она уходит, кажется еще больше разозленная, и я думаю — да ее все на свете злит. Но я благодарен ей, и она, совершенно точно, хорошая девочка.
— Столько шансов пошляться по магазинам! Это судьба!
Я с тоской киваю. Обычно походы по магазинам меня утомляют.
Ниса смотрит на оставленный Офеллой замороженный йогурт, берет воткнутую в него, как флаг в заснеженную гору, ложку, загребает побольше посыпки и сиропа, отправляет в рот, и выражение ее лица ни капли не меняется. Она все еще не чувствует вкуса и не может в это поверить.
Она смотрит на воду фонтане, потом на меня, а затем снова на йогурт.
— Ты представляешь, — говорит она. — Я не узнаю, какой он на вкус. Никогда-никогда.