Глава 6

Я говорю Нисе, что денег у меня достаточно, чтобы купить ей одежду, но она только упрямо мотает головой.

— Ты и так меня содержишь в куда более важном смысле, так что деньги мне твои не нужны.

Некоторое время она рассматривает кожаные штаны с поясом покрытым шипами, потом кивает сама себе, говорит:

— Все-таки не содержанка.

Она прикладывает палец к губам, кусает подушечку, и я вижу каплю крови так похожую на зернышко граната. Ниса вертит штаны в руках и кладет на место.

— Ты что делаешь?

— Оставляю метку.

Она отмахивается от меня, и я решаю не переспрашивать, хотя мало что понял. Мы ходим по магазинам долго, почти мучительно. Одинаковые ряды тряпок, безделушек и мигающих экранов мобильных телефонов пляшут у меня перед глазами, как будто я очень пьян, до галлюцинаций. Всего слишком много, и я ощущаю перегрузку, как будто не тело мое таскало слишком много, а само сознание, и теперь мысли с трудом переворачиваются внутри моей усталой головы.

Ниса наоборот с восторгом заглядывает в магазины, любуется, стоя у витрин, приникает носом к стеклу. Мне кажется, что витрины похожи на анатомические срезы, за прозрачным стеклом видны какие-то разрозненные внутренности вещей. А у манекенов нет глаз, оттого они кажутся призраками, мертвыми людьми, даже имена которых забыты на земле. И люди в магазинах особые, как будто ищут добычу. Теперь людям не надо охотиться за мясом, но дизайнерские брошки на прилавке тоже делают их взгляды темными.

Мне не нравится ходить в толпе, разглядывать выставленные под стеклом вещи, похожие то ли на органы в формалине, то ли на мертвых насекомых.

А Ниса все этого просто никогда не видела. Она трогает вещи, примеряет, даже нюхает, прыгает в новых кроссовках, чем очень расстраивает продавца и, в конце концов, ничего не покупает.

— Тебе нравится? — спрашиваю я.

— Безумно.

Впрочем, по ее голосу не понять. Ниса очень подвижная, восторг она выражает скорее телом, чем голосом, голос ее остается на той же ноте, что и всегда. Я прежде не видел таких людей, которые все время держат одну и ту же интонацию, их голоса звучат, как голоса дикторов в метро — отстраненно. Даже если в вагоне пожар, задыхаются и гибнут люди, этот голос произносит то, что однажды сказал для записи живой человек, с той же безразличной интонацией. Вот и голос Нисы словно был записан раз и навсегда и используется только для того, чтобы озвучивать ее фразы, а вовсе не для того, чтобы показать, что она чувствует.

В голове у меня долго и глухо раздается какой-то странный звон помимо всего, что я слышу: голосов, музыки, писка кассового аппарата, грохота фритюрниц в термополиумах, детского плача.

Звон этот чистый, нежный, будто часть меня находится в месте тихом и далеком, похожем на поля за городом, и там звенит само небо или с кристальной нежностью ударяются друг о друга льдинки в центре холодного, северного моря, откуда не видно никаких берегов.

Этот звон позволяет мне думать, что я на самом деле где-то в другом месте, когда закрываю глаза. Он раздается на границе моего сознания, и я не хочу понимать, откуда он исходит. Но когда мы с Нисой выходим, оказывается, что так звенит детская карусель с нарядными лошадками. Музыка отключена или сломалось, а вращение изымает из каких-то пружинок тот самый ледяной звон. Я чувствую разочарование и радость. Разочарование потому, что ответ оказался в простой карусели, где лошадки с жемчужными уздечками носятся по кругу на радость детям и объективам фотоаппаратов. А радость я чувствую потому, что на свете может быть такой красивый звук, и возникать он может из ошибки, из неисправности, назло всем, кто не пытался его создать.

Мы выходим без пяти девять, Ниса пахнет всеми духами с длинных полок в магазине косметики.

— Я сейчас умру, ты пахнешь как синкретизм.

— Синкретизм не пахнет, это состояние культуры.

— Если оно пахло, пахло бы так, — убежденно говорю я.

— Если бы оно пахло, то пахло бы как мамонтовое жаркое и групповой брак.

— Как может пахнуть групповой брак, Ниса?

— Я бы тебе сказала, но ты слишком невинный для этого.

— Я не невинный, я занимался сексом семьдесят пять раз.

Мне нравится с ней болтать, мы как будто бездумно кидаем друг другу мяч, и не нужно заботиться о том, куда он прилетит.

Мы не ожидаем, что Офелла уже нас ждет, поэтому проходим мимо нее. Она говорит нам вслед:

— То есть, моя помощь вам уже не нужна?

Мы оборачиваемся. Пятна крови на ее платье замыты и высушены, однако их розоватые тени на без того розовой ткани все равно можно рассмотреть. Офелла сжимает тонкую сигаретку с фиолетовым фильтром, крепко затягивается и выпускает дым. У нее на ногтях прозрачный лак, свет фонаря заставляет пойманные в него блестки переливаться. Такой очаровательный, детский лак, что я уверен, если она достанет флакон, на нем будет красоваться мультяшный персонаж. Эти детские ногти выглядят особенно странно впивающимися в сигарету, когда Офелла отправляет ее в мусорное ведро.

— Нужна. Просто мы не думали, что ты придешь раньше, — говорю я. Мой голос должен звучать примирительно, по крайней мере я стараюсь, но Офелла, кажется, еще больше злится. Мы идем по площади, мимо нас люди стремятся в Колизей, а вместе с нами из Колизея. Офелла ничего не говорит, и нам с Нисой тоже не хочется. Мы идем молча, изредка Ниса облизывает подушечку пальца.

Мне кажется, мы никогда не заговорим, и все будет становится более и более неловким, пока кто-нибудь не упадет замертво от смущения. Явно не Ниса, потому что этот выход из ситуации для нее закрыт.

Офелла даже идет нервно, так быстро, словно мы неприятные личности, которые преследуют ее, а она стесняется обратиться к полицейскому. Так что я даже рад, что эту неловкую ситуацию чем-то еще более неловким прерывает Юстиниан. Он возникает перед Офеллой на мосту, преграждая ей дорогу. Офелла делает шаг назад, смотрит на нас и, кажется, думает, что у нее один выход — броситься в Тибр.

Лица Юстиниана толком не видно, его закрывает букет роз, который он держит. Букет такой большой, что розам тесно друг с другом, и их головки, красные и белые, опасно наклоняются.

— Офелла! — говорит Юстиниан, голос у него хорошо поставленный, так что все, кому случилось пройти по мосту в этот момент, прекрасно его слышат, кое-кто останавливается. Наверное, думают, он будет делать ей предложение. Может быть, Офелла тоже так думает, потому что даже кончики ее ушей становятся красными, а значит кровь в ней кипит.

Хотя, наверное, это все же от злости.

— Что тебе от меня нужно? — она даже наклоняется к нему, чтобы говорить как можно тише.

— Я хочу извиниться! Ты — талантливая девушка, которой я должен был помочь, а не использовать в своих целях! Я чудовищен и эгоцентричен!

Я вздыхаю. Юстиниан всем это говорит, потому что считает, что самокритичность покрывает любые другие недостатки. Это не совсем так, если ей пользоваться только ради того, чтобы шумно извиняться. Я разворачиваюсь и смотрю в Тибр, в его темных водах плескаются рыбы и мусор. Я слежу взглядом за путешествием пакета, который не может определиться плыть ему или лететь, а потом, наполненный водой, уходит в темноту.

Тоже трагедия, Юстиниану бы показать, но он занят. Я слышу его голос:

— Я клянусь больше никогда не обманывать твоих ожиданий! Пугать тебя не входило в мои планы. Просто я творческая личность, а искусство живет, меняется. Повторение, репетиции, это все уже не искусство, это рыночный продукт!

— Даже тут умудрился продвинуть свою идею, — шепчет мне Ниса.

Юстиниан сбрасывает розы к ногам Офеллы, она одной ногой вступает в них, шипит, наверное, поранившись.

— Я не знаю что на меня нашло!

— Ты сумасшедший, Юстиниан!

— Мой бог — бог войны и охоты, а то, что ты принимаешь за безумие — страсть. Страсть к своему делу, разве тебе это не знакомо? Прости меня, прости! Ты столько раз спасала мне жизнь, ничто не стоило нашей дружбы!

Некоторое время Офелла стоит в розах. У нее нервные руки, прямая спина, и множество цветов у ее ног делают ее похожей на девушку с картины.

— Встань с колен!

— Сначала скажи, могу ли я искупить свою вину?

Офелла переступает через розы с брезгливостью, будто перед ней не цветы, а лужа, полная квакающих обитателей. Она собирается пройти мимо Юстиниана, но он хватает ее за запястье, прижимается лбом к ее пальцам и замирает.

Я никогда не видел сцены ни более красивой, ни более дурацкой. Опять смотрю в Тибр, а Ниса с восторгом наблюдает, свет фонарей селит солнце в желтизне ее глаз, а приоткрытый рот, кажется, сейчас радостно улыбнется.

Наконец, Офелла говорит:

— Хорошо, хорошо Юстиниан. Все ведь в порядке. Но больше я тебе помогать не буду, никогда!

— Я и не рассчитываю, Офелла, ведь главное для меня — твоя дружба!

Он вскакивает, крепко целует Офеллу в щеку, так что награждает ее красным следом.

— Так ты решила помочь Марциану? — буднично спрашивает он. Мы снова идем, наконец минуем мост. С появлением Юстиниана вся неловкость сосредоточивается на нем, но он не обращает на нее никакого внимания.

— Да, — говорит Офелла неохотно, поддерживает идею, что они вроде как снова друзья.

— А ты знаешь, что это за Марциан? Это Марциан, сын императора!

Офелла останавливается так резко, что я не успеваю затормозить, едва не сбиваю ее с ног и чувствую запаха клубничного шампуня, идущий от ее затылка. Она разворачивается ко мне, и ровно секунду мы стоим очень близко друг от друга, стоит мне наклониться к ней, и я без труда коснусь ее губ. Она смотрит на меня снизу вверх, так глаза ее кажутся еще больше. Радужка у нее светлая, а вокруг зрачка будто поднимаются темные волны, начинается шторм.

— Я не думала, что ты — тот Марциан.

— Конечно, ты же меня никогда не видела.

— Мне казалось, что ты должен быть принцепсом.

Я смотрю на нее некоторое время, потом спрашиваю:

— А почему ты думаешь, что я нет?

У нее щеки становятся как розы.

— Император болен?

— Юстиниан не умеет хранить секреты. А ты умеешь? Не нужно, чтобы кто-то это знал. Папа хороший император, но сейчас ему очень плохо.

А внутри у меня что-то хрустит, болезненно дергается, когда я вспоминаю, как он схватил Атилию.

— Мне нужно ему помочь. Но я не хочу, чтобы люди знали про папу, — продолжаю я. Хочется и еще что-то сказать, чтобы совсем ее убедить, но глаза у нее становятся горящими, как будто она сейчас будет плакать, а потом Офелла берет меня за руки, ее теплые пальцы гладят меня.

— Конечно, я тебе помогу! Если он болен, я все сделаю, чтобы ему помочь. Врачи не могут ничего сделать?

Я качаю головой.

— Поэтому ты отчаялся и решил искать бога?

Я киваю. Она рассказывает мою историю, чтобы осмыслить, я ей не мешаю.

— Я помогу тебе, поверь. Я не знаю, получится ли у тебя что-нибудь, но я сделаю все, что в моих силах. Если лучший врач Империи не может ему помочь, то…

Юстиниан заканчивает за нее:

— То остается только признать, что желание спасти его выходит за границы возможностей наличной реальности. И обратиться к силам, для которых такой границы не существует.

Он подмигивает мне, но я не понимаю, почему. Офелла сжимает мою руку, кожа у нее горячая и мягкая, а колечко на указательном пальце тонкое, серебряное и холодное.

— Мы едем ко мне домой. Если там кто и может подсказать, то мои родители! Но если они не смогут тебе помочь, ты ведь не собираешься останавливаться?

Я могу только открыть рот, потому что все слова словно съел, ни одного не осталось. Она ведет себя совсем не так, как я ожидал, и оттого мне нечего ей сказать. Поэтому я говорю:

— Мне нужна пара минут, чтобы подумать, что я могу сказать.

— Не принимай это за надменность, он просто туго думает! — говорит Ниса. Я с отчаянием оборачиваюсь к ней. Она подобрала одну из роз и теперь вертит ее в руках, с ловкостью обходя острые шипы.

Наконец, слова находятся, я скрепляю их во фразу и выдаю Офелле.

— Спасибо тебе, я буду очень рад помощи. Но не говори никому.

— Конечно, я никому не скажу. Станет неспокойно, если кто-то узнает.

— Я исполнил свою роль в этом спектакле, два согретых жаром политического и родственного сердца бьются в унисон. Прощайте!

Юстиниан разворачивается, чтобы во второй раз пересечь мост, который мы только что прошли, и мне становится за него обидно — два раза подряд идти по одному и тому же маршруту грустно.

— Может он пойдет с нами? Ему интересно!

Офелла говорит:

— Хорошо. Может пойти с нами. Если будет держать язык за зубами. Я не буду показывать никаких секретов. Просто Марциан поговорит с моими родителями, а вам, — она смотрит на Нису, потом на замершего, не оборачивающегося Юстиниана. — Я налью чаю. И хватит с вас.

— Даже без конфет? — спрашивает Ниса, мы с ней смеемся над шуткой, понятной только нам.

Юстиниан еще некоторое время стоит на месте, будто бы не расслышал, потом оборачивается, сияет улыбкой и глазами.

— Ах, Офелла! Я так счастлив, что сердце твое оттаяло!

— Просто заткнись!

Мы идем дальше, Офелла выпускает мою руку, и это почти неприятно, как будто я привык к ее теплу. Ниса то и дело нюхает розу, потом говорит:

— А она не такая уж плохая.

— Роза или Офелла? — спрашиваю я шепотом, и Ниса сует мне под нос цветок, запах у него водянистый, едва заметный и очень нежный, как у волос Офеллы.

Только без оттенка клубничного шампуня.

Говорить мы начинаем только когда доходим до остановки. Я редко езжу на автобусах, поэтому расписание кажется мне непонятным, но мне нравятся оранжевые точки, из которых составлены цифры на табло. Офелла сверяется с ними и садится на скамейку. Я сажусь рядом с ней, рядом со мной садится Ниса, а с краю — Юстиниан. Все происходит будто бы само по себе, оттого мы все еще более неловко молчим.

Ниса крутит в руках розу, и начинается дождь. Он барабанит по остановке, и запрокинув голову, я могу увидеть тяжелые капли, осевшие на стекле, из-за света фонаря они кажутся жидким золотом. Машины теперь едут по мокрой дороге с характерным шумом, а роза в руках у Нисы кажется яркой из-за дождя, под который Ниса ее выставляет. Мы сидим в полной тишине, никого кроме нас на остановке нет. Я вдруг улыбаюсь, встаю со скамьи и выхожу под дождь. Он хлесткий и холодный, пахнет огурцами и машинами. Я кружусь под дождем, чувствуя радость.

Офелла мне поможет поговорить с ее родителями, а они помогут мне поговорить с моим богом. Я уверен в том, что никто не откажется мне помочь и для этого Юстиниану вовсе не надо было говорить, что мой отец — император.

Неважно, кто он. Каждый знает, кто такой папа, хотя все они разные. Каждый понимает, что такое боль.

Становлюсь мокрый, стоя под холодным дождем. Там, наверху, даже пленка облаков не мешает моему богу смотреть на меня звездами. Я снова кружусь, пока не начинает казаться, что ноги не ступают на землю. Юстиниан говорит:

— Красиво, Марциан.

— Я так счастлив! Спасибо вам всем!

Они сидят и смотрят на меня, даже какие-то одинаковые в своем недоумении. А потом Офелла серьезно говорит:

— Дело в том, что твой отец дал нам все на этой земле. Мне и моим родителям, и всему нашему народу. Я не хочу, чтобы он умирал.

А я не хочу говорить ей, что он уже умер.

Мы с ней оба тогда расстроимся. Она говорит:

— Если бы не он, у нас бы и дома своего не было. Я правда хочу тебе помочь.

— Ты правда хочешь помочь себе, Офелла, потому что боишься, что еще один поворот колеса истории вернет тебя туда, откуда пришли твои родители.

— Заткнись, Юстиниан.

Я сажусь на скамейку рядом с Офеллой, она смотрит на меня.

— Ты ведь даже не знаешь, как называется мой народ. Вы говорите «народ воровства», да? У нас есть название, на нашем собственном языке, но это мир принцепсов и преторианцев, которые даже заклеймить нас пытаются на латыни.

Я смотрю на нее и понимаю, что не знаю названия собственного народа. В Империи говорят — народ ослепленных, и всем плевать, как они зовут себя сами. И я никогда не общался с другими, такими как я, кроме папы и Атилии. Я далек от собственного народа и смотрю на него как принцепс.

— Просто в националистическом проекте ни у кого нет права на идентичность, кроме титульных наций, все остальные осмысляются как другие, иные, чужаки и получают соответствующие характеристики, — говорит Юстиниан.

— Сложно у вас, — говорит Ниса.

Офелла выставляет ногу, и ее балетка, мокрая, а оттого еще более блестящая, едва не соскальзывает с ее ступни.

— Я смогла окончить медицинское училище. Я не врач, всего лишь медсестра, но это кое-что. А мои мама и папа не окончили даже школу. Не потому что нельзя, а потому что жизнь у них была такая, что никак бы не получилось и есть и в школу ходить. А уж стать медсестрой моя мама могла и не мечтать, это уже было запрещено. А я могу. Но я хочу стать медицинским техником. Я в этом хороша. Это мое призвание. Только мне нужны деньги. Я с детства собирали всякие машины, собирала их хорошо. Я уже многое умею, но работать не могу, пока у меня нет диплома. Но я имею на это право. Понимаешь? Это все дал нам твой отец.

Она смотрит на меня так, будто я вообще ничего не понимаю.

А я все понимаю, и мне грустно.

— Если все будет хорошо, я попрошу папу тебя отблагодарить. Дать тебе денег.

Но она не одна такая на свете.

Мы еще некоторое время сидим молча. Дождь становится все сильнее, и вот уже дорога течет, холодная и мокрая, несущая с собой мусор. Офелла, недовольная своей словоохотливостью, нервно озирается по сторонам, словно ищет себе компанию получше, чем мы. Ниса начинает открывать лепестки от роз, и они плывут вместе с сигаретными бычками и обертками из-под чипсов туда, где в конце концов оказывается все смытое дождем. А где, я не знаю.

Когда подъезжает автобус, Ниса выбрасывает стебель, покрытый шипами, в водосток.

— У тебя потребительское отношение к красоте, — говорит ей Юстиниан. Она сверкает своими иноземными, пшенично-желтыми глазами.

— А с чего ты взял, что цветы, это красиво?

— Я пристыжен своим импероцентризмом. А что считается красивым у вас?

Ниса проскальзывает под турникетом с подростковой ловкостью, пока я оплачиваю наши билеты. Она говорит, раскинув руки:

— Жизнь, несмотря ни на что.

Мы вчетвером садимся на задний ряд. В детстве меня здесь укачивало, но с тех пор многое изменилось. Юстиниан влезает между мной и Нисой, я думаю, что это было вовсе не обязательно, и оказываюсь прижатым к теплому бедру Офеллы. Мне хочется наклониться к ней и узнать, как пахнет ее кожа, так же сладко как волосы или совсем по-другому?

А Юстиниан вдруг спрашивает меня:

— Ты сейчас как?

Я не знаю, что ему ответить. Я чувствую радость от того, что знаю, куда иду, хотя и не знаю, куда попаду.

— Хорошо, — говорю я искреннее и улыбаюсь. Юстиниан смотрит на меня долго, у него внимательный, вечно сосредоточенный несмотря на его повадки взгляд.

— Есть на свете вещи, которые существуют вне зависимости от всех кодифицированных языков, включая время. Одна из них это любовь.

— Красиво сказал, я не понял ничего.

Пробормотав это, я отворачиваюсь к окну и смотрю, как капли дождя разбиваются о него, становясь другими каплями, поменьше. Прозрачная вода, прозрачный мир, который мы проезжаем, и только вдалеке Тибр заволакивает туман, похожий на дым от сигареты или жидкий азот, но никак не на молоко, как часто пишут в книгах.

Что сказал Юстиниан, я не могу понять. Может, он имел в виду, что я люблю своего папу, и это культурная ценность. В основном он говорит о культурных ценностях, так что, наверное, и здесь их приплел.

Я верю, что любовь — вечна, и что когда любишь кого-нибудь, сможешь весь мир перевернуть, даже если ты дурак. Мама говорила мне, что стоит однажды завести ребенка только для того, чтобы узнать, как сильно можно любить. А папа рассказывал историю о нашем народе и пробуждении нашего бога. Раньше даже говорили «Старые боги», потому что те, которым люди стали поклоняться после великой болезни были до всех прочих человеческих богов, до человечества вообще и даже до самой Земли. Они были старше пустоты в космосе, старше самой Вселенной, они не состояли из космической пыли, как мы все, не рождались и не умирали. Они просто были и долго-долго спали.

Наш народ, как и все другие народы в мире, думает, что наш бог первым пробудился из небытия. И у нас есть своя история про того, кто его пробудил. Значит, дело было так: жила-была одна женщина, она жила за Рейном, в своей деревне, встречала мужа с охоты и войны, пекла хлеб и любила своих детей. У нее были косы длинные, а руки белые, и она умела приручать птиц. Они жили у нее, и ее дети играли с ними как с игрушками. Она была счастлива, а потом в деревню пришла болезнь.

И больше она не была счастлива. Первым умер ее муж, и она отрезала свои прекрасные косы. Когда умерла ее сестра, она изрезала свои прекрасные руки, приручавшие птиц и перерезала горлышки крылатым игрушкам своих детей. Ей казалось, что так она отвратит беду от своего самого дорогого.

Когда заболел ее любимый сын, женщина, бледная, с остриженными волосами и израненными руками ушла в лес вместе со своими детьми, и с тем, что болел, тоже. Никто не обратил на нее внимание, каждый умирал как мог, кто-то, как зверь, спасался в лесу.

Когда она вышла на поляну, где тек ручей, небо уже было полно звезд. Их было много, как ягод в корзине, и она посмотрела на них, проливая горькие слезы. Те, в кого она прежде верила, не помогли ей, а других она не знала.

Она не просила ничего и ни у кого. Но она подумала, что сам мир не заберет у нее ее мальчика, если она совершит невозможное. Она взяла острый нож и принесла в жертву своих детей, одного за одним, и самого маленького из них, совершив тем самым страшнейший грех в истории человечества.

Горячая кровь и горячие слезы, которые она проливала, убивая своих детей, разбудили нашего бога. Та женщина, от которой даже имени не осталось, своим безумием позвала его, и с тех пор звезды больше не были просто звездами.

Он обратил свои глаза к ней, и она почувствовала это, и упала на землю, раздирая лицо в кровь. Он говорил с ней, оставил в живых ее и вылечил ее сына, покрытого кровью, и сказал ей облачиться в черное, и она шла по деревням за Рейном, спасала дурачков и безумцев. Иногда бог указывал ей на людей обычных, не примечательных ничем, таким он сам даровал безумие, как и родившимся от спасенных детям.

Вот какая история. Я помню ее слово в слово, и папа мой помнит ее так же. Ее сложили когда-то давно, и я ничего в ней не поменял, как мой папа не менял ничего, когда рассказывал мне.

Папа говорил, что полюбил маму не тогда, когда взял ее в жены, а тогда, когда понял, что она может любить так же сильно и безумно, как женщина, которая разбудила нашего бога.

Поэтому я думаю, что любовь побеждает все. Любовь может пробудить бога такого старого, что у него нет имени. И любовь поможет мне к нему попасть. Я люблю маму и папу, и Атилию. Я так погружен в свои мысли, что вздрагиваю, когда Офелла говорит:

— Вот! Добро пожаловать в мир, где принцепсы и преторианцы не живут.

— О, спасибо, в такие места меня еще не звали!

— Заткнись, Юстиниан!

За окном и вправду все меняется. Мы удалились от центра, и теперь домики с террасами, дворец, Колизей, термополиумы и музеи, и неплохие отели, и хорошие отели — все осталось очень далеко. Мы едем между тесно прижатыми друг к другу, похожими на большие, давно немытые коробки домами. Сначала я думаю: они все грязные, а потом вижу, что даже проливной дождь не смывает эту серость. Даже небо над этими длинными бетонными сооружениями кажется низким, а тучи рваными, как будто их долго терзала большая небесная собака. Оттого, что везде вода, и окна в домах горят так ярко, они похожи на маяки в темноте, такие, которые никому не полезны, только путают тебя. Автобус останавливается и люди начинают выходить, хотя мне бы никогда не пришло в голову выйти на этой остановке.

И я понимаю, я здесь никогда не был. А ведь это тоже часть Вечного Города, где я родился и вырос.

Реклама тут тусклая, магазины похожи на подъезды. Когда мы выходим, кажется, будто нас в целом мире всего четверо. Помойки здесь ярче вывесок, а на длинных пустырях с редкими клоками травы растут рогатые башни, от которых отходят натянутые провода. Далекие, раскрашенные под праздничные леденцы, красным и белым, трубы заводов выпускают густой дым, делающий небо еще ближе.

Раньше тут были только заводы, но когда папа пришел к власти, он велел отстроить однотипные дома, в которых могли бы жить народы, прибывшие в Вечный Город. Дома эти были не самыми лучшими, но уж точно более удобными, чем ветхие поселения на границе Империи. Под застройку были отданы промышленные районы, тут и сейчас не все возвели, мы то и дело проходим оставленные на ночь стройки. Я не представляю, как это — жить не в собственном доме. Не могу представить, хотя стараюсь, а все эти люди живут, как пчелы в ячейке улья.

Офелла в своем милом, насквозь вымокшем платье и шлепающих по лужам балетках кажется совсем чужой этому серому, безрадостному месту.

— Здесь живут ишем. Это наш дом.

Когда она произносит незнакомое мне слово, у нее голос меняется, словно другой человек говорит.

— Ишем? — спрашивает Ниса.

— Да. Так называется наш народ. Принцепсы и преторианцы, и даже императорские дети не утруждают себя тем, чтобы запомнить.

— Я и название собственного народа-то не знаю. Папа не говорил. А я не спрашивал.

— Было бы чем гордиться…

Она не договаривает, спотыкается о мое имя.

— Марциан! — напоминаю я. — А ты — Офелла.

Офелла смотрит на меня то ли с жалостью, то ли с раздражением, а потом уходит вперед.

— Дикая какая-то, — говорит Ниса. Но дико выглядит она. Ее мокрые темные волосы висят плетьми, а бледное, скуластое лицо выглядит голодным. — И многие у вас так обижены?

— А в Парфии — многие обижены? Коллективная идентичность очень нежная штука, ее только тронь, — говорит Юстиниан. Он идет легким шагом, наступая во все возможные лужи, поднимая брызги. А мне не нравится поднимать брызги, я аккуратно обхожу лужи, потому что в них скрываются радуги, видные под фонарями.

В какой-то момент я понимаю, что здесь все не совсем так. Я как бы чувствую это прежде, чем думаю, что случилось. Я замираю, прислушиваюсь, потираю руки. И только через полминуты, когда остальные замечают, что я отстал, ко мне приходит важная мысль.

Здесь что-то не так. Редкие люди заходят в подъезды, выходят из магазинов, в дождь улицы пусты. Но здесь есть и еще кто-то, кто ходит мимо, и качели на тускло покрашенных детских площадках со скрипом двигаются вовсе не от ветра, не сами по себе.

Я ощущаю чье-то присутствие, как можно ощутить взгляд во сне, не открывая глаз. Я ощущаю, чувствую и ничего не вижу. Кто-то ходит мимо, случайные прикосновения донимают меня, а шагов — не слышно.

Я смотрю на Нису. Она втягивает носом воздух, обнажает то ли в улыбке, то ли в оскале белые зубки, явно не отслеживая этого. Юстиниан идет беззаботно, далеко не такой чувствительный, как мы. Под сумрачным, серым миром есть еще один, где кто-то ходит.

Офелла вдруг говорит:

— Там не бывает дождя.

И фраза эта, будто ни о чем сказанная меня пугает, хотя в ней нет ничего страшного. Я беру Нису за руку, хотя она скорее защитит себя, чем я ее.

— Здесь много людей, — шепчет она. — Ими пахнет.

От этого удивительно странное ощущение. Я знаю, что народ воровства имеет дар невидимости, так рассудила их богиня. Но в то же время, когда я кого-то не вижу, то ничего не могу утверждать.

Я не знаю, кто здесь ходит, не вижу, правда ли это люди, не знаю, видят ли они меня и чего хотят. Юстиниан говорит:

— Неуютно здесь, да?

— Для человека почувствительнее — еще как, — говорит Ниса.

— Моя душа сверхчувствительна, иногда мне кажется, я могу чувствовать присутствие мертвых.

Офелла вдруг смеется, смех у нее такой же нервный, как и она сама.

— Ты и живых-то почувствовать не в состоянии. Спроси у Марциана и Нисы.

Юстиниан поворачивается к нам, взгляд его выражает вопрос, на который я не хочу отвечать, как будто если скажу, все эти люди станут реальными. Мне неуютно на грани с тем, что мама сказала называть «страшно». В последний раз мне так было в пять и в темноте, тогда мне и объяснили про это чувство.

В могиле с Нисой все было совершенно определенно, а здесь я как будто во сне. Кто-то толкает меня, и я отскакиваю. Юстиниан говорит:

— Кажется, я начинаю понимать, о чем вы. Урбанистическая среда воспроизводит беспокойство.

— Да ты тупой, — говорит Ниса. — Но начитанный.

Я смеюсь. Юстиниан говорит:

— Не обольщайся, ты такой же.

Но нам как-то не особенно весело, скорее смешно, потому что нервно. Офелла идет впереди нас, в этом море призраков.

Однажды мы все-таки сворачиваем к одному из одинаковых подъездов, цифры на кодовом замке пищат под пальцами Офеллы. Она открывает дверь, и мы оказываемся в темном, но абсолютно пустом пространстве подъезда. Это как будто попасть из холодного воздуха в страшную духоту.

В темноте я плохо вижу ступени, а места, где должны, наверное, болтаться лампочки пусты.

— Совершенно безысходное пространство.

— Не видели такого, да? — Офелла, кажется, кичится своим происхождением, но умудряется и стыдиться его тоже, в ее голосе столько всего умещается.

Никто из нас правда такого не видел. Это особое пространство, очень бедное и очень жуткое. Офелла нажимает на звонок, дверь, обитая пахнущим химией кожзаменителем, украшена металлическими пуговками, которые на фоне всего здесь почти нарядны.

Открывают нам не сразу, а когда все-таки открывают, я глазам своим не верю. Я своим глазам часто не верю, потому что глаза, как и звезды, врут, но сейчас мне совсем странно.

В этом убогом, невероятно бедном мире передо мной стоит человек такой красоты, что мне не верится в его существование. У него надменное лицо, будто он воплощение бога. Такие глаза у людей бывают, даже у вполне хороших и приятных, это просто из-за чуть приподнятых уголков глаз и длинных ресниц кажется, что глаза надменные. Но этот человек — совсем другое дело. У него глаза холодные, даже ледяные. Он явно выглядит моложе, чем есть на самом деле, но возраст его трудноопределим. У него словно вырезанные скульптором скулы и губы, как у греческих статуй, на остром подбородке аккуратная ямочка.

Он блондин, как я или папа, но вовсе не бледный, совсем другого типа. Он как будто золотистый, так даже не загоришь. Он высокий и поджарый, и руки у него красивые, с длинными, ловкими пальцами. На нем дорогой костюм с безупречно начищенными запонками и галстук синий до блеска.

Обычно мужская красота мне безразлична, хотя на красивые лица интересно смотреть, но этот человек как произведение искусства, которые так любит Юстиниан. Вот и сейчас Юстиниан восклицает:

— Я поражен в самое сердце.

— Сегодня что-то подобное ты уже говорил мне, я начинаю ревновать.

Голос у Нисы, впрочем, не такой спокойный как обычно, она тоже смущена красотой этого человека. Мужчина смотрит на нас настолько безразличным взглядом, что, кажется, совсем не замечает. Он улыбается Офелле, говорит:

— Ясна, дорогая, ты с друзьями?

На нас он и после этой фразы не смотрит. Офелла быстро обнимает его, и он гладит ее по голове, легким, забавным жестом, и еще — немного картинным, чтобы мы все успели полюбоваться на его прекрасные пальцы. Он называет Офеллу Ясной, и я не удивляюсь. У тех, кто пришел сюда вместе с папой есть свои имена и свои языки. Но в документах и в обществе они часто используют совсем другие, латинские, имена, чужие им, но распространенные в Империи.

Нас пропускают в квартиру и снова бросают из великолепия в ужасное убожество. Коридор узкий, такой что проходить приходится друг за другом. Тесный коридор переходит в тесную кухню, а с другой стороны в тесную комнату. Штукатурка на потолке угрожающе отслаивается, а когда нас приводят на кухню, я вижу как под ненадежной рамой на подоконнике пузырится вода. Мне предлагают сесть на колченогий стул, и тогда я снова чувствую чье-то иное присутствие. Кто-то стоит у окна, холод от его движения касается моей руки.

Офелла говорит:

— Вообще-то кое-кому здесь нужно поговорить с тобой, папа. Он сын императора.

Она ведь обещала никому не говорить про папу, но не про меня. Наверное, если бы она не сказала, что я сын императора, ее отец и говорить бы со мной не стал. Отец Офеллы отвечает ей что-то на незнакомом мне языке, глубоком, рычащем и певучем. Они некоторое время спорят. Отец Офеллы даже не обращает внимания на то, что спорит при посторонних. Кто-то у окна наклоняется, так что я почти чувствую прикосновение к моему плечу. Наверное, прислушивается.

— Добро пожаловать, — наконец говорит отец Офеллы. — Называй меня Децемин. Это ведь тебе нужно со мной поговорить?

— Да, — говорю я. — Здравствуйте. Меня зовут Марциан.

Он смотрит на меня почти с брезгливостью, и я впервые вспоминаю о том, что я — сын императора. Обычно, когда на меня так смотрят, я об этом не думаю. Я не считаю, что все должны прощать мне мои недостатки, но Децемин смотрит на меня по-особому.

Как будто ему доставляет удовольствие брезгливость ко мне только когда он знает, чей я сын. Мне он не нравится и нравится одновременно.

— Давай поговорим в комнате.

Мы снова проходим через узкий коридор, и кто-то невидимый следует за мной.

— Зачем она за ним ходит? — спрашивает Офелла.

— Ей интересно, — отвечает Децемин. Я стараюсь не показать, что мне неуютно.

В комнатке, маленькой, с продавленным диваном и стареньким, наверняка вечно барахлящим телевизором, красоты столько, что я прежде и не думал, что такое возможно где-нибудь, кроме музеев.

К стенам с высушенными как пергамент, отслаивающимися обоями приставлены картины разных стилей и эпох, от удивительных женщин, вкушающих виноград до набора блестящих треугольников, ни на что не похожих и, наверное, все выражающих. Можно было бы спросить Юстиниана, но он вместе с Нисой и Офеллой остался на кухне.

На вешалках висят платья, явно дорогие — я много таких видел на женщинах высшего света, когда еще не переехал в Анцио, и только такие носит Атилия. Те, что висят здесь, наверняка, лучшие. Идеальные, из летящих тканей или тяжелого бархата, они смотрятся в этой комнате как вырезанные из глянцевого журнала картинки. Восточные статуэтки из чистого золота, стоящие на старом пианино, украшения, висящие на гвоздях в стене, птичьи клетки с изумительными орнаментами, множество всякой всячины на столе с потрескавшимся лаком — все завораживает, я словно оказываюсь в музее. Сочетание убогой бедности и роскоши как во сне, когда ничто ни с чем не вяжется. Децемин показывает мне в сторону продавленного дивана, сам остается стоять.

Я сажусь рядом со столом, чтобы рассматривать всякие мелочи невероятной красоты: драгоценные камни, широкие золотые кольца покрытые тончайшей резьбой, в которой умещается целый сад, игральные кубики из слоновой кости, редкие монеты вроде сестерциев с изображением моего далекого предка на них, гильотинка для сигар с тончайшим лезвием и остовом красного дерева, красноватая шкатулка из какого-то редкого камня с серебряными птицами на ней, может, даже музыкальная, и еще много всего, красивого до боли в глазах, такого что сразу хочется себе. Если продать хоть половину из этого, наверняка можно оплатить Офелле обучение в лучшем университете страны.

— Офелла вам рассказала?

— Да, — говорит он. — Мне тебя жаль, но вряд ли я могу что-нибудь сделать.

Он говорит об этом без особенного сожаления, кидает дежурную фразу. Я беру со стола калейдоскоп, спрашиваю:

— Можно?

Децимин вскидывает брови.

— А ты наглый.

Но еще он говорит:

— Играйся.

Я заглядываю в калейдоскоп, кручу его, наблюдая, как разноцветные стекляшки выстраиваются в фигуры невероятной красоты, такие сложные, что их нельзя придумать.

— Я хочу, — говорю я. — Попасть к моему богу. В моем народе туда еще никто не попадал. Но если все боги называются богами, то они устроены одинаково.

Я не говорю про папу и надеюсь, что Офелла не сказала. Децимин не вызывает у меня доверия, мне кажется, он всем разболтает. Это будет плохо.

— Ваш народ ходит к своей богине. Вы знаете, как.

Я верчу калейдоскоп. Зеркала и стекляшки меняют свои позиции, красное и золотое пляшет перед глазами, синие сердцевины расцветают и раскрываются как бутоны.

— Я хочу знать, как попасть к своему богу. Вы ведь что-то делаете, чтобы туда попасть, да?

Как все цветет. Зеленый и желтый, снова много синего. Фигуры, которым нет названия.

— Пожалуйста, скажите мне.

Я зажмуриваю один глаз, чтобы погрузиться полностью в эту красоту.

— Мы не ходим к нашей богине, это миф, — говорит Децимин. — Ты ведь чувствовал людей снаружи, но не видел их, так? Это пчелы, они работают. Приносят богине красоту с помощью своего дара, невидимости. Но мы к ней не ходим.

Кто-то садится рядом со мной на диване. Я откладываю калейдоскоп.

— Но я слышал, что вы приносите ей вещи в ее мир.

— А ты всем глупостям веришь, которые слышал или исключительно этой? Наша богиня — богиня красоты, мы собираем ее для нее, вот и все. Такие у нас обряды. И, кстати, многие вещи мы покупаем.

Я думаю, что ничто из того, что в этой комнате есть купить нельзя никому, кроме самых знатных принцепсов. Он улыбается, поймав мой взгляд, совершенно очаровательно:

— У меня есть расписка на каждую из этих вещей, поверь.

— Я не собирался вас шантажировать, — говорю я. Меня обижает его отношение, будто я ему враг. — Там на улице много невидимых людей, это жутко. И здесь у вас грустно и красиво. Но я пришел сюда не для того, чтобы лезть в жизнь вашего народа.

— А стоило бы, если ты подобен своему отцу.

Я не подобен своему отцу. Мой отец шантажировал бы его, угрожал бы ему, может даже жизнью его дочери, если бы считал, что делает это ради правильных вещей.

— Значит все, что я слышал — неправда?

Наверное голос у меня грустный, потому что Децимин вскидывает бровь.

— Ничем не могу помочь твоему горю. Увидеть богов невозможно и попасть к ним — тоже. Никто не ходит к своим богам, мы служим им, как умеем.

Мне на секунду кажется, что даже внешний вид Децемина — способ служить его богине.

— Хотите денег? — спрашиваю я. — Хотите… чего хотите? Скажите! Я почти все могу! Хотите семейную реликвию? Хотите выкраду для вас что-нибудь? Что угодно! Я смогу! Ну или буду очень стараться! Только скажите мне, как мне попасть к богу! Где водятся боги? Мне нужно туда!

Он стоит неподвижно, лицо его как маска. Потом он выходит из комнаты. Я остаюсь наедине с чужой красотой и своим отчаянием.

Я прижимаю руки к вискам, думаю, думаю, но в голове все пустое и неважное, и тогда я ложусь на пол, чтобы кровь распределялась лучше и мысли заработали. Мне очень грустно и темно. Кто-то, кто сидел со мной на диване, и о ком я совсем забыл вдруг ложится рядом, как будто мы подростки, считающие облака. Я слышу голос над ухом.

— Мы ходим к Королеве Пчел, мы все ходим к Королеве Пчел, и она дает нам нектар, чтобы мы могли к ней ходить.

Голос женский, быстрый, шипящий, из-за акцента понять его очень сложно. Женщина шепчет близко-близко к моему уху, и в то же время кажется, что она далека.

— Мы приносим ей красоту, и она питается ей, а нам дает нектар, и мы приносим еще. Так было всегда. Ее мир ближе, чем ты думаешь, она пульсирует совсем рядом с тобой, но ты не можешь дотронуться. Ты — чужой. У нее большое брюхо, полное нектара, но ты его не получишь.

— Я и не претендую, — шепчу я. Я говорю не потому что хочу что-то сказать, а потому что этот лихорадочный шепот невидимой женщины погружает меня в страх.

— В мире Королевы все прекрасно, — продолжает она. — Там цвета ярче, там везде красиво, и там молоко и мед, и все ячейки правильной формы. Она наказала нас, потому что если один раз заглянешь в ее мир, поймешь, что ничто на свете, больше никогда, не принесет тебе истинного удовольствия. Все ничто по сравнению с этой красотой. Лучше занятий любовью, еды и выпивки, лучше всего на свете — просто смотреть. Я тебя не вижу, но слышу хорошо. Я слышу, что тебе грустно.

— И хочешь поделиться своим счастьем?

Она хрипло смеется, а потом чья-то цепкая ладонь хватает меня за руку. Ладонь горячая и сухая.

— Когда Королева Пчел призвала нас, мы принесли ей дары, лучшее что сделали, а потом мы разорили ульи и смотрели, как течет мед. Земля пропиталась медом, и мы лежали на размякшей земле. Она сошла на землю, и мы почувствовали это. Там было особое место, место нашей богини. А где место твоего бога? Мы вручили ей самое красивое, что было у нас и пришли в ее место, потому что она звала нас. Твой бог звал тебя?

Мой бог меня не звал. Но я очень внимательно слушаю.

— Она показала нам свой мир, и с тех пор мы грабим этот, чтобы накормить ее.

В этот момент в комнату входит Децимин, я чувствую порыв ветра, оставшийся от моей собеседницы, она срывается с места.

— Я уже испугался, — говорит Децимин. — Что ты тут умрешь. Однако, обошлось.

Я быстро поднимаюсь с пола, а он смотрит куда-то в сторону от меня долгим взглядом, делающим его еще больше похожим на произведение искусства. Я сажусь на диван, и Децемин ставит мне на колени чашку со сколотым краешком. В ней плескается прозрачная жидкость, пахнущая чем-то хвойным. Он говорит:

— С друзьями твоими я тоже выпил.

В руках у него тоже чашка и тоже полная. Он говорит:

— Смотри.

И легко выпивает половину, будто это остывший чай. Я пытаюсь сделать так же, но на меня накатывает такая горечь, что геройством оказывается уже не сплюнуть. Но в груди становится легче, не так волнительно, а еще пьяно и хорошо.

— Ты не отчаивайся, — говорит Децимин таким холодным тоном, что я даже не понимаю, сказала ему Офелла про папу или не сказала.

— И не бойся. Здесь моя жена, Ретика. Она уже лет десять не показывается.

— Не хочет?

Он пожимает плечами. И я понимаю, почему на самом деле страшны эти невидимые люди на улицах и в домах, непонятно как ориентирующиеся в пространстве. Они подсели на совершенную красоту, идеальный мир Королевы Пчел. Они не хотят видеть реальность, и их в реальности не видно. Мама Офеллы, которая помогла мне, наркоманка. Каждому народу по-своему тяжело, так все говорят.

Но мне становится грустно за Офеллу и за множество таких, как Офелла и Децимин, которые никогда не увидят своих близких.

Я допиваю остатки хвойной, горькой жидкости.

— Спасибо, — говорю я. — За то, что впустили и поговорили со мной.

— И за алкоголь, — смеется он. Смех его такой обаятельный, что даже не обидишься, что он ничего мне не сказал. Его жена дала мне разгадку, больше похожую на загадку.

Нужно найти место моего бога и принести ему дары, и я попаду к нему.

Я встаю, ищу глазами Ретику, зная, что не найду ее. Я очень ей благодарен и хотел бы увидеть.

Децимин отставляет чашку, провожает меня в тесную прихожую. Юстиниан и Ниса уже там. Видимо, Офелла была еще менее приветлива. Но Децемин тут же передает ей эстафету.

— Офелла, твои друзья уже уходят.

Она показывается из кухни, затем коротко кивает нам, одаривает холодным взглядом Юстиниана и тянется к ручке двери. Перед тем как щелкнуть хлипким замком, она шепчет мне:

— Мама сказала?

Я киваю.

Мы выходим на пахнущую старой краской, сыростью и сладким мусорным духом лестничную клетку. Я говорю:

— Очень приятно познакомиться с тобой.

Юстиниан говорит:

— Еще раз приношу свои извинения за этот инцидент с твоей чудесной машиной!

Ниса говорит:

— И вид из окна у вас милый.

А Офелла захлопывает дверь перед нашими носами, оставаясь в своей маленькой, красивой и некрасивой квартире со своими странными родителями.

Загрузка...