Глава 7

Сначала я рассказываю Нисе и Юстиниану, двум моим единственным друзьям — старому другу и новой подруге, что я узнал. Потом мы идем обратно в молчании, теперь для меня совсем по-другому выглядят эти темные улицы, по которым ходят невидимые, влюбленные в мир своей богини люди. Я думаю, сколько же их здесь, иногда мне кажется, что я иду в толпе, а иногда я думаю, что никого-то рядом нет, кроме Юстиниана и Нисы.

— Сколько в мире боли, надо же, — говорит, наконец, Юстиниан. — И дешевого алкоголя.

Он цокает языком, то ли досадливо, то ли вдохновленно.

— Жутковато это все! — говорит Ниса, мертвая девушка из далеких земель, и это даже смешно. — Теперь я не смогу гулять по вашему Городу, не думая о том, кого я там не вижу.

Юстиниан говорит:

— Забавно, но я об этом совершенно не задумывался, хотя знаю людей из народа воровства. Глупо же использовать невидимость для чего-то, кроме, собственно, воровства. Глупо же так ходить.

Ниса закрывает ему рот холодными, бледными пальцами.

— Ты давай еще погромче скажи.

У меня странное ощущение от того, что Ниса и Юстиниан общаются друг с другом, словно я только проводок сквозь который проводит ток между ними. Я бы тоже с радостью с ними поговорил, но у меня в голове крутятся слова Ретики. Прийти на место бога и принести самое дорогое? Самое лучшее? Они принесли — самое красивое.

Наверняка, у их народа тоже есть легенда о том, как они до этого додумались, но она к делу, строго говоря, не относится. Главное вот что: найти то место и принести то, что нужно моему богу.

Мы садимся в автобус, мокрый, с несчастными, золотыми глазами, рисующими дорожки света в темноте, где дождевые капли кажутся пылью. В автобусе тепло и пусто (или нет, я больше не знаю). Мы снова садимся на задний ряд, отчетливо не хватает Офеллы.

Я говорю:

— Я собираюсь дремать, потому что мне может присниться ответ на мой вопрос.

— Намного более гуманно, чем потрошить птиц, как наши предки в аналогичных ситуациях, — говорит Юстиниан и широко зевает.

Ниса сидит между нами, она единственная не выглядит сонной. Интересно, спит ли она вообще как я или Юстиниан, видит ли сны? Или во сне она остается совсем в другой темноте.

Но я туда тоже однажды попаду.

Некоторое время я смотрю, как пробегает мимо музей панельной застройки, а потом горящие окна вдруг кажутся мне дымными, будто во всех домах начинается пожар, все расплывается перед глазами, и я их закрываю.

А снится мне, что я и моя семья участвуем в телешоу, которое я точно когда-то видел, но не могу вспомнить ни его названия, ни его сути. Я стою за стойкой, на которой только одна кнопка, над моей головой подмигивают зрителям лампочки. У зрителей нет лиц, поэтому я не могу их узнать, а вот у ведущего лицо определенно знакомое, но я так же не могу вспомнить его имя, как и название шоу.

Все вокруг розовое и красное, лампочки похожи на полипы. Сначала мне кажется, что краска на стенах блестит, а потом я понимаю, что они — влажные, сочащиеся и эластичные, как мышцы в книжке про анатомию.

Я смотрю наверх и вижу, что и потолок усеян лампочками-полипами. Вместе с раскаленной проволокой в них пульсируют живые сосуды. Потолок и стены мерно сокращаются, как будто мы в чьем-то сердце или еще в каком-то живом органе. Ведущий расхаживает перед нами по полу, который всякий раз отзывается грязным чавканьем, красная, мясистая поверхность его продавливается под ботинками у ведущего.

Мы с папой, мамой и сестрой стоим за одинаковыми стойками, перед одинаковыми кнопками. Я одет, как папа — в белый костюм, между нами никакой разницы. Атилия одета как мама, в длинное, закрытое платье, с воротником стянутым на горле, наверное, очень мучительным образом. Между ней и мамой тоже нет никакой разницы.

Мы взаимозаменяемы. Эта мысль глупая, я не папа, но она все равно путешествует вокруг, она, как червь, ползает под полом, такая большая, что ее даже видно. Я давлю эту мысль ногой, поднимая брызги крови, но она выворачивается — скользкая, как и пол.

Ведущий почесывает подбородок, вид у него усталый, но у других вообще нет лиц, так что ему повезло.

— Так-так-так, — говорит он преувеличенно жизнерадостно. — Сегодня у нас в гостях императорская семья! Могли ли мы мечтать об этом?

Зрители в голос говорят:

— Нет, не могли!

Голос у них как будто на всех один и похож на рев моря.

Ведущий снова потирает подбородок, достает из кармана листок, измятый и похожий на список продуктов.

— Что ж, начнем с легендарного, окруженного ужасом и благоговением императора Аэция! Господин, в вас не осталось ни тени былого величия! Вы жалкий гебефренический идиот, способный осмыслить лишь сладости и кровь. Скажите, на что вы обрекаете свое государство? У вас есть оправдание?

На некоторое время воцаряется тишина, такая, что я слышу, как ток и кровь пульсируют в лампочках.

— Гражданская война, — говорит папа. У него прежний голос — спокойный, даже жутковато ровный. — Риторический арсенал межэтнических конфликтов остается очень широк, как и неравенство перед смертью.

— Тогда начнем, — говорит ведущий. Он задает вопросы очень быстро, так что я едва успеваю их расслышать:

— Вы о чем-нибудь жалеете?

— Нет, я убийца.

— Если бы вы могли что-нибудь изменить в своей жизни, что бы это было?

— Время фундаментально необратимо, но я бы стер о себе память. Я бы хотел забыть.

— Вы бы хотели, чтобы вас забыли?

— И это тоже.

— Сколько времени понадобилось вам, чтобы подавить врожденное человеческое отвращение к крови?

— Нисколько. У меня его не было.

— Почему же вы хотите забыть?

— Я устал быть частью истории.

— И время вышло! — провозглашает ведущий, лампочка над папиной головой лопается, будто от перенапряжения, орошает его кровью из разорванных сосудов, теперь они болтаются как нитки. Папа не меняется в лице, не стирает с губ кровь. Ведущий лучезарно улыбается, говорит:

— Госпожа Октавия, что до вас, неужели в глубине души вы не чувствуете удовлетворение? Разве вы не отомщены?

— Нет, — говорит она. — Я люблю его, и я хочу вернуть его.

— Тогда начнем. Разве это не эгоистично с вашей стороны?

— Я не умею отпускать. Я хочу то, что никогда не покинет меня.

— Наши зрители любят грязные подробности. Император насиловал вас?

— Да, он брал меня на полу, как животное. В первый раз это случилось, когда он захватил дворец. За пять часов до объявления о смерти моей сестры, хотя к тому времени она уже лежала на кровати бездыханная. Она порезала вены, и я целовала ее руки, когда он вошел в комнату. Он взял меня на полу, пока моя мертвая сестра лежала на окровавленных простынях. У них так принято, они варвары.

— Вы считаете себя расисткой?

— Безусловно.

— А что случилось потом, госпожа Октавия?

— Он объявил о том, что отныне власть в Империи принадлежит всем ее народам. А у меня появился Марциан.

— Вы любите своего мужа?

— Безумно.

— Потому что вы сошли с ума от горя и позора?

Мама открывает рот, но не успевает ответить. Время вышло, лампочка взрывается с оглушительным звоном. Мама плачет, и кровь на ее щеках из красной становится розовой.

— Атилия! — объявляет ведущий. — Чудесная дочь наших правителей! Дитя любви и ненависти!

Я поднимаю руку, говорю:

— Я старший сын!

Но ведущий не обращает на меня внимания.

— Кто, по-вашему, виноват в сложившейся ситуации? — спрашивает он. Атилия смотрит на ведущего, глаза у нее злые. Она кричит:

— Я! Я! Я! Я виновата! Все произошло с папой из-за меня!

Костяшки пальцев у Атилии сбиты, искусанные губы кровят.

— Сколько экспрессии!

— Я никогда не была достаточно хорошей девочкой!

А потом Атилия издает такой силы крик, что все лампочки в студии взрываются, меня окатывает теплой кровью, зрители лишенные лиц исчезают в темноте, мама и папа тоже, и даже ведущий.

— Но почему не спросил меня? — спрашиваю я. — Я тоже хочу ответить на вопросы!

— О чем не спросили? — спрашивает Ниса. И в этот момент я понимаю, что темнота не вокруг, она у меня под веками. — Выходи давай, мы приехали!

Я чувствую усталость и мягкость после сна, но где-то в глубине щиплется тревога. Я выхожу из автобуса, дождь закончился и воздух холодный. Мы втроем идем через городские сады, но, не дойдя до середины и не сговариваясь, садимся на скамейку.

Вокруг розы, после дождя ими пахнет еще сильнее, под луной капли на них кажутся драгоценными.

Юстиниан говорит:

— Мой дорогой друг на случай, если ты считаешь, что я самоудалюсь из этой истории, ты ошибаешься! Я буду помогать тебе всеми силами, так что обязательно держи меня в курсе происходящего. Я человек искусства, поэтому смелости мне не занимать.

Я рассеянно улыбаюсь.

— Ты говоришь так, потому что я твой лучший друг?

— Нет, я говорю так, потому что быть свидетелем исторических событий подобного масштаба, о которых в то же время мало кто знает — небезынтересный опыт.

Он поднимается, раскланивается перед Нисой.

— Кроме того, я хочу еще раз увидеть тебя.

— Что ж ты за человек такой? — спрашивает Ниса.

Но Юстиниан не удостаивает ее ответом. Он разворачивается и идет в сторону противоположную от той, куда надо нам с Нисой, по дорожке между стен зеленого лабиринта, строго следуя его правилам, как мышь, участвующая к эксперименте. Хоть какие-то правила ему приходится соблюдать.

— Так и не поняла, нравится он мне или нет, — говорит Ниса.

— Я тоже все еще не понял, — отвечаю я. Ниса спрашивает, как я себя чувствую, и я рассказываю ей свой сон. Она слушает очень серьезно, из-за ее хищных черт мне даже кажется, что нет слушателя более внимательного.

— Очень физиологичный сон, — говорит она. — И тревожный.

— Ну, я так и понял.

А она просто обнимает меня и кладет голову мне на плечо. Некоторое время мы так сидим. Потом она говорит:

— Я не хочу тебя отвлекать, Марциан, но мне снова от тебя кое-что нужно?

— Почему так часто?

— Благодари, что мало. У всех по-разному. Мне вот нужно мало и часто, а моя мама своего донатора жрала так, что тот потом трое суток в себя прийти не мог, зато — раз в две недели.

Я чувствую себя ужином, чье сознание никого не волнует.

— Ты — циничная, — говорю я. Мы все еще обнимаемся, и она только сейчас отстраняется. Ее зубы блестят в темноте, тонкие и опасные, как коллекционное оружие, которое так нравится Кассию.

— Какие у тебя раньше были глаза? — спрашиваю я.

— Этого уже никто знать не может.

— Ты не помнишь?

Она качает головой, потом, подумав, добавляет:

— Когда умираешь, теряешь воспоминания. Вряд ли самые важные. И совсем немного. Но мелочи забываются. Я не помню, как звали мою собаку, цвет моих глаз, всю эту сентиментальную чепуху. И формулу дискриминанта тоже.

Я смеюсь, а она подается ко мне и сначала только прикасается к моей вечной ранке губами, а потом запускает туда зубы, лакает кровь. Со стороны мы, наверное, похожи на молодых любовников — в темноте, в запахе роз, в объятиях друг друга, вот это все.

К боли я уже почти привык, но нарастающая слабость все еще пугает меня. Неожиданно для себя я глажу Нису по голове, ее тяжелые, темные кудри оказываются мягкими на ощупь. А потом я чувствую вместо ее запаха, клубничный-косметический запах Офеллы, и это очень странно.

Я закрываю глаза и сосредотачиваюсь на ощущениях. Ниса — детеныш хищника, но она вырастет и однажды убьет кого-нибудь из-за крови. Я не знаю, сколько ей нужно будет в будущем, но я же видел ее глаза, когда она голодна.

Между нами уже установилась какая-то связь, потому что как только голова у меня начинает кружиться, Ниса отстраняется, облизывает ранку в последний раз.

— Юный господин, это великая загадка отношений между нами и нашими донаторами. Нам нужно ровно столько, сколько вы можете дать. Физиологическая гармония в ее самой прекрасной форме, как между матерью и ее творением.

Я вздрагиваю. Грациниан стоит прямо над нами, его пальцы гладят розу, как будто она — животное, которому он чешет под горлом. Я совершенно не замечал его присутствия. В последнее время люди полюбили меня удивлять.

— Это называется ребенок, папа.

— Первое правило обращения с чужим языком: заменяй слова, которых не знаешь на те, которые помнишь, — говорит Грациниан спокойно, а потом вдруг берет ее на руки, стаскивает со скамейки, кружит.

— Пшеничка, я так соскучился!

— Папа, отпусти меня!

— Все в порядке, теперь у тебя больше никогда не закружится голова!

Я понимаю, как сильно скучаю по своему отцу, смотря на них. Грациниан опускает Нису на землю, потом прижимает ее к себе. Они говорят что-то на незнакомом мне языке, и Грациниан гладит волосы Нисы, заботливо и очень нежно.

— Ты же знаешь, — говорит Ниса. — Что тебе нельзя ко мне приходить по правилам.

Грациниан поднимает с земли фирменные пакеты, вручает их Нисе. Она заглядывает в них, улыбается, достает и рассматривает вещи, те, которые сегодня мерила, кое-что я даже узнаю. Все они черные, и все очень закрытые. Но теперь я знаю, что дело не в строгих правилах. Ниса достает и книжки, сувениры, новый мобильный телефон, какие-то совершенно бессмысленные, на мой взгляд, блестящие штуки.

Все, что она сегодня вертела в руках. Я вспоминаю, как она отмечала вещи кровью, а Ниса прыгает от радости, хотя голос ее по-прежнему остается тем же самым.

— Спасибо, папа.

Грациниан ловко перескакивает через спинку скамейки, садится рядом со мной.

— Нет ни одного правила, которое я не нарушил бы ради своей маленькой девочки, если бы ты этого не знала, не давала бы мне понять, что хочешь этих смешных вещей.

На нем новые серьги, похожие на два солнечных круга с орнаментом, удерживающим маленькие, переливающиеся в лунном свете радужные топазы, фиолетово-зеленые и гипнотические. Грациниан прислоняет длинный, аккуратный палец к золоченой скуле, задумчиво смотрит вперед.

— Здравствуй, Марциан. Мы с Санктиной совершенно не ожидали, что наше сокровище попадет к сыну императора.

— Как вы узнали? — спрашиваю я.

— Мы здесь не только развлекаемся, пока наша девочка взрослеет. И уж конечно мы следим за тем, чтобы она оказалась в добрых руках. Ты ее не обижаешь?

Я качаю головой. Потом начинаю думать, обижаю ли я Нису. Наверное, если бы обижал, она бы мне сказала. Грациниан достает из кармана помаду, выкручивает, долго изучает.

— Люди здесь так интересно себя украшают, — говорит он, вслепую красит губы, невероятно аккуратно, как будто у него перед глазами зеркало. Помада легко скользит по его губам, оставляя алую, блестящую краску, смотрящуюся еще ярче от того, что губы у него прежде казались обескровленными.

Он прячет помаду в карман, затем поворачивается ко мне.

— О, юный господин, нет ничего сильнее, чем родительская любовь. Если я узнаю, что ты обращаешься с ней плохо и пользуешься ее беспомощностью перед тобой, когда все закончится, я вырву твое сердце из груди, и скормлю его скорпионам в пустыне. Что до твоего тела, ему я найду применение интереснее.

Он смотрит на меня задумчиво, затем берет за подбородок.

— У тебя красивое лицо.

Когда я смотрю на него снова, то вижу его зубы, а зрачки у него похожи на две бисеринки посреди золота.

— Я думаю, я хороший донатор, — говорю я. — То есть, я на это надеюсь. А думать-то я могу что угодно.

— Можешь, — соглашается Грациниан. У него опасный, какой-то нездешний вид, будто ничего человеческого в нем уже не осталось. Его длинные зубы делают блуждающую улыбку еще более жуткой.

— Из своего донатора, мой дорогой, я сделал чучело. Я просверлил дырки в его костях, влил туда свинец, и теперь он очень устойчивый.

На этот раз мне не кажется, что Грациниан угрожает. Видимо, он просто решил со мной чем-то поделиться, пытается начать светский разговор и не знает, что меня может стошнить от таких разговоров. Ниса садится рядом с ним, и я думаю, наверняка в ней больше от отца, чем она думает.

И во мне больше от моего отца, чем я думаю.

Грациниан обнимает ее, медленно гладит по голове. Длинные, бледно-золотистые пальцы его, тонут в темноте ее волос.

— Мне вообще-то вполне нравится быть донатором, — говорю я. — Мне только жаль, что Ниса мертвая, она скучает по настоящей еде.

Грациниан задумчиво смотрит на меня, а потом вдруг начинает смеяться, с такой страстью, которую я в нем и не подозревал, едва со скамейки не сваливается. Я думаю, как в нем умещается комичность и жестокость, это же неправильно.

— Юный господин, я уже много лет так не смеялся! Давай ты не будешь говорить о нас такие вещи, потому что это ужасно забавно!

Он вдруг перестает смеяться, расслабленно откидывается на спинку скамейки и, запрокинув голову, смотрит на луну.

— В определенном смысле мы, конечно, мертвецы. Мы переживаем смерть, наши сердца не бьются, зрачки не расширяются, мы можем не дышать. И тебе, со стороны, так безусловно кажется. Но это величайший обман нашей великой Матери! Мой дорогой господин, суть не в том, что мы умирали, суть в том, что мы — преодолели смерть. Мы дети земли, которые заново встают живыми. Воплощенная жизнь, победившая ужас небытия! Ты будешь намного мертвее нас, когда сойдешь в землю. Твое чудесное личико превратится в череп под солнцем и луной, а мы получили величайший дар жизни от той, которая является ей самой.

Я смотрю на его руки. Ногти у него длинные и ухоженные, кольца на пальцах украшены большими драгоценными камнями.

— Папа, прекрати читать ему нотации, ты не на проповеди.

— На проповеди к этому моменту я бы уже занимался любовью с прекрасной женщиной, Пшеничка!

И тогда я понимаю, как далеко бы не отстояли друг от друга наши страны, наши боги и наши жизни, во все времена и во всех культурах людям иногда одинаково стыдно за своих родителей.

— Ну да ладно, я надеюсь, мне удалось тебя убедить в важности трепетной заботы о моей милой дочке.

— А зачем вы носите серьги? — спрашиваю я. — И зачем краситесь, как женщина?

— Женщины святы, потому что способны, как и земля, рождать жизнь, мужчины же могут только уподобляться им.

Ответ кажется мне таким же странным, как и накрашенные губы Грациниана. Он встает со скамейки, еще раз обнимает Нису, и я думаю — сейчас исчезнет так же быстро, как и появился. Он любит Нису, он знает, что это значит — очень сильно любить. А мне ведь не с кем посоветоваться, мама впервые не может мне помочь, а друзья удивляются всему вместе со мной, они не взрослее и не опытнее, они не подскажут.

И прежде, чем Грациниан исчезнет, я прошу его:

— Подождите, пожалуйста!

Он смотрит на меня, взгляд у него мягкий, нежный, отчего-то напоминающий мне взгляд мамы. Я говорю:

— Я вам сейчас кое-что расскажу, ладно? Я уже всех достал, но мне хочется понять.

Грациниан садится рядом со мной, молчит, ничем не показывает, что ему не хочется со мной разговаривать. А я рассказываю ему историю про то, как ищу бога ради одного очень дорогого мне человека. Я рассказываю ему, что сказала мне Ретика, и что я сам думаю об этом, рассказываю и историю о той женщине, что убила своих детей.

Грациниан только раз перебивает меня. Он говорит:

— О, я уверен, она вовсе не хотела совершать всего этого, не представляла, кого призовет и не думала, что убийство братьев и сестер поможет ее мальчику.

— Что тогда она хотела сделать? — спрашивает Ниса.

Грациниан улыбается.

— Она хотела унять боль.

А дальше я снова рассказываю, о своих надеждах и чаяниях, о том, что боги не живут в этом мире, но мне нужно попасть туда, где они живут. Я рассказываю взахлеб и, наверное, не очень ясно, но Грациниан — внимательный слушатель, как Ниса.

В конце концов он говорит:

— Наша богиня, наша мать встречает нас под землей. Мы умираем, чтобы встретиться с ней, а потом тратим вечность на то, чтобы вспомнить о мгновениях, проведенных в ее объятиях. Поэтому подсказать, как попасть к богу, я тебе не могу.

Он еще некоторое время молчит, пальцы его выстукивают по спинке скамейке что-то веселое и ритмичное, а потом звук резко обрывается.

— Но подумай, разве дурачок вроде тебя, милый, не имеет доступа в тонким материям? Не думаю, что тебе нужно что-либо лить, кровь, молоко или мед, ты и без того куда лучше настроен на взаимодействие с чужими мирами. Когда я был мальчиком, рядом с нами жил человек вашего народа. Он прошел от Рейна до Евфрата, потому что так ему велели голоса в голове. Так вот, он говорил мне, среди прочей бессмыслицы, что всякий вопрос уже содержит в себе ответ. Найди ответ в самом своем вопросе.

— Сразу видно, что ты — жрец, папа, — говорит Ниса. — Очень обтекаемая формулировка.

— А в чем мой вопрос? — спрашиваю я.

— Как Марциану попасть в мир своего бога, дорогой. Не кому-либо другому, а именно тебе. Ты как патриархи наших народов должен найти свой пусть, и чужой пример тебе ни к чему.

— Я могу искать его годами!

— Можешь, — соглашается Грациниан. А потом снова встает со скамейки. — А вот я с тобой годами говорить не могу.

И тут я замечаю, что говорили мы очень долго — небо светлеет. Первым приходит запах — запах земли и плоти, который перебивает глубокий аромат зелени в саду. А потом, когда первый луч солнца падает на лицо Грациниана, я вижу, как плоть клоками сходит с его щеки, обнажая кость. Серое, гнилое мясо и белая кость, ничто кроме глаз в нем, кажется, не имеет цвета. Глаза сухие, зато влажно блестят под лопнувшей кожей черви, они ворочаются, как беспокойные, крохотные дети. Грациниан одевает перчатки на руки, от которых остались кости с редкими клоками высохшей кожи на них.

Его зубы все еще обнажены, живое существо в нем выдают только они и сияющие желтым глаза.

— Мы заболтались, а меня так и тянет перекусить, мой дорогой. Хорошего утра!

Он касается тем, что осталось от его губ лба Нисы, и она без брезгливости принимает поцелуй. Я замечаю, что в голове у него дыра, осколки черепа открывают темный провал, в котором давно уже не осталось ни крови, ни мозга. Так вот как он умер. Грациниан наматывает черный платок и надевает капюшон. Теперь видно только его глаза. Голос у него прежний, мягкий, веселый, и не скажешь, что этим голосом говорит мертвец.

— Спроси еще у кого-нибудь, Марциан. Я даю советы твоей душе, а тебе нужен тот, кто даст их твоей голове.

Он касается своей холодной рукой в кожаной перчатке моей макушки, и хотя он всего на пару сантиметров выше меня, я чувствую себя очень маленьким.

Наверное, это потому, что Грациниан вдруг кажется мне древним (а ведь он умер максимум двадцать лет назад, если учесть, что Нисе девятнадцать).

Грациниан уходит, в утреннем свете он кажется тенью. Я смотрю на Нису и вижу, что трупных пятен на ней больше, теперь они яркие, кое-где кожа лопнула и гниет, а губы у Нисы — совсем синие. Я беру ее за руку, потому что знаю, что она смотрит на Грациниана и думает, какой еще будет.

Под ее кожей гниет кровь, ее сгустки можно почувствовать, но мне не противно. Теперь днем ее за больную не выдашь. Только если за прокаженную, наверное.

— Распухну, почернею, потом станет легче.

— Тебе плохо?

— Нет, только холодно.

У Дворца Ниса надевает платок, а я звоню Кассию, и он снова встречает нас.

— Ты меня задолбал!

— Правила есть правила, — говорю я.

Папа тоже так часто говорил.

Ниса прижимает к себе пакеты, счастливая настолько, что даже не очень заметно, какая мертвая. Она говорит:

— Я пойду разложу вещи!

— А я поговорю с Кассием.

Ниса проскальзывает мимо Кассия, в полутьме коридора ей удается не продемонстрировать Кассию пятна на руках.

— С чего это ты интересно взял, что я хочу с тобой говорить?

Голос у него веселый и задорный, будто он не устал и не волнуется. Я никогда его в плохом настроении не видел, в ярости — да, а вот грустным — ни разу. Кассий отвешивает мне подзатыльник, не особенно соизмеряя силу, так что даже больно.

— Где шлялся?

— Я ищу способ попасть к богу и выпросить у него папу обратно.

Кассий смеется.

— Дурак ты, Марциан. Жизнь она не для дураков сделана. Ты бы заткнулся и не делал больно матери и сестре.

— Но я смогу.

Уголок рта Кассия подскакивает вверх, получается то ли улыбка, то ли гримаса.

— Хороший ты парень, был бы поумнее, цены бы тебе не было.

А потом он орет:

— Прекрати заниматься глупостями! Ты здесь не для того, чтобы привести девку в дом, когда отец болеет, шляться неизвестно где и делать вид, что ты у нас пророк! Башку включи, слабоумный! У твоего отца в голове помутилось, но это временно! Меньше языком трепать надо! И больше будь рядом с женщинами, у которых ты сейчас один защитник! Придурок, мать твою!

Я зажимаю уши, потому что кричит Кассий громко, а потом кто-то кричит еще громче, и мы оборачиваемся на голос одновременно. Голос женский, но я сразу понимаю — не мамин и не Атилии. Кассий бежит наверх, я бегу за ним.

Когда Кассий распахивает дверь папиной комнаты, я вижу девушку, даже имени ее я не знаю. Она из новеньких горничных, молодая, глазастая и любопытная. Сначала мне кажется, что она что-то потеряла, она стоит согнувшись, смотрит вниз, не переставая голосить. А потом я вижу, что ладонь ее пронзил насквозь нож для писем, с такой силой, что рука оказалась, как гвоздем, прибита к деревянной тумбочке. Тогда, смотря на ее руку, которую толчками покидает кровь, я вспоминаю ее имя — Венанция.

Ее блузка смята, несколько пуговиц оторвано. Она плачет и кричит, красная и растрепанная. Папа сидит на кровати и смеется.

— Шлюха! Мне не нравятся блондинки! И темный шоколад! Вот две вещи, которые я ненавижу больше всего на свете. А еще, когда меня кто-то будит!

Я кидаюсь к ней, с трудом вытаскиваю нож для писем из тумбочки, он вошел туда глубоко, как зуб, и с отвращением вытаскиваю его из руки Венанции, она только еще больший крик поднимает. Как только она оказывается свободна, то скорее от инстинктов, которые у каждого из нас есть, чем от каких-то разумных мыслей, забивается в самый дальний угол комнаты.

Папа перехватывает меня, выворачивает мне руку, пока я не выпускаю нож.

— Ты с чем-то спутал свой сыновний долг, Марциан? — шепчет папа. Нож упирается мне под ключицу, он измазан в крови и от этого теплый. Краем глаза я вижу, как Кассий хватает табельный пистолет, который всегда при нем. Но он не выстрелит в папу, папа его хозяин.

А если папа скажет «семь-пятнадцать», то Кассий выстрелит в меня. Он не ослушается папиных приказов, он сам выбрал папу когда-то.

— Чудесная игрушка, Кассий! — говорит папа. Он треплет меня по щеке.

— А ты — маленький герой, да?

Кассий почти грубо хватает Венанцию, вышвыривает ее за дверь, как животное. И хотя он делает это для ее же безопасности, выглядит все равно ужасно.

Нож сильнее упирается мне под ключицу, пропарывает рубашку, и я чувствую боль сильнее, чем от клыков Нисы. А потом папа отодвигает нож и целует меня в лоб.

— Ты мой сын, конечно я бы не сделал тебе ничего плохого.

— А ей?

— Ее я бы убил. Я — убийца. Я никогда этого не скрывал.

— Зачем ты это сделал?

— Захотелось! Я делаю все, что мне хочется! Сейчас я хочу мороженого! Ты принесешь мне мороженного!

Кассий рявкает:

— Марциан!

А потом пуля влетает в вазу на тумбочке, мы с папой непроизвольно отскакиваем друг от друга, и движение его руки с ножом проходит в паре сантиметров от моей груди.

— Никогда не верь безумцу! — говорит он. — Конечно я убью тебя, если мне захочется!

— Вон отсюда, — рявкает Кассий. Два раза мне повторять не нужно. Когда я оказываюсь у двери, нож впивается в ее косяк, прямо над моей макушкой.

— Кассий, Кассий, Кассий! Давай поговорим! Ты знаешь, что я трахал твою жену? Мы были боевыми соратниками! Сражались за правду и свободу! Это очень располагает к тому, чтобы немножко поиграться друг с другом. Знаешь, что самое забавное? Я и сейчас могу это сделать, а потом могу отрезать ее башку, и ты впервые увидишь, на ком женился. И ты все равно не сделаешь мне ничего! И когда я попрошу тебя встать передо мной на колени, ты встанешь!

Папа смеется, а я счастлив, что оказываюсь за дверью. Кассий не убьет папу. Не потому что не захочет, а потому что не сможет. Он закрывает дверь, когда я оказываюсь снаружи, щелкает замок.

Венанция сидит прямо на полу, прижимает свою руку к себе, как маленькое и раненное животное. Я говорю:

— Нужно руку обработать. А лучше в больницу. Давайте обработаем, а потом в больницу.

Она смотрит на меня бессмысленными глазами, и тогда я помогаю ей подняться. Мы идем в мою комнату, потому что я знаю, где там аптечка. Ниса не спит, но как только слышит плач, накрывается одеялом с головой. Может, стыдится своего вида, а может чувствует запах крови.

Я веду Венанцию в ванную, включаю воду, хотя и сам не понимаю зачем. Я обрабатываю ей руку антисептиком, и она плачет еще горше, так что я все время останавливаюсь, заглядываю в ее красные от слез глаза, ищу разрешения продолжать.

Только когда я перевязываю руку, она говорит:

— Спасибо, — слово получается какое-то булькающее и дрожащее.

— Не за что, — говорю я. — Но вам надо в больницу. Там, наверное, кость задета. Я просто не врач.

Она улыбается, скорее нервно, чем искреннее.

— Я знаю, что вы не врач, господин Марциан.

— Зачем…

Она перебивает меня, не дает задать вопрос.

— Мне было интересно, что с ним! Императрица запретила нам подниматься на второй этаж, я стащила ключ у экономки и…

— И?

— И пошла посмотреть.

Она только сейчас обнаруживает отсутствие нескольких пуговиц на блузке и здоровой рукой пытается ее запахнуть. Я с преувеличенным вниманием начинаю обрабатывать собственную крохотную ранку под ключицей. Интересно, там мое сердце или не там? А если бы папа протолкнул нож дальше?

— Вы же не расскажете никому, что видели?

Она качает головой, глаза у нее сразу делаются испуганными. Я ей верю, но в этот момент в комнату кто-то заходит. Я выглядываю из ванной, Кассий меня отталкивает.

— Найди мать, она в храме. Расскажи ей, что произошло. А с юным дарованием я сейчас сам поговорю.

— Ей в больницу надо.

— Будет ей и больница, и все остальные удобства.

— Где папа?

— Я его запер. Иди и найди мать, понятно тебе?!

Я смотрю на Венанцию, она снова начинает плакать, и мне ее жалко. На маму жальче. Когда я выхожу, Кассий садится на край ванной с самым будничным видом, но выражение лица у него совсем не доброе.

Храм это небольшая пристройка к дворцу. Строгое, всегда белое, круглое здание, где только пол и потолок, держащийся на колоннах, и никаких стен. Зелень обступает храм со всех сторон, подбирается к нему, проникает внутрь и облизывает мраморный пол. Колонны оплетены плющом, листья которого в темноте кажутся маленькими руками, ладошками детей, отпечатавшимися на этом камне.

С улицы храм не видно, он находится в самой глубине сада. Сейчас в нем горит огонь. Этого давно не было, я в своей жизни не видел, чтобы в храме горел огонь — мама боялась посещать своего бога после того, как папа вошел в ее дом, опозорил ее и само божество всех принцепсов, забрав себе его слезы.

В храме стоит статуя маминого бога. Никто, кроме принцепсов, не возводит статуй своим богам и не делает храмов. Я не знаю, выглядит ли мамин бог так, как его изобразили и выглядят ли как-нибудь вообще боги.

Мамин бог изображен, как юноша чудесной красоты, у которого на месте сердца дыра. Он проливает вязкие слезы о своем утраченном сердце, бог власти и вечной печали. На голове у него золотая корона, которую раньше, пока храм еще не пришел в запустение, обагряли вином.

Дыра в его груди повторяет форму человеческого сердца, и после смерти императора или императрицы избранной крови, новое сердце вставляли в эту статую. Оно сохло или гнило в статуе, но никто никогда не трогал его. Оно исчезало, когда вскоре должен был умереть очередной император.

Мамино сердце должно оказаться в нем.

Папа лично отнес в храм сердце маминой сестры, а мама никогда не переступала больше его порог. До сегодняшнего дня. Когда я подхожу ближе, то слышу мерный свист плети, этот звук я ни с чем не спутаю, в детстве мы с мамой и папой часто ходили на скачки, мама и Атилия были в красивых шляпках, а мы с папой смотрели, как бегают лошади.

Я отчего-то не зову маму, подхожу ближе молча. Факелы на колоннах зажжены, и мамина фигура купается в золоте, льющемся со всех сторон. Она абсолютно обнаженная, стоит на коленях у статуи с гниющим сердцем внутри.

Мама стегает себя плетью и плачет. Я слышу ее голос:

— Прости мне, прости мне, прости мне это, скажи мне, что делать. Верни мне его. Верни его им. Верни Империи. Я умоляю тебя.

Каждое «прости мне», каждое «верни» она сопровождает ударом плети. Ее спина вся в ссадинах, готовых лопнуть от крови. Ее белая, прекрасная спина. Ровная линия позвоночника исполосована, как скобками, следами от плети. Темнее впадина между лопаток, снизу, с затылка, стекает струйка крови.

Я не могу пошевелиться и не могу ничего сказать. Мне странно видеть, как женщина, с которой я когда-то был единым целым, оставляет на себе раны. В маме так много отчаяния и чувственности, что я могу только смотреть. Я хочу, чтобы она прекратила делать себе больно, но не могу ее остановить. Я хочу знать, какая на ощупь тень между ее лопатками.

Если я окликну ее, это будет значить, что я видел, что она делает с собой, поэтому все слова замирают в горле, как я ни стараюсь хоть что-нибудь сказать.

Она выпрямляется. Кровь стекает по ее спине. Когда она поднимается, я вижу ее совсем другой, чем всегда. Я вижу ее той женщиной, которая и подарила мне жизнь, той женщиной, которую когда-то взял папа и только поэтому я живу сейчас на свете.

Она поднимает с пола халат, надевает его и запахивает так, что ткань на спине мгновенно пропитывается кровью.

И я понимаю, что ничего не могу ей сказать, я отхожу в тень, пробираюсь домой так, будто сделал что-то ужасное и думаю, как сказать Кассию, что я ее не нашел с таким стыдом, будто я что-то украл.

Загрузка...