Посвящается тебе, Арнуль.

In memoriam.

Чтобы побороть врага, надо знать его слабости.

«Как их узнать — вот в чем вопрос», — подумала Ливия, злясь на самонадеянный тон афоризма. Какие могут быть слабости у надменного, самоуверенного, скрытного молодого человека двадцати шести лет от роду, никогда не признающего своего поражения, завистливого, вспыльчивого… и к тому же героя войны, которым восторгаются все женщины?

Злорадно перебирая в уме недостатки брата, Ливия незаметно добралась до конечного пункта своего путешествия. Она остановилась перед витриной магазина и постаралась выкинуть мысли о Флавио из головы. Ей следовало взять себя в руки: старик Горци всегда был хитрецом, а в последние годы, в связи с ухудшением дел, стал еще более подозрительным. Тщательно перевязанный бечевкой сверток, который она держала в руках, вдруг показался ей тяжелым.

За пыльными стеклами угадывались очертания разнообразной стеклянной посуды: графинов, ваз и бокалов, выстроившихся в ряд на полках. Люстры на потолке переливались в лучах света. Война закончилась, но дух печальной нищеты продолжал витать над городом.

Ливия одернула старенькую куртку, убедилась, что заплатка на рукаве не очень заметна, и толкнула дверь. Над головой раздался звон колокольчика. Тут же перед ней, словно джинн из бутылки, возник горбоносый старик с бледным лицом. Девушка вздрогнула от неожиданности: Горци всегда удавалось застать ее врасплох.

— А, это ты! — проворчал он, и его взгляд, на секунду озарившийся надеждой на приход долгожданного покупателя, вновь стал привычно угрюмым.

— Buongiorno[1], синьор Горци, как вы себя чувствуете в этот погожий денек? — поприветствовала она старика с наигранно веселым видом.

Он еще больше насупился, затем указал рукой на пустой прилавок:

— Избавь меня от своих любезностей. Утро и без того выдалось тяжелым. Давай-ка лучше посмотрим, что ты сегодня принесла.

Ливия осторожно положила сверток на стол и дрожащими пальцами начала неловко развязывать бечевку. Она ощущала на своей спине внимательный взгляд торговца, понимая, что он чувствует ее нервозность, тогда как ей больше всего на свете хотелось лишить его этого удовольствия. «Возьми себя в руки, идиотка!» — разозлилась она на себя, разворачивая грубую оберточную бумагу.

Девушка приподняла крышку коробки и вытащила несколько пожелтевших листков газеты «Голос Мурано[2]», предохранявших содержимое коробки. Теперь, словно по волшебству, ее движения становились все более размеренными. Подобно тому, как разжимается кулак, она почувствовала, что ее постепенно наполняет ощущение ясной безмятежности, похожее на теплую волну, на сбывшуюся надежду, дарующую абсолютное спокойствие. Лицо ее разгладилось, взгляд утратил жесткость. На миг она забыла о вечно брюзжащем торговце, которому не удалось обеспечить себе безбедную старость, и о его магазине, заваленном разнокалиберной стеклянной посудой и находящемся во власти шквалистого ветра «бора», часто посещающего Адриатику. В этот момент для Ливии Гранди утратило значение все, кроме трех бокалов, изготовленных ее дедом и отличавшихся хрустальной радужной игрой света и изящными ножками с украшениями в виде феникса, морского змея и сирены, которые венчали полупрозрачные чаши.



Когда она взяла один из бокалов, ее руки уже не дрожали. Из робкой девушки, опасающейся нападок изворотливого торговца, стремящегося смутить ее, чтобы купить за бесценок изделия ее деда, она превратилась в потомка династии Гранди, генеалогическое древо которой уходило корнями в конец пятнадцатого века, а точнее — в 1482 год, когда Джованни Гранди впервые разжег печи в своей стекольной мастерской на острове Мурано и принялся экспериментировать с огнем, светом и cristallo[3], — одним словом, состязаться с самим Богом.

Ливия выставила бокалы на прилавок на расстоянии нескольких сантиметров друг от друга и принялась спокойно любоваться ими, нисколько не сомневаясь в их красоте и непреходящей ценности. Ее дедушка относился к тем мастерам-стеклодувам, чьи имена воскрешали в памяти аристократизм искусства и ремесла. В свои двадцать лет она была твердо уверена в одном, и эта уверенность составляла основу ее существования: работая в поте лица в отблесках печи, с воспаленными от пламени глазами, мастера Гранди никогда не предадут волшебное таинство создания хрустального стекла.

Тень пробежала по ее лицу. В последнее время дедушка не вставал с постели, печь работала вполсилы, работа грозила совсем остановиться… Многие стеклоделы и вовсе были вынуждены закрыть свои мастерские на время военных действий. А этот наглец Флавио делает недвусмысленные намеки о продаже… Продать! Да как он смеет?!

Волна гнева подступила к горлу, и она сжала кулаки. Нет, продать мастерские Гранди можно будет только через ее труп! Перед глазами возник фамильный герб, выгравированный на камне над входной дверью, — изображение Феникса, этой мифической птицы, возрождавшейся из пепла, подобно тому, как великие творения Гранди появлялись на свет из смеси обычного песка, соды и извести.

— И что мне прикажешь с этим делать? — процедил сквозь зубы Горци.

Ливия перевела взгляд на торговца, который наблюдал за ней с ехидной усмешкой. Он поправил пенсне, чтобы получше рассмотреть один из бокалов.

— Не могу сказать ничего плохого о замечательной работе достойнейшего Алвизе, но, положа руку на сердце, разве твой дед не понимает, что в наше время никому не интересна такая… такая… — Он поднял глаза к потолку в поисках подходящего определения —…безвкусная отделка?

— Безвкусная отделка? — переспросила Ливия. Похоже, Горци совсем потерял рассудок.

— Ненужные завитки, избыток украшений, легкие дефекты плохо сформированного ребра… Композиции не хватает строгости… Слишком манерно, — вынес он приговор, прищелкивая языком. — Мне не найти на них покупателей, — заключил старик, легонько двигая бокал в сторону Ливии.

Это была нелепая отговорка, поскольку покупателей в городе не было совсем, но все венецианцы, достойные этого имени, прекрасно понимали, что максимум через месяц, а то и через пару недель туристы снова хлынут в город. Венеция влекла к себе неудержимо, это была общеизвестная истина, очевидная и несомненная. Жители Светлейшей[4] воспринимали это даже без гордости, а с некой снисходительной любезностью, граничащей с пренебрежением. Как можно было сомневаться в ее соблазнительной власти, тогда как уже в тринадцатом веке существовали специальные службы, следившие за чистотой и должным уровнем комфорта постоялых дворов?

Горци заложил большие пальцы в карманы жилета, обнажив золотую цепь от часов. Он замер в ожидании отпора, прищурив глаза, что делало его похожим на восточного торговца. Венецианец — это прежде всего коммерсант, знающий цену вещам, тем более эфемерным, а всякая иллюзия имеет свою цену. И никто не знает об этом лучше людей, родившихся в городе теней и водяных отблесков, городе, похожем на мираж, дрожащий в опаловом свечении, с царапинами белых гребней истрийского[5] камня, острых как лезвие ножа.

Ливия знала этих торговцев столько же, сколько помнила себя. Порой ей казалось, что она встречала их еще до своего рождения. С ними было связано одно из ее первых воспоминаний. Она снова увидела себя в «деревянной» гостиной дома в Мурано, сидящей на диване, обитом красным шелковым бархатом, с конфетой за щекой, в ожидании, когда отец закончит оживленную беседу с троими мужчинами. Ей жарко. Когда она поднимает ногу, бархат прилипает к ее голой коже. Отец пообещал покатать ее на лодке в лагуне, и ей не терпится почувствовать дуновение свежего ветра, развевающего волосы и ласкающего лицо. Но покупатели продолжают разговор, а граненые рюмки с граппой[6] переливаются на солнце. Она не смеет вмешиваться, потому что это очень важные господа, и отец никогда не нарушает правил этикета. Карамель, которую она перекатывает во рту, медленно тает.

Некоторые из них приезжали издалека, как тот француз с круглым животом, втиснутый в костюм-тройку, в соломенной шляпе, надвинутой на глаза, который никогда не забывал ей что-нибудь привезти: ленту для волос, агатовый шарик и даже прелестное ручное зеркальце, украшенное ее инициалами — подарок на пятилетие. Мать сразу же отобрала его, сказав, что неаккуратная Ливия может разбить зеркало. И тогда их семейство целых семь лет преследовали бы несчастья. Поэтому девочка имела право любоваться собой в этом зеркале только в присутствии матери. Ливии очень нравился месье Нажель с этими его светлыми усами, которые так смешно щекотали ей щеку при поцелуе. Когда жара становилась невыносимой, он доставал из кармана носовой платок, надушенный одеколоном, и промокал им лоб. Из всех важных персон, проходивших через мастерские Гранди, она, несомненно, выделяла его, он был ее любимчиком.

Ей было привычно слышать, как отец принимает заказы, выслушивает пожелания клиентов и исполняет их по мере возможности, — хотя стеклоделу по душе как раз невозможное, — со стойкой любезностью. Ее восхищало самообладание отца, он никогда не выходил из себя, хотя было прекрасно видно, что он тщательно следит за своей речью. Мать вряд ли так смогла бы, ей просто не хватило бы терпения.

У матери были тяжелые веки и светлая шевелюра, не поддававшаяся никакой укладке. Бьянка Мария Гранди, дочь венецианского аристократа, по любви вышла замуж за мастера-стеклодела из Мурано. Такие союзы были возможны только благодаря тому, что каста стеклодувов издавна пользовалась всеобщим уважением; если бы речь шла о любом другом ремесле, этот брак вызвал бы бурю негодования. Для матери были характерны резкие переходы от буйных приступов гнева к не менее бурной демонстрации нежности, которые в итоге всех изматывали. Ее отличали походка танцовщицы и грудной смех, заставлявший окружающих трепетать. Ливия никогда себе не признавалась, что немного побаивалась своей матери.

Совсем другой страх, несравнимый ни с чем, она познала накануне своего двенадцатилетия, когда в лучах заходящего солнца, нежно согревающих камни набережной деи Ветраи, сидела на берегу канала, свесив ноги. За ней пришел дедушка. Он опустился рядом, и это было настолько неожиданно, что шокировало. Сердце вдруг забилось сильнее. Откуда берутся такие предчувствия, когда от ужаса перехватывает дыхание, тогда как все вокруг остается спокойным: лодка плывет по течению со сложенными на носу ящиками с сардинами, чешуя которых переливается на солнце, мать отчитывает провинившегося ребенка и треплет его за ухо, а в прозрачном вечернем воздухе раздается звон колоколов Сан-Пьетро?

Когда он взял ее за руку, она почувствовала твердые мозоли на кончиках его пальцев — результат ежедневных ожогов. Лицо его было бледным, застывшим и напоминало карнавальную маску. Ливия разрывалась между желанием попросить его молчать, поскольку понимала, что мир вот-вот рухнет, и стремлением поскорее покончить с этой невыносимой тревогой. Сдавленным голосом он принялся рассказывать о несчастном случае, о разбившейся лодке… Тогда она с трудом осознавала, что происходит. Даже теперь, по прошествии стольких лет, она плохо помнила, каким образом, все еще держа за руку дедушку, очутилась перед фамильным склепом, в тени кипарисов острова Сан-Микеле[7], где стояли гробы ее родителей.

Ливия оперлась ладонями на прилавок.

— Синьор Горци, — начала она вполголоса, что вынудило старика наклониться к ней, чтобы лучше слышать. — Я отношусь к вам с бесконечным уважением, но вынуждена сказать, что вы глубоко ошибаетесь. То, что вы сейчас видите перед собой, не имеет ни малейшего отношения к «безвкусной отделке», — отчеканила она, снова ставя бокалы рядом. — Вам прекрасно известно, так же как и мне, что призвание венецианского стекла состоит в том, чтобы быть воздушным, фантазийным, лиричным… Ювелирная работа моего деда вовсе не «бесполезна», а оригинальна. Пусть эти вещи не практичны, зато они вечны, они вне времени. Обладать шедевром от Гранди означает подарить себе кусочек мечты, а мечта после всех ужасов последних лет уже даже не роскошь, синьор, а самая что ни на есть насущная необходимость.

Она перевела дыхание.

— И первые клиенты, которые посетят ваш знаменитый магазин, придут именно за такой мечтой. А вы собираетесь оставить их ни с чем?

Ливия медленно покачала головой, не сводя с него глаз.

— Конечно же нет, вы покажете им и фениксов, и единорогов, и сирен, и драконов, которые прославили Дом Гранди, и ваши американские покупатели не смогут перед ними устоять. Потому что никто и никогда не мог отказать себе в таком удовольствии. Моя семья не просто так с 1605 года фигурирует в «Золотой книге почетных граждан Мурано». Как вы считаете, синьор Горци?

Она была так напряжена, что чувствовала, как волосы на макушке встали дыбом. На самом деле она блефовала: Горци прекрасно мог обойтись без изделий Гранди. Флавио не раз упрекал деда в излишнем консерватизме. Существовало множество других имен, которые произносились знатоками с придыханием: Барровиер, Венини, Сегузо… Их фантазия была сравнима лишь с их талантом. На международных выставках они получали золотые медали и почетные грамоты, а такие встречи были просто необходимы для стеклоделов, которые должны были продвигать свои творения. Для того чтобы добиться успеха, нужно было листать старинные книги с хранившимися в них секретами и древними рецептами, усовершенствовать их, состязаться с конкурентами, тоже одержимыми своим делом, и всякий раз изобретать что-то новое. Но вот уже несколько лет Дом Феникса словно спал глубоким сном, похожим на смерть… Ливия знала об этом, и ей было страшно.

После долгого молчания торговец едва заметно улыбнулся, но улыбка тут же исчезла.

— Пришлите мне счет, синьорина Гранди. Я прослежу, чтобы он был оплачен согласно нашим условиям.

По телу Ливии пробежала дрожь: она победила!

— Благодарю вас, — произнесла она. В горле пересохло так, словно она долго бежала. — Дедушка просил передать вам привет.

— А Флавио? Как себя чувствует наш герой? Я как будто видел его на днях у своего магазина. Мне показалось, что он уже не так сильно хромает.

— Он все такой же, — вздохнула девушка, торопясь распрощаться, пока Горци не передумал. — Мой брат ничуть не изменился.

Затем, чтобы сбить его с толку, она обворожительно улыбнулась и под звон колокольчика захлопнула за собой дверь магазина.


Стуча каблуками, Ливия с опущенной головой сбежала по истертым ступенькам моста и неожиданно столкнулась с прохожим. Тот был вынужден ухватиться за ее плечо, чтобы не упасть.

— Mi scusi![8] — бросила она, стыдясь, что нарушила одно из неписаных правил, царивших в ее городе.

Венецианцы никогда не толкались. Они едва касались друг друга, ловко уходили от столкновения с грацией фехтовальщиков, встречаясь в узких улочках или на мостиках, перекинутых через каналы, словно в необычном танце, чувственном и мелодичном, контрастирующим с их энергичной походкой. Но Ливия снова думала о своем брате, и легкая тревога сжимала ей сердце.

Чтобы побороть врага, надо знать его слабости. Неужели Флавио действительно стал ее врагом? Как это случилось? В последние дни ей все чаще хотелось вернуться в военную пору. Два месяца назад закончилась великая, небывало жестокая война, унесшая жизни миллионов людей, и вся Европа встретила это событие со слезами и криками радости. Все осталось позади… Сирены тревоги, треск пулеметов на повороте к безлюдной площади, немецкие солдаты, патрулировавшие территорию союзника, ставшего таким же ненадежным, как и неверная супруга, — нелепое сравнение, которое показалось бы забавным, если бы не расстрелы заложников на Рива дельи Скьявони[9], облавы на партизан, потерянные или разъяренные лица беженцев, приглушенный гул бомбардировок Падуи, Тревизо, Местре[10], отдававшийся эхом среди камней площади Сан-Марко.

Глубокой ночью под защитой светомаскировки Венеция становилась мрачной и угрюмой, словно старая дева. И все же она осталась нетронутой, будто прикрываемая божественной рукой, в то время как дряхлые форты островов лагуны несли свой бесполезный караул. Будучи частью мира, она, тем не менее, стояла особняком, и все воюющие страны мечтали заполучить ее в целости и сохранности.

«В прошлый раз, когда мы были победителями, все было просто и ясно, но сейчас победу у нас украли, и смотри, к чему это привело, — ворчал дедушка. — На этот раз никто ни в чем не уверен, и все постараются сделать вид, что ничего и не было. Двадцать лет ничего не было! А ведь наши солдаты храбро сражались, но погибли они напрасно, потому что их отправили на смерть не за правое дело…»

Слыша обрывки разговоров, натыкаясь на встревоженные взгляды, Ливия начала понимать, что воцарившийся мир не так привлекателен, как казалось вначале. А теперь и в ее собственной семье разразилась очередная война.

Она попыталась припомнить момент, с которого у нее возникли сомнения относительно Флавио. Ей вспомнился день, когда он получил повестку на фронт. Он стоял у окна своей комнаты. На кровати, рядом с розовым листком, предписывавшим явиться в ближайшее ведомство, стоял еще пустой кожаный чемодан с откинутой крышкой. За окном раздавались крики мальчишек, гонявших мяч. С потухшей сигаретой в зубах, он жадно следил за ними, от напряженного внимания его скулы и нос заострились.

— Знаешь, никто этого не хочет.

— Не хочет чего? — тихо спросила она, прислонившись к дверному косяку, ощущая свою неловкость подростка.

— Этой войны. Никто из итальянцев ее не хочет. Даже некоторые фашисты. Взять хотя бы Чиано, он пытался помешать. Но этому на все плевать… Он слишком ценит свой любимый балкон. Ему же нужно выступать перед восторженной толпой. А как он обожает звук собственного голоса! И вот пожалуйста… Объявляют войну Великобритания и Франция, потому что никто не хочет упустить свой кусок пирога. Но сам-то он не собирается подставлять себя под пули. Не дай Бог, испортит свою красивую черную рубашку или испачкает начищенные сапоги! Ну зачем нам этот подарочек?

На улице раздался вопль ликования. Кто-то из ребят, должно быть, вскинул руки вверх в победном жесте. Флавио зажег сигарету, сделал затяжку, посмаковал несколько секунд, запрокинув голову.

— Только бы эта бесполезная война закончилась прежде, чем настанет их очередь, — закончил он почти вызывающим тоном.

— Ты шутишь! — воскликнула Ливия. — Война долго не продлится. Посмотри, с какой легкостью немцы вошли в Польшу и во Францию. Это вопрос нескольких недель. Я уверена, что ты даже не успеешь добраться до фронта.

Ей просто хотелось успокоить брата, но по его виду она поняла, что сказала глупость.

Ливия съежилась в кресле, поджав ноги. Когда он наклонился, чтобы открыть ящик комода, ее неожиданно поразил незащищенный вид его шеи, показавшейся из-под белой рубашки. Она перевела взгляд на его запястья. Когда какого-либо мальчишку приводили в стекольные мастерские на обучение, прежде всего смотрели на его руки, от размера которых зависело, сможет ли он стать стеклодувом. Запястья Флавио были тонкими, и если они были слабыми даже для стеклодела, как смогут такие руки управляться с пулеметом? Внезапно все происходящее показалось ей абсурдным. Она попыталась объясниться, но Флавио отказался с ней разговаривать и принялся демонстративно что-то насвистывать.

Спустя некоторое время она покинула комнату, пробормотав извинение, потому что не могла больше выносить его отстраненности, прекрасно сознавая, что на войну не уходят без последствий. Было что-то значимое и непоправимое в небрежных жестах Флавио, собирающего свои туалетные принадлежности так, словно он отправлялся в одну из своих поездок в Рим, где, как догадывалась Ливия, у него была подружка. Больше всего ее раздражало в брате то, что по его глазам никогда нельзя было понять, радуется он или грустит, беспокоится или злится. А ведь они оба унаследовали одинаковую ясность взгляда этих то голубых, то зеленых, а порой даже серых глаз, «капризных, как лагуна», по словам дедушки. Но в глазах Ливии можно было много чего прочесть, иногда даже слишком много.

На следующий день Флавио сказал, чтобы она не провожала его на вокзал. Она вздохнула с облегчением, хотя ей было немного стыдно. Ведь это ее долг… Единственный, старший брат продемонстрирует всей Италии «свою стойкость, мужество и доблесть», как декларировал дуче с балкона Палаццо Венеции. Но для Флавио это были пустые слова. Он смотрел на жизнь ироничным взглядом, который восхищал молоденьких девушек, но мешал его сестре чувствовать себя уверенно. Как вести себя с тем, кто больше всего на свете любит насмехаться над другими?

В гостиной Флавио наполнил флягу граппой, как сделал бы это в любой другой осенний день, когда ходил с товарищами пострелять диких уток. Положив ее в свой карман, он нагнулся за чемоданом. Не говоря ни слова, он окинул все прощальным взглядом. Убранство комнаты не менялось после смерти матери, но Ливии вдруг показалось, что она видит ее в первый раз.

Будучи ребенком, она часто отправлялась с визитом к дедушке с материнской стороны. В памяти остался образ худощавого элегантного мужчины, носившего цветок в петлице в любое время года, мягко произносившего слова и имевшего необычное пристрастие к мандолинам.

Можно было предположить, что, выйдя замуж, юная Бьянка Мария с сожалением расстанется с родительским дворцом, расположенным за театром Ла Фениче, и будет скучать по его изысканным фрескам, потолкам с венецианской штукатуркой и двусторонним зеркалам, в которых отражалась мерцающая поверхность канала. Но прекрасный дом Гранди, с его округлыми сводами и фруктовым садом, не тронутым временем, встретил ее с достоинством провинциальной пожилой дамы, которую трудно обвести вокруг пальца. В конце концов, несколько веков назад именно предки молодой женщины приехали прогуляться по Мурано и решили построить здесь дворцы, окруженные садами, где посадили экзотические растения, привезенные из Африки и с Востока. Вместе с вещами Бьянки Марии дом населили блестящие ткани, лакированные комоды, резные деревянные кресла, коллекция вееров, льняные простыни, отделанные тонким кружевом, и терраццо ее юности — эта известковая масса с вкраплениями осколков разноцветного мрамора, которая с тех пор покрывала полы.

Перед тем как покинуть дом, Флавио поднял голову и замер, словно хотел пропитаться этой легкой красно-желтой гармонией, которую они ощущали все свое детство. Ливия поняла, что он сдерживал свои эмоции. Нервничая, она протянула ему шапку, затем пошла за ним следом, будто тень. В полной тишине они дошли до мастерских.

Когда они вошли в просторное помещение, рабочие один за другим повернулись в их сторону. Дед передал свою стеклодувную трубку помощнику и подошел к Флавио. В напряженной тишине был слышен лишь гул печей. Его покрытые пятнами руки легли на плечи внука. Внимательно вглядываясь в его лицо, он словно пытался запечатлеть в своей памяти каждую черточку молодого человека. Затем он медленно перекрестил лоб будущего бойца.

— От имени твоей матери, — произнес он хриплым голосом.

К великому удивлению Ливии, Флавио ничуть не возражал, хотя всегда открыто презирал все, от чего веяло сентиментальностью. Рабочие подошли, чтобы попрощаться с ним, и, будто пытаясь защититься, прижимали к груди свои пинцеты, ножницы, трубки, все эти пришедшие из глубины веков инструменты, являвшиеся неотъемлемой частью их ремесла, равно как и продолжением их собственного «я».

Потом Ливия долго стояла на пристани, глядя на пенный след от парохода, отправившегося в Венецию к вокзалу Санта-Лючия. Она поднесла руку к своей щеке, и ей почудилось, что губы брата оставили там на удивление нежный след.


Девушка шла по узкой улочке между домами с изъеденной сыростью штукатуркой, которые, казалось, о чем-то шептались между собой. Вдалеке призывно блестела вода лагуны. Над головой хлопнули ставни с облупленной краской и раздались обрывки женских голосов.

Флавио всегда был для нее загадкой. Между ними ни разу не возникло чувства солидарности, соучастия, закаленного годами взаимных ссор, совершенных вместе глупостей, дружных приступов смеха перед непониманием взрослых, препирательств с гневными обвинениями и слезами, когда один или другой ощущает себя обиженным. Как будто шесть лет разницы в возрасте превратились для них в непреодолимую пропасть. Флавио никогда не относился к сестре покровительственно, а она не восхищалась братом. В подростковом возрасте он некоторое время жил у дедушки по материнской линии, якобы для того, чтобы не оставлять старика в одиночестве после смерти жены. Когда Ливия с родителями отправлялась к ним на воскресный ужин, ей казалось, что она навещает какого-то далекого кузена, а не родного брата. Безусловно, он обладал физическим сходством с членами семьи, но принадлежал к иному миру, где царили совершенно другие обычаи и странные правила, не поддававшиеся ее пониманию.

Она даже не могла сказать, что Флавио стал ей чужим, потому что никогда его по-настоящему не знала. Но с момента своего возвращения он стал для нее еще более непостижимым. Насмешливо-веселый взгляд человека, привыкшего воспринимать злые шутки судьбы с долей юмора, стал резким и злым. У уголков рта залегли горькие складки. Иногда, незаметно наблюдая за ним, она видела, как его взгляд устремлялся в пустоту, а на лице застывало выражение жесткой суровости. Единственный раз, когда она спросила его о России, он зло ответил: «Это был ад, а об аде рассказать невозможно». И встал так резко, что покачнулся и едва успел опереться на свою трость. О его пребывании на войне она знала лишь, что он попал в плен на русском фронте и был освобожден при контрнаступлении. Отправившись на родину вследствие ранения, он присоединился к партизанам, скрывающимся в горах к северу от Венеции. У Ливии сложилось впечатление, что Флавио винил ее в непонимании, и больше она не решалась об этом заговорить.

Ливия вынырнула из полумрака узкой улочки и оказалась на залитой солнцем набережной Фондаменте Нуове. Несколько женщин с плетеными корзинами в руках стояли в очереди за хлебом, который выдавали по продуктовым карточкам. Увидев, что на пристани снимается с якоря вапоретто[11], она бросилась бежать, и стайка чаек устремилась к голубому небу, недовольно хлопая крыльями.

Матрос подождал, пока она проскользнет на палубу, после чего смотал канат и выкрикнул очередную команду. Запыхавшись, она кивком поблагодарила его и направилась к носовой части теплохода. Ее шаг тут же приспособился к бортовой качке, как у истинной венецианки, привыкшей к бесконечным переходам от движения по твердой земле к плавному покачиванию лодки, совершаемым без колебаний, словно чувственное волнение моря было ее второй натурой. Она заняла место в первом ряду, как будто эти несколько метров могли приблизить ее к Мурано.

Мурано, где костяк всей ее жизни, дед, вырастивший ее, больше не мог подняться с постели. Мурано, где она должна была воспользоваться слабостями своего брата, иллюзорными или существующими, если хотела спасти свое наследство.


Прибыв на причал у мастерских, Ливия окинула его быстрым взглядом, в надежде увидеть незнакомое судно. Увы, на воде покачивалась лишь лодка Флавио. Она не без досады отметила, что зеленая краска над ватерлинией была свежей. С момента своего возвращения брат заботился о лодке, как о своем ребенке, и целыми днями пропадал в лабиринте ленивых вод лагуны.

Если бы он занимался только этим! Но нет, в те редкие дни, когда он снисходил до посещения мастерских, от него можно было услышать лишь жесткую критику. Конечно, дела шли далеко не блестяще… Да и у кого они шли хорошо? Необходимо было запастись терпением и упорством, как во время кризиса тридцатых годов. Тогда многие Дома разорились. А вот Эрколе Барровиер изобрел новое стекло — испещренный прожилками полупрозрачный материал, загадочный и чарующий, подчеркнул его красоту черной отделкой, и коллекция «Примавера» имела огромный успех. Ливия всегда восхищалась такими смельчаками и презирала пораженцев вроде ее брата.

Она толкнула кованые ворота, которые недовольно заскрежетали. Между камнями мощеного просторного двора мастерских пробивались сорняки. Дрова, предназначенные для топки печей, сохли на солнце возле скромной кучки угля. Фиолетовые цветы взобравшейся по стене склада бугенвиллии прикрывали собой трещины, а вокруг покосившегося стола, на котором покоились пустые стаканы, стояли в беспорядке стулья.

Ливия отметила, что количество коробок, сложенных возле колодца, не увеличилось. Важно восседая на этой груде, серый домашний кот лениво грелся на солнышке. Она нахмурила брови. В конце дня мастерские Гранди должны будут отгрузить пятьсот электрических лампочек для предприятия Маргера. Никому не нравилось изготавливать лампочки, но рабочим нужно было что-то есть, поэтому, когда предоставлялся шанс получить заказ, привередничать не приходилось.

Когда несколько дней назад дедушка Алвизе слег с сердечным приступом, Ливия сразу же заметила опасное волнение среди работников. Поскольку ни один корабль не может долго оставаться на плаву без капитана, а Флавио был непредсказуем, она сама взяла в руки штурвал. Смена власти не прошла гладко, несмотря на то что талантам женщин всегда отдавалось должное в мастерских Мурано. Уже в пятнадцатом веке дочь мастера-стекольщика, увлеченная созданием стеклянных багетов ярких цветов с орнаментом в виде звезды, получила от государства привилегию на их изготовление. В следующем веке Сенат предоставил Армении Виварини исключительное право на выпуск моделей лодок. Но если стеклодувы и привыкли к присутствию женщин в своем ремесле, они все же не любили выполнять их указания. К тому же незыблемым оставался следующий запрет: ни одна женщина не имела права выдувать стекло. Им позволялось присматривать за «комнатой с ядами», где хранилось сырье, следить за составом стеклянной массы, раскрашивать или покрывать эмалью стекло, применять золотую фольгу, изобретать необычные формы, предлагать свои идеи, но выдувать стекло — никогда! Считалось, что дело здесь в физической силе, но Ливия была убеждена, что виной всему высокомерие мужчин. Она не озвучивала свои мысли, но этот приговор отзывался в ее душе болью.

Раздосадованная, она вошла в мастерскую решительным шагом, готовая перейти в атаку и как следует отчитать лодырей. Вид погасших печей был для нее словно оскорбление, и она старалась не смотреть в их сторону. Увидев Тино Томазини, сидевшего на своей рабочей скамье, широко расставив ноги, Ливия резко остановилась. Этот мастер-стеклодув работал бок о бок с Алвизе более двадцати лет.

Девушка уселась на высокий табурет и обхватила руками колени. Утро выдалось нелегким, и она отдалась чувству комфорта, которое всегда вызывал в ней вид мастерской с ее успокаивающим гулом печей, разнокалиберными инструментами, висящими на крючках, деревянными формами, сложенными в углу, стеклодувными трубками и стальными стержнями, выстроенными в ряд, словно копья рыцарей. Здесь она чувствовала себя дома и благодаря этому испытывала глубокое умиротворение. Это было единственное место, где черная тоска, не покидавшая ее с детства, постепенно рассеивалась и создавалась иллюзия, что она полностью исчезала.

Когда-то известие о внезапной смерти родителей подействовало на маленькую девочку сокрушительно, и она утратила способность говорить. Первые три дня Ливия даже не плакала. Она осознавала, что пугает всех своим бледным осунувшимся лицом, остановившимся взглядом прозрачных глаз, черными тенями ресниц, ложившихся на щеки, когда она соглашалась лечь поспать. Или, по крайней мере, делала вид, что спит. Но не одна в своей комнате, нет, — только там, где были люди: на диване в гостиной, на дедушкиной кровати или на поспешно разложенных подушках в углу мастерской.

Она покорно садилась есть, когда ее об этом просили. В кухне постоянно что-то кипело в кастрюлях. Женщины сменяли друг друга, чтобы нашинковать лук, баклажаны, томаты, рассекая острыми ножами мясистые овощи, пока на сковородке поджаривался чеснок. Они без конца усаживали ее за стол, уговаривали открыть ротик: «Кушай, сокровище мое, кушай, малышка…» Как будто все эти нежности могли смягчить заполнивший ее существо непостижимый ужас… Но полента[12] имела вкус золы, а сливочные десерты вызывали тошноту.

Слезы пришли в полной тишине, парализовавшей родных, в то время как флотилия гондол следовала за погребальной лодкой с ее барочными ангелами, которая торжественно и непреклонно двигалась вперед, к розовым стенам острова Сан-Микеле.

Семейный доктор пожал плечами и развел руками в знак бессилия. «Это шок. Возможно, понадобится еще один шок, чтобы она заговорила. Иначе девочка так и останется немой». Возмущенный дедушка вскочил со стула в узком кабинете, заваленном книгами. «Еще один шок… Ты что, хочешь ее убить?» — воскликнул он. Лицо его побагровело, седые волосы встопорщились. «Успокойся, Алвизе», — пробормотал врач. «Если моя внучка решила не разговаривать с нами, значит ей просто пока нечего сказать. И это гораздо лучше, чем быть болтуном вроде тебя!» — заключил он, после чего взял Ливию за руку и увел подальше от всех этих людей, преисполненных участия, от всех этих склонившихся к ней расплывающихся лиц, которые будут долго преследовать ее в кошмарах.

С этого дня молчаливую девочку оставили в покое. Другие дети не хотели с ней играть, а учителя больше не осмеливались спрашивать ее на уроке, как будто горе было заразной болезнью. Она проводила свои дни в мастерской, глядя, как работает дедушка. Чтобы заполнить тишину, он стал разговаривать за двоих, размышляя вслух, подробно описывая малейший свой жест и назначение каждого инструмента. С бесстрастным лицом, сидя прямо на краешке стула, маленькая сирота внимала ему всем своим сердцем. Слова дедушки нежно оплетали ее одиночество сетью, как это бывает при изготовлении сетчатого стекла, когда воздушный пузырь становится пленником ромбов, образуемых пересечением нитей. Вот и она, пленница своей скорби, была убаюкана мелодичной венецианской речью с едва произносимыми согласными, голосом, повествовавшим о фантазии, плавности и воздушности, страсти и воле, сочетании необычных цветов, о драконах и волшебстве.

Однажды, после долгих месяцев упорного молчания, она взяла в руки лопатку и подошла к дедушке. «Теперь я», — произнесла она осипшим голосом и уверенно, без тени сомнения, принялась выравнивать поверхность вазы, над которой он работал.

Всякий раз, несмотря на приобретаемый опыт, Ливия испытывала все то же чувство благоговения перед мифическим союзом огня, материала и света.

Тино был дирижером всего этого действа. Окружавшие его помощники внимательно следили за каждым его движением. Достаточно было нахмуренных бровей, тихого ворчания, короткого указания, чтобы помощник или подмастерье бросались выполнять требуемое. Но большинство его жестов не нуждалось в дополнительных объяснениях. Между этими музыкантами царила полная гармония, возникшая в результате долгих лет тесного сотрудничества. В среде служителей огня не допускалось ни лишних движений, ни малейших колебаний.

Алдо, старший сын Тино, стал его помощником. Он был таким же широкоплечим, как отец, с бычьей шеей и играющими под кожей мускулами. Алдо не было равных в работе с тяжелыми деталями. Он взял в руки стеклодувную трубку и направился к стеклоплавильному горшку. Выдержав паузу, словно собираясь с мыслями, он качнул подбородком в знак того, что готов.

Стекловар, стоявший у печи, подцепил расплавленное стекло концом трубки в самом сердце печи, бросая вызов богам, и огонь тут же наказал его, ужалив в лицо и грудь и озарив на мгновение кроваво-красным отблеском. Наградой ему был светящийся раскаленный шар, который он передал мастеру. Начиная с этого мгновения жидкая масса больше не знала покоя.

Непрерывное плавное движение, лишенное торопливости, но отличавшееся безукоризненной точностью, не выпускало ее из плена. Переходя из рук в руки, она претерпевала метаморфозы, рожденные воображением мужчин, которые выдували ее, растягивали, формировали, не переставая делать вращательные движения кистью или всей рукой, ни на секунду не отрывая от нее взгляда, угадывая по ее структуре, цвету, весу и просто интуитивно, нужно ускорить или замедлить движения или дать ей секунду отдохнуть, чтобы сделать еще более послушной и получить в итоге плод своей фантазии и страсти. Ведь эти ловцы света были не кем иным, как обольстителями, сгоравшими от желания! Чувственность движений, бдительный, но ласковый взгляд, непреодолимое влечение и бережное отношение — все это читалось на их лицах, озаряемых светом пламени, и наводило на мысль о любовниках, живущих в вечном поиске совершенства.

Тино положил стеклодувную трубку на подставки, установленные с обеих сторон скамьи. Не переставая вращать трубку вокруг своей оси, он поместил стеклянную массу в деревянную форму, чтобы получить компактный шар. Первый раз он дунул, чтобы прорвать его, второй раз — чтобы придать ему изначальную форму. После этого он растянул стеклянную массу ножницами с закругленными концами и при помощи пинцетов принялся ее формировать. Точным движением он проверил циркулем размер чаши. Удовлетворенный, он прикрепил ее к стальному стержню, высвободив таким образом край, который был присоединен к его стеклодувной трубке. Подмастерье с рыжей шевелюрой, обрамляющей лицо, усыпанное веснушками, подал ему трубку. Щеки Тино слегка надулись, когда он начал выдувать стекло, чтобы изделие имело одинаковую толщину.

Его помощники внимательно следили за ним, быстро вкладывая нужные инструменты в протянутую руку, в два прыжка возвращая формируемое стекло в плавильную печь, когда требовалось его разогреть. Пот стекал по их лицам, но движения их были гармоничными и спокойными. Закончив чашу, мастер взял немного cristallo, чтобы сделать витую ножку.

Хлопанье печных дверок сопровождалось щелканьем ножниц. Стоя среди искр, в своей серой рубашке, намокшей от пота, Тино казался все более величественным по мере того, как под его взглядом рождался плод его творений. Крещендо[13] симфонии творения делало его блистательным императором, окруженным верными гвардейцами.

Из любовно выдутой капли стекла, прикрепленной к трубке, появилась подножка, которая в процессе обработки приняла форму диска. Наконец капли вязкого стекла скрепили между собой подножку и ножку, после чего мастер декорировал их стеклянными шариками, которые его помощники добавляли так осторожно, словно это были капли амброзии.

И вот мастер приказал зычным голосом, чтобы ему принесли чашу. Он установил ее на витую ножку и последним торжественным движением пинцета придал ей подобающее положение.

С победным видом Тино Лупо[14] Томазини выпрямился и протянул инструменты одному из помощников. Бокал отнесли в отжигательную печь, чтобы стекло не лопнуло при резком остывании. Чудо свершилось в очередной раз.

Подбоченившись и выпятив грудь, он повернулся к Ливии. Как все муранские стеклоделы, он имел прозвище, которое отражало его сущность. Из-под взлохмаченных бровей, перечеркивающих лоб черной полосой, его прищуренные глаза смотрели пронизывающе. Бесцветные зрачки с желтыми бликами также напоминали о волке. Он утверждал, что в юности они были ярко-синего цвета, «как платье тициановской Девы», но их красота была принесена в жертву долгому созерцанию пламени. В Мурано никто не осмеливался ему противоречить.

Девушка опустила ноги и встала с табурета.

— А лампочки? — спросила она сердито.

— Я сотворил чудо, а ты мне говоришь о каких-то лампочках! — прорычал Тино в ответ.

— На улице не хватает десяти коробок, я посчитала. Заказ должен быть готов к пяти часам, и он мне необходим, чтобы получить деньги и выдать тебе зарплату в конце недели. Вперед! — приказала она, махнув рукой в сторону печей. — Быстро принимайтесь за работу!

— Давай-давай… — раздался язвительный голос за ее спиной. — Я будто снова слышу советских солдат. Это их излюбленное словечко!

Ливия обернулась. У входной двери стоял Флавио, скрестив руки на груди, с насмешливой улыбкой на губах.

— Чем обязаны твоему визиту? — спросила она.

— Мне нужно с тобой поговорить. Пойдем пропустим по стаканчику вина. Сейчас как раз время аперитива.

Не дожидаясь ответа, он развернулся и вышел на улицу. Ливия не двигалась, охваченная сомнением. Ей не терпелось навестить дедушку, чтобы сообщить ему хорошую новость о Горци, а еще переодеться — в слишком узком старом костюме она чувствовала себя скованно. Но лучше сначала покончить с неприятной обязанностью…

Она глубоко вздохнула и направилась вслед за угловатым силуэтом, опиравшимся на трость с серебряным набалдашником.


Когда Ливия вошла в бар, ее дружно поприветствовали завсегдатаи, стоявшие у барной стойки. Она натянуто улыбнулась и кивнула в ответ, ища Флавио глазами.

— Он за своим столиком, — указал подбородком хозяин, протирая бокал клетчатой тряпкой.

Девушка направилась в дальний угол небольшого помещения и уселась напротив своего брата. Бутылки с выцветшими этикетками аккуратно выстроились в ящиках, а на фотографиях начала века, развешанных на стенах, были изображены женщины в длинных юбках и черных шалях с бахромой.

Хозяин принес им два бокала белого вина и легкую закуску. С важным видом Флавио некоторое время разглядывал тонкие тартинки с треской и мясные шарики, затем начал решительно есть, не поднимая взгляда от тарелки. Он старательно жевал, положив одну руку на стол, механически двигая другой, пока тарелка не опустела. Только теперь его лицо разгладилось, как будто он вернулся из другого мира.

— Итак, сколько ты хочешь? — спросила Ливия.

Флавио недоуменно вскинул брови.

— Почему ты всегда так агрессивна, Ливия? Может, я просто хочу пропустить стаканчик в компании младшей сестренки, которая чудо как хороша сегодня в своем прелестном костюме! У тебя было любовное свидание в Венеции?

Она вздохнула и устремила взгляд вверх.

— У меня нет времени на такие глупости. Я ездила к Горци и еле убедила его купить несколько бокалов, но боюсь, что в следующий раз он будет еще менее сговорчив. Дела не налаживаются. Нет заказов, нет туристов. К тому же этот Тино отказывается делать лампочки, а дедушка все еще так слаб…

Взяв свой бокал, она заметила, что ее рука дрожит. В ту же секунду она сжала его крепче. Ей удалось скрыть свою нервозность от старика Горци, но важнее было не показать ее Флавио.

— Чего же ты тогда хочешь? — продолжила она резким тоном.

— Вчера вечером я встречался с Марко. Он в хорошей форме. Все так же преисполнен энтузиазма, как будто войны и не было… Помнишь невероятную энергию таких же ребят, приезжавших в Лидо? Они словно все время готовились к Олимпийским играм. Совсем меня замучили… Короче, наш милый Марко сообщил мне важную новость: он берет в свои руки семейное дело. Я был удостоен всех деталей, но слушал вполуха. Ты же меня знаешь, я ужасно невнимателен. Ведь именно в этом ты меня упрекаешь?

Ливии показалось, что ей нечем дышать, как будто ее грудь стянули невидимым тросом. Марко Дзанье… Почему его возвращение оставалось для нее незамеченным? Ведь она должна была что-то ощутить, что-нибудь вроде предчувствия грозы, когда внезапно замолкают птицы и воздух становится напряженным и тяжелым. Ей следовало догадаться о его приезде, почуять его, но заботы о здоровье дедушки сделали ее безучастной ко всему остальному.

Многие не вернулись с войны, но Марко, разумеется, был цел и невредим. Флавио продолжал что-то рассказывать, но она лишь видела, как шевелятся его губы, не воспринимая смысл сказанного. Хлебная крошка прилипла к его лоснящейся от оливкового масла губе. Он вытер ее тыльной стороной кисти.

— Что? — вдруг произнесла она.

— Марко спросил, как ты поживаешь. Он очень хочет тебя увидеть.

Увидеть Марко… Изменился ли он за эти два года? Вполне вероятно. Война быстро меняла людей, Флавио был тому наглядным примером. Она преобразовывала душу так же, как это делал мастер, работая над стеклом и придавая ему задуманную форму, с той лишь разницей, что война не делала людей гармоничнее. Из ее цепких лап они выходили жесткими, раня окружающих своими колкостями, вызывающим смехом, едким взглядом.

Иногда она возвращала их совсем разбитыми, с израненными сердцем и душой. Таких людей Ливия видела в госпитале, когда приходила туда навестить деда. Один из них целыми днями бродил по коридорам. Санитарки мягко шикали на него, когда он мешал им работать, но не прогоняли, потому что его старая мать была немощна, и он убегал из дома. Однажды ночью его увидели гуляющим по Сан-Марино в полуобнаженном виде. Какая-то добрая душа привела его за руку в госпиталь. Высокий, поджарый, он двигался с удивительной, кошачьей грацией, подобно одному из городских котов, которые ничего не боятся, потому что дома чувствуют себя в безопасности.

Но что знал о войне Марко? Достойный сын своего папочки, он был уволен из армии по неясным причинам, после чего занял какой-то пост в римском министерстве. Ливия вспомнила, как увидела его в толпе холодным мартовским днем, среди знамен и военных мундиров, выставленных напоказ на площади во время одного из парадов. Он стоял с гордо выпяченной грудью в своей черной рубашке, пытаясь решительно выдвигать вперед подбородок, что не было ему дано от природы.

— Марко хочет тебя увидеть, потому у него есть для нас интересное предложение.

Железный трос так сильно сдавливал грудь Ливии, что она с трудом могла дышать.

— Интересное предложение? — язвительно переспросила она. — Это будет первое от семейства Дзанье.

«Я хочу тебя, Ливия».

В тот день неподвижная лагуна, плавившаяся от жары, затаила дыхание. Ливия лежала в лодке с закрытыми глазами, вытянувшись во весь свой рост, заложив руки за голову. Веки от солнца отяжелели, от соли пересохли губы.

Ливия знала Марко всю свою жизнь. Они ходили в одну школу и старательно избегали друг друга за ее пределами. Прошли годы, оба повзрослели. Иногда, оборачиваясь, она ловила на себе его пристальный взгляд и, в свою очередь, рассматривала молодого человека с черными вьющимися волосами и заметно выступающим носом. Наследник одной из самых авторитетных стеклодувных мастерских острова, он обладал самоуверенностью человека, не привыкшего к возражениям. Он всегда держался очень прямо, словно пытаясь этим компенсировать свой небольшой рост, и в пылу спора иногда приподнимался на цыпочки.

Долю секунды, услышав слова Марко, она думала, что из-за жары неверно их поняла. В этой расслабленной, насыщенной солнцем атмосфере они показались ей нелепыми. Ливия не понимала, почему ему было нужно что-то еще, ведь сама она в эту минуту чувствовала себя полностью удовлетворенной.

«Ты слышишь меня, Ливия?» Его голос прозвучал настойчивее, раздражая, как назойливый писк комара в ночной тишине. Она почувствовала его нетерпение на грани ожесточения. Он выдернул ее из приятного забытья, в котором беды войны, денежные проблемы и перспектива принятия ответственных решений отошли на второй план. Его бестактность разозлила ее. Девушка открыла глаза, и слепящее солнце вынудило ее прищуриться. Она резко поднялась. Лодка покачивалась на воде, гладкой как зеркало. «Будем считать, что я ничего не слышала, это избавит нас от необходимости выяснять отношения. Пора возвращаться», — сухо бросила она, надевая свою соломенную шляпу.

Насупившись, Марко быстро работал веслами, глядя прямо перед собой в направлении Мурано. Она понимала, что разозлила его своим равнодушием. Другие девчонки краснели и смущались в его присутствии. Она с сожалением вспомнила о двух или трех безобидных поцелуях, которыми они обменялись из-за ощущения одиночества или из любопытства.

В тот же вечер они отмечали день рождения Марко, немного раньше самой даты, так как ему нужно было вернуться в Рим на следующий день. Вино лилось рекой. Как обычно, девушек было больше, чем ребят, но Марко не сводил глаз с Ливии. Во время танца он прижал ее к себе с неожиданной силой. Такая настойчивость начала ее тяготить. Она резко одернула его, посоветовав держать себя в руках, затем решила незаметно ускользнуть с праздника.

Марко догнал ее, когда она уже прошла несколько улочек. Она попыталась его оттолкнуть, отворачиваясь, чтобы избежать поцелуя, раздраженная, но вместе с тем польщенная, едва сдерживая смех. Потом в его глазах появилось странное выражение, он словно стал другим человеком. Внезапно она испугалась и стала отбиваться еще яростнее, готовая причинить ему боль. Он прижался губами к ее губам, заглушая ее возражения. Энергичные руки и жадные губы она ощущала на своем лице, шее, груди: ей казалось, что она вот-вот задохнется.

Неожиданно воздух снова вернулся в ее легкие. Марко стоял, опираясь руками о стену, согнувшись пополам, и тяжело дышал. Через секунду его вырвало. Едкий зловонный запах стал расползаться по улице.

Чувствуя, что на глазах выступили слезы, Ливия застегнула блузку на груди. Дрожа от ярости, злясь на собственный страх, на то, что позволила так унизить себя пьяному мальчишке, который теперь отрыгивал свой алкоголь на мостовую и выглядел отвратительно и смехотворно, она в сердцах пнула его ногой. «Да как ты смеешь! Ты просто идиот, жалкий придурок! Убирайся, чтобы я больше никогда тебя не видела…»

И вот Марко Дзанье хочет снова ее увидеть.

— Что ему от меня надо? — продолжила она. — Всем известно, чего стоят слова члена семейства Дзанье.

— Опять эта старая история! — Флавио усмехнулся. — Тебе не кажется, что пора уже ее забыть? Давнее соперничество между семьями Дзанье и Гранди… Тебя послушать, так мы словно Капулетти и Монтекки в Вероне.

Ливия отвернулась. После неприятного случая с Марко она все чаще вспоминала, что между их семьями всегда были натянутые отношения, причина которых приукрашивалась на протяжении десятилетий. В зависимости от времени года и настроения тех или иных, по-разному рассказывали о неудачно завершившемся сердечном романе, при этом уже не помнили точно, кто кому отказал — юная Гранди или молодой Дзанье… Но лица членов обоих семейств моментально становились непроницаемыми, стоило заговорить о туманной истории XV века, связанной с ковчежцем[15], украшенным гравюрами с бриллиантами, авторство которого было неясно, но по сей день оспаривалось семьями Дзанье и Гранди.

— Он узнал, что мы сейчас… как бы сказать… испытываем некоторые затруднения, — продолжил Флавио с непринужденным видом. — И он готов купить у нас мастерские за приличную сумму, если мы захотим…

— Никогда! — воскликнула Ливия, стукнув кулаком по столу с такой силой, что ее бокал, опрокинувшись, ударился о край тарелки и разбился. — Никогда я не позволю тебе это сделать! Мастерские — это кровь и талант нашей семьи. И надо быть последним трусом, подлецом, чтобы…

— Успокойся, — произнес он, пытаясь промокнуть салфеткой разлитое вино. — Черт! Ну вот, я порезался! Только этого не хватало.

Нервным движением он достал из кармана носовой платок и обмотал его вокруг пальца. Между бровями Флавио залегла складка, взгляд стал жестче.

— Вечно ты заводишься из-за ерунды, Ливия. Когда ты, наконец, повзрослеешь, черт возьми? Я не сказал, что собираюсь ему что-либо продавать.

— У тебя все равно это не получится. Мастерские принадлежат нашему деду, которого ты даже ни разу не навестил за время болезни! Такое ощущение, что ты только и ждешь, когда он сдохнет, чтобы разбазарить семейное достояние!

В ту же секунду лицо Флавио стало бесстрастным, словно кто-то задернул шторку. Уголки его губ опустились, а светлые глаза стали невидяще смотреть куда-то за спину сестры. Ливия затаила дыхание. Больше всего на свете она ненавидела, когда Флавио вот так ускользал от нее. Его заострившееся лицо было неподвижным, лишь возле глаза билась жилка.

Когда подернутый серой дымкой взгляд снова остановился на ней, девушке показалось, что он пронзил ее насквозь.

— Порой мне хочется, чтобы ты стала немой.

— Мужчины всегда так говорят о женщинах, — вызывающе отозвалась она.

— Я ненавижу твою прямолинейность, Ливия. Некоторые оправдывают это юным возрастом, но, с твоего позволения, я не буду этого делать. Мою юность у меня украли, поэтому я с трудом выношу ее проявления у других. То, что я не доказываю свою преданность семейному делу с присущей тебе несдержанностью, вовсе не означает, что я не дорожу им. Но я в очередной раз убеждаюсь, что ты еще совсем ребенок и судишь о других людях с позиции своих детских страхов. Видимо, придется подождать, пока ты повзрослеешь, чтобы мы могли поговорить как два разумных человека.

Ливия стиснула кулаки и почувствовала, как ногти впились ей в ладони.

— Кем ты себя возомнил, Флавио? Терпеть не могу твой высокомерный вид. Твои мучения на русских равнинах не дают тебе права портить настроение другим. Кстати, открою тебе один секрет… — надменно выдохнула она. — Не ты один пострадал на этой войне. Без конца прославляя себя, ты рискуешь преждевременно состариться.

Он неожиданно наклонился вперед, схватил ее за руку и сжал с такой силой, что ей стало больно.

— Ты что, еще не поняла, что я не могу состариться, поскольку я уже мертв?

Ливия вырвала свою руку и вскочила одним движением, со скрежетом оттолкнув стул.

— Зато я живая, хочешь ты этого или нет! И можешь передать Марко Дзанье, что мне нечего ему сказать, пусть даже на пушечный выстрел ко мне не приближается!

Она резко развернулась и направилась к застекленной двери. Взоры всех посетителей бара были прикованы к девушке. Они не пропустили ни единого слова из ее ссоры с братом. Меньше чем через час весь Мурано будет в курсе того, что наследники Гранди чуть не перегрызли друг другу глотки.


Стеганое одеяло, покрывающее кровать дедушки, было пронзительно голубого цвета родом из детства, цвета весеннего венецианского неба, словно спустившегося сюда, чтобы бережно укрыть немощное тело старика. Над изголовьем кровати висело распятие в бархатном обрамлении.

Ливия на цыпочках приблизилась к кровати и села на плетеный стул. Она нежно взяла старческую руку с обвисшей кожей, сердце ее сжалось от тоски. Через открытое окно слышалось вечернее пение птиц, легкий ветерок раздувал белые кружевные занавески. В комнате больного витали ароматы спирта и пчелиного воска.

Она смотрела на изможденное лицо старика, на его седые волосы, которые за всю жизнь не удалось укротить ни одной расческе, на бледные приоткрытые губы, из которых исходило слабое дыхание. Ливия удостоверилась, что его грудь вздымается равномерно. Первые ночи после приступа она не сводила с нее глаз, словно пыталась усилием воли вдохнуть в старика жизнь. Проваливаясь в сон, она в ужасе просыпалась, боясь не выполнить свою задачу. Но за видимой слабостью деда скрывалась жизненная сила, которая до сих пор удерживала его на этом свете.

Морщинистые веки дрогнули.

— Дедуля, это я, — прошептала она, продолжая гладить его руку. — Я здесь, с тобой. День прошел хорошо. Старику Горци очень понравились твои бокалы. Он купил у меня утром три штуки и с нетерпением ждет, чтобы я принесла ему еще. Знаешь, дела налаживаются… Нужно еще немножко потерпеть, мы все надеемся на лучшее. Когда ты поправишься, поедешь в город и сам все увидишь.

Произнося эту лживую тираду, она опустила голову. Когда она вновь подняла глаза, то наткнулась на пристальный взгляд деда. Она давно не видела, чтобы он был таким ясным. Волна счастья заполнила ее. Все вдруг стало возможным. Надежда не привередлива, ей достаточно самого малого.

— Как ты себя чувствуешь? Может, хочешь попить? — предложила она, широко улыбнувшись.

— Я умираю, Ливия.

Дрожь пробежала по спине девушки, ее улыбка погасла.

— Как ты можешь так говорить, дедушка?

— Возможно, не прямо сейчас, но очень скоро. Я всегда был с тобой откровенен и сейчас не хочу лгать.

Его голос был хриплым, но говорил он без затруднений. В нем вновь проявился волевой характер, благодаря которому он когда-то одним махом развеял нерешительность докторов и друзей семьи, не понимающих, как вести с себя с растерянным ребенком. Тогда он проявил мужество и дал ей возможность самой пережить свою боль, не пытаясь заглушить ее или смягчить. В отличие от других, он избавил ее от принятых в таких случаях фальшивых фраз, которые лишь искажали реальность. «Боль не терпит ухищрений. Она просто есть, и все», — произнес он однажды, завершая работу над бокалом с аметистовым ободком. Капли пота блестели на его лбу. Она уцепилась за эту истину, как за единственно реальную вещь в этом сошедшем с ума мире.

Одеяло, заботливо укрывавшее тело старика, прикрывало и левую парализованную руку. Пронзенная его прямолинейным взглядом, Ливия заерзала на стуле.

— Я много думал. Не знаю, правильно ли я поступаю, перекладывая на твои плечи эту ношу, но я уверен, что ты оправдаешь мое доверие.

Он принял важный вид. Сердце Ливии сжалось: неужели дедушка бредит?

— Я не доверяю Флавио.

Она с облегчением вздохнула: нет, дедуля не утратил своей проницательности.

— Это ужасно, когда деду приходится говорить такие вещи о единственном внуке, но я должен быть честен до конца. Когда смотришь смерти в лицо, начинаешь относиться ко всему намного проще. У Флавио нет души мастера-стеклодува. Это не упрек, а простая констатация факта. Он предпочитает пунктуальность законов и с подозрением относится к фантазии. Даже не знаю, от кого он унаследовал эту блажь. Никто в моей семье никогда не стремился изучать право, но, возможно, со стороны вашей матери…

Он глубоко вздохнул и закрыл глаза, чтобы восстановить силы.

— Нет, дай мне договорить, малышка, — произнес он, увидев, что она хочет что-то сказать. — Я очень быстро устаю, но в последние дни я немного окреп и решил, что пришло время выбрать из вас того, кому я передам красную тетрадь.

— Красную тетрадь? — переспросила она недоуменно.

— Встань, освободи ящики моего комода и сдвинь его в сторону.

— Сейчас?

— Нет, через полгода! — ответил он сердито.

Ливия не заставила просить себя дважды, но ощутила неловкость, открывая ящики небольшого лакированного комода из светлого дерева. Ее дед молча наблюдал, как она раскладывала одежду на двух креслах. От рубашек исходил легкий аромат свежести и лимона. Незаметным движением она погладила пальцами буквы «А» и «G», вышитые на уголках белых носовых платков. Наконец комод был отодвинут.

— Хорошо, — произнес он. — Теперь поищи в плинтусе отверстие толщиной в палец.

Она провела рукой по плинтусу.

— Здесь ничего нет.

— Есть, смотри внимательнее!

Ливия продолжала ощупывать дерево кончиками пальцев до тех пор, пока действительно не обнаружила небольшую выемку.

— Нашла.

— Теперь одновременно надави и толкни вверх.

Она повиновалась, и тут же слева от нее приподнялась половица.

— В тайнике ты найдешь тетрадь. Принеси мне ее.

Ей вдруг представилось, как мышь кусает ее за палец, она вздрогнула и замешкалась. Ливию пугала не только возможная встреча с пауком или грызуном, но сама мысль о том, что, узнав об этой тайне, она навсегда лишится еще присущей ей беззаботности.

Пальцы нащупали какой-то предмет, завернутый в материю. Она осторожно извлекла его и развернула пыльную ткань. Там действительно была небольшая книжица размером с блокнот, в красном кожаном переплете, потертом и испещренном темными пятнами, появившимися от старости или сырости. Несколько секунд она продолжала сидеть на корточках, с опущенной головой, держа тетрадь в руках. Буйные кудри упали ей на лицо. «Не хочу», — произнесла она про себя.

— Дай мне ее, Ливия.

Она нехотя встала, вернулась к дедушке и вложила тетрадь в его здоровую руку. Он положил ее на грудь покровительственным жестом, и его щеки слегка порозовели.

— Тебе, конечно же, известны семейные архивы.

Ливия подумала о большой картотеке и картонных папках, где хранились тетради и альбомы семьи Гранди начиная с XV века. Сколько часов она провела, листая их, восхищаясь рисунками кубков, фужеров, бокалов, изучая технические советы, химические смеси, составы красителей, тонкости имитации драгоценных камней!

— Там не хватает основной главы нашей истории, — продолжил он, и Ливия почувствовала, как забилось ее сердце. — В этой тетради содержится секрет изготовления стекла чиароскуро[16].

Она не верила своим ушам. Разве это возможно? Чиароскуро, эта таинственная легенда, все же существовало в реальности. В процессе долгих поисков один из ее предков изобрел материал, обладавший удивительными преломляющими свойствами: он улавливал доминирующий цвет и продолжал отражать его даже в темноте. Чарующая изысканность этого стекла вызвала бурный восторг у ценителей. Поскольку стеклодувам всегда приписывались способности алхимиков, пошли слухи об использовании крови дракона, слезы Феникса… Изобретение также покорило французского и австрийского послов, которые соперничали между собой, желая купить двенадцать фужеров из чиароскуро. Правда, больше изделий из этого стекла не было изготовлено, так как его создатель не смог восстановить чудодейственную формулу, полученную совершенно случайно. «По крайней мере, он так утверждал», — подумала Ливия. Продажа двенадцати фужеров двору «Короля-Солнце»[17] принесла семье Гранди богатство, которого хватило на целых полвека.

— Бог мой, но я думала, что состав получился случайно и никто так и не смог его воспроизвести! — выдохнула она ошеломленно.

— Секрет передавался от отца к сыну вот уже семь поколений. Он должен быть раскрыт лишь в самом крайнем случае, если когда-нибудь воображения и творческого подхода членов семьи Гранди будет недостаточно для продолжения дела их жизни. В течение почти двухсот лет семье удавалось преодолевать трудности, не прибегая к этому крайнему средству, сохраняя его для потомков.

Уголки его губ опустились.

— По традиции я должен передать эту тетрадь твоему брату, но я не узнаю своего внука с тех пор, как он вернулся с войны. Его словно охватила тяга к разрушению, — добавил он вполголоса. — Это отвратительно, нечто вроде гангрены. По неизвестным мне причинам Флавио хочет погубить себя, и я боюсь, что он утянет за собой мастерские Гранди.

— Я ему этого не позволю!

— Если бы все было так просто, девочка моя! — прошептал он со снисходительной улыбкой. — Но он не сможет ничего предпринять в течение двух лет после моей смерти. Условие моего завещания не даст ему этого сделать. Это мой старый дружище Джорджио Креспо подсказал мне идею. Но потом…

Он выдержал паузу, и его дыхание стало более хриплым.

— Я долго думал, Ливия. В жизни любой семьи наступают моменты, когда приходится нарушать традиции. Хранить секреты — удел тех, кто занимается нашим ремеслом. До сих пор никто в нашей семье не осмеливался поступить по-другому, но теперь, я думаю, настало время принять этот вызов.

Она поняла, что его мучает жажда, налила в стакан воды и поднесла к его губам. Он кивнул, благодаря ее.

— Ты первая женщина из Гранди, которая получает в наследство красную тетрадь. Твой долг — передать ее, когда придет время, тому, кого ты сочтешь достойным. Я бы очень хотел освободить тебя от этой ответственности, но, находясь в здравом уме и твердой памяти, я не могу поступить иначе. А сейчас дай мне руку.

«Не хочу!» — снова промелькнуло в ее голове так настойчиво, что она удивилась. Ливия молча смотрела на деда, тело ее отяжелело, руки безвольно повисли. Она вновь превратилась в маленькую немую девочку, застывшую от боли и неизвестности, просыпавшуюся от ночных кошмаров, в которых трупы ее родителей всплыли на поверхность лагуны, с пустыми глазницами и лицами, изъеденными крабами.

Словно догадываясь о ее страхах, дедушка прижал к груди тетрадь. Видимо, он подумал, что ошибся с выбором наследника. Она упрекнула себя в малодушии. Решительным движением Ливия взяла тетрадь обеими руками.

— Не бойся, дедуля, прошу тебя… Ты же знаешь, что можешь доверять мне.

Пальцы старика разжались, но вместо облегчения она увидела на его лице беспокойство.

— Я благодарю тебя от всей нашей семьи, но молю небеса, чтобы тебе никогда не пришлось этим воспользоваться.

Он выдержал паузу, облизнул губы. Пчела, пытаясь выбраться наружу, билась о стекло.

— Возможно, я ошибаюсь, возлагая на тебя такую ответственность, но как я могу еще поступить? Боже, я не знаю…

В его глазах появился лихорадочный блеск. Он внезапно схватил свою внучку за руку с неожиданной для него силой.

— Пообещай мне, Ливия, что будешь осторожна. Все это гораздо серьезнее, чем ты думаешь… Соперничество между семьями стеклодувов в прошлом иногда имело трагические последствия, ты знаешь об этом. Конечно, Светлейшая больше не посылает убийц к стеклодуву, выдавшему чужакам наши секреты, но зависть еще существует в этом мире, особенно в такое смутное время, как наше.

Его дыхание участилось, он с трудом мог отдышаться.

— Помни всегда, что один из наших предков отдал свою жизнь, чтобы сохранить эту тайну… Пятна на обложке тетради появились не от старости, это следы крови.

Варштайн, август 1945 года

Этот запах преследовал ее повсюду. Избавиться от него не было никакой возможности. Животный запах пота, грязи, зловонного дыхания каждый раз заставал ее врасплох и вызывал тошноту. Может быть, это из-за жары? Она уже с трудом выносила беспощадно палящее солнце, вызывающе синее небо, въевшуюся под ногтями грязь, пот своего тела, пропитавший бесформенное платье. То, что темные круги расплывались под мышками и над поясницей, было для нее унизительно.

Впервые в жизни она возненавидела груши и яблони, ветви которых согнулись под тяжестью спелых плодов, нескошенную траву, насыщенную зелень лесов и лугов, кишащих насекомыми.

А ведь когда-то лето было ее любимым временем года! Она обожала бродить босиком по речному мелководью, а Андреас ворчал, что она распугает всю рыбу. Прохладное пиво в обед, дикий виноград, вьющийся по стене дома их родителей… Вечером, когда она возвращалась с прогулки в горах, колокола под куполом церкви озарялись золотистым светом, словно обещая, что ничего плохого с ней никогда не случится. Слышно было жужжание пчел и воркование голубей. Все вокруг пророчило счастье. А теперь в душе остался лишь горький привкус обмана. Поля зерновых заросли сорняками, производство текстиля и стеклянной бижутерии остановилось, и никто уже не заменял разбитые стекла в окнах домов.

Она постоянно ощущала себя грязной, без конца пыталась отмыться, и поскольку мыло давно закончилось, ей приходилось довольствоваться водой и жесткой щеткой. Она яростно терла свою грудь, бедра, живот, промежность, эту потайную часть тела, которую воспитание и религия запрещали ей упоминать всуе, будто ее вовсе не существовало. Ей было трудно найти слова, чтобы выразить свое отчаяние, даже когда она находилась наедине с собой, и ее кожа краснела под безжалостной атакой, в то время как она стискивала зубы, чтобы не закричать. Иногда она останавливалась, только увидев капли крови, расплывающиеся в воде ванной.

Еще… Чистить, скоблить, скрести… И всякий раз, когда она собиралась облегчиться, ей становилось плохо, ее моча была зловонной, обжигала плоть, и она беззвучно плакала от боли и стыда. И тут же с новой силой начинала отчищать себя, чтобы наконец избавиться от преследовавшего ее омерзительного запаха, наполнявшего ноздри, проникавшего в мозг, доводя ее до безумия, и неизвестно было, сумеет ли она когда-нибудь от него избавиться или будет всю жизнь источать этот едкий смрад всеми порами своей кожи, словно она была этим заклеймена, как прелюбодейка каленым железом.

Шло время, но ничто не помогало изгнать из себя это зловоние, которое стало свойством ее тела, без конца возвращая, будь то глубокой ночью или среди белого дня, к воспоминаниям о мужчинах, насиловавших ее.


Ханна Вольф осторожно отодвинула занавеску и бросила взгляд на улицу. В доме напротив, прикрепленный к вывеске булочника, развевался красно-бело-синий флаг Чехословакии. Как и на всех немецких домах, вывешенное на двери уведомление гласило, что дом стал «национальным имуществом». А поскольку в Изерских горах Северной Богемии, на территории, прилегающей к городам Рейхенберг, Габлонц и Фридланд, девять домов из десяти были немецкими, все вокруг пестрело плакатами.

Несколько женщин терпеливо ожидали у входа. Они стояли в очереди уже не один час в надежде получить кусочек почерневшего хлеба, который невозможно было грызть зубами, но это был первый хлеб за долгие недели. Они перешептывались между собой, напоминая провинившихся школьниц, и Ханна знала, что у нее самой взгляд становился таким же пугливым, как только она выходила на улицу, потому что враг был повсюду: мародеры, чешские партизаны, революционные гвардейцы в военной форме, с красной повязкой на рукаве и трехцветными кокардами на фуражках.

По ее спине пробежал холодок.

— Пить… — раздался слабый голос.

— Сейчас, мама.

Она наполнила стакан водой и отнесла его матери. Лежавшая на кровати пожилая женщина поблагодарила ее улыбкой. Ворот ее ночной рубашки был сколот камеей. Седые пряди растрепались у висков, испещренных голубыми прожилками. У матери всегда была тонкая кожа, а теперь, казалось, можно было увидеть, как кровь пульсирует по венам. Ханна решила, что мама сегодня выглядит лучше. Слава Богу… Что бы она стала делать, ухудшись здоровье матери сейчас, когда немцам входить в больницы запрещено? Если бы она могла достать где-нибудь хотя бы сердечные капли, которые закончились несколько недель назад! Домашняя аптечка опустела, к тому же в городке больше не было врача. Старый доктор Гёрлиц пустил себе пулю в лоб под портретом фюрера с черной траурной лентой.

Ханна помогла матери сесть, взбила подушку.

— Мне нужно выйти.

— Нет, дорогая, останься со мной, прошу тебя! — взмолилась мать, хватая ее за руку.

— Я не могу, мама, — сердито сказала молодая женщина. — Мне нужно пойти поискать хоть немного еды. У нас ничего не осталось.

— Но на улице русские! А здесь ты в безопасности. Скажи, чтобы Лина сходила. Эта девчонка совсем обленилась!

Ханна ощутила вспышку гнева, и это ее удивило. Она закрыла глаза. Русские… Самый страшный кошмар для немцев, непередаваемый ужас для немок. А ведь когда дивизии вермахта отправлялись завоевывать их степные просторы, никто не давал и ломаного гроша за жизнь представителей этой низшей расы, этих убогих славян, пораженных гангреной кровавой революции. Все были твердо уверены, что немецкие танки совсем скоро своими гусеницами проедутся по красному флагу с серпом и молотом. Во время митингов, задававших ритм их жизни, руки решительно вздымались вверх, и возглас «Зиг хайль!» выкрикивали с тем же рвением, что и в солнечные дни октября 1938 года, когда судетские немцы[18] примкнули к Рейху.

Прошли месяцы. Письма от солдат приходили все реже, и, несмотря на триумфальные сводки, передаваемые по радио, женщины научились читать между строк. Русская зима была безжалостна. Ханна и ее подруги осознали, что их братья, женихи и мужья не только мерзли, но и голодали. Вслед за бесконечно откладываемыми увольнительными объявленная было победа постепенно таяла в воздухе, пока не превратилась в мираж, — в нее уже никто не верил.

А потом случилось невообразимое… Зародившись среди озер и плодородных равнин Восточной Пруссии и Померании, с приходом первых беженцев, временно разместившихся на площадях и под навесами вокзалов, протяжный стон постепенно разносился по стране. Он докатился до Габлонца и соседнего городка Варштайн, где Ханна слушала новости, припав ухом к радиоприемнику, чтобы оградить больную мать от плохих вестей.

«Русские идут…» Старики и дети были мобилизованы для рытья окопов; матери семейств облачались в серо-зеленую униформу и брали в руки автоматы или противотанковые ружья; тринадцатилетние мальчишки натягивали на себя солдатские шинели, путаясь в длинных полах, и набивали соломой круглые каски, сползавшие на глаза.

Как и все остальные, Ханна испытывала ужас при мысли о полчищах русских, заполоняющих улицы Германии, жаждущих отмщения, этих чудовищ с монгольских равнин, вдохновленных злобной пропагандой Ильи Эренбурга[19], которую транслировали по радио: «Немцы — не люди». Однако же не советский солдат грубо схватил ее, не русский мужчина оскорбил, назвав «грязной нацистской шлюхой», «немецкой сволочью», и боль была такой невероятной, такой ошеломляющей, что она не понимала, как можно было не умереть на месте, как можно было лежать распятой, чувствуя, что разрываются твои внутренности, но оставаться в сознании. Она понимала, что валяется в грязи с распухшим лицом и окровавленным телом, получая презрительные пинки сапогом, словно бродячая собака.

По правде говоря, порой она даже жалела, что русские офицеры не появлялись в городе почаще, чтобы навести порядок.

Что касается Лины, одному Богу было известно, что с ней теперь стало. Когда по радио объявили о капитуляции, полька медленно поставила тарелку, которую мыла в раковине, развязала свой фартук и уронила его на пол, а потом повернулась к Ханне. Под густыми бровями ее взгляд был странно неподвижен. Они были знакомы около шести лет, с тех пор как Лину привезли работать на их семью, однако теперь Ханна поняла, что они совсем не знали друг друга.

Кухонные часы отсчитывали минуты, которые казались бесконечными. Прислонившись к печке, Ханна стояла без сил, с учащенно бьющимся сердцем. Лина обогнула длинный деревянный стол, двигаясь словно автомат. Хрупкая женщина неопределенного возраста, с красными руками и выпирающими из-под кожи костями, сделала странное движение губами, прежде чем плюнуть ей в лицо.

Дрожащей рукой Ханна вытерла щеку. Лина взяла несколько картофелин, остававшихся в мешке, и ушла. Ханна не вымолвила ни слова. Спустя несколько минут она нашла в себе силы пересечь кухню и закрыть входную дверь на ключ.

Она уже давно придумала, как объяснить своей матери, куда пропала польская служанка, но объяснения не потребовались, так как пожилая женщина становилась все более рассеянной. Иногда она просыпалась после тяжелого послеобеденного сна и звала Андреаса, сетуя на отсутствие сына и проклиная его за то, что он ее бросил. Что можно было так долго делать в этой стекольной мастерской? Конечно, он талантливый гравер, но никто не имеет права нещадно его эксплуатировать. Он даже перестал приходить на воскресные обеды, нарушая приличия! Ханна бросала печальный взгляд на этажерку, где стоял гравированный кубок, увенчавший годы учебы Андреаса в Технической школе Штайншёнау, а также ваза, за которую он получил высшую награду на Всемирной выставке в Париже в 1937 году. Она не могла спокойно смотреть на его изящную и трогательную работу «Девушка в лунном свете» — сердце ее сжималось от тоски.

Ханна старалась успокоить мать, напоминая ей, что Андреас не работает в стекольной мастерской с тех пор, как его мобилизовали, что теперь он солдат, как и все мужчины, и вот уже несколько лет не распоряжается своим временем. Чаще всего пожилая женщина просто отворачивалась, считая, что дочь говорит так ей назло. После этого начинались бесконечные упреки: то суп был недосолен, то вообще еда отвратительна, то кровать неудобна, то в комнате душно или холодно… С тех пор как закончилась война, Ханна только и делала, что подбадривала ее, но ситуация становилась все более драматичной, и она не знала, сколько еще сможет лгать матери.

— Ну что ты, мама, не волнуйся. Я просто пойду посмотрю, что можно получить по нашим карточкам. Я быстро.

— Будь осторожна, малышка, долго не задерживайся, — прошептала мать, похлопывая ее по руке.

Ханна грустно улыбнулась. Эти наставления относились к другой эпохе, когда жизнь шла по строгим правилам, когда следовало подчиняться родителям, школьным учителям, руководителям Рейха и молодежных организаций, фюреру.

Теперь настали новые времена. Бесполезно было прятаться на чердаке в надежде, что беда пройдет мимо. Насилие процветало. Было известно, что большевики не гнушались ни десятилетними девочками, ни старыми женщинами, и многие потом умирали от истязаний. Сосед, вернувшись из военного госпиталя, убил свою жену и двоих детей, после чего покончил с собой. Она хорошо помнила этих ребятишек, весело игравших на улице… Нет, она, конечно, не будет долго задерживаться, а также разговаривать с незнакомцами, ведь она хорошо воспитанная девочка!

У подножия лестницы выстроились по стойке «смирно» четыре потертых чемодана, перетянутых ремнями. Она выполнила инструкции, вывешенные на улице, где большими красными буквами было написано: немецкому населению предписывается подготовиться к эвакуации, которая начнется в пять часов следующего утра. Власти разрешали взять с собой лишь двадцать пять килограммов багажа на человека. Ключ от дома следовало вынуть из замочной скважины, привязать бечевкой к дверной ручке, а входную дверь опечатать. Когда молодая женщина ознакомилась с этими педантичными указаниями, зная, что в это время миллионы людей, изгнанные из своих домов, скитаются по дорогам, она подумала, что человек поистине обладает душой бюрократа и поступки его жестоки и бессмысленны.

Внезапно она почувствовала приступ тошноты и подбежала к кухонной раковине. Ее желудок выворачивался наизнанку, а горло обожгла желчь. Это было неудивительно, ведь она почти ничего не ела последние несколько дней. Опершись на край раковины, наклонив голову, она подождала, пока приступ закончится, затем вытерла лицо полотенцем.

В зеркале в прихожей бледная незнакомка с поджатыми губами недоверчиво и встревоженно смотрела на нее своими голубыми глазами. Она подняла руку и коснулась синяка под глазом, который уже начал желтеть. Заострившееся лицо выражало страх, покорность. Даже хуже — безропотность. Ханна спросила себя, сможет ли она когда-нибудь привыкнуть к своему новому лицу.

Она убедилась, что из ее кос, туго скрученных на затылке, не выбивается ни одна прядка. Конечно, ей следовало бы обрезать волосы. Они были слишком густыми и светлыми, бледно-золотистого оттенка, было очень сложно ухаживать за ними… Но она не решалась это сделать. Несколько лет назад, а может быть веков, если это вообще не было сном, влюбленный юноша, гладя их, утверждал, что никогда не видел ничего красивее.

Боже мой, Фридль… Ее жених погиб в бою, в одном из первых сражений в России. Ему было двадцать лет, как и ей. От него осталось лишь несколько писем с застенчивыми признаниями и фотография, где он стоит в униформе вермахта, в пилотке, надвинутой на глаза. Этот потрепанный снимок она спрятала — рука не поднялась его сжечь вместе с другими вещами, напоминавшими о Третьем рейхе: портретом Адольфа Гитлера, полосками ткани с приветственными надписями и флажками со свастикой. Со смешанным чувством страха и облегчения она бросала в огонь свои значки, членские билеты и униформу Лиги немецких девушек.

Ханна взяла корзину, стоявшую возле двери, надела на левую руку белую повязку и проверила, чтобы ее ширина составляла предписанные пятнадцать сантиметров. Несколько дней назад двое солдат чешской освободительной армии били мужчину палками до тех пор, пока он не упал с окровавленным лицом, с оторванным ухом, и лишь за то, что размеры его повязки не соответствовали требуемым.

Выйдя на улицу, она поспешно перешла на шоссе. Отныне немцам было запрещено ходить по тротуарам. Накануне ей пришлось сдать в мэрию свой велосипед и радиоприемник. Такие вещи у немцев конфисковывали. Сутулясь, она быстро пошла вперед, стараясь не смотреть на лоскуты белой ткани, висевшие на окнах. Сразу после поражения новые власти порекомендовали жителям сделать это, и теперь грабителям стало еще проще находить немецкие дома.

Она завернула за угол, торопясь дойти до дома Лили, единственного человека, которому она пока доверяла, несмотря на то что ее кузина пребывала в еще большем замешательстве, чем она. Лили пообещала раздобыть ручную повозку, на которой они могли бы везти мать Ханны.

«Четыре чемодана… — занервничала она. — Это безумие! Я не смогу их унести. Какая я идиотка! Двух вполне хватило бы. Но как знать, что нужно взять с собой? Я положила теплые вещи и одеяло для зимы. Один Бог знает, где мы окажемся… Еще еды на несколько дней. И альбом с фотографиями, потому что иногда мне кажется, что я могу забыть, как выглядит отец… Главное, чтобы все это поместилось в повозку. Мама весит совсем немного. Нет, без всего этого нам не обойтись. Мы и так все оставляем здесь: мебель, картины, разные безделушки… Нам запретили брать с собой любые ценности, сувениры, документы на имущество… А мама до сих пор ничего не знает. Но как ей сказать? Такое потрясение может ее убить. Тем не менее придется с ней сегодня поговорить. Может, Лили придет со мной и поможет смягчить удар?»

Поглощенная своими мыслями, Ханна незаметно вышла на площадь перед мэрией. Двигаться дальше ей помешала толпа. Пятеро мужчин, трое из которых были в военной форме, и женщина в светлом платье сидели за деревянным столом, на котором лежали фуражка и кожаная сумка. У их ног виднелся официальный портрет Гитлера. В нескольких метрах от него на коленях стоял мужчина в разорванной рубашке, обнажающей его тщедушное тело. Повязка с буквой «N» на руке означала, что он немец. Небольшие очки в металлической оправе, криво сидевшие на носу, придавали ему вид студента, хотя в его волосах уже пробивалась седина. Двое партизан с сигаретами в зубах стояли возле него, небрежно держа в руках автоматы.

— Что здесь происходит? — взволнованно спросила Ханна у стоявшей рядом пожилой женщины.

— Это народный трибунал, — тихо ответила незнакомка. — Они только что начали.

— Начали что? Я не понимаю.

— Судить немцев, что же еще! — Женщина горько усмехнулась. — Вы же знаете, что мы все виновны, все до последнего. Бенеш[20] сам так сказал! Он утверждает, что это из-за нас было принято Мюнхенское соглашение, а потом началась война. Они заставят нас за это заплатить, вот увидите! Заплатить кровью! Нас выгонят вон, заберут наши дома, наших женщин, наши фабрики… А дети уже мертвы, вы слышите меня? Оба моих сына мертвы… Мой муж мертв… А моя дочь… Да лучше бы она тоже умерла!

Она схватила Ханну за руку, придвинулась к ней так близко, что молодая женщина почувствовала на щеке брызги слюны.

— Они истребят нас всех до последнего. Мы все виновны. Никто нам не поможет… Даже американцы. Сталин сказал, что мы вне закона. Жизнь немца сегодня не стоит и ломаного гроша. Нас убьют как собак. Собак, если их любят, хоронят. А мы подохнем и будем где-нибудь валяться, это я вам говорю…

Ее голос теперь звучал пронзительно, Ханна испугалась, она поняла, что у женщины начинается истерика. Она попыталась высвободить руку, но та вцепилась в нее железной хваткой.

— Шевелись, грязная свинья, нацистское отродье! Иди, поцелуй своего фюрера!

Мужчина, стоявший на коленях, получил удар сапогом по голове и упал вперед. Он принялся на ощупь искать свои очки, потом приподнялся и пополз на коленях. Из его груди вырвался болезненный стон.

— Заткнись! Ползи вперед! — крикнул один из партизан.

Ханна спросила себя, почему мужчина медлит. Если бы она оказалась на его месте, давно бы бросилась вперед, чтобы скорее с этим покончить. Только сейчас она заметила, что на земле что-то блестит: все вокруг было усыпано осколками стекла. Руки и колени мужчины теперь кровоточили. Ханна почувствовала, что ей не хватает воздуха, что она вот-вот потеряет сознание. Лишь судорожно сжатые пальцы полоумной женщины не давали ей лишиться чувств.

Мужчина добрался до портрета Гитлера, на который партизаны стали плевать, а потом приказали ему облизать его. Он повиновался под насмешки и хохот мучителей.

— Пятьдесят ударов кнутом! — объявил мужчина в военной форме, очевидно, глава трибунала.

Приговор написали мелом на спине осужденного, после чего партизаны поволокли его к двум столбам, установленным на площади.

Больше не в состоянии выносить это зрелище, Ханна вырвалась из цепких рук женщины. С глазами, полными слез, она растолкала зевак, толпившихся вокруг нее, и побежала прочь.

Споткнувшись о неровность мостовой, она чуть не упала, затем обогнула груду камней. В городке за все время наступления русских взорвалось несколько случайных бомб. Судетские города подвергались бомбардировке, но внутреннюю часть Богемии союзники пощадили. Однако, несмотря на то что Габлонц и его окрестности почти не пострадали, в некоторых районах стоял неистребимый запах гари. Она больше не узнавала родные места, в которых прошло ее детство: тихие улочки городка с милыми домиками превратились в заколдованный лабиринт, где опасности подстерегали на каждом шагу.

Как жить дальше? Как она сможет пережить все это с больной матерью на руках? Судетские немцы должны были уехать из города, но куда?

Каждый день колонны женщин, детей и стариков под насмешливыми взглядами вооруженных гвардейцев покидали свои деревни и города, волоча за собой нехитрый скарб, завернутый в одеяла и перевязанный или сложенный в набитые до отказа чемоданы. Трупы стариков или больных людей, слишком слабых, чтобы выдержать такое испытание, устилали обочины дорог. Они лежали там до тех пор, пока их не зарывали в общей яме где-нибудь на опушке леса. Ходили слухи об эвакуации в Германию, в районы Баварии или Гессена, но также в Россию, в Сибирь.

Поскольку газеты были запрещены, а радиоприемники конфискованы, население пребывало в тревожной неизвестности, которая усугублялась еще и тем, что указы правительства издавались на чешском языке, который большинство немцев знали очень плохо. Выводы делались на основании увиденного: неожиданные аресты, семьи, выведенные из своих домов на рассвете в одной одежде и пропавшие без вести… Всех приговаривали к принудительным работам, но некоторых отправляли вглубь страны. А еще существовала угроза попасть в один из лагерей, таких как Терезиенштадт, и там ожидать неопределенного будущего.

После стольких лет безграничной уверенности в победе эта вера рухнула, как карточный домик. Побежденные мужи с безвольно повисшими руками и застывшими лицами пребывали в растерянности. Их убежденность растаяла как дым, мечта разбилась вдребезги; лишенные своей униформы, своих титулов и прав, они оказались абсолютно голыми и теперь напоминали призрачные фасады домов, от которых остались только стены, чудом державшиеся на месте, тогда как бомбежки давно разрушили все внутри.

Ханне казалось, что она очнулась после тяжелого сна, долгого гипноза, пронизанного ударами молний и кошмарами. Теперь Чехословакия снова существовала, и ее президент был тот же, что и до войны, как будто присоединение Судетов к Рейху было всего лишь иллюзией.

А ведь она очень хорошо помнила ликующие крики толп людей, собравшихся вдоль дорог, чтобы встретить немецкие войска, проходившие колонной под транспарантами с надписью готическими буквами «Спасибо нашему Фюреру!» На балконах хлопали на холодном осеннем ветру красные знамена со свастикой. Как она была горда тогда в своем алом вышитом костюме и белой блузке с пышными рукавами, подобранными в тон чулками и начищенными до блеска башмаками! Она была совсем юной девушкой, но размахивала своим флагом вместе с остальными, радуясь улыбкам на лицах отца и родных. Люди плакали от счастливого волнения. «Наконец-то у нас будет работа… Наконец-то мы сможем жить в мире, не опасаясь гонений со стороны пражского правительства, которое нас ненавидит… Наконец-то будет устранена несправедливость Сен-Жерменского и Версальского договоров[21]…».

В трактирах и под витражами банкетного зала мэрии все пили за Мюнхенское соглашение, восхваляя Конрада Генлейна[22], который сумел вернуть их в лоно Великой Германии. Благодаря ему пресловутое «право народов на самоопределение» — кредо президента Вильсона, провозглашенное по окончании Первой мировой войны, — было наконец-то предоставлено почти трем миллионам пятистам тысячам немцев, которые начиная с XII века расселились в горных районах, прилегавших к Богемии, Моравии и Южной Силезии. «Кстати, вы знаете, что наш замечательный Генлейн учился в коммерческой школе Габлонца, а затем работал в городском банке?»

Но вскоре нацизм уже господствовал на их земле. В Берлине с недоверием отнеслись к партии Генлейна, с ее социал-демократами и либералами. Улицы были переименованы, из школьных классов убрали распятия, а чехи, евреи и противники режима были вынуждены бежать из страны.

Затем Гитлер захватил Чехословакию, разразилась война, и жизнь превратилась в кошмар. Протекторат Богемии и Моравии[23], безжалостная диктатура Рейнхарда Гейдриха[24], депортация, репрессии, письма высшего командования, сообщавшие о героической смерти солдат на фронте… Но знамена все так же хлопали на ветру, мальчишки из Гитлерюгенда размахивали факелами и мечтали стать героями, преданными своему фюреру, девочки пели гимны, маршируя стройными рядами.

В конце 1941 года Гитлер нарушил германо-советский пакт о ненападении. Фридль и Андреас были призваны на Восточный фронт. Выполняя предписание оказывать всяческую поддержку солдатам, Ханна проводила их на вокзал и вручила букеты цветов. Она до сих пор помнила прикосновение пальцев Фридля, когда он пожимал ей руку, высунувшись из окошка поезда. Тогда она даже представить себе не могла, что он не вернется! К тому же Андреас пообещал ей приглядывать за ним, поскольку был на десять лет его старше. Взгляд ее брата был таким безмятежным, его пожатие таким ободряющим, что она, как всегда, поверила ему, и эта мысль поддерживала ее во время бессонных ночей. Как можно было предположить, что Андреас исчезнет, ничего о себе не сообщив?

Первые декреты президента республики Эдварда Бенеша обрушились на их головы, как нож гильотины. Немцы лишались своих гражданских прав, а их имущество подлежало конфискации безо всякого возмещения. Разрешалось оставить лишь самое необходимое: одежду, пищу, некоторые кухонные принадлежности. Женщины должны были работать на чешских фермах или в качестве прислуги в своих же домах. Виновными считались все немцы, независимо от того, совершали они преступления или нет.

Виновными были мужчины: им приказывали раздеться прямо на улице и поднять руки, проверяя наличие под мышкой татуировки с группой крови, что указывало бы на их принадлежность к SS[25]; виновными были служащие, учителя, члены SA[26], монашки, фотографы, флейтисты, сапожники, санитарки, мэры городов, палачи гестапо, булочники, инженеры, стеклоделы, работники текстильных фабрик, механики, воспитательницы; виновными были также матери семейств, дети и старики.

Президент Бенеш обладал всей полнотой власти, и никто не строил иллюзий по поводу этого человека, питавшего к немцам глубокую ненависть; он символизировал мстительный вопль чехов «Смерть немцам!».

Никогда еще Ханна не испытывала такого безысходного отчаяния. А если вернется Андреас, как он их найдет? Некоторые жители прикрепляли записки к дверям домов, к стволам деревьев, на доски для афиш. Матери разыскивали своих детей, уцелевшие заключенные — свои семьи, дома которых превратились в груду мусора. В любом случае это была безумная надежда — хоть на секунду предположить, что ее брат сумел выжить в России.

В боку внезапно закололо, она остановилась. Согнувшись пополам, Ханна пыталась отдышаться. Из горла вырвался сдавленный крик. «Я родилась здесь! Мой отец, дедушки, бабушки, вся моя семья похоронены на этом кладбище. Вольфы живут на этих землях более трехсот лет. Это моя страна, моя родина… Здесь я у себя дома! Вы не посмеете меня прогнать! Мне некуда идти. Я не знаю ничего другого, кроме этих гор и лесов, ручьев и рек, стекольной мастерской, где уже несколько поколений Вольфов гравируют хрусталь, передавая секреты ремесла от отца к сыну…»

Она подняла глаза и поняла, что стоит у церкви, куда раньше часто приходила молиться. Солнце качнулось в небе. Ее пронзило тоскливое чувство одиночества, которое испытывают те, кто, однажды познав надежду, понимает в порыве отчаяния и гнева, что все детские мечты были обманом; они не верят больше ни во что: ни в счастье, ни в будущее, ни в Бога.


Откуда-то издалека, из глубины черного тоннеля донесся приглушенный взволнованный голос. Он показался ей знакомым.

— Ханна… Прошу тебя… Очнись…

Кто-то нещадно тряс ее за плечи. Она открыла глаза. Над ней склонилась девушка с коротко остриженными волосами. «Зачем она так коротко постриглась? — машинально подумала Ханна. — Ей это совсем не идет. Она похожа на подростка с огромными испуганными глазами, выступающими скулами и впалыми, словно обрезанными щеками».

— Слава Богу, ты жива… Ты меня так напугала!

— Лили, — прошептала Ханна. — Что с тобой случилось?

Девушка залилась слезами.

— Я выгляжу ужасно, да? — Она всхлипнула, проведя дрожащей рукой по волосам. — Я возвращалась домой после работы. Их было несколько человек. Они потащили меня и еще двух незнакомых мне девушек на середину улицы. Я думала, что умру со стыда. Они разорвали на мне блузку, а потом начали резать… обрезать…

— Тихо, успокойся, — произнесла Ханна, приподнимаясь.

У нее закружилась голова, и она прикрыла глаза; должно быть, она была в обмороке.

— А ведь я сделала все, как ты велела, клянусь тебе. Надела длинную юбку и платок, чтобы меня приняли за старуху. Но это не помогло. Они обозвали меня шлюхой… Это было ужасно! А люди просто стояли и смотрели. Я так боялась, что меня изнасилуют, как тебя…

— Но они ведь этого не сделали?

Лили исступленно затрясла головой.

— Нет… К счастью, нет. Меня спасла госпожа Дворачек. Она закричала, что меня не за что наказывать. Я думаю, она их напугала. Должно быть, они приняли ее за колдунью. Она привела меня домой. И плакала вместе со мной.

Лили вытерла ладонью нос, из которого текло.

Ханна подумала, что их преподавательница фортепиано всегда приносила им удачу. Со своим шиньоном из темных волос, тяжелыми гранатовыми серьгами, оттягивающими мочки ушей, и кружевными юбками эта пожилая чешка была настоящей феей их детства. Почетное место в ее гостиной, загроможденной мягкими креслами и фарфоровыми статуэтками, занимала гравюра с изображением императора Франца Иосифа. «Это присоединение к Рейху — самое настоящее извращение! В Богемии мы были истинными немцами лишь в Средние века. Только Габсбурги[27] могли нас всех спасти», — строго заявляла она. Когда она выходила из себя, ее черные глаза сверкали, как молнии, а морщинки, в которые забивалась губная помада, гневно собирались вокруг губ. Среди чехов, словаков и судетских немцев она была не единственной, кто так думал.

— Не расстраивайся, дорогая, — произнесла Ханна наигранно бодрым тоном. — Волосы быстро отрастут. Зато ты не рискуешь подхватить вшей!

Она заставила себя улыбнуться, так как Лили не сводила с нее глаз. Ханна, ее старшая кузина, всегда все знала. Она первой надела туфли на каблуках, первой танцевала на балу, первой обвенчалась… Лили была всего на два года младше Ханны, но постоянно нуждалась в ее поддержке и заботе.

Ханна ухватилась за протянутую руку Лили и поднялась с земли. Она разодрала себе ногу, и теперь из ранки сочилась кровь. Взяв Лили под руку, она повела ее к дому родителей кузины.

— Я как раз шла к тебе. Ты раздобыла повозку?

— Да, но она не очень большая. Тебе известно, куда нас отправляют?

— Понятия не имею. Думаю, нас где-нибудь подержат какое-то время, прежде чем отправить в Германию.

— Но почему нас не могут оставить в наших домах?

— Потому что их уже отдали другим, — нетерпеливо ответила Ханна. — Ты же сама видела людей, прибывающих из удаленных районов Богемии с портретами Масарика[28] и Бенеша в руках. У Риднеров вообще посреди гостиной красуется портрет Сталина. Когда эти люди видят подходящий дом или ферму, тут же заселяются туда. Все очень просто!

— Но это же наша родина! — жалобно произнесла Лили, голос ее дрожал. — Мы живем здесь уже несколько веков. Землю в этих горах осваивали мы, немцы. Мы открыли стекольные мастерские по просьбе славянских господ. Построили города, организовали различные производства… Все это сделали мы! — воскликнула она, и ее широкий жест охватывал не только городок Варштайн, но и весь район Габлонца.

— Я знаю, — вздохнула Ханна, — но я слишком устала, чтобы говорить сейчас об этом. Мы должны думать об отъезде. Нам еще повезло. В других местах людям дают на сборы всего два часа. А кого-то сразу погнали к польской границе, не дав даже собраться. Поляки отправили их назад, и они несколько дней оставались в лесу без пищи и крова.

Она безуспешно пыталась побороть свою тревогу.

— Мне страшно, — прошептала Лили. У нее был такой несчастный вид, что Ханна остановилась и обняла ее.

Обугленный каштан устремил свой черный ствол в небо, и несколько суетливых ласточек сидели на его ветвях. Под легкой тканью летнего платья кузины Ханна ощущала ее острые лопатки. С остриженными волосами Лили была похожа на птичку, выпавшую из гнезда.

«Если бы ты только знала… — подумала она, сжимая губы. — Если бы ты только знала, как страшно МНЕ носить в себе ребенка от монстра, который меня изнасиловал».

Венеция, январь 1946 года

Франсуа Нажель тщетно дул на свои пальцы, пытаясь их согреть. Раздосадованный, он в очередной раз отругал себя за то, что оставил перчатки в отеле. Он поднял воротник своей меховой куртки и засунул руки в карманы. Где же этот проклятый вапоретто?

Густой туман опустился на Венецию еще на рассвете. Неподвижное серое покрывало лениво висело над городом, заглушая звуки, пропитывая влагой золото и порфир дворцов, скрывая колокольни, сливаясь с водой каналов, проскальзывая между старыми камнями и облупившимися стенами, крадясь вдоль набережных. Промозглый холод проникал под одежду, пробирая до мозга костей. Но было в этой серости и нечто такое, от чего щемило сердце, что-то сродни отчаянию и безнадежности.

Франсуа вдруг осознал, что он здесь совершенно один. Вокруг не было ни души. Маленькая будка, где обычно сидел контролер, была пуста. Помятая городская ежедневная газета «Il Gazzettino» лежала раскрытой на столе. Должно быть, мужчина отлучился на несколько минут. Над головой Франсуа горел красный свет маяка, словно чей-то недобрый глаз. Недалеко от пристани, где он мерз в ожидании транспорта до Мурано, на волнах качалась гондола, с ритмичностью метронома ударяясь о потускневшие столбы. Глухие равномерные удары наводили на мысль о похоронном звоне.

Он постарался прогнать мрачные мысли. Конечно, было бы лучше последовать совету Элизы и перенести эту поездку на весну, но ему захотелось воспользоваться недолгой передышкой, пока семейное предприятие по производству витражей не возобновило свою деятельность, ведь отныне Франсуа придется уделять этому все свое время.

Эту поездку, напоминавшую побег, он задумал втайне от всех. Ему было необходимо на время покинуть дом, потому что он начал в нем задыхаться. Поначалу у него пропал сон. Зуд в ногах заставлял его подниматься с кровати среди ночи и бродить по дому. В конце войны он только и мечтал о том, чтобы вернуться домой и больше никогда не покидать его, но совсем скоро обнаружил, что неистовые сражения с тенями оставили след в его душе. Рутина спокойной жизни со всеми ее достоинствами оказалась предательски тоскливой, хотя во время войны он не знал, доживет ли до утра. Он не любил войну, но и мир не принес ему долгожданного счастья.

Его дед, а потом и отец каждый год отправлялись в путешествие в Венецию. Он еще помнил себя маленьким мальчиком, сидевшим верхом на чемодане в прихожей, скрестив руки на набалдашнике трости. «И куда же вы отправляетесь, месье?» — подтрунивал над ним отец. «Очень далеко, месье», — отвечал он, стараясь не шевелиться, чтобы соломенная шляпа не сползла на нос. Обязательным условием шутливого ритуала между отцом и сыном было то, что он называл какое-нибудь экзотическое место из своей книги по географии, что-нибудь вроде Тананариве, Вальпараисо или Улан-Батора. Отец смеялся от души, прежде чем взять свою шляпу, трость и чемодан.

Франсуа не поехал так далеко. Он отправился в Венецию, подгоняемый смутным желанием возобновить традицию в память о том, как сияли глаза деда и отца, когда они рассказывали о стеклодувах Мурано, поскольку Нажели, изготавливавшие витражи, тоже относили себя к ловцам света.

Наконец он услышал приглушенный гул, словно предвещавший появление морского чудища. Но это был всего лишь вапоретто, вынырнувший из глубин тумана с внушающей доверие солидностью. Капли воды стекали по запотевшим стеклам. Стоявший на палубе матрос с покрасневшим от холода лицом держал в руках канат и, казалось, был удивлен при виде Франсуа. Судно причалило, он взобрался на борт.

Единственной пассажиркой была старушка с вытянутым лицом и собранными под черной шапочкой волосами. Она держала на коленях букет хризантем. Желтые цветы ярким пятном выделялись на сером фоне ее одеяния. Когда старушка высадилась на Острове Мертвых[29], Франсуа продолжил свое путешествие в одиночестве в этом плавучем «аквариуме», пропитанном запахами влажной шерсти.

Его первую поездку в Венецию пришлось отменить, потому что в одно не самое прекрасное мартовское утро некий австрийский капрал[30] решил бросить свои войска на Францию. Пришлось ждать долгих пять лет, прежде чем стало возможным думать о чем-то другом, кроме войны, лишений, нищеты и смерти. Однако воспоминания не собирались так просто покидать его. В промозглые дни вроде этого начинала ныть рана, но самым мучительным, без сомнения, были кошмары. Навсегда исчезнувшие лица навечно отпечатались в его памяти. Он просыпался среди ночи в поту, сердце бешено билось, ушные перепонки лопались от воплей истязаемых людей.

Франсуа сошел в Мурано. Ожидавшие погрузки суда стояли на причале возле складов с облупившимися названиями предприятий. Торопливые силуэты выныривали из пелены тумана, чтобы снова в нем скрыться. Он остановился в нерешительности. Швейцар отеля объяснил ему, как добраться до мастерских Гранди, но Франсуа приехал раньше времени и решил сначала пропустить где-нибудь стаканчик, чтобы согреться.

Отправившись на поиски ближайшего бара, он пошел мимо ворот с висячими замками, закрытых магазинчиков, обогнул груду досок, загораживавших проход. Серый кот с задранным хвостом пробежал рысцой вдоль стены, гордо его проигнорировав. Франсуа ускорил шаг. Какое-то гнетущее чувство сдавливало его сердце. Он чувствовал себя разочарованным, в чем-то обманутым. Эта поездка не принесла ему утешения, на что он смутно надеялся.

«Что ты хотел здесь найти?» — подумал он, злясь на самого себя. Неужели он поддался очарованию идеализированного образа Венеции с ее причудливым и шаловливым нравом, так отличающейся от его родного города-крепости Меца[31], сурового, как все гарнизоны, со своей военной пунктуальностью, запечатленной в фасадах домов, в прямых линиях скверов и улиц, этого главного форпоста страны, превратившегося сегодня в груду развалин?

Неужели он наивно полагал, что обретет в Светлейшей покой? Было ли это истинной причиной поспешной поездки, больше напоминавшей желание забежать вперед? Он снова вспомнил взгляд сестры, собиравшей ему чемодан. Элизу невозможно было обмануть. Она складывала его вещи молча, с поджатыми губами, и лишь посоветовала ему быть осторожнее с этими итальянцами, которым не стоило доверять.

Франсуа подумывал уже вернуться назад. У него создалось впечатление, что он заблудился. Ничто не указывало на присутствие поблизости бара или ресторана. Пустые лодки покачивались на волнах. Вода сочилась по стенам домов, все вокруг было пропитано ею. Одинокий фонарь маячил в тумане, словно часовой.

Он остановился перед внушительными коваными воротами с переплетенными инициалами, которые ему не удалось расшифровать. На столбах, обозначающих вход в просторный двор, была изображена эмблема птицы, напоминающей орла с раскинутыми крыльями. На удивление, ворота оказалась приоткрытыми. Франсуа решил зайти и спросить дорогу. Когда он толкнул их, они проехали по земле с неприятным скрежетом.

Взгляд его упал на дерево, раскинувшее свои голые ветви. На краю колодца стояло ржавое ведро. Он осторожно прошел вперед, не зная, нужно ли как-то дать знать о своем присутствии. Наверное, было невежливо входить в чужие владения вот так, без приглашения. Его внимание привлекли красные отблески за окном. Заинтересовавшись, он подошел ближе.

На ней была темно-синяя мужская рубашка с засученными рукавами, черные брюки и тяжелые ботинки. Сидя на рабочей скамье, она вращала стеклодувную трубку левой рукой и выравнивала огненный шар деревянной лопаткой. Девушка работала со сдержанной грацией, и ее напряженное тело двигалось с размеренностью маятника. Затем она встала, продолжая вращать трубку, мешая этим стеклянной массе упасть на землю, и подошла к печи. Тучный молодой мужчина, мускулистость тела которого подчеркивала майка, открыл дверцу крюком. Ее тело качнулось вперед, и она поместила изделие в печь. В ту же секунду багровые отблески пламени озарили ее, и ее непокорные светло-рыжие волосы, собранные в косу, словно вспыхнули.

Она вернулась на свое место и продолжила формировать раскаленное стекло, используя пинцет, затем ножницы, которые ей протягивал помощник. Вокруг нее сыпались искры, но она не отрывала глаз от светящейся массы, которую подчиняла своей воле.

Ее руки не переставали работать, предплечья напрягались от усилия. Помогавший ей мужчина отошел на несколько секунд, затем вернулся с расплавленной массой ярко-красного цвета. С неожиданной осторожностью он добавил одну каплю на изделие девушки.

Рубашка незнакомки намокла от пота, раскрасневшееся лицо выражало сосредоточенность и физическое напряжение. Ее решимость вызывала восхищение, жесты были плавными и точными. Она ни разу не остановилась в сомнении, не замешкалась. В этом порыве, полном упорства и страсти, она выглядела почти грозной, одержимая непреодолимой силой, но вместе с тем ее благоговение перед тем, что делала, было трогательным.

Когда она наклонилась, чтобы измерить циркулем деталь своего творения, он увидел ее бледную шею в вырезе воротничка, такую нежную и хрупкую, что, потрясенный, прижавшись лбом к оконному стеклу, вцепившись руками в железный парапет так, что побелели пальцы, вдруг подумал: отдается ли эта женщина с такой же страстью любви и можно ли при этом уцелеть?


Он потерял ощущение времени. Мужчина, помогавший девушке, куда-то исчез. Теперь она была одна. Усталым жестом она распустила волосы, несколько раз провела по ним пальцами, нещадно дергая непокорные пряди. Внезапно ему стало стыдно за то, что он подглядывал за ней без ее ведома. Он отступил от окна и направился к двери в мастерскую.

Франсуа постучал, и звонкий голос ответил: «Входите!» Входя в мастерскую, он ощутил волну жара. Девушка пила жадными глотками из горлышка бутылки. Капли воды стекали по ее губам.

— Si, signore?[32] — произнесла она, смущенно вытирая губы ладонью.

Он подумал, что никогда не видел никого более чувственного, чем это дерзкое создание, только что победившее огонь, но едва достававшее ему до плеча.

Он снял фуражку.

— Scusi, signorina. Parla francese?[33] Простите, но я не говорю по-итальянски.

— Конечно, месье. Чем могу вам помочь? — ответила она с лукавой интонацией.

У нее был высокий лоб, крупный волевой нос и чувственный рот. Светлые глаза внимательно изучали его из-под изогнутых бровей. Внезапно, явно смутившись своего вида, она отвернулась и быстро застегнула рубашку. У него возникло нелепое ощущение, что она только что встала с постели, и он застал ее врасплох.

— Я… Прошу прощения, что вошел без предупреждения, но я заблудился, а потом я увидел вас, и это было так… Я искал местечко, где можно чего-нибудь выпить, чтобы согреться перед деловой встречей. Погода такая неприятная…

Он говорил невпопад и чувствовал себя глупо.

Уперев руки в бока, запрокинув голову, она разразилась звонким смехом. Сердце Франсуа скакнуло в груди.

— В любом случае вы попали в нужное место, здесь вы наверняка согреетесь. Вы дымитесь как лошадь, вернувшаяся в конюшню!

От его обсыхающей одежды действительно поднимались завитки пара. Франсуа смущенно улыбнулся.

— Если хотите, могу угостить вас кофе, — предложила она, возможно, чтобы извиниться за насмешку. — Кладите сюда свои вещи. У нас вы не рискуете подхватить пневмонию в ожидании вашей встречи.

Девушка подошла к столу, где стоял оловянный кофейник. Ополоснув две чашки, она вытерла их, затем налила кофе.

— Держите, он еще теплый, — сказала она. — Присаживайтесь на стул.

Он послушно сел, а она взобралась на высокий табурет. Кофе оказался очень крепким, с горьким вкусом. К великому удивлению Франсуа, она не продолжила беседу и даже как будто забыла о нем. Прижав колени к груди одной рукой, обхватив другой изящную фарфоровую чашку, которая смотрелась неуместно в мастерской, девушка с неподвижным лицом глядела в пустоту. Растерявшись, он сидел молча, не смея нарушить ход ее мыслей. За двадцать пять лет своего существования он пережил несколько счастливых романов и никак не ожидал встретить такую загадочную для него девушку.

Загрузка...