Проехав еще несколько улиц, он резко затормозил возле элегантного дома из желтого известняка. Как только взгляд Ливии упал на резную дверь, у нее пропало всякое желание шутить.

— Ну вот, вы снова онемели… — Он театрально вздохнул, после чего достал из кармана блокнот и вырвал из него страницу. — Держите, здесь мое имя и адрес. Обращайтесь, если что. Я буду счастлив пригласить вас на чашечку кофе, чтобы вы меня простили. Вы согласны?

Ливия взяла листочек, который он ей протягивал, и положила в сумочку: ей совершенно не хотелось с ним общаться, а так он быстрее оставит ее в покое. Она поспешно вышла из машины.

Он поставил чемодан на тротуар.

— Вы уверены, что с вами все в порядке? — спросил он озабоченно.

— Да, спасибо.

— Тогда до скорого свидания?

Она кивнула с отстраненным видом. Молодой человек пожал плечами, прыгнул в свой джип и резко тронулся с места, оставив ее стоять перед дверью, украшенной медальоном, с помятым чемоданом у ног.


Церковный колокол прозвонил пять часов. Три монашки в белых воздушных капорах торопливо прошли мимо, оживленно болтая. Ливия стояла перед домом Нажелей и не знала, как ей поступить. Ведь она проделала такой долгий путь не для того, чтобы повернуть назад. В любом случае в Мурано она вернуться не могла.

Оформив все необходимые бумаги, она ушла из дома тайком, лишь оставив Флавио записку, в которой сообщала, что уехала к своей подруге Марелле Моретти, на загородную виллу ее родителей, чтобы поразмыслить о будущем. Марелла, обладательница миндалевидных глаз и пухлых щек, могла без труда обмануть кого угодно. Ливия подавила в себе желание укрыться в их красивом старом доме, окруженном виноградниками, где она, будучи ребенком, счастливо проводила летние каникулы. Она вспоминала о свежем льняном белье, аромате земли, ветра, о шелесте тополиных листьев, о том, как ночной парижский поезд изрыгал клубы пара, а в полупустом купе витал запах дешевого вина.

Флавио наверняка обнаружил записку, когда пришел в мастерские на следующее утро. Должно быть, он закатил глаза и скорчил одну из своих излюбленных гримас, а затем выбросил все это из головы.

Порыв ветра заставил ее содрогнуться. Трехэтажный дом был узким, но яркий цвет камня добавлял ему теплоты. Ливия немного успокоилась. Она поправила шляпку, глубоко вздохнула и подошла к двери. Бронзовый молоток выскользнул из ее рук и упал на свое место с сухим клацаньем, от которого она вздрогнула.

Секунды показались ей вечностью. Интересно, ее кто-нибудь услышал? Она тщетно поискала глазами звонок. В тот момент, когда она снова протянула руку к молотку, дверь открылась.

Ливия подняла глаза. Худая женщина, одетая в черное платье, застегнутое до самой шеи, которое едва оживлял белый воротничок, строго смотрела на нее. У нее было угловатое лицо, тонкие губы и светлые глаза, русые волосы были стянуты в пучок. На плече красовалась брошь в форме лотарингского креста, украшенная аметистами. Ливия узнала символ, который генерал де Голль прославил на весь мир.

— Слушаю вас?

— Я… Я ищу месье Франсуа Нажеля. Это его дом? — запинаясь, произнесла она.

Под пристальным взглядом женщины, оглядевшей ее с головы до ног, Ливия с особой остротой осознала, насколько запылились ее ботинки на шнурках и помялся костюм. Хорошо бы женщина не заметила ее рваный чулок… Но взгляд дамы остановился на чемодане, и она как будто напряглась еще больше.

— По какому вопросу? — спросила она, поджав губы.

Ливия смутилась. Она не приготовила ответ, наивно полагая, что дверь ей откроет прислуга и проводит в гостиную, не задавая вопросов, а потом сразу же, как по волшебству, появится Франсуа. Но эта женщина ничем не напоминала прислугу, и Ливия поняла, что ее не пустят в дом, пока она не предоставит удовлетворительного объяснения.

— Меня зовут Ливия Гранди, мастерские Гранди в Мурано, — произнесла она твердо. — Когда месье Нажель был у нас с визитом, мы с ним обсудили несколько его предложений. Я приехала во Францию для восстановления контактов с нашими старыми клиентами и решила, в свою очередь, нанести ему визит.

Она огорченно указала на свой костюм:

— Прошу прощения за свой вид, но меня сбила машина, когда я вышла из вокзала. Я могу подождать его в доме?

Женщина слегка опешила от ее категоричного тона.

— Как пожелаете, — неохотно согласилась она. — Но мой брат вернется только через час.

— Ничего страшного, мадам, — произнесла Ливия, заставляя себя улыбнуться. — Я располагаю временем.

Ей было не очень удобно сидеть на стуле, под лопатками закололо. Она бы с удовольствием свернулась клубочком на диване, но присутствие Элизы Нажель вызывало робость, и она не могла позволить себе такую вольность. Поэтому Ливия сидела прямо, как в школе, аккуратно поставив ступни вместе.



Она попыталась угадать возраст старшей сестры Франсуа. У нее было лишь несколько седых волос, а на лице почти не имелось морщин. Ливия никак не могла осмелиться взять последний бисквит, остававшийся на тарелке. Она в оглушительной тишине выпила чашку кофе и стакан воды, сгрызла несколько печений, но по-прежнему была голодна.

Гостиная была не очень большой. Кессонный[44] потолок, дубовая мебель и выцветший восточный ковер придавали ей уютный вид. Когда растаяли последние лучи солнца, согревавшие паркет, Элиза Нажель поднялась, чтобы зажечь лампу. Часть комнаты погрузилась в полумрак. Свет отражался в пуговицах со стеклярусом, украшавших ее строгое платье, и в жемчужных серьгах.

Ливия уже два раза просила разрешения выйти помыть руки, и оба раза, возвращаясь в гостиную, она натыкалась на взгляд Элизы, который казался ей все более пронизывающим. После нескольких безуспешных попыток завязать разговор с сестрой Франсуа она предпочла замолчать.

Ее плечи опустились, взгляд устремился на пол. Напрасно она затеяла эту поездку. Чего можно было ожидать от чужих людей? Она даже не предполагала, как теперь выглядит Франсуа, и опасалась, что не смогла бы узнать его, если бы встретила ненароком на улице.

Ливия была измучена бессонными ночами, начиная с того зловещего дня, когда поняла, что ждет ребенка. Несколько минут назад она испугалась своего отражения в зеркале над умывальником. С бесцветным лицом и черными кругами под глазами она показалась себе уродиной.

Внезапно быстрым птичьим движением Элиза наклонила голову набок.

— А вот и он, — произнесла она, вставая, хотя Ливия ничего не слышала. — Я предупрежу его о вашем визите, мадемуазель.

Она проводила взглядом Элизу Нажель, растерла щеки, проверила дрожащей рукой, держится ли еще прическа. Ее сердце билось так сильно, что она боялась снова упасть в обморок, как на вокзале. Ливия была сама не своя. Никогда еще она не чувствовала себя настолько нерешительной и растерянной, даже когда дедушка умер у нее на руках.

— Дедуля, прошу, помоги мне! — в ужасе прошептала она.

Она услышала торопливые шаги и встала, словно автомат. Когда Франсуа появился на пороге, ее поразило сияние его светлых волос. На нем был темный костюм с широкими жесткими плечами безукоризненного кроя и такой же темный галстук.

Он закрыл за собой дверь, не сводя с нее глаз. Она облизнула сухие губы.

— Ливия… Что вы здесь делаете? — спросил он, приблизившись.

С обеспокоенным видом подавшись к ней, он взял ее руки в свои.

— Вы так бледны, присядьте. Элиза сказала мне, что вы приехали налаживать контакты со старыми клиентами. Но почему вы меня не предупредили? Я написал вам письмо. Вы его получили? Вы ничего мне не ответили, и я подумал…

Она отрицательно покачала головой. О каком письме он говорит? Она ничего не получала. Она бы обязательно ему ответила, а может быть, и нет. Как знать? Что она могла ему написать, если у нее не получалось сказать ему это в лицо?

Ее холодные пальцы согревались в руках Франсуа, и она закрыла глаза, чтобы насладиться этой неожиданной поддержкой. Она узнала слегка пряный аромат с ноткой кедра, который впитался в ее кожу, когда она бежала по предрассветной Венеции, пробираясь по узким улочкам, взлетая по скользким ступенькам мостов, мчась по своему застывшему городу, очерченному, словно пунктиром, тонким слоем инея, убегая прочь от кровати со смятыми простынями, где спал ее любовник.

Она подняла голову, посмотрела ему прямо в глаза.

— Я приехала сообщить, что ношу вашего ребенка.

За все время Ливия впервые произнесла это вслух. Тайна, которую она хранила столько месяцев, вдруг стала реальностью. Теперь у нее не было пути назад. Тиски, сжимавшие ее сердце, немного ослабили хватку. Каков бы ни был исход, она сможет честно сказать своему ребенку, что сообщила его отцу правду. Она должна была дать этому невинному созданию шанс быть признанным своим отцом и носить его имя.

При этом Ливия испытывала чувство нетерпения. Она сердилась на себя за то, что ей не хватило мужества одной произвести этого ребенка на свет. Ей приходила в голову эта мысль, но однажды она настолько ее испугала, что Ливия свернулась калачиком на кровати, прижав колени к груди. В Мурано из-за скандала неминуемо изменилось бы отношение к семье Гранди на многие десятилетия вперед. Незаконнорожденный ребенок, плод любви… Тогда как это был всего лишь плод страсти и одиночества.

Когда она ехала к Франсуа Нажелю, ее подбадривало лишь одно: смутное воспоминание о приветливом пожилом господине, который гладил ее по волосам и подарил на день рождения маленькое ручное зеркальце с ее инициалами. Забыв про гордость, она рисковала быть изгнанной, как какая-нибудь непристойная женщина.

Руки Франсуа сжали ее пальцы так сильно, что ей стало больно, но она не протестовала. Он имел право на гнев. Ведь она нарушала привычный ритм его жизни. Наверняка он был обручен с какой-нибудь целомудренной и спокойной девушкой, которая никогда бы не отдалась первому встречному. Он, конечно же, заранее распланировал свое будущее, подобно тем людям, для которых жизнь представляет собой тщательно разработанный военный план с перечислением сражений, в которых необходимо участвовать, крепостей, которые нужно взять, и побед, которые следует одержать.

Она стояла перед ним с гордо поднятой головой, но тело ее сотрясала дрожь.

Позднее она не раз вспомнит об этом остановившемся мгновении, когда ее судьба зависела от мужчины, о котором она почти ничего не знала, кроме музыки его тела, родинки на груди и выражения какой-то отчаянной страсти на лице в момент оргазма, когда он давал жизнь их ребенку.

Возможно, это были пустяки, а может быть, и самое главное, потому что тело не лжет, во всяком случае, если оно принимает вызов страсти, подобно брошенной в лицо перчатке при вызове на дуэль. Этой голой страсти без прикрас они оба отдались зимней ночью в комнате с окном, приоткрытым на молчаливо сопричастные воды венецианского канала.

У него было серьезное лицо, но он по-прежнему никак не реагировал, ничего не говорил. С тяжелым сердцем Ливия поняла, что настал момент уходить, она и так была слишком бестактна. Ее долг по отношению к ребенку был выполнен.

Она чувствовала себя на удивление спокойно, думая о том, что нужно забрать чемодан и найти на ночь комнату в отеле. Что касается завтрашнего дня… Это уже будет другой день. Она обо всем подумает в свое время.

Когда Ливия попыталась высвободить свои пальцы, он поднес ее правую руку к губам.

— Я очень благодарен вам за то, что вы приехали, — произнес он очень серьезно.

Ей понадобилось несколько секунд, чтобы понять его, словно он говорил с ней откуда-то издалека. Затем, увидев непосредственную радость, озарившую его лицо, которую он и не пытался скрыть, она поняла, что ее так покорило с момента их первой встречи. Лучезарная улыбка Франсуа Нажеля показалась ей пленительной, потому что она не только отражала счастье, мимолетную радость, что можно было видеть на многих лицах, но была, прежде всего, признаком свободного человека.

В это же самое мгновение она ощутила страх. Вместо того чтобы почувствовать облегчение и испытать благодарность, у нее возникло абсурдное ощущение, что перед ней разверзлась пропасть.

— Не знаю… Возможно, мне не нужно было этого делать, — пробормотала она.

Он удержал ее в тот момент, когда она собиралась ускользнуть.

— Вы приехали сюда, Ливия. Вы не можете просто так уйти.

— Это было ошибкой. Мне очень жаль, я возвращаюсь домой.

— Ливия! — воскликнул он укоризненно. — Вы приняли правильное решение. И вы должны быть последовательной.

Она дрожала так сильно, что удивлялась, как еще держится на ногах. Франсуа продолжал сжимать ее пальцы. Она, пытаясь взять себя в руки, глубоко вдохнула. Не выдержав его взгляда, опустила глаза.

— Я не могу вам ничего обещать, — прошептала она.

— А я ничего и не прошу.

Именно это и тревожило молодую женщину, поскольку тех, кто дает, не требуя ничего взамен, следует обходить стороной, и доброта может порой превратиться в суровую надзирательницу.


Она сняла обувь и пиджак от костюма, не решаясь раздеться до конца, вытянулась на кровати со столбиками по углам. Ее чемодан стоял нераспакованным, хотя она открыла дверцы шкафа из непрозрачного стекла и вдохнула нежный аромат сухих трав, мешочки с которыми лежали на полках.

Положив руки вдоль тела, сжав кулаки, она чувствовала себя усталой и одинокой. Ребенок только что успокоился. В последнее время он стал шевелиться все чаще. Быть может, он уснул? Интересно, ребенок спит в утробе матери? Она ничего об этом не знала. Мать не могла объяснить Ливии порой пугающие метаморфозы ее тела, и она ни с кем об этом не говорила, возможно, так даже было лучше. Уединение было ей необходимо, чтобы привыкнуть к мысли о том, что ее тело принадлежит не только ей.

Ливия едва притронулась к ужину, который подали в столовой. Она выпила два бокала вина, от чего почувствовала легкое головокружение, и нашла неожиданное утешение в великолепном витраже, занимавшем всю стену, скрывая от глаз некрасивые здания на противоположной стороне улицы. Огромная магнолия с блестящими листьями и крупными белыми цветами красовалась на фоне японского пейзажа, где холмы окружали спокойную гладь озера.

Франсуа говорил без умолку. Он рассказал о том, что происходило в течение рабочего дня, затем об их встрече в Венеции и о том, что испытал «любовь с первого взгляда». Она была тронута тем, что он придумал целую историю, чтобы представить ее в лучшем свете. Франсуа утверждал, что попросил ее руки в письме, отправленном несколько недель назад, и что он ощущает себя самым счастливым из мужчин. Она была удивлена его безмятежностью, учитывая, что ему, как снег на голову, свалилась нежданная гостья и беременная невеста в одном лице. Кстати, о ее положении он не поведал своей сестре.

Сидя настолько прямо, что ее спина не касалась спинки стула, Элиза не проронила ни слова. Не было слышно даже стука ее приборов о тарелку. Периодически точным движением она промокала свои тонкие губы салфеткой. Франсуа умело избегал прямого обращения к ней, обволакивая свою сестру заготовленными фразами, такими же гладкими и ровными, как агатовые шарики.

Когда он позвал Элизу в гостиную, чтобы объявить об их помолвке, сжимая руку Ливии в своей, его сестра лишь молча кивнула. Взгляд ее светлых глаз на долю секунды задержался на животе Ливии, но это было почти незаметно, и молодая женщина засомневалась, не показалось ли ей это. «Я понимаю», — произнесла Элиза, и у Ливии по спине пробежали мурашки. Элизу Нажель было не так-то просто обмануть.

В дверь постучали. С бьющимся сердцем Ливия поспешила встать.

— Я хотела удостовериться, что у вас есть все необходимое.

— Спасибо, мадам.

— Вы можете называть меня по имени, поскольку мы скоро станем родственницами.

Ливия промолчала. Она чувствовала себя неловко из-за своих непричесанных волос, босых ног, юбки, застегнутой на талии булавкой, которую она тщетно пыталась прикрыть рукой.

— Когда срок? — спокойно спросила Элиза.

Может быть, сделать недоуменный вид и изобразить невинность? Ливия интуитивно поняла, что это будет ошибкой. Элизе Нажель, безусловно, не понравится, что ее держат за идиотку. Пока еще до конца не осознавая степени ее влияния, Ливия догадывалась, что эта женщина играла значимую роль в доме, где ей придется отныне жить. Во время ужина Франсуа проявил чудеса дипломатии, но Ливия все же была венецианкой и знала толк в таких играх.

— Этой осенью, — ответила она.

— Я так и думала, — удовлетворенно констатировала Эли-га. — Полагаю, вы католичка?

— Да, мадам.

— Это хорошо. Завтра же мы отправимся к священнику. Он сделает оглашение о предстоящем бракосочетании, и вскоре вы поженитесь. Церемония будет скромной.

— Я понимаю, — тихо сказала Ливия.

— Нет, не понимаете. Если Франсуа считает нужным жениться на вас, значит, у него есть на то свои причины. После всех жертв, на которые мы пошли во время этой войны, он имеет право на счастье. Никто не может лишать его этого, и надеюсь, вы сделаете его счастливым. Ваша свадьба пройдет в самом узком кругу из-за нашего брата Венсана. Он пропал без вести на Восточном фронте, и пока мы не узнаем наверняка, жив он или погиб, мы будем, соблюдая все приличия, ожидать его возвращения.

Она слегка наклонилась, и свет заиграл в драгоценных камнях броши в форме лотарингского креста.

— После смерти матери я сама вырастила двух своих братьев. И знаю их лучше, чем кто-либо. Сейчас Франсуа нуждается в спокойной жизни для того, чтобы все силы отдавать работе. Как вам известно, экономическая ситуация очень сложная. В течение четырех лет мы были присоединены к Германии. Благодаря генералу мы снова стали французами, но теперь нам следует занять свое место в Республике. Задача не так проста, ведь у нас много рабочих, которые зависят от нас. Я надеюсь, вы не рассчитываете на легкую жизнь. Мой брат вовсе не так беспечен, как может показаться на первый взгляд.

— Беспечен? — переспросила Ливия, нахмурившись.

— Счастливый, веселый, легкий… Поверхностный.

Эта женщина напомнила Ливии ее школьную учительницу, которая стала особенно невыносима, когда девочка перестала разговаривать после смерти родителей. В течение нескольких месяцев, раздраженная молчанием своей ученицы, она старательно провоцировала Ливию, отпуская в ее адрес колкости, а иногда и откровенно насмехаясь над ней. С тех пор девушка стала очень чувствительной к коротким убийственным фразам.

— Мне знакомы проблемы, с которыми сталкиваются предприятия. Я руководила мастерскими своей семьи, пока мой дедушка был прикован к постели. В Италии тоже все испытывают послевоенные трудности, мадам. И, как у вас, есть семьи, которые зависят от нас, и большинство из них голодают.

— Вы мне кажетесь слишком молодой, чтобы справиться с такой сложной задачей, — с сомнением произнесла Элиза. — Если я правильно поняла, у вас есть брат, который этим занимается.

Ливия подумала о Флавио, который захватил кресло дедушки и взял штурвал в свои руки, как будто вправе был играть эту роль.

— Жизнь не разбирает, у кого какой возраст, когда посылает испытания. Моему брату понадобилось много времени, чтобы оправиться после возвращения из России.

Элиза поджала губы.

— Он воевал на стороне немцев, разумеется.

— Да, мадам. Большинство итальянцев из его полка погибли вовсе не за правое дело. Им просто не оставили выбора. Полагаю, то же самое можно сказать о вашем брате Венсане?

В ту же секунду лицо Элизы Нажель застыло, а ее тело, и без того прямое как палка, вытянулось еще больше. Ливия поняла, что задела ее за живое. Во время своего пребывания в Венеции Франсуа рассказал, что Эльзас и северная часть Лотарингии были присоединены к Рейху. Некоторое время спустя жителей Мозеля и Эльзаса мобилизовали в вермахт. Молодые французы надели немецкую униформу. Она подумала, что товарищи ее брата, по крайней мере, погибли под знаменами своей страны. В маленьком ресторанчике в Мурано с полом из прессованных опилок и меню, написанным мелом, Франсуа покачал головой и произнес с грустным видом: «Мой брат Венсан не смог избежать этой участи. Немцы угрожали расправиться с семьями уклонистов. Кошмар 1914 года повторился снова. Кстати, после Первой мировой этих солдат начали называть мальгрену[45]». Ливия не осмелилась спросить Франсуа, как ему самому удалось выскользнуть из мышеловки. Флавио не любил говорить о войне, и она предположила, что Франсуа это тоже не доставит удовольствия.

Ливия устала от всех этих историй о войне, о солдатах с искалеченными душами, о смертях и массовых истреблениях. Она покачнулась и ухватилась рукой за спинку кровати.

— Пора ложиться спать, — строго сказала Элиза. — Поскольку у вас есть все необходимое, я вас оставляю. Завтра нам предстоит много дел.

И, бросив последний взгляд на закрытый чемодан, она притворила за собой дверь.


На берегу реки легкий ветерок колыхал серебристую листву ив и тополей. Прислонившись к дереву, Ливия смотрела на бурлящую воду, высокую траву, бокалы с пивом и вином, тарелки с крошками хлеба и печенья, расставленные на клетчатой скатерти. Чуть выше, на склоне холма виднелись красные крыши деревенских домов из серого камня. Шелестела листва. В ярком свете начинающегося лета все было настолько совершенно, что она почувствовала смутную тревогу, по телу пробежали мурашки, словно должно было произойти что-то ужасное и без предупреждения уничтожить этот безмятежный воскресный день.

Франсуа захотелось устроить пикник за городом, и Элиза приготовила корзину с продуктами, не забыв положить подушки в машину, чтобы ее невестке было удобно сидеть. Они ехали по проселочным дорогам, извивавшимся между лугов и полей. Под синим небом, среди пологих холмов виднелись деревни, чьи скромные домики теснились вокруг колокольни. Солнце грело ее обнаженную руку, лежавшую на дверце автомобиля. Она слушала Франсуа, отвечая ему вежливой улыбкой. «Тебе хорошо?» — время от времени спрашивал он, иногда с легкой тревогой, и она неизменно отвечала: «Очень хорошо, спасибо».

Ливия посмотрела на своего мужа. На нем были бежевые брюки, подвернутые до колен. Он шел по мелководью с удочкой в руках, внимательно всматриваясь в воду. Словно ощутив на себе ее взгляд, он выпрямился и повернулся в ее сторону, чтобы убедиться, что с ней все в порядке. В своей расстегнутой рубашке, с волосами, в беспорядке упавшими на лоб, открытым лицом, он напоминал сейчас счастливого подростка. Он помахал ей рукой, и она крикнула, чтобы он не беспокоился о ней.

Возможно, именно из-за этого она чувствовала себя неловко — из-за невероятной искренности Франсуа, его естественной убежденности в правильности того, что он делает. А ведь в Венеции ее привлекла в нем именно эта простота. Теперь же, лежа ночью рядом с ним, она слушала его спокойное дыхание и ощущала в душе леденящий холод.

Она не понимала себя. Когда она бродила по комнатам дома, заходя то в гостиную, то в столовую, то в библиотеку и даже в кухню, где кухарки бросали на нее хмурые взгляды, а маленькая Колетта в своем белоснежном чепчике выглядела откровенно испуганной, она ощущала себя привидением.

Казалось бы, чего еще желать? Отец ее ребенка, не раздумывая, обвенчался с ней и, похоже, был даже горд и доволен этим. Он был нежным и заботливым мужем. Она была ему благодарна, но никак не могла привыкнуть к этой новой жизни, которую вела уже целых три месяца.

После обеда Ливия уходила в свою комнату, садилась возле окна и погружалась в мечты, держа книгу на коленях. Иногда она слушала монотонное тиканье часов и ужасалась, потому что оно напоминало ее жизнь. Дни проходили размеренно и состояли из регулярных приемов пищи, воскресной мессы, благотворительных вечеров, куда ее приводила Элиза и где строгие дамы, похожие друг на друга, принимали ее приветливо, но давали всяческие указания, словно она была неразумным ребенком. В хорошую погоду Элиза отправлялась с ней на прогулку, всегда по одному и тому же маршруту, вдоль набережной.

Ее золовка была женщиной деспотичной и категоричной. Не было никакой возможности укрыться от Элизы Нажель, господство которой было одновременно изощренным и беспощадным. Рядом с ней все снова становились детьми. Не утруждая себя объяснениями, Элиза ясно давала понять, что ей необходимо подчиняться, просто потому, что так нужно. Кого-то это могло не беспокоить, но у Ливии возникло ощущение, что вокруг ее шеи медленно затягивалась шелковая нить.

Она закрыла глаза, разозлившись на внезапно подступившие слезы. Даже ее эмоции стали какими-то неестественными. Франсуа нарвал ей букет полевых цветов, которые она теперь задумчиво рвала на мелкие кусочки. Опомнившись, она отбросила два истерзанных стебля подальше, чтобы он не заметил.

Он поднимался от реки, приближаясь к ней забавной птичьей походкой, потому что острые камушки впивались ему в ступни. Положив удочку и пустой садок на землю, он сел рядом с ней на траву.

— Не везет сегодня, — улыбнувшись, сказал он.

Ливия не знала, что ему ответить. Ей изо всех сил хотелось показать ему, что она счастлива. Она искренне хотела быть образцовой супругой, чтобы потом стать любящей матерью. Разве не положена награда тому, кто научился повиноваться?

— Здесь очень красиво. Ты часто сюда приезжаешь?

— С самого детства. Существуют такие места, где чувствуешь себя как дома, ты согласна? Такое ощущение, что они просто созданы для нас, и это необязательно места нашего детства. Я часто вспоминаю о маленькой долине в Вогезах[46], где мне было так хорошо, что я с удовольствием там поселился бы.

Он лег на бок, положив голову на руку, доверчиво глядя на нее. Ливия догадалась, что он ждет от нее ответа, надеясь, что она, в свою очередь, расскажет ему о своих любимых местах. Но для нее признания всегда таили в себе привкус наказания.

Она смутилась и опустила глаза.

— Я понимаю, — пробормотала она. — Маленькой я обожала проводить время в лагуне. Там можно было часами смотреть на птиц. Я даже научилась распознавать их по крику.

Она почувствовала себя глупо. Все это было так пресно. Конечно, она любила лагуну, но существовали вещи намного сильнее и важнее, однако о них она не могла с ним говорить и злилась на себя за это, потому что Франсуа был достаточно тонким человеком, чтобы с полуслова уловить щекотливость и опасность некоторых переживаний.

— Ты скучаешь по Венеции, — тихо произнес он.

Боль была настолько острой, что она вздрогнула.

— Немного.

— Я хочу, чтобы ты была счастлива, Ливия. Это очень важно для меня. Ты ведь это знаешь, правда?

Она кивнула, в горле у нее пересохло.

— Тебе понадобится немного времени, чтобы привыкнуть, но я уверен, что все будет хорошо. И потом, скоро родится наш ребенок. Когда ты станешь мамой, будешь смотреть на вещи совсем по-другому, уверяю тебя.

Он повернулся на спину, сцепил руки на затылке и закрыл глаза. Блики солнца играли на его лице. Он казался таким безмятежным, настолько гармоничным телом и душой, таким реальным, что у Ливии даже не получилось на него обидеться.


Ханна вытерла рукой пот со лба, подняла глаза к свинцовому небу, предвещавшему грозу, и августовское солнце ослепило ее. Горячий ветер обдувал ее щеки, обнаженные руки, из-за него болела голова. Поясницу нещадно ломило, и она потерла ее рукой, пытаясь изгнать эту боль. Весь день она подготавливала целину под пашню, бросая камни в тележку, которую они тянули по очереди с двумя другими женщинами, назначенными на эту работу.

Ее грудь набухла и вызывала болезненные ощущения. У нее с самого рассвета не было возможности уделить внимание младенцу. Для Ханны было загадкой, откуда ее истощенный организм черпает силы, чтобы она могла накормить своего ребенка, в то время как большинство измученных молодых матерей давно уже лишились молока. Плач новорожденных по ночам мешал спать обитателям бараков. Накануне чьи-то злые языки пустили слух, что Ханна тайком добывает себе еду. Лили принялась ее яростно защищать, но Ханна даже не удостоила их ответом: такая мелочность не заслуживала внимания.

Вдалеке послышался крик. На опушке леса стоял мужчина из их бригады и махал руками. Все три женщины облегченно вздохнули. Рабочий день закончился. Теперь они смогут вернуться в лагерь беженцев, проглотить свой вечерний рацион — тарелку супа из крапивы, который здесь в шутку называли «королевской похлебкой», — и затем рухнуть без сил на соломенные тюфяки, где им не давали покоя клопы.

В полном молчании они закрепили ремни вокруг талии и медленно направились к краю поля, волоча за собой тележку, подпрыгивавшую на ухабах.

Ханна накапала немного настойки наперстянки в стакан с водой, затем помогла матери сесть, обняв ее за плечи. Она никак не могла привыкнуть к ее худобе. На дрожащих руках, обхвативших стакан, вздулись вены, похожие на синеватые шрамы. Ее взгляд задержался на непривычно голом безымянном пальце. Обручальное кольцо было конфисковано на границе, во время последнего обыска, так же как и деньги, кухонные ножи и медальон с изображением Богородицы, который Ханна получила на свое первое причастие.

Драгоценный флакон дал ей врач, когда они находились в чешском лагере перед отправкой в Баварию. Никаких медикаментов не было, и он добился разрешения отправиться в лес, под надежной охраной, на поиски листьев наперстянки. Из-за крайней нехватки лекарств немецкие врачи были вынуждены вспомнить о лекарственных свойствах растений и использовать их для приготовления допотопных снадобий. Он предложил Ханне пойти вместе с ним. Перспектива вырваться на несколько часов из лагеря, где они теснились, как сельди в банке, показалась ей заманчивой, но, увидев охранников с ружьями наперевес и с портупеями, в фуражках, надвинутых на лоб, Ханна задрожала всем телом. Почувствовав приступ тошноты, она придумала какую-то отговорку и убежала к своей больной матери. Врач вернулся в конце дня с сумкой, наполненной листьями. Раздобыв спирт у местных крестьян, он приготовил настойку для тех, кто страдал сердечными заболеваниями.

Пожилая женщина тут же погрузилась в тяжелый сон. Большую часть времени она бредила. Было такое ощущение, что ее мозг укрылся за спасительной пеленой, мешавшей видеть, до какой нужды они опустились в этих импровизированных бараках. Так что, к своему великому облегчению, Ханне не пришлось объяснять ни свою беременность, которую мать даже не заметила, ни внезапное появление младенца. И, поскольку ей не задавали вопросов, она могла позволить себе не лгать. Слабое утешение, но это вынужденное молчание было настоящим подарком судьбы. Ни за что на свете она не хотела бы увидеть в полном сострадания взгляде матери свое жалкое отражение.

Что она могла ей ответить? «Мама, меня изнасиловали. Я беременна». Две лаконичные, резкие, красноречивые фразы. Когда Лили впервые заметила ее живот, достаточно плоский, чтобы она могла его скрывать почти до конца срока, Ханна резко сказала: «Я не хочу об этом говорить, слышишь? Никогда!» И ее кузина не посмела настаивать.

Она старалась, как могла, ухаживать за матерью и поддерживать ее в достойном виде. Она мыла ее, помогала облегчиться, следила, чтобы волосы были причесаны, одежда по возможности чистой, хотя у матери было всего одно сменное платье. Мать стала такой хрупкой, что Ханна с легкостью переворачивала ее, лежавшую на мешках из джутовой ткани, набитых соломой, которые они использовали в качестве Матрацев, но ей нечем было обработать гнойные раны, появившиеся на ее локтях и пятках.

Пронзительный крик заставил ее вздрогнуть, и она вскинула руки к голове, словно пытаясь от него защититься. Высокий звук бился в висках. Всякий раз, когда ребенок плакал, ей казалось, что она подвергается физическому насилию. Несколько секунд она сидела, словно парализованная. Разрушительная спираль криков сжала ее легкие, не давая дышать.

— Займись уже своим карапузом! — раздался раздраженный голос. — Он нас совсем оглушил!

Бараки были разделены на узкие отсеки тонкими перегородками из дырявых досок и напоминали странные пещеры, где разместились обрывки прежней жизни. Помятая кастрюля стояла на полке рядом с будильником; распятие соседствовало со старой кожаной сумкой, висевшей на вешалке; на веревке сушилось белье. Здесь был слышен малейший звук: легкое покашливание, храп, шум голосов… Когда женщины раздевались, лучше было выключать свет.

Ханна ненавидела эту тесноту. Она выросла в семье, которая ни в чем не нуждалась, где дети получали хорошее и строгое воспитание в духе традиций, восходящих к эпохе Возрождения, когда ее предки стеклоделы получили право построить на той земле свои мастерские, дома и церкви. Ей казалось, что за ней постоянно следят жадные взгляды, и самым худшим было то, что все слышали стоны, плач, порой даже оскорбления ее больной матери. Ханна еле сдерживалась, чтобы не крикнуть: «Моя мать совсем не такая! Она была благородной и честной женщиной, вызывавшей уважение…»

Испытывая боль в суставах, Ханна с трудом разогнулась и подошла к корзине, устеленной тряпками, которая служила колыбелью.

Она взяла на руки свою дочь, которая завопила еще сильнее, села на скамейку и расстегнула блузку. Младенец сразу же нашел грудь и начал ее покусывать, чтобы пошло молоко. Боль в потрескавшихся сосках заставила Ханну поморщиться. Невозможно было достать крем или какой-нибудь лосьон, чтобы смазать трещины. Она отвернулась. Пусть эта несчастная наестся и заткнется. Главное, чтобы она заткнулась!

— Мне кажется, что у малышки лихорадка, — забеспокоилась Лили. — Может быть, это из-за жары. Твоя мать тоже себя неважно чувствовала сегодня.

Кузина, съежившись в баке с водой, натирала себя мочалкой. Она была такой худой, что у нее даже стала плоской грудь. Ее волосы отросли на несколько сантиметров. Она поклялась никогда больше их не обрезать, чтобы навсегда забыть о пережитом кошмаре.

Первое время, когда одна из них раздевалась, вторая стыдливо отворачивалась. Ханне было сложно привыкнуть к своему постоянно растущему животу, вызывавшему в ней отвращение. Но после того как ее соседка и Лили помогли ей родить, после того как ее тело было предоставлено прикосновениям и взглядам других людей, она отбросила целомудрие, как ненужную вещь. И теперь она разглядывала девушку без всякого стеснения, завидуя ее стройности подростка, ее фигуре с выступающими ребрами, лишенной груди и бедер.

Лили вытерлась и надела ночную рубашку, всю в заплатках. Она села рядом с кузиной и принялась вытирать волосы полотенцем.

— Пора уже дать ребенку имя, — сказала она, глядя на младенца, который начинал засыпать, держа во рту сосок матери. — Ты не можешь продолжать его игнорировать. К тому же фрау Хубер искала тебя утром, чтобы заполнить документы. Она говорит, что до сих пор делала для тебя исключение, но больше не собирается ждать.

— Опять эта бумажная волокита! Мы только и делаем, что заполняем какие-то формуляры.

— Послушай, но это нормально. Нужно пытаться вести учет. Каждый день прибывает около тысячи беженцев. Утром я была на вокзале. Поезда битком набиты. Некоторые пассажиры даже едут на крышах.

— Надо же, какие странные пассажиры! Людей выставляют из домов, не спрашивая их согласия. И их ты называешь беженцами? Мы не беженцы, Лили, мы изгнанники, не забывай об этом. Нас прогнали из наших деревень и городов, как бешеных собак. У нас отобрали наши дома, земли, фабрики… У нас украли нашу родину и могилы наших родителей. И что нам предложили взамен? Ничего. Разрушенную страну.

Жителей района Габлонца привезли в Кауфбойрен, что в шестидесяти километрах от Мюнхена, в вагонах для перевозки скота. Три дня и три ночи они провели взаперти, не имея возможности выйти. Как только поезд пересек границу, Ханна сорвала с руки белую повязку и выбросила ее на рельсы. Тысячи таких повязок валялись на насыпи, словно потерянные носовые платки.

По прибытии санитарки в белых халатах и косынках опрыскали их дезинфицирующим раствором. В течение двух недель карантина от этого химического запаха щипало в глазах и першило в горле. Их одежда отвратительно воняла несколько дней, но зато им выдали медицинские карты, необходимые для получения разрешения на поселение. К тому же без них они не смогли бы получить драгоценные продуктовые карточки.

В течение первых недель баварцы поселяли беженцев в школах, гимназиях, в цехах заброшенных заводов, часто прямо на земле. Каждому выдавали дневной паек. Когда фрау Эспермюллер, директриса столовой, в первый день ласково улыбнулась Лили, та разразилась рыданиями, растроганная доброжелательностью этой незнакомой женщины. Чуть позже, в мае, комитет беженцев Кауфбойрена принял решение расформировать лагерь Ридерло возле бывшего военного завода. В первую ночь, лежа в темноте, Ханна никак не могла уснуть. До каких пор их будут перебрасывать с места на место?

— Самое грустное зрелище — это сироты, — тихо продолжила Лили. — У каждого на шее висела табличка. Они все такие маленькие, некоторым около четырех или пяти лет, но никто из них не плакал. Они послушно выстроились в колонну по двое, держа друг друга за руку. И взгляды у них были совсем не детские… Фрау Хубер права, — добавила она, подняв колени к подбородку. — Малышка ни в чем не виновата. Ты не должна ее наказывать.

Ханна поджала губы, в очередной раз ощущая подавленность в этом тесном закутке размером три на четыре метра, где она была заперта вместе с умирающей матерью, лихорадочно возбужденным младенцем и кузиной, говорившей правду, которую ей совсем не хотелось слышать.

— Фрейлейн Вольф? — позвал чей-то голос.

Перед кузинами возникла маленькая женщина с волосами, собранными на затылке, в серой одежде и ботинках на шнурках. Фрау Хубер с ее совиными глазами, которые увеличивали очки, водруженные на кончик носа, отличалась невероятной активностью.

— Вот вы где, дорогуша! — сказала она, размахивая пачкой бумаг. — Отлично. Вы уже два раза от меня ускользнули, вот я и подумала, что лучше самой прийти к вам. Мне нужно знать имя вашей девочки. Прямо сейчас. Я и так вам дала отсрочку, но мне необходимо обновлять списки, вы же понимаете.

— Да, мадам, — вежливо ответила Ханна, хотя ее интересовал один-единственный список, содержащий имена солдат, погибших на фронте или числившихся пропавшими без вести, но он давно уже не обновлялся.

В который раз ее пронзила мысль о том, что Андреаса нет с ними.

Она посмотрела на младенца, который уснул у нее на руках, на его ресницы, оттенявшие щечки, пушок темных волос, и почувствовала себя растерянной. Как назвать эту незнакомку?

— Итак, фрейлейн Вольф, я вас слушаю. — В ее голосе слышалось нетерпение.

— Как ваше имя, фрау Хубер?

— Инге. Почему вы спрашиваете?

— Записывайте: Вольф Инге, родилась 10 февраля 1946 года в транзитном лагере. Мать, Вольф Ханна, родилась в 1921 году в Варштайне, в австро-венгерской Богемии, простите, в Германии, или уже в Чехословакии? — усмехнувшись, уточнила она. — Этого никто не знает наверняка. Отец…

Она выдержала паузу, в углу рта появилась горькая складка.

— Отец неизвестен, как вы уже догадались, фрау Хубер. Теперь у вас есть вся необходимая информация, не так ли? Бесполезно расспрашивать меня о ее отце, — добавила она с горькой иронией. — Я о нем ничего не знаю. Видите ли, их было трое, им стал один из них, но вот кто именно? Затрудняюсь вам ответить, мне очень жаль, что ничем не могу вам помочь. Искренне жаль…

В ее голосе появились неприятные истеричные нотки, он сорвался на последнем слове. Она заметила, что вся дрожит от гнева и бессилия. Лили положила ладонь на ее руку.

— Тихо, успокойся, — испуганно прошептала она. — Соседи услышат.

— Конечно услышат! — отозвалась Ханна, стиснув зубы. — Здесь слышно все.

— Я понимаю ваше состояние, милая моя, — сказала фрау Хубер, старательно записывая данные. — Но теперь все это нужно оставить в прошлом и набраться мужества. Вы живы. Разве не это главное? И вам повезло, что вы попали к нам, в американскую зону оккупации, а не в советскую. — Она содрогнулась всем телом, словно увидела перед собой что-то ужасное. — Начиная с мая, эшелоны, прибывшие из Габлонца, возвращаются туда. Через некоторое время, когда все наладится, вы вернетесь домой.

Она была так уверена в себе! Понимающе улыбнувшись Лили, бросив озабоченный взгляд на умирающую пожилую женщину, прикрытую до подбородка простыней, она выскользнула за дверь, ничего больше не добавив.

«Да и что тут добавишь?» — устало подумала Ханна. Разве у нее одной были проблемы? Сотни тысяч человек были свезены сюда, на юг Германии. Говорили, что скоро на каждые пять баварцев будет приходиться по одному беженцу. А ведь уже сейчас не хватало самого необходимого — жилья, пищи, — и местное население не могло радоваться такому наплыву людей, говоривших на странном диалекте, с узлами и сундуками, на которых черно-красными буквами были выведены названия: «Габлонц, Кауфбойрен, Ридерло, Бавария». Так что в этом бесконечном людском потоке судьба отдельно взятого человека никого не волновала.

Лили с ловкостью обезьянки вскарабкалась на верхнее спальное место.

— Как ты думаешь, мы скоро поедем домой? — спросила она тихонько, наклонив голову к своей кузине.

Ханна закрыла глаза, на нее навалилась усталость.

— Откуда мне знать, Лили? — вздохнула она. — Лучше спи. Завтра утром тебя ждут в мастерской по изготовлению пуговиц. Ты же знаешь, нужно работать, чтобы иметь право здесь оставаться. Я не хочу, чтобы нас и отсюда прогнали.

— Ужаснее всего было, когда я работала прислугой у противной чешки, которая меня ненавидела! Здесь мы не дома, но хотя бы на немецкой земле.

Она немного поворочалась, затем глубоко вздохнула.

— Мне жарко. Нечем дышать.

— Я знаю, Лили, но тебе нужно спать.

Младенец пискнул, и Ханна дала ему другую грудь. На мгновение темный взгляд малышки остановился на ней. Ее поразили эти огромные глаза, смотревшие на нее с безграничным доверием, тогда как сама она была совершенно растеряна. Как смог бы выжить этот ребенок, если бы не доверял рукам, которые его держали, если бы терзался сомнениями, как и его мать?

«Инге», — произнесла она одними губами, и внезапно ее дочь стала для нее существовать. Ее охватил страх, но в то же время и любопытство. Она нерешительно провела пальцем по щечке младенца, робея от этого первого проявления нежности.

В памяти всплыл зимний день из ее детства, когда она сидела у замерзшего пруда возле деревни и смотрела на рыбок, неспешно плавающих под ледяным панцирем. Тогда она удивилась, как они могут жить, оставаясь пленницами льда. Сейчас она понимала, что они, скорее всего, чувствовали себя защищенными.


Она всегда просыпалась в четыре часа утра, независимо от степени усталости, из-за острого чувства тревоги, которое вырывало ее из беспокойного сна, отзываясь настойчивой болью в желудке.

Она никому не говорила об этой боли, потому что не хотела, чтобы это списали на голод. Конечно, она испытывала чувство голода, но не так, как другие, для которых пища превратилась в навязчивую идею; она изголодалась по своей жизни, которой ее лишили, по своему городку, по своему дому с привычными запахами, по доскам паркета, скрипящим на верху лестницы, по старым чемоданам с воспоминаниями, сложенным на чердаке, по успокаивающему тиканью часов в кухне. Она изголодалась по будущему, которое было обещано ей, маленькой девочке, и теперь превратилось в пыль.

В полумраке Ханна различала силуэты стола и табурета, которые один столяр соорудил из досок, взятых у американских военных. Каждый гвоздь, каждая дощечка были на вес золота. Висевшая на вешалке одежда напоминала привидение. Жаркая и липкая темнота окутывала женщину со всех сторон. По ночам ей казалось, что она находится в утробе какого-то чудовища, издающего непонятные звуки, обладающего странными запахами. Она представляла себе все эти спящие тела вокруг нее, детей, прижавшихся друг к другу, стариков, вытянувшихся на раскладных походных кроватях американцев, стоических женщин, пытающихся восстановить силы в течение ночи, чтобы встретить очередной тяжелый день. Работоспособных мужчин было мало. Одни погибли, другие пропали без вести, многие были депортированы в Советский Союз в течение нескольких недель после окончания войны, и семьи не получали от них никаких известий. Изредка кто-то из них возвращался из союзнических лагерей для военнопленных.

Она обнаружила, что отчаяние обладает стойким вкусом, иссушающим горло. Тем не менее ей нужно было держаться. Ее жизнь теперь была лишь чередой выполняемых обязанностей, ежедневным преодолением препятствий. Необходимо было ухаживать за матерью, ободрять Лили, которая цеплялась за нее как ребенок, не дать умереть младенцу, следить за тем, чтобы у них была пища и одежда. Она боялась, что заболеет и не сможет выполнить свой долг, а ведь вокруг бродила смерть, преданная и внимательная спутница. Не было дня, чтобы с территории лагеря не выносили на носилках труп. Умирали от истощения, от старости, от усталости, от болезни. Какая разница? Покойников хоронили на все разраставшемся кладбище, предавали чужой земле, и их близкие с бледными, искаженными гримасой лицами громко рыдали, но излияние чувств длилось не дольше грозы, так как жизнь продолжалась, и ни у кого не было ни времени, ни сил на бесполезные слезы.

Внезапно она встала с кровати и выдвинула из-под нее чемодан, стараясь производить как можно меньше шума. По прибытии их попросили сдать свои вещи на хранение. Возмущенная Ханна устроила истерику: ведь это было все, что у них осталось! Ей с трудом удалось вырвать свои жалкие пожитки из лап чешских полицейских, и теперь ее хотели лишить последнего… Стоявшие вокруг нее измученные беженцы разрыдались. Уполномоченные лица попытались их успокоить. Чемоданы, тюки и ящики будут скоро возвращены людям, по мере расселения по баракам. А пока добровольцы могут охранять склад хоть круглые сутки. Вольфам повезло: их семья была заселена в тот же день, они получили свои вещи. Ханна знала, что многие ждали этого до сих пор.

Она открыла чемодан маленьким ключиком, который висел у нее на шее, и достала аккуратно завернутую в свитер чашу, которую Андреас выгравировал накануне своего отъезда на фронт. Она села на кровать и положила ее на колени.

Ханна сильно рисковала, вывозя ее из страны. Чешские власти запретили брать с собой все, что имело хоть какое-то отношение к производству Габлонца. Химические формулы для получения тонких стеклянных цилиндров, чертежи станков для изготовления пуговиц или бисера из прессованного стекла, образцы украшений из шлифованного стекла, таких как сережки или кулоны, списки иностранных клиентов, бухгалтерские документы… Пришлось оставить все. Хотя было несколько обысков, ей удалось каким-то чудом сохранить чашу, и она считала это настоящей победой.

В темноте детали не были видны, но она на ощупь коснулась кончиками пальцев изящной гравюры, которую хорошо помнила.


Ханна некоторое время раздумывала, какую из поделок Андреаса взять с собой на память. Самые ценные — кубок, выгравированный для выпускного экзамена, и ваза «Девушка в лунном свете», получившая высшую награду на выставке в Париже, — были спрятаны между досками двойного пола в столовой. Возможно, Андреас хотел бы, чтобы она спасла вазу, наиболее символическую из его работ, но она руководствовалась душевным порывом. Чтобы выдержать это страшное путешествие, ей необходимо было взять с собой жизненную силу, исходившую от силуэта молодой женщины, такой непримиримой и свободной, родившейся в воображении ее брата тревожным вечером.


Андреас сидел у открытых дверей грузового вагона, свесив ноги в пустоту. Он курил сигарету, глядя на проплывающий мимо баварский пейзаж, подернутый дымкой. Удушающую жару лишь слегка ослабил проливной дождь, хлеставший по земле и по крыше вагона. Запах плодородной земли и влажной травы щекотал ноздри.

— Не очень-то пощадили их союзники, — произнес Вилфред, беря сигарету, которую протягивал ему Андреас.

Они придерживались этого ритуала уже несколько недель, так как запасы табака не всегда можно было пополнить. Андреас выкуривал половину сигареты, затем передавал оставшуюся своему юному спутнику, который затягивался, пока не обжигал себе губы.

«Какой скорбный пейзаж! — подумал Андреас. — Сгоревшие дома, разбитые дороги, заброшенная земля…» Бесформенный каркас джипа с белой звездой на капоте лежал в канаве. А города, которые они проезжали! Бог мой, города…

Опустошенные зажигательными бомбами, которые американская и английская авиации сбрасывали миллионами, выжженные фосфором, с десятками тысяч обугленных тел, они превратились в кладбища под открытым небом. Вверх торчали, словно погребальные стелы, балки домов, а между ними потерянно бродили женщины, дети, старики и освобожденные военнопленные. Земля была изрезана шрамами, как и душа.

Андреас вспомнил украинские и русские деревни, от которых остались лишь дымящиеся руины, так как войска SS получили приказ расчистить путь вермахту. Он подумал о солдатах с огнеметами, изрыгавшими огонь с ужасающим выдохом, о невинных жертвах, рывших себе могилы перед расстрелом. Другие народы, другие несчастные люди, с глазами, полными страха и отчаяния.

Он снова услышал спокойный голос Венсана Нажеля. Они тогда лежали на сеновале какого-то колхоза. «Избиение младенцев, когда Ирод приказал убить всех новорожденных в родительских домах, все эти жертвы, от Тридцатилетней войны до кампаний Наполеона, от окопов Вердена[47] до шакалов Гитлера… Скажи, Андреас, это действительно неизбежно?» Ему не хотелось отвечать, он был слишком измучен для философского объяснения того, что представляло собой всего лишь непреодолимую жажду власти. «Кто посеет ненависть…» — добавил его друг, оставив фразу незаконченной.

Поезд замедлил ход. На насыпи стояли трое мальчишек и смотрели на них. Их криво застегнутые рубашки без воротника намокли под дождем, а короткие брюки, натянутые до подмышек, словно у стариков, открывали худые коленки. Ноги их были босыми, руки со сжатыми кулаками прижаты к телу. На гладко выбритых головах топорщились уши.

— Вольно! — шутливо крикнул Вилфред. — Такое ощущение, что из немцев никогда не удастся вышибить военный дух. Взгляните на них, мой лейтенант, они стоят по стойке «смирно», хотя команды не было.

Внезапно самый высокий из троих достал рогатку.

— Черт! Они целятся нам прямо в лицо! — возмущенно воскликнул Вилфред, поднося руку к щеке.

Между его пальцами сочилась струйка крови.

— Ну, я сейчас задам взбучку этим соплякам…

Андреас опустил голову, чтобы спрятать лицо от летящих камней. Он видел, как ребята бросились по полю врассыпную, словно стайка воробьев.

— Знаешь, как нас называют в Баварии? Судетские канальи. Тебе придется с этим смириться. А еще с тем, что нас здесь никто не ждет. У них и без нас полно проблем. Достаточно посмотреть вокруг. Придется работать вдвое больше и вдвое лучше других, чтобы чего-то добиться. Подарков здесь дарить не будут.

— Какое свинство… — проворчал Вилфред, вытирая щеку грязным носовым платком. — Это их не оправдывает. Меня учили быть вежливым со взрослыми.

Андреас подумал, что его отец подписался бы под каждым словом парня, но что теперь осталось от правил и обычаев исчезнувшего общества? Лишь воспоминания о том времени, когда соблюдались приличия и молодые уважали старших. Отныне в побежденной Германии не осталось ничего достойного, присущего поколению родителей, нужно было создавать все заново.

Он смотрел на развалины фермы, по всей видимости, когда-то процветавшей. Необъятность предстоящей работы его угнетала. Тем не менее ему придется строить новую жизнь, поскольку он каким-то чудом выжил. Он посмотрел на свои руки, лежавшие на коленях. Это было все, чем он владел, и еще одежда: военные брюки, белая разорванная рубаха, короткое пальто, на котором не хватало пуговиц, и рюкзак с котелком и сменной рубашкой.

«У меня ничего нет за душой, — подумал он и внезапно рассмеялся. — Теперь и про меня можно сказать эту банальность: у кого нет ничего, тому и терять нечего». В течение нескольких лет он жил в тревожном ожидании, постоянно опасаясь за свой дом, свое имущество, свою родину. За все, на чем основывалась его жизнь. Он давно понял, что эта война должна быть выиграна, или, по крайней мере, проиграна с честью, чтобы богемские немцы могли попасть под защиту международного соглашения и получить право остаться у себя дома. Но теперь, когда худшее произошло, он испытывал странное чувство облегчения. В течение пяти лет войны он постоянно страшился смерти. И вот теперь, под грозовым небом встревоженной Баварии, этот страх исчезал.

— Вы думаете, нам здесь будет хорошо? — неожиданно спросил Вилфред, в энный раз перечитывая бумагу, с которой не расставался.

Неоднократно сворачиваемый и разворачиваемый лист бумаги стал похож на тряпку. Его им вручили на одной из бесчисленных станций, обдуваемых всеми ветрами, множество которых они проехали за последние недели. Эта бумага призывала всех людей, владевших специальностью, востребованной на производстве Габлонца, прибыть в баварский район Аллгау, а именно в коммуны Кауфбойрен, Маркт-Обердорф и Фюссен. «Ваше производство, которое кормило вас до недавнего времени, возрождается в Баварии… Его структура будет похожа на ту, с которой вы были знакомы на бывшей родине и которая сохранялась из поколения в поколение… Тот, кто был независим, станет им снова. Объедините свои усилия для процветания региона, который станет вашей новой родиной…»

В Мюнхене, на Вагмюллерштрассе, 18, им подтвердили, что Габлонц возрождался из пепла в нескольких километрах от небольшого городка Кауфбойрена. Андреас не поверил своим ушам. Сердце чуть не выпрыгнуло из груди. Он тут же потянул за собой Вилфреда, уверенный, что его мать, Ханна и Лили должны быть где-то недалеко от этого места.

— А вдруг меня не возьмут? — причитал Вилфред. — Ведь у меня нет квалификации, а нам сказали, что берут только специалистов.

— Я тебе уже говорил, ты будешь моим подмастерьем, — проворчал Андреас. — Ты останешься со мной. Это приказ.

Держась рукой за дверь вагона, он резко наклонился вперед, словно собираясь спрыгнуть на ходу, и поднял лицо к небу, подставляя его под струи дождя. Он ловил губами прохладные капли и вспоминал о времени, когда умирал от жажды в русской степи. Ему хотелось впитать саму суть этой чудотворной воды с ее многогранной надеждой на будущее, постичь ее неуловимость и прозрачность, чтобы воздать ей должное. В его голове начали вырисовываться контуры гравюры, и эта жажда творчества, возникшая так неожиданно, когда он опасался потерять ее навсегда, заставила его содрогнуться, наполнив почти детским восторгом.

Таким образом, робко и с благоговением, трясясь в грузовом поезде, Андреас Вольф, мастер-стеклодел из Богемии, прислушивался к тому, как внутри него зарождалась самая истинная и светлая молитва, чистый и древний перезвон хрусталя.


Ближе к вечеру тени начали удлиняться. Ханна возвращалась в лагерь, опустив взгляд на пыльную землю. Весь день она помогала расчищать развалины дома. Выстроившись в цепочку, повязав на голову косынки, женщины передавали друг другу кирпичи, обломки балок и куски застывшего раствора с размеренностью метронома, концентрируясь только на работе. Теперь ее ободранные ладони нещадно горели.

На обратном пути она прошла мимо маленького торговца с тщательно зачесанными назад волосами, выставившего свой товар под фронтоном здания, от которого остался только фасад. Он разложил несколько разрозненных товаров на деревянной доске: кастрюля, щетки для волос, котелки и подтяжки. Рядом стояли метлы. Левый рукав его куртки был подобран и пристегнут булавкой на уровне локтя. Ханна не знала, смеяться ей или плакать, когда услышала, как он по-старомодному учтиво здоровается с потенциальным клиентом. Когда они смогут разобрать все эти развалины? Сколько времени понадобится, чтобы построить все заново? Задача была неохватной. Немыслимой.


Ханна прошла вдоль окружавшей лагерь решетки с протянутой по верху колючей проволокой. На входе она усталым движением предъявила свой пропуск. С тяжелым сердцем она думала о том, что ее ждет. Обретет ли она когда-нибудь то ощущение легкости, с каким возвращалась раньше домой? Лишь теперь, лишившись этого навсегда, она понимала, какое чувство безмятежности и покоя испытывала, возвращаясь вечером в свой дом в Варштайне. Все, что она принимала как должное, исчезло без следа, и ей стало казаться, что ее обокрали дважды, потому что тогда у нее еще не было мудрости наслаждаться простым очевидным счастьем.

— Ханна! — раздался голос кузины.

Она испуганно подняла голову. К ней бежала Лили.

— Что случилось?

— Скорее, прошу тебя!

— Боже мой, мама…

Лили схватила ее за руку. У нее было странное выражение лица, рот искривился, глаза лихорадочно блестели. Ханна бросилась бежать. Кровь стучала у нее в висках. Лили что-то говорила, ее голос срывался, но она ее не слушала. Ей было необходимо увидеть мать, не теряя ни секунды.

Задыхаясь, она столкнулась с какой-то женщиной, выходившей из барака. На них опрокинулся таз с водой.

— Простите! — извинилась она, не останавливаясь.

Наконец она вбежала в их комнату. У кровати матери сидел какой-то мужчина. Как обычно, от вида незнакомца кровь застыла у нее в жилах.

— Кто вы такой? — воскликнула она. — Что вам здесь нужно? Оставьте мою мать в покое!

Мужчина медленно поднялся и повернулся к ней. Исхудавший, с иссеченным морщинами лицом, он пристально и жадно смотрел на нее.

Ханна нервным жестом вытерла об платье ладони. Она внимательно осмотрела его, словно хотела убедиться, что все это ей не снится.

— Андреас? — выдохнула она.

Он не смог ей ничего ответить. Словно окаменев, он пожирал ее глазами, такую прямую и суровую в своем платье, забрызганном водой, с ободранными ладонями и несколькими прядями, выбившимися из пучка. Раньше, в другой жизни, его маленькая сестренка бросилась бы ему на шею. Он пытался увидеть в ней робкую девушку, еще по-детски пухленькую, которую он оставил стоять на платформе вокзала несколько лет назад, но взгляд его наткнулся на строгое лицо недоверчивой женщины.

Ханна сделала один шаг, затем другой, протянула руку и коснулась его. Она хотела удостовериться, что под рубашкой не призрак, а живое тело из плоти и крови.

От нахлынувшей волны облегчения у нее закружилась голова. Ей вдруг почудилось, что ее брат может разлететься на кусочки, как разбитое зеркало. Она осторожно положила голову на его плечо и обняла его одной рукой. Закрыв глаза, она вдохнула его запах, почувствовала тепло его кожи сквозь рубашку.

— Ханна, мне очень жаль, — прошептал он. — Мама только что оставила нас. Я был с ней. Она не страдала.

Ханна вздрогнула и повернулась к матери. Лицо пожилой женщины стало серым. Кто-то сложил ей руки на груди. «Господи, какая она маленькая! — подумала она. — Словно кукла».

Она растерянно села у кровати, натянула шершавое одеяло, чтобы расправить складки. Когда она уходила утром, все было в порядке. Ей даже удалось уговорить маму проглотить немного бульона. И вот, всего за несколько часов, она потеряла мать и обрела брата, которого считала погибшим!

Ханна машинально потерла лоб, сначала легонько, затем все сильнее и сильнее. Ей хотелось протестовать, кричать, но она не могла издать ни звука. В голове спорили гневные голоса.

Она ухаживала за больной матерью столько лет, привезла ее сюда, из кожи вон лезла, чтобы обеспечить ей хоть какой-то комфорт и уход, а мать умерла, даже не дождавшись ее! Складывалось впечатление, что пожилая дама цеплялась за жизнь в надежде в последний раз увидеть Андреаса, и делала это только ради него. Но ведь так было всегда! Ханна родилась на десять лет позже своего брата, когда родители считали, что больше не смогут иметь детей. Ее холили и лелеяли, но, подрастая, она стала подозревать, что в семье она лишняя, что скорее обременяет мать своим существованием. С проницательностью, свойственной детям, она понимала, что брат всегда будет занимать в сердцах их родителей первое место.

За ее спиной Андреас разговаривал с Лили, которая плакала и смеялась одновременно. Возбуждение их кузины часто переходило в нервный срыв. Он спокойным голосом объяснил ей, что сейчас пойдет в дирекцию лагеря, чтобы уладить формальности, связанные с похоронами. Он говорил тихо, уверенно, и глубокий тембр его голоса, который Ханна так часто слышала в своих снах, разливался по ее жилам.

«Наконец-то все кончено, — подумала она обессиленно, но со странным облегчением, положив лоб на холодные руки матери. — Теперь и я могу спокойно умереть».


Ливия стояла у окна. Капли воды оставляли на стекле дорожки, последние желтые листья устилали траву сада, расположенного с тыльной стороны дома. Время от времени ее веки закрывались. Она положила обе руки на живот, растопырив пальцы. У нее было ощущение, что кожа на нем натянута, как на барабане. Со страхом она ожидала нового приступа боли.

— Попробуйте немного пройтись, — сказала Элиза.

Ливия вынырнула из своего оцепенения, покачала головой. Пройтись… С удовольствием! Если бы она только могла, тотчас взяла бы ноги в руки и умчалась на край света, подальше от этого слишком серого города и чересчур дождливой осени. Она нервно растерла руки — ей было холодно. За исключением тех летних дней, когда жара словно накрыла город крышкой, с тех пор как она ступила на лотарингскую землю, у нее было чувство, что она все время мерзнет.

Ливия вскрикнула. Всякий раз боль подступала неожиданно. Вот и сейчас у нее возникло ощущение, будто из глубин живота к горлу поднимается острый нож.

— Дышите! — приказала Элиза, наклоняясь к ней.

Чувствуя себя униженной, но не имея другого средства хоть немного облегчить страдание, Ливия принялась прерывисто дышать. Во время первых схваток она кусала губы, чтобы не кричать, стараясь во что бы то ни стало выглядеть достойно в глазах своей золовки, но когда спазмы участились, она сдалась. Сосредоточившись на своей боли, она не могла избавиться от абсурдной, пугающей мысли о том, что этот ребенок так и не сможет родиться, и она будет вынуждена носить его в себе до конца своих дней, ни мертвым, ни живым.

— Я делаю… все… что… могу, — простонала она сквозь стиснутые зубы.

Ее челюсти были плотно сжаты, на лбу блестел пот. За всю свою жизнь она не испытывала такого страха.

Липкая жидкость потекла по ногам, пропитывая длинную белую ночную сорочку из хлопка. Она растерянно подумала, что Элиза не обрадуется, если на ковре появятся пятна.

— Боже… — прошептала она.

— Теперь вам следует лечь, — сказала Элиза. — Акушерка вот-вот подойдет. Не волнуйтесь. Все будет хорошо.

— Франсуа… — выдохнула Ливия, передвигаясь маленькими шажками.

— Естественно, я пошлю его известить, — успокоила ее Элиза.

— Он сам попросил об этом…

— Конечно.

Элиза усадила ее на кровать.

— Я помогу вам переодеться, — сказала она, протягивая ей чистую ночную рубашку, — когда вам станет лучше.

— Спасибо, я справлюсь сама.

Ей не хотелось раздеваться перед своей золовкой. После смерти родителей она жила вместе с дедушкой и братом. В ее личную жизнь никогда не вторгались. Даже тетушки, окружившие ее любовью и заботой, никогда не жили вместе с ними, и Ливия была непривычна к женским взглядам.

Пока она переодевалась, Элиза отвернулась и заодно убедилась, что чистое белье аккуратно разложено на комоде. Комната была вычищена до блеска юной служанкой этим утром. В воздухе витал аромат пчелиного воска.

Ливия с гримасой боли легла на кровать и оперлась на подушки. Ожидание создавало в комнате почти осязаемую напряженную атмосферу. В этих четырех белых стенах, украшенных гравюрами с изображениями легендарных святых города Клемента и Арнуля, один из которых удерживал на поводке побежденного дракона, а второй сжимал в руке епископский перстень, она подарит жизнь своему ребенку, и никто из ее семьи об этом не узнает: ни тетки, ни кузины, ни Флавио.

Она мельком подумала о Марко. Он не скрывал, что хотел на ней жениться. Если бы она дала согласие, то стала бы одной из Дзанье и жила бы под Сан-Донато, в тени пальмовых деревьев, в огромном желтом доме с высокой решетчатой оградой и белыми арочными окнами, и носила бы ребенка Марко. В назначенный день вокруг нее собрались бы его родные — болтливые женщины с проворными руками, вопящие от возбуждения. Все подчинялись бы приказам тети Франчески, которая никогда не расставалась с золотым лорнетом, прикрепленным к цепочке на шее, чье кукольное лицо выражало решимость армейского генерала. Хлопали бы двери, повсюду раздавались бы голоса. Через открытое окно в комнату врывался бы свежий воздух лагуны, в октябре уже влажный; она смотрела бы на серое облачное небо с желтой каймой, когда ветер хлещет по щекам и продувает тело насквозь, возвещая о приближении зимы.

Дом Нажелей, словно свернувшийся вокруг своей кованой лестницы, был молчалив и внимателен, как послушный ребенок. Она повернула голову к окну. В Венеции осенний дождь тоже навевал грусть, но он все же отличался от здешнего, и ей его не хватало просто потому, что то был дождь ее детства.

Она перевела взгляд на свою золовку, которая со скрупулезностью педантичного человека проверяла, все ли подготовлено к родам. Элиза была затянута в одно из своих черных платьев, которые она носила как униформу, но все они были сшиты из качественного материала. Лишь воротнички ежедневно менялись: от гофрированного кружевного до плиссе различных геометрических форм. Постепенно Ливия придумала себе игру, пытаясь каждое утро угадать выбор этой детали туалета, которая, как ей казалось, отражала настроение Элизы. Ее золовка была худой, сухопарой, прямой, как палка, с неизменным жемчугом в ушах и мужскими часами на потрескавшемся кожаном ремешке, слишком тяжелыми для ее запястья. Холодный бесцветный взгляд, порой тревожно неподвижный, напоминал о ее принадлежности к роду лотарингцев, которые оказывали непримиримое сопротивление немцам в течение трех войн. Она была из тех женщин, которые слушают разрывы бомб и глазом не моргнув, и не выражают ни гнева, ни радости, из тех жестких и стойких женщин, суровость которых в кризисное время обладает, пожалуй, успокаивающим эффектом. Глядя на нее, Ливия чувствовала себя переполненной жизненным соком, почти непристойной со своей налитой грудью с вытянутыми сосками и разбухшим телом, с обручальным кольцом, впившимся в палец.

— Я оставлю вас на минуту, — сказала Элиза. — Посмотрю, не пришла ли акушерка, и вернусь. Вы пока отдохните.

Элиза не захотела, чтобы Ливия рожала в родильном доме на холме Сент-Круа. «Вам будет спокойнее дома», — заявила она, но Ливия была уверена, что таким образом она пыталась сохранить приличия. Не подпустив к роженице чересчур любопытных монашек, Нажелям не придется давать затруднительные объяснения по поводу слишком ранних родов.

Как только золовка закрыла за собой дверь, молодая женщина с трудом поднялась с кровати. Она подошла к шкафу, открыла его и просунула руку между своими кофтами и чулками. Накануне она рискнула взобраться на стул, чтобы вытащить красную тетрадь из тайника, который она обнаружила над шкафом, потому что хотела иметь ее под рукой. Это была ее единственная связь с Мурано, с ней самой.

Ливия развернула бурую оберточную бумагу, погладила потемневшую от времени обложку, вдохнула едва уловимый запах страниц. Тотчас перед ее мысленным взором возникла мастерская Гранди с жаркими печами, треском плавящегося cristallo, щелканьем пинцетов, гулом стеклодувных трубок, снопами искр и светом, который позволял себя приручить достойному мастеру. Она почувствовала боль в сердце, которая не имела ничего общего со спазмами, периодически сотрясающими ее тело. Как они там, без нее? Думают ли о ней? Тино, должно быть, все так же возглавляет мастерскую, но удается ли ему ладить с Флавио? Чтобы выносить гомерические приступы гнева этого волка, нужно не терять хладнокровия, а это качество как раз отсутствовало у ее брата.

Спустя несколько недель после своего приезда в Мец, на случай, если Флавио захочет что-либо узнать о ней, Ливия написала своей подруге Марелле, что решила пожить во Франции. Она была сердита на своего брата, но не настолько, чтобы оставить его в полном неведении, словно она растворилась в воздухе. Написать ему письмо с объяснениями, что она считала своим долгом, у нее пока не хватало духу.

Она превратилась в изгнанницу, лишенную своего доброжелательного города с потрескавшимися фасадами и причудливыми улочками, которые окутывали ее, словно коконом, пока стремление к простору внезапно не выводило ее к набережной Дзаттере или Фондаменте. Ливия чувствовала себя обобранной, раздетой, уязвимой. С тоской глядя на небо, она тщетно пыталась увидеть такое же сияние, как на родине, но у неба Лотарингии не было лагуны, и ему было далеко до этой волшебной алхимии воды и света.

Ребенок напомнил о себе нетерпеливо и активно. Скорчившись от боли, она поднесла руку к животу и выронила тетрадь, изо всех сил сжимая губы, чтобы не закричать.

Когда дыхание вновь вернулось к ней, она подумала, что нужно убрать тетрадь, пока не вернулась Элиза. У стеклоделов не принято легкомысленно относиться к тайнам. Любое нечаянное или намеренное раскрытие какого-либо приема изготовления стекла влекло за собой проклятие или смерть. В эпоху своего расцвета Светлейшая посылала убийц, чтобы заставить навсегда замолчать вероломных стеклодувов, и в сказках, которые рассказывали детям, самыми страшными персонажами были не колдуны и не привидения, а эти проклятые души, ходившие по кругам ада.

Когда Ливия согласилась у изголовья умирающего дедушки принять в наследство красную тетрадь семьи Гранди, она четко осознавала, какую берет на себя ответственность. Никто и никогда не должен прикасаться к этим страницам, где хранились рисунки, химические формулы, уникальные составы, из-за которых один из ее предков отдал свою жизнь.

Она неловко наклонилась, и ее онемевшие пальцы с трудом ухватили тетрадь, и в это время в коридоре отчетливо послышался голос Элизы. С бьющимся сердцем она наконец подняла тетрадь и быстро сунула в шкаф.

— Ливия, что вы делаете? — удивилась золовка, открывая дверь.

С ней вошла акушерка в белом фартуке, повязанном вокруг талии, рукава ее блузы были засучены.

— Ничего. Просто хотела немного пройтись.

— Я осмотрю вас, мадам Нажель, — сказала акушерка. — Прилягте, пожалуйста.

Ливия подчинилась.

— А Франсуа? — спросила она Элизу.

— Не беспокойтесь, его уже известили. Он наверняка скоро будет здесь. Я подожду в гостиной. Мадам Беттинг, сообщите мне, когда закончите осмотр.

Она вышла из комнаты и закрыла за собой дверь. На лестнице ей встретилась юная Колетта, поднимавшаяся с бельем наверх.

— Желаете, чтобы я предупредила месье Франсуа, мадемуазель? — озабоченно спросила служанка.

— Пока в этом нет необходимости. Это первый ребенок. Ему понадобится время, чтобы появиться на свет, а я не хочу беспокоить месье Франсуа из-за тех незначительных проблем, которые могут возникнуть в ближайшие часы.

— Хорошо, мадемуазель.

Элиза вошла в гостиную. Огонь камина прогонял сырость и оживлял тусклый свет, проникавший через окна. Она пригладила волосы рукой, затем подошла к круглому столику, на котором стояло несколько графинов, и налила себе немного мирабелевой настойки. Было рановато для ликера, но ее ждал длинный вечер.

Она полюбовалась прозрачной жидкостью, переливавшейся в свете пламени, потом повернулась к двум фотографиям, стоявшим в рамочках на столе. Уперев руки в бока, с расстегнутым воротом рубашки, Франсуа от души хохотал, прищурившись и слегка откинув голову назад. Этот снимок был сделан в Вогезах, где они провели неделю летом перед началом войны. Он выглядел несокрушимым, источающим торжествующую силу, уверенным в себе подростком, которому жизнь пророчит лишь победы.

Нежным движением она коснулась второй серебряной рамки. Венсан не улыбался в объектив. Он смотрел искоса, с подозрительным видом, задрав подбородок и напрягшись всем телом. Чувствовалось, что он сердится на фотографа, поскольку тот застал его врасплох. Он никогда не любил выставлять себя напоказ. Маленьким мальчиком он отказывался участвовать в школьных театральных постановках или читать стихи перед родителями и родственниками в конце учебного года. Не такой ладный, как его младший брат, более гибкий и хрупкий со светлыми мягкими волосами, открывающими высокий лоб, тонкими губами и заостренным носом, Венсан был скорее нелюдимым. Он с опаской относился к жизни, которая казалась ему полной подвохов, и его сестра постоянно старалась его от них уберечь. У нее это, впрочем, неплохо получалось, пока Рейх Адольфа Гитлера не мобилизовал его в вермахт и не отправил на русский фронт.

Элиза залпом осушила свой бокал. Венсан был жив, она в этом нисколько не сомневалась. Она столько боролась за его жизнь, пока он был ребенком, что он не мог просто так умереть на чужой земле во имя утоления жажды завоеваний народа, доведенного до фанатизма самим дьяволом.

В восемь лет ее маленький братик подхватил скарлатину, затем у него появилась аллергическая реакция на медикаменты. Из-за распухшего горла было невозможно глотать, тело, терзаемое лихорадкой, покрылось красными бляшками. На третий день врач, исчерпав все свои возможности, с сожалением покачал головой. Вне себя, с безумным лицом, Элиза схватила его за руку: «Мой брат будет жить, вы слышите, доктор? Я не позволю ему умереть». Она ухаживала за Венсаном день и ночь, делала ему холодные компрессы, позволявшие ослабить судороги, оставляя себе на отдых и питание лишь необходимый минимум времени, чтобы не свалиться с ног от усталости.

Их отец помчался в церковь с рубашкой Венсана, чтобы одежду больного приложили к мощам святого Блэза, которые, как считалось, помогают страдающим от болезней горла. Все было напрасно. Когда, в полном смятении, он пригласил приходского священника для соборования умирающего, Элиза не пустила того на порог. Несколько лет назад умерла ее мать, и она не могла потерять брата. Элиза приняла это как личный вызов и решила состязаться с самим Богом. Семью, уже понесшую потери, он должен был пощадить. И она одержала победу. Венсан выжил, однако не вышел невредимым из этого испытания. Смерть прошла так близко, что обожгла его душу, оставив в ней невидимый, но глубокий шрам.

Он вернется из этой варварской страны, она была в этом уверена. Если бы Венсан был убит, она бы почувствовала это нутром. Да, Элиза не вынашивала и не рожала своих братьев, но она вырастила их до взрослого возраста, служа им защитой от чудовищ из детских кошмаров. Она следила за их учебой в коллеже Сен-Жермен с той же бдительностью, что и их иезуитские наставники. Она была их опорой и убежищем, и она формировала этих двоих мужчин, которые были для нее самым большим счастьем и единственной гордостью. Однажды, когда Венсан медленно поправлялся после болезни, лежа с осунувшимся лицом на белых подушках, а маленький Франсуа прижимался к ней, сидя у нее на руках, она поклялась им: никто и никогда не сможет их разлучить.

Машинальным жестом она поправила часы Венсана, которые перевернулись на ее запястье. Он оставил их ей, перед тем как уйти на войну, решив не брать с собой, чтобы не потерять. Кожа ремешка хранила следы его кожи, пота, запаха.

Элиза подошла к секретеру и нажала на механизм, открывавший потайной ящик. Она достала из него письмо. На конверте стоял адрес: синьорине Ливии Гранди, мастерские Гранди, Мурано. С задумчивым видом она покрутила его в руках, затем приблизилась к камину и бросила письмо в огонь.

— Мадемуазель?

— Да, Колетта, — отозвалась она, не оборачиваясь.

— Мадам Беттинг просила вам передать, что она закончила осматривать мадам. Она считает, что ребенок родится не раньше вечера.

— Я так и думала. Благодарю тебя, Колетта.

Элиза наблюдала, как медленно воспламеняется письмо. Когда от него остался лишь пепел, она развернулась и направилась на второй этаж, в комнату, где должна была родить супруга ее брата.

Несколько часов спустя Франсуа вихрем ворвался в прихожую. Порыв ветра вырвал из его рук дверь, и та с силой захлопнулась за ним. Он бросил в угол свою вымокшую шляпу, попытался быстро снять плащ, но запутался в нем. Он понимал, что выглядит как безумец, но ему было все равно: он должен был увидеть Ливию, убедиться, что с ней все в порядке, что она не очень страдает. Хотя она должна была страдать, раз этот ребенок никак не мог родиться, и она боролась уже столько времени. Господи, а вдруг она не выживет?

Он поднял голову и увидел сестру, стоявшую на верхней площадке лестницы.

— Как она? — воскликнул он, прыгая вверх по лестнице через две ступеньки.

Когда он поднялся на площадку, Элиза протянула руку и схватила его за рукав. Они были почти одного роста, он посмотрел ей в глаза.

— Успокойся, Франсуа. Врач и акушерка рядом с ней. Все идет нормально.

Он бросил взгляд на закрытую дверь.

— Ты уверена? Возможно, я ей нужен.

— Чем ты можешь помочь? Ты рискуешь ее напугать, если ворвешься к ней в таком состоянии. Ты же не хочешь, чтобы она волновалась?

— Я хочу ее увидеть. Она подумает, что я ее бросил. Почему ты не позвала меня раньше? Я же просил предупредить меня, когда все начнется.

— Именно это я и сделала. Ребенок уже скоро родится. Пойдем, мы подождем в гостиной. Неужели ты думаешь, что молодая женщина хотела бы, чтобы муж видел ее, когда она плохо выглядит? Надо быть деликатнее. Мужчинам не место в комнате, где рожают женщины. Пора бы понимать такие вещи.

Франсуа колебался, но сестра не отпускала его руку. Он почувствовал какое-то странное оцепенение и опустил глаза на руку Элизы, державшую его. Разве можно было ей сопротивляться? Нехотя он спустился по лестнице и проследовал за ней в гостиную.

Как обычно, она села в кресло слева от камина. Он заметил, что «Лотарингский республиканец» не был прочитан. Явное доказательство того, что день был необычным.

Элиза была человеком строгих правил. Каждое утро, и летом, и зимой, она поднималась без четверти шесть, читала молитву, затем спускалась в столовую, где пила кофе с молоком и съедала два кусочка белого хлеба с медом, после чего занималась домашними делами. Ежедневно ровно в половине двенадцатого, за исключением воскресенья, когда она посещала церковь, независимо от погоды, она выходила из дома на прогулку, переходила по мосту через реку Мозель и взбиралась на холм до площади д'Арм. С раскрасневшимися от быстрой ходьбы щеками, она покупала свою любимую газету, которую прочитывала после завтрака от первой до последней строчки.

К своему великому изумлению, Франсуа однажды случайно узнал, что его сестра отдавала предпочтение рубрике происшествий. Она ему в этом призналась, когда он застал ее выходящей из Дворца правосудия, где она присутствовала на судебном процессе по делу булочника, зарезавшего свою жену. Элиза казалась немного смущенной тем, что он узнал о ее маленькой слабости, и с тех пор оба брата подшучивали над ней при малейшей возможности. Она защищалась, утверждая, что ее привлекает только сложность человеческой души, а больше всего интересуют убийства из ревности.

Однако во время войны несколько сбежавших заключенных и дезертиров, уклонявшихся от воинской службы, выжили именно благодаря странному пристрастию мадемуазель Элизы, которое руководители движения Сопротивления[48] умело использовали для притупления бдительности немцев. Таким образом, причуды старой девы, мастерски раздутые в период присоединения к Рейху, приобрели в их квартале символический смысл.

Франсуа принялся ходить взад-вперед по комнате. Может быть, не нужно было слушать Элизу и все же пойти к Ливии? Вдруг она нуждается в нем? Но сестра могла быть права. В конце концов, она как женщина лучше понимала эту деликатную ситуацию. Меньше всего на свете он хотел бы смутить Ливию, внезапно ворвавшись в комнату. Он вдруг осознал, что ничего не знает о желаниях своей супруги.

И неудивительно, ведь Ливия так мало разговаривала. В течение тех нескольких месяцев, что она провела под крышей их дома, ее практически не было слышно. Она беспрекословно следовала советам Элизы, всегда оставаясь в ровном расположении духа, принимая все с какой-то покорной усталостью, никогда не повышая голоса. Иногда его это беспокоило, так как ему стало казаться, что его жена превратилась в тень той страстной юной венецианки, которую он впервые увидел в мастерской Мурано и которую держал в своих объятиях лунной ночью.

Смущенный такой сдержанностью, он, в свою очередь, замкнулся в себе. По всей видимости, ей все же нравились прогулки в окрестностях города и воскресные пикники в лесу на холме Сен-Кантен. Ему так хотелось видеть ее счастливой, что порой он чувствовал себя нелепым. Он не мог ее ни в чем упрекнуть. Она была всегда любезна, чрезвычайно вежлива, старалась оправдывать ожидания других. Но эта покорность отдавала самоотречением, что вызывало в нем раздражение. Ее улыбки казались ему мимолетными, слишком сдержанными, а ее взгляд скользил по нему, она его словно не видела. Ночью, желая обнять свою жену, он чувствовал ее молчаливое сопротивление и не решался идти дальше нескольких ласк. Ему казалось, что он карабкается по каменистому склону, на котором абсолютно не за что зацепиться. Доброжелательность Ливии превратилась в почти оскорбительное равнодушие.

— Я молюсь за нее Святой Деве, — заявила Элиза.

Франсуа отвернулся, чтобы скрыть свое раздражение. Он ничего не имел против Святой Девы, но хороший доктор казался ему более необходимым в данном случае. Тем не менее спокойствие Элизы распространялось и на него. Он доверял ей. Если сестра уверяет, что все идет хорошо, значит, у нее есть на то основания.

Покорно вздохнув, он ослабил галстук.

— Как ты думаешь, еще долго?

— Нет. Думаю, совсем скоро ты станешь отцом семейства.

— Не могу в это поверить, — прошептал он, опускаясь в кресло.

— Я тоже, — сухо произнесла Элиза.

Он бросил на нее подозрительный взгляд.

— Мне казалось, что ты ладишь с Ливией. Ты взяла ее под свое крыло с момента ее приезда, за что я тебе очень благодарен. Мне кажется, я еще не выражал тебе свою признательность.

— Это так, но разве я могла поступить иначе, если ты просто поставил меня перед фактом? По крайней мере, твоя супруга умная женщина, которая никогда не пыталась выдавать черное за белое. Что сделано, то сделано, Франсуа. Ливия Гранди стала твоей женой. Отныне она одна из нас. И совсем скоро станет матерью твоего ребенка.

Стоя прямо, сцепив пальцы, Элиза была, как всегда, невозмутима. О чем она думала? Франсуа никогда не видел, чтобы она выказывала недовольство Ливией, но он умел распознавать настроение своей сестры и знал, что сейчас она сдерживала себя. Он почувствовал, как в голове возникает легкая боль, и, закрыв глаза, откинулся на спинку кресла. Ему не хотелось об этом думать. Тайны Элизы подождут, пока у него появятся силы на их разгадку. Сейчас его тревожило лишь здоровье Ливии.

Опустились сумерки, и дневной шум начал утихать, вызывая томление, которое часто переходило в тревогу. Он снова вспомнил тот день, когда Ливия появилась у него дома, дрожащая и взволнованная, чтобы сообщить о своей беременности. Она сжимала руки, ее подбородок дрожал, но она не опускала взгляда. Он был тронут этой храбростью, но мысль о том, что он станет отцом, приводила его в замешательство. Потом он понял, что провидение улыбнулось ему. Едва появившись, она уже сожалела о своей минутной слабости и попыталась ускользнуть. Возможно, лишь связывавшая их плоть и кровь могла удержать ее возле него. Этот не рожденный еще ребенок показался ему непредвиденной удачей. Он с радостью взял ее в жены, но сегодня предпочел бы отказаться от счастья жить с ней, чем сознавать, что ей угрожает опасность. У него возникла мысль, что все это послано ему в наказание за то, что он хотел использовать невинного ребенка в качестве магнита.

В дверь постучали. Он вскочил с кресла.

— Войдите, — сказала Элиза.

— Мадемуазель, месье Франсуа, — пробормотала Колетта с пунцовыми от возбуждения щеками. — Это мальчик. Месье доктор сказал, что мать и ребенок чувствуют себя хорошо.

Франсуа повернулся к сестре. Его лицо расплылось в счастливой улыбке. С самого раннего возраста она завидовала его умению полностью отдаваться ощущению счастья, его обезоруживающей манере радоваться безо всякого стеснения, тогда как у многих счастье вызывало нечто вроде стыда, словно демонстрировать избыток чувств было чем-то бестактным. В отличие от сестры и старшего брата, Франсуа принимал счастье, не опасаясь последствий, не боясь его потерять.

— Я иду туда! — воскликнул он, устремляясь из комнаты.

Элиза перекрестилась, ее жест тут же повторила Колетта.

— Я попросила мадам Беттинг посидеть с ней, пока вы не придете, — прошептала девушка. — Нельзя, чтобы мадам заснула одна с малышом. Может прийти нечистая сила и навредить им.

— Ты правильно, сделала, Колетта. Всегда следует опасаться духов, как плохих, так и хороших.


Несколько недель спустя, сидя с сыном на руках, Ливия слегка покачивалась в кресле-качалке и смотрела, как за окном падает снег. Он уже укрыл тонким слоем лужайку, ограду и ветви деревьев. Птичьи лапки нарисовали эфемерные звездочки на сиденье качелей. Начиная со вчерашнего дня хлопья безостановочно падали из плотных облаков, которые нависли над городом ватным покрывалом. Свет был холодным и белым.

Ливия слышала, как потрескивают дрова в печке в углу комнаты. Она чувствовала себя пленницей и понимала, что не права. Легкий, как перышко, Карло тем не менее ощутимо надавливал на ее плечо. С момента его рождения на нее время от времени наваливалась безумная усталость, так что перехватывало дыхание. Иногда она ложилась на кровать, расстегивала блузку и сажала сына к себе на живот, плоть к плоти, чтобы почувствовать тепло его тела, ощутить его вес и забыть о тех воображаемых оковах, которые ей было так тяжело носить.

У него был русый пушок вместо волос и светлые глаза отца, такие же как и у лотарингцев, которых она встречала на улице, когда гуляла с коляской по набережной Мозеля. Карло был спокойным ребенком. Правда, вначале он очень напугал ее, когда отказался брать грудь. После нескольких безуспешных попыток он отвернулся и завопил от злости. Она почувствовала себя отвергнутой, недостойной; показалась себе грязной.

Ливия поцеловала мягкие волосы сына, ощутив под губами еще нежный череп, и вдохнула детский аромат миндаля, молока и крепкого сна. Когда акушерка вложила в ее руки Карло, закутанного в белое одеяльце, она робко вгляделась в его лицо, пытаясь найти хоть что-то знакомое в крыльях носа, в рисунке губ или ушей. Ее ребенок показался ей совершенно чужим, и вместе с тем у нее возникло ощущение, что она знала его всю жизнь. В это мгновение тревога, мучившая ее с момента появления в этом чужом городе, улетучилась. Отныне ее поступок наконец приобрел смысл.

Однако в последние несколько дней она стала осознавать, что, подарив Карло отца, лишила себя саму чего-то очень важного, а чего, ей не удавалось понять, как и того, что будило ее среди ночи. Она открывала глаза в темноте и искала тень колыбели в углу комнаты. Ее жизнь сводилась к этим стенам, к дыханию Франсуа и Карло, к почти ощутимому биению их сердец, которое напоминало ей безжалостную дробь барабана.

Охваченная внезапной тревогой, она еле сдерживала себя, так ей хотелось встать, взобраться на стул, достать красную тетрадь Гранди из тайника над шкафом и убежать отсюда, но в то же время она испытывала почти физическую потребность насытиться безмятежностью этой комнаты, впитать ее всеми порами кожи и таким образом заполнить эту странную, мучившую ее пустоту любовью мужчины и еще невыраженными надеждами, которые несет в себе новорожденный.

Раздираемая противоречивыми чувствами, она поворачивалась спиной к мужу и сворачивалась калачиком, положив обе кисти под щеку. Ее сердце начинало учащенно биться. Она крепко сжимала веки и обращалась с мучительной молитвой к Святой Деве своего детства, изображение которой украшало апсиду[49] базилики деи-Санти-Мария-э-Донато, к этой матери с раскрытыми ладонями, сверкающей в обрамления золота и синевы, к которой она прибегала, когда ей требовалось увидеть волшебный блеск мозаики, чтобы успокоить слишком сильную печаль. Испуганно и стыдливо молодая женщина просила у нее прощения, потому что считала себя недостойной, смутно понимая, что никогда не полюбит своего мужа, и опасаясь, что того жизненного порыва, который внушал ей ее сын, будет недостаточно для выживания.

В дверь постучали. Она вздрогнула, и ее руки инстинктивно обвились вокруг ребенка, который тут же проснулся. Она почувствовала, как краска заливает ее лицо. Удастся ли ей скрыть преследующие ее предательские мысли?

— Ливия, пришла кормилица. Я думаю, малышу пора кушать.

Элиза вошла в комнату и наклонилась к ней с озабоченным видом.

— Вы не очень хорошо выглядите. Позвольте, я сама отнесу Карло. Вам не стоит переутомляться.

Когда золовка взяла ребенка на руки, Ливия не протестовала. Зато младенец открыл ротик и издал крик.

— Да, мой маленький, ты проголодался, — пропела Элиза. — Пора кушать…

Когда Элиза отвернулась, Ливия вдохнула знакомый запах мыла и фиалок. Золовка всегда была опрятной и свежей. Она вышла из комнаты, что-то нежно приговаривая, чтобы успокоить малыша.

Руки внезапно показались Ливии легкими, словно крылья. Грудь, напротив, распирало, вызывая неприятные ощущения. «Не расстраивайтесь, дорогая, — сказала ей Элиза. — Не все женщины могут кормить своим молоком». Но золовка не умела врать. Это было неестественно, когда мать не могла покормить собственного ребенка, потому что ее молоко его отравляло, и Ливия чувствовала себя униженной, когда вынуждена была освобождать грудь от бесполезной пищи.

У нее на глазах выступили слезы, и она резким движением поднялась с кресла, которое продолжило качаться, поскрипывая на паркете. Мир за окном был белым, гладким, каким-то приглушенным. Она прислонила горящие ладони к стеклу. Ей было трудно дышать. Она должна была покинуть этот дом без промедления.

Из шкафа она достала свое пальто и шарф, поискала перчатки. Куда они запропастились? Она перерыла все ящики, разбросав вещи.

Когда Ливия вышла в коридор, ее взгляд наткнулся на приоткрытую дверь, откуда струился теплый свет. Она услышала голоса Элизы и кормилицы. Эта молодая женщина с круглыми щеками и приветливой улыбкой выглядела привлекательно; она только что родила пятого ребенка. Ливия не хотела ее видеть, предпочитая думать, что ее не существует. Она узнала ее грудной смех, чувственный и безмятежный. Смех женщины, которая всегда сама кормила своих детей. Смех матери, достойной так называться.

Ливия сбежала вниз по лестнице. В коридоре она никак не могла открыть дверь, но в конце концов очутилась на свежем воздухе. Холод обжег ее лицо и руки. Она закрыла глаза и подняла лицо к небу. Хлопья снега нежно касались ее ресниц, щек, губ.

Она пошла наугад быстрым шагом, глядя прямо перед собой. В голове была пустота, сердцебиение отдавалось толчками во всем теле. Она бежала по улицам, иногда натыкалась на прохожих и не извинялась. На сгоревшей крыше бывшего гарнизонного протестантского храма снег уже укрыл остов и почерневшие балки нефа.

На повороте улицы она остановилась, наткнувшись на толпу детей, которые кричали и размахивали руками. На тележке, украшенной красными и золотыми гирляндами, силуэт с белой бородой, облаченный в длинное пальто, с треугольной митрой[50] на голове и с жезлом в руке приветствовал толпу, собравшуюся на тротуаре. Улыбающиеся девушки раздавали сладости, орехи, чернослив. Незаметно для Ливии у нее оказалась целая горсть орехов.

Позади святого Николая, которого сопровождали двое молодых людей на лошадях, одетых, словно лакеи, в рубашки с жабо и вышитые сюртуки, возник персонаж в темной рясе и заостренной шляпе, нахлобученной на всклокоченные волосы. Он принялся корчить гримасы и вопить, размахивая хлыстом из веток, в шутку стегая им детей по ногам. Те с радостным визгом разбегались в разные стороны, не забывая подразнить его и дернуть за плащ.

Мужчина прошел мимо Ливии, и взгляд его черных глаз на секунду остановился на ней. Она различила в них веселый блеск, но отшатнулась, понимая, что это глупо, ведь она прекрасно знала, что такое карнавалы и переодевания. Сколько раз они с Мареллой бегали по улочкам Венеции, взявшись за руки, обе одетые в длинные платья из тафты и напудренные парики, смакуя свои новые ощущения!

Она нервно провела рукой по лицу, словно пыталась снять с себя невидимую маску, прилипшую к ее коже с тех пор, как она приехала в Лотарингию.

Внезапно кто-то схватил ее за плечо.

— Ливия, что ты здесь делаешь?

Она тут же высвободилась резким движением и обернулась с бьющимся сердцем. Ее муж удивленно смотрел на нее. На нем было зимнее пальто и мягкая шляпа, защищающая от снега. Он выглядел серьезным и солидным. Она заметила, что забыла переобуться, и теперь ее домашние туфли намокли.

— Я возвращался домой и увидел тебя в толпе. Что-то случилось? Ты такая бледная.

— Мне просто захотелось подышать свежим воздухом, вот и все. Я надеюсь, это не преступление?

Она дрожала от гнева, не только потому, что он застал ее врасплох и напугал, но и потому, что у нее возникло ощущение, будто он ее выслеживает.

— Вовсе нет. Нет ничего плохого в том, что ты захотела посмотреть на процессию святого Николая. У нас это традиция.

Ливия подняла руку, как бы умоляя его замолчать. Она догадалась, что сейчас он примется в очередной раз объяснять ей лотарингские обычаи, чтобы она лучше их поняла и быстрее адаптировалась к жизни в чужой стране, но ей не хотелось ничего знать. Она устала от него, от его семейства, от традиций его страны. Ей хотелось крикнуть: «А как же я?» У нее возникло ощущение, что, если бы ее сейчас спросили, кто она и откуда приехала, она не смогла бы ответить.

— Я должна немного побыть одна, понимаешь?

Ей вдруг стала неприятна забота, читавшаяся на его лице. Он наклонился к ней, словно хотел защитить, но она чувствовала лишь смутную угрозу.

— Ты не хочешь вернуться со мной?

— Нет, я ничего не хочу… Совсем ничего. Оставь меня в покое, это все, о чем я прошу.

Она шагнула назад, раскрыла ладони, и орехи рассыпались по земле. Затем она развернулась и продолжила свою отчаянную гонку по городу. «Только бы он не пошел за мной!» — подумала она. Впрочем, самым ужасным было то, что Франсуа и не нужно было это делать. Оба прекрасно понимали бессмысленность происходящего, потому что она была привязана к дому Нажелей невидимым, но мощным тросом.

Мец, апрель 1947 года

Прислонившись к стене какого-то здания, подняв воротник куртки, Андреас Вольф курил сигарету. Он стоял так уже полчаса. Жемчужно-серые облака, подгоняемые ветром, еще по-зимнему студеным, постепенно заволокли синее небо. Мелкий моросящий дождь, намочивший его шляпу, блестел на мостовой. Рабочие ремонтировали шоссе, и крепкий запах гудрона витал в воздухе.

Увидев двоих мужчин в военной форме, он инстинктивно отвернулся, словно был в чем-то виноват, и тут же на себя разозлился. У него возникла такая реакция на любую униформу, когда он встречал солдат оккупационных войск в Баварии.

Сойдя с поезда, Андреас сел за столик в кафе напротив вокзала. Он заказал пиво и узнал у хозяина дорогу, набросав план на бумаге. Затем он быстро встал и ушел, желая поскорее с этим покончить. У него не было намерения задерживаться в этом городе, где он бывал до войны, когда работал гравером на заводе по производству хрусталя неподалеку от Нанси. Он хорошо помнил эти форты, казармы и укрытия. Мец, знаменосец линии Мажино[51], призванной защитить Францию от немецкого нашествия. Цитадель торжественных построений и парадов, расцвеченная фуражками, вышитыми золотой нитью, и знаменами, хлопающими на ветру, со встречающимися на каждом шагу монашками в заостренных капорах. Город со своими строгими порядками, открытый и спокойный, с чистыми архитектурными линиями и военной суровостью, смягченной неожиданной плавностью вод Мозеля и светлых фасадов домов из жомонского камня, этого ракушечника, морозоустойчивого и придающего городу вид юной девушки.

Он вспомнил жаркие дискуссии со своими мозельскими друзьями той поры, между теми, кто опасался ожесточенных боев в регионе в случае конфликта, и теми, кто был уверен, что их страна останется нетронутой, поскольку Адольф никогда не осмелится на них напасть. В качестве ответа вермахт обогнул восточную часть Франции с неким презрением, а вот 3-я американская армия потерпела неудачу на подступах к укрепленному городу, два с половиной месяца барахтаясь в грязи.

Он шел по улице Серпенуаз, опустив глаза, сгорбившись, словно пытался стать ближе к земле, тяжелой, но размеренной походкой, которую он усовершенствовал с начала своего злоключения на русских равнинах.

Когда он наконец нашел в Баварии Ханну и Вилфред поведал историю их возвращения двум молодым женщинам, ошеломленным и жадно ловящим каждое слово, он даже почувствовал некую гордость. Но, увидев перед собой дверь дома Нажелей, которую, видимо, совсем недавно покрасили, с медальоном и ручками из сияющей меди, он поднял глаза к окну и внезапно ощутил замешательство.

Андреас сунул руку в карман, коснулся пальцами письма, с которым не расставался более трех лет, с того самого июньского вечера. Навсегда запечатленное в памяти, перед глазами снова возникло серьезное лицо Венсана Нажеля и его мрачный взгляд. У обоих были грязные волосы, черные ногти, в кожу въелась зернистая пыль, эта желтая пыль, которая прилипала к деснам и скрипела на зубах, оставляя вкус земли, пепла и гнева.

Во время их первой встречи в учебном лагере молодой молчаливый француз показался ему отстраненным, но Андреас и не ожидал большего от этих призывников из Эльзаса и Лотарингии, которыми штаб разбавлял подразделения вермахта, следя за тем, чтобы их количество не превышало пятнадцати процентов личного состава.

Их недолюбливали, этих «Halbsoldaten»[52], и не доверяли им. Над ними насмехались, их оскорбляли. Ведь сам гауляйтер[53] Бюркель[54] в 1941 году бросил следующую фразу, говоря о мобилизации лотарингцев: «В тот день, когда вы нам понадобитесь, мы проиграем войну».

«Как в воду глядел, правда?» — Венсан усмехнулся, выплевывая косточки арбуза, который они нашли в огороде. «Напрасно они нас сюда загнали», — добавил он злорадно, вспомнив необдуманные слова марионетки Гитлера.

Перед лицом смерти даже самые закоренелые одиночки ищут сближения со своими товарищами по несчастью. Вот судет и лотарингец и потянулись друг к другу. Как только они узнали, что принадлежат к одной среде, сразу перешли на «ты», к большому удивлению других офицеров, и в те редкие минуты, когда оставались вдвоем, в нарушение устава обменивались фразами на французском, который Андреас изучал в школе, что было рискованно.

«Наш принцип — следовать архитектуре, — объяснял Венсан, рассказывая о мастерской, основанной в 1840 году его прадедом. — Ты можешь увидеть наши витражи во многих церквях от Нанси до Буржа, от Лилля до Перигё, а еще мы экспортируем их в Канаду и в Южную Америку. Ты знаешь, что во Франции самое большое количество витражей в мире?» В результате бесед Андреас понял, что Венсан искал у него поддержку, как у старшего товарища, уже повоевавшего на русском фронте. К тому же, благодаря своим воспоминаниям о поездках в Лотарингию и Париж, Андреас вызывал у него доверие. Со своей стороны, он был удивлен, обретя в общении с этим двадцатичетырехлетним парнем нечто вроде успокоения. Сдержанный, но стойкий Нажель имел острый ум, а его трезвый, лишенный иллюзий взгляд на жизнь напоминал Андреасу свой собственный.

«Ну вот, я на месте, дружище», — мысленно произнес он, сделав последнюю затяжку и раздавив сигарету каблуком.

Когда он сказал Ханне, что собирается отвезти письмо Венсана в Мозель, сестра воспротивилась, на время вынырнув из апатии, в которую погрузилась после смерти матери. Зачем так утруждаться, когда у них были дела намного важнее? «Что может быть важнее, чем сдержать обещание?» — усмехнулся он. Она всплеснула руками, что было признаком сильного раздражения, несвойственного ей раньше. «Мы боремся каждый день, пытаясь выжить, а ты отправляешься в путешествие! Ты выбрал не лучший момент, Андреас. Это абсолютно бессмысленно». Однако для него как раз эта «бессмыслица» стала жизненно необходимой.

С тех пор как он вернулся, его постоянно поражало непонимание, разделявшее мужчин, пришедших с войны, и женщин, которые перенесли лишения и бесчинства. Немцы пережили полный и окончательный разгром, так что впору было сойти с ума. Их страну делили на части, отдавали целые территории другим народам. Изгнанные из своих родных мест, пятнадцать миллионов из них остались ни с чем. Они были самыми побежденными из побежденных, поскольку разоблачение злодеяний, совершенных в лагерях смерти, напрочь лишало их человеческого достоинства. Трибуналу в Нюрнберге потребовалось десять лет для судебных разбирательств и вынесения приговоров. Задача почти невыполнимая, и виновные, на установление личности которых не было ни времени, ни средств, исчезали в результате коллективных приговоров, словно становясь зловещим эхом миллионов безымянных жертв.

Доставив письмо Венсана его семье, он, возможно, хотел отдать последнюю дань этой дружбе, зародившейся между двумя мужчинами в серо-зеленой униформе, один из которых никогда не расставался со своим французским паспортом, обрывком трехцветной ткани, лотарингским крестом и смятой купюрой банка Франции, а другой хранил в своем бумажнике измятое изображение императора Франца Иосифа, потому что предпочел бы быть немцем в эпоху правления Габсбургов, чем под сапогом австрийского капрала Адольфа Гитлера.

Порыв ветра ворвался на улицу, сметая мусор, валявшийся на шоссе. Разорванные облака бежали по небу, снова открывая кусочки синевы. Иногда проблескивали лучи солнца, отражаясь в стеклах домов и на кромках водостоков.

Андреаса охватило оцепенение, граничащее с глубокой усталостью. Машинальными движениями он сжимал и разжимал кулаки, чтобы разогнать кровь в руках. Ему не хотелось встречаться с этими чужими людьми, которые потребуют объяснений, с жадностью цепляясь за малейшую надежду. «В любом случае, тот, кто не побывал в этом аду, вряд ли сможет что-либо понять», — помрачнев, подумал он. Между страстным желанием семей узнать, что стало с их близкими, и невозможностью выживших подобрать нужные слова, пролегла глубокая пропасть.

Он решил бросить письмо Венсана в почтовый ящик. Его товарищ не обиделся бы на него за это. По крайней мере, он добрался сюда, хотя устроить эту поездку во Францию было очень сложно, ему пришлось собрать множество документов. Он даже написал на Монфоконский хрустальный завод, чтобы получить от директора письмо, в котором ему назначалась встреча. Его удивила быстрота ответа и тот энтузиазм, с каким Анри Симоне приглашал его к себе, хотя Симоне очень ценил талант Андреаса.

Перед войной, чтобы отметить полученную на международной выставке награду, мужчина с седеющими усами пригласил его вместе с другими мастерами-стеклоделами на ужин в один из лучших ресторанов столицы. Они выпили за успех выставки, целью которой было объединить Красоту и Практичность, добиться безупречности хрусталя, отраженной в простых формах. Эта тенденция стала заметна начиная с 1925 года. Сидя на бархатном диванчике под гранеными зеркалами и хрустальными люстрами, опьяненный молодым шабли[55], пощипывающим язык, Андреас ощутил теплую волну благодарности к своим новым друзьям и всему Парижу, который короновал его, невзирая на юность.

В тот вечер он не мог уснуть. У него было ощущение, что мир принадлежит ему, что его будущее зависит только от него, и будущее это блестяще. Его переполняли чувства, по силе сопоставимые лишь с тем, что он испытывал, занимаясь любовью, но не вначале, когда был еще подростком, охваченным лихорадочным возбуждением, а когда однажды познал в уютной комнате гостиницы Габлонца необыкновенное счастье дарить удовольствие любимой женщине.

Симоне радовался их встрече. Послевоенный период был непрост для предприятия, нуждающегося в рабочей силе и несущего убытки из-за замораживания цен. Необходимо было заново набрать команду, обновить рабочий инструмент, завоевать доверие покупателей. Директор предложил ему поработать у него несколько месяцев. «Мы до сих пор вспоминаем ваш приезд к нам, когда вы поразили всех необыкновенными творческими способностями. Мрачный и трагический период отделяет нас от того времени, что вы провели с нами. Теперь нужно просто перевернуть страницу».

Но Андреас не чувствовал себя так же спокойно. Директор был исключением. А как другие воспримут бывшего солдата опозоренной армии, которая оккупировала регион Нанси, да и остальную территорию Франции? Сколько рабочих, подмастерьев, учеников, резчиков, граверов стали жертвами военного конфликта? Ни одна семья не осталась нетронутой. Смогут ли они понять, что Андреас Вольф не похож на фанатичного немца в каске и сапогах, что он тоже пострадал от того, что не мог управлять своей судьбой в годы войны? Шрамы в душе были еще совсем свежими. Он опасался враждебности, непреходящей ненависти, которую ему придется молча переживать. Вместе с тем пребывание в Монфоконе могло бы оказаться для него полезным.

В Баварии он пока не смог открыть свою граверную мастерскую. Поскольку ему нужно было немного подождать, чтобы получить хрусталь хорошего качества, он работал с другими рабочими на производстве первых пуговиц для одежды. Теперь их, уроженцев Габлонца и его окрестностей, в регионе Аллгау собралось несколько тысяч. Многие добирались своим ходом, кто-то даже пришел пешком из лагерей для военнопленных, решив не упускать такую возможность.

У их надежды было имя — Эрих Хушка, инженер родом из Нойдорфа, что в Северной Богемии, который стал инициатором проекта возрождения Габлонца, получившего реальное воплощение на трехстах гектарах территории бывшей фабрики по производству пороха и взрывчатых веществ, расположенной посреди леса, в четырех километрах от Кауфбойрена.

В начале ноября 1945 года, выполняя решения Потсдамской конференции, требовавшие уничтожения военных заводов и демонтажа некоторых немецких промышленных предприятий и их транспортировки заграницу, американцы взорвали около восьмидесяти зданий. Пригодными остались только дороги и система трубопроводов. Амбициозной идеей Хушки было воскресить на этих руинах производство стекла и бижутерии Габлонца и восстановить его довоенную мировую известность.

Ни баварцы, ни американцы не приветствовали эту инициативу. Баварцы не доверяли чужакам, а союзники, обосновавшиеся в Берлине, старались избежать большого скопления беженцев в одном месте, опасаясь возникновения новых национальных меньшинств. Бавария даже начала отказывать беженцам во въезде, но Хушка и его соратники проявляли непоколебимое упорство, и наперекор запретам бывшие жители Габлонца продолжали прибывать в Кауфбойрен. Им в любом случае терять было нечего.

Однажды инженер повез Андреаса на своей машине с едким запахом плохого бензина, на которой он колесил по Баварии с осени 1945 года, на поиски стекольных мастерских, где можно было найти сырье, необходимое для их производства. Им нужны были так называемые стеклянные трубки — длинные тонкие цилиндры метр двадцать длиной и двадцать сантиметров в диаметре, которые не выдувались, а вытягивались двумя стеклоделами способом, известным только в Габлонце. Размягченные в печи, эти стеклянные трубки затем разрезались, после чего прессовались машинами, изобретенными в прошлом веке. Полученные кусочки стекла надрезались, полировались, раскрашивались, покрывались глазурью — в зависимости от заказа. Эта техника, хорошо освоенная в регионе Изерских гор, позволила тамошним стеклоделам преуспеть в производстве бижутерии и завоевать мировую известность.

Хушке сразу же пришлось признать очевидное: большинство баварских стекольных мастерских находилось в жалком состоянии, а их владельцы относились к беженцам с подозрением. Лишь фрау фон Штребер-Штайгервальд позволила им приспособить одну из двух своих разрушенных печей для такого необычного производства. Поскольку чехословацкие власти запретили беженцам вывозить планы фабрик, мужчины при их восстановлении могли полагаться лишь на свою память. Им потребовалось несколько месяцев прежде, чем они получили цилиндры нужного качества.

Андреас обладал упорством, прагматизмом и старанием, свойственными его соотечественникам, но его терзало смутное беспокойство. Симоне видел в нем талантливого мастера-стеклодела, с которым был знаком до войны, но Андреас сам не знал, сможет ли он теперь заниматься своим любимым делом. Обретут ли вновь его руки необходимую способность взаимодействовать с хрусталем, способны ли они на осторожные, но уверенные прикосновения, плавный изгиб кисти, точность движений при использовании инструментов?

Иногда он просыпался среди ночи от кошмара, в котором по оплошности разбивал стеклянное изделие, потому что больше не чувствовал его, перестал слышать музыку хрусталя. За одно мгновение, словно неумелый ученик, он превращал в ничто творение мастера, родившееся в печи мастерской, и в этом тревожном сне осколки стекла рассекали его пальцы до крови.

Загрузка...