На сердце у нее было тяжело, потому что ее брат превратился в собственную тень, потому что он унижался перед Марко Дзанье, и она чувствовала себя виноватой в том, что довела его до такого состояния.

В глубине души Ливия понимала, что уже слишком поздно. На этот раз Феникс действительно умер. Даже самые красивые легенды имеют конец. Горечь и печаль, словно капли ртути, разливались по ее телу глухой болью. Она положила руку своему брату на плечо, и тот вздрогнул от этого прикосновения.

— Прости меня, Флавио, — тихо произнесла она.

Она подняла глаза на Марко Дзанье, который остался стоять, и они некоторое время молча, в упор смотрели друг на друга. Она молила Бога, чтобы не расплакаться, во что бы то ни стало сохранить достоинство.

— Прошу прощения, Марко, — прочистив горло, сказал Флавио, — и у вас тоже, господа, что зря потратили свое время, но мастерские Гранди больше не продаются.

Он с трудом поднялся, на секунду опершись на стол, чтобы сохранить равновесие. В одну руку он взял красную тетрадь, в другую — свою трость. Впервые в жизни Ливия различила в бесстрастном взгляде серо-голубых глаз, так похожих на ее глаза, гордость, и это подарило ей надежду.

— Марко, господа, желаю вам удачного дня.

Он склонил голову, прощаясь, затем медленно удалился своей усталой походкой покалеченного человека. Она молча проводила его взглядом и последовала за ним.


Несколько недель спустя, прислонившись к косяку, Ливия стояла на пороге «комнаты с ядами», где хранилось сырье, необходимое для получения смеси, из которой варили стекло. Как обычно, она убедилась, что вытяжка работает хорошо. Нельзя было позволять частичкам натрия, кремнезема и карбоната кальция рассеиваться в воздухе. Красители также могли представлять потенциальную опасность для рабочих, занимавшихся подготовкой смеси, которую затем помещали в стеклоплавильные горшки и отправляли в плавильную печь.

Она наблюдала за Тино, который тщательно выверял состав для стекла чиароскуро. Мастер-стеклодув решил приготовить смесь сам и выставил за дверь помогавшего ему работника, чтобы не предавать секрет огласке.

Флавио был единственным, кроме Тино и Ливии, кто видел формулу, но он заявил, что все это так же непонятно, как китайский язык. Его развязный тон вызвал раздражение у сестры, и она стиснула зубы, чтобы не сказать очередную колкость в своем духе. Несмотря на то что теперь они ладили гораздо лучше, различия их характеров еще вызывали у обоих вспышки гнева, оставлявшие их без сил. Как, черт возьми, он мог оставаться равнодушным к этим нескольким строкам, написанным их предком, который изобрел состав, прославивший их фамилию во всем мире?

«Это как с бриллиантами, — заявил Тино зачарованно. — Блеск появляется не в результате отражения света от драгоценного камня, как принято думать, а от преломления света внутри самого бриллианта. Вот он, секрет Гранди… Свет проникает в хрусталь, который его преображает».

Флавио уставился на Тино круглыми от непонимания глазами, но Ливии сразу стало ясно, что он имеет в виду. Процесс изготовления был простым, но деликатным в исполнении. К тому же чудо чиароскуро могло произойти, только если выдуваемое стекло приобретало идеальные пропорции. Мастер-стеклодув должен был предвидеть, как будет вести себя свет, прикоснувшись к стеклу — вот почему знаменитые бокалы на высоких ножках имели расширяющиеся чаши в форме лепестков роз.

Тино тщательно взвесил различные компоненты, прежде чем растолочь их, чтобы получить однородную массу. Он осторожно высыпал смесь в емкость.

— Все правильно? — спросила Ливия, в то время как он не сводил глаз с полученного состава.

— Мне кажется, да, — прошептал он, и Ливия удивилась благоговению этого матерого волка — у него было такое выражение лица, словно он только что тайно проник в священный храм. — Нам остается только добавить стекло, — проворчал он, будто устыдившись своего волнения.

Ливия подошла к уложенным в коробки осколкам разноцветного стекла, отбракованного в процессе производства.

— Какой цвет ты выбрала? — спросил Тино.

— Разумеется, красный. Основной цвет первого фужера из чиароскуро мастерских Гранди будет рубиново-красным, как огонь… Как страсть, — добавила она со вздохом.

Малышка пыталась это скрыть, но Тино хорошо видел, что она страдает. Он почувствовал, как в нем нарастает возмущение. Один Бог знал, что ей пришлось пережить в этой варварской стране, вдали от близких, где никто не мог ее защитить. Когда она внезапно исчезла, он был так удручен, что испытал одну из своих знаменитых вспышек гнева. Он рычал от страха за девушку, чувствуя себя униженным оттого, что у нее не хватило смелости объяснить ему причины этого дезертирства. Он испугался, что навсегда потерял ее, что она оторвалась от своих корней, от Мурано, видевшего ее рождение, текущего в ее венах.

Он вспомнил, что маленькая безмолвная девочка часто бывала в мастерской после смерти своих родителей, вспомнил о ее страдании, таком хрустально-прозрачном, что никто не осмеливался взять ее на руки, словно опасаясь разбить, о ее молчании, которое всех пугало и с которым смог справиться лишь ее дед Алвизе, потому что боль опасна так же, как заразная болезнь.

Теперь у нее был сын, которого ей пришлось оставить там, и это было нехорошо; он видел смятение в ее глазах, когда она, как неприкаянная, отправлялась побродить в конце дня, когда сумерки окрашивали остроконечные башенки в золотистый цвет, а старые камни отдавали свое тепло, вызывая желание пройтись по набережной. Но что тут поделаешь?

Некоторые компоненты оказалось очень трудно найти в это скудное послевоенное время. Они обзвонили различных поставщиков, наскребли немного денег, чтобы приобрести их. Теперь необходимо было повторить подвиг Гранди, совершенный в давние времена. Это был единственный шанс для Дома Феникса возродиться из пепла.

По его спине пробежала дрожь. Тяжелая ответственность легла на плечи Ливии Гранди, которая тщательно отмеривала стекольные осколки. Засученные рукава мужской рубашки открывали ее тонкие руки, холщовые брюки наползали на грубые ботинки. Если благодаря открытому лицу и неумело заплетенным косичкам она напоминала хрупкого подростка, решительный взгляд и внутренняя сила принадлежали уже сформировавшейся женщине.

Флавио оказался не на высоте. Ему не хватало опыта, знания ремесла, но больше всего ему не хватало огня. Их было всего двое, и они должны были сделать невозможное. Ливия — вдохновительница и прирожденный художник, талант в чистом виде, сокровище; она обязательно стала бы самым известным мастером своего времени, если бы родилась мужчиной и имела право на все действия со стеклом. Она, и только она одна могла придумать изделие, которое он, мастер Тино Волк Томазини, будет выдувать. Только она могла найти совершенное равновесие, благодаря которому сотворится чудо чиароскуро. Вдвоем они образовывали мифический союз фантазии и таланта, мастерства и техники, который делал людей, работающих с хрусталем, наследниками самого древнего и благородного искусства, независимо от того, были они из Мурано, Богемии, Лотарингии или откуда-либо еще.

Ливия повернулась к великану с крепкой сильной шеей, мощь которой подчеркивал щегольски повязанный красный платок. Из-под густых бровей на нее был устремлен взволнованный взгляд, заставший ее врасплох. Она никогда еще не видела Тино таким открытым.

Ливия смущенно коснулась рукой его плеча.

— У нас все получится, Волк.

Он кивнул, от волнения в горле стал ком, не давая дышать.

Молодая женщина вышла из комнаты и вернулась в мастерскую, где их ждали рабочие, молча выстроившиеся в ряд, словно по стойке «смирно». Им предстояло провести две плавки, затем перейти к отжигу, и лишь после этого Тино сможет начать ваять стекло.

Но Ливия не торопилась. Стеклодув не властен над временем. Слушая хрусталь, который потрескивает и свистит, рождаясь в течение нескольких часов в печах, он обязан быть терпеливым и решительным, а также смиренным, чтобы иметь право претендовать на величие.

Она вышла из мастерской, подставив лицо и обнаженные руки жаркому, беспощадному летнему солнцу. Насекомые гудели в траве, олеандр распространял вокруг себя благоухание. Для cristallo у нее был безграничный запас терпения, если бы только так же было с ее жизнью…

Его отсутствие было кровоточащей раной. Иногда она резко оборачивалась с его именем на губах, уверенная, что он стоит здесь, на пороге комнаты, что ей достаточно лишь открыть объятия, чтобы прижать маленькое тельце к своей груди, уткнуться лицом ему в шею и испытать восхитительное чувство покоя оттого, что они снова стали единым целым, как тогда, когда она носила его в своей утробе. Но, увидев пустой проем двери, частички пыли, танцующие на солнце, понимая, что все это было лишь наваждением, она испытывала такую сокрушительную тоску, что, задыхаясь, еле удерживала равновесие. Она ощущала себя отрезанной от своего ребенка.

Ливия вспоминала о каждом сантиметре его кожи, о родинке на спине, о прозрачных полумесяцах в основании ногтей, о шелковистых волосах, о родимом пятне в форме рога изобилия на верхней части бедра, увидев которое она, смеясь, сказала, что Карло рожден для счастья. Она помнила особый запах, принадлежавший только ему, эту лучезарную улыбку, которую он унаследовал от своего отца, его решительную походку, удивительную для такого маленького человечка.

Она просила небеса, чтобы он не переживал из-за ее отъезда. Даже будучи уверенной, что с Элизой и Франсуа он ни в чем не нуждается, она все равно испытывала тревогу. Иногда Ливия думала, что его не следовало оставлять во Франции, но она не предполагала, что задержится в Мурано так надолго. Поскольку Флавио принял решение не продавать мастерские, но оказался неспособным управлять предприятием, принимать верные решения, на ее плечи ложилась обязанность возобновить работу. Лишь после этого она сможет со спокойной душой вернуться к своему ребенку.

Франсуа звонил ей раз в неделю, каждую субботу в конце дня и передавал трубку Карло, с которым она худо-бедно поддерживала бессвязный разговор, то и дело путая слова. Маленькому мальчику было сложно общаться; ему не хватало запаса слов, чтобы рассказать, как он проводит свое время, и понять ее. С комом в горле она слушала, как он повторяет «алло, алло», подражая своему отцу, и представляла его сидящим на коленях Франсуа и держащим в своей маленькой ручке громоздкую телефонную трубку из черного бакелита, словно этот странный и зловредный предмет заменял присутствие матери.

Муж был недоволен, когда она сообщила, что ей придется задержаться. Он оставался учтивым и не стал осыпать ее упреками, но его молчание было красноречивым. Она рассердилась на себя, допустив в своем голосе жалобные нотки, когда объясняла, что они ждут поставки непрозрачного красителя, чудом обнаруженного в Алтаре. Нехотя он обещал привезти к ней Карло, как только у него будет возможность отлучиться на несколько дней, но Ливия поняла, что Франсуа нашел хитрый способ наказать ее, постоянно откладывая дату своего приезда.

Она также разговаривала с Элизой, которая сообщала новости о Карло холодно, почти как военные команды. Когда Ливия после этих разговоров в кабинете клала трубку, она вставала, открывала шкаф, доставала оттуда небольшую граненую рюмку и старую пыльную бутылку без этикетки и наливала немного граппы, чтобы согреть свое ледяное тело.

Она пыталась найти хоть немного успокоения в доверчивых взглядах Тино и рабочих, которые рассчитывали на нее. В этот сложный период мастерские острова не нанимали на работу новых людей. Как и во все века, объединение муранских стеклодувов помогало по мере сил своим безработным членам, однако ничто не могло заменить зарплату, какой бы скудной она ни была. Ливия знала, что эти люди зависят от нее, и не могла их подвести.

Порой Ливия злилась на Флавио, который вернулся к своим привычкам и пропадал целыми днями в лагуне, бесконечно скользя на своей лодке по лабиринту островков с пышной растительностью, которая благодаря астрам и морской лаванде окрашивалась в конце лета в розовый и темно-лиловый цвет. Он передал ей бразды правления, тогда как она хотела разделить с ним тяжесть забот. Несмотря на то что теперь они общались друг с другом безупречно вежливо, между ними оставалась некоторая напряженность из-за неспособности сблизиться по-настоящему. Сначала ей показалось, что он злится, но он, похоже, вздохнул с облегчением, получив возможность снова погрузиться в состояние апатии, причину которой она не могла понять. Раньше это выводило ее из себя, теперь же она просто огорчалась.

Ливия глубоко вздохнула. Под лопаткой все так же болело. Еще совсем немного… Ей нужно было совсем немного времени, чтобы поставить на ноги Дом Феникса. После этого она обещала себе снова стать матерью, достойной этого имени, и образцовой супругой, стараясь не слушать тихий коварный голос, который, зарождаясь в глубинах сознания, нашептывал ей, что, возможно, она просто не была на это способна.


Карло не был капризным и непослушным ребенком. В нем ощущалась некая серьезность, поразительная для мальчика его лет. Прядь светлых волос, старательно зачесанная набок, и пухлые щечки дополняли идеальный образ примерного ребенка, но во взгляде его светлых глаз, обрамленных длинными черными ресницами, таилось некое ожидание. Он мог оставаться спокойным в течение долгого времени, так что даже возникало сомнение, был ли он еще в комнате. Когда Элиза или Колетта оборачивались, чтобы убедиться в его присутствии, то видели его сидящим на том же месте и играющим со своим электропоездом или что-то малюющим карандашами на листках бумаги, которых он изводил слишком много, по мнению его тети.

Однажды Франсуа принес большую коробку водорастворимых красок. Элиза всплеснула руками. Малыш перепачкает все вокруг! Франсуа лишь рассмеялся. Он любил смотреть, как его сын рисует. Даже если в этих каракулях не было никакого смысла, нельзя было отрицать, что ребенок умел правильно сочетать цвета.

Ясным осенним утром Элиза сидела в саду за домом, вышивая крестиком наволочку на диванную подушку. Солнце еще грело, ей даже не понадобилось накидывать на плечи пальто. Она слышала смех Карло, который забросил куда-то свой мяч и собирал в кучи желтые и красные листья, устилавшие землю. Ему нравилось поддавать их ногой или хватать в охапку и подбрасывать, чтобы они кружились вокруг него.

Ливия уехала четыре месяца назад, и Элиза порой спрашивала себя, вспоминает ли малыш о своей матери. Поскольку Франсуа часто возвращался домой слишком поздно, чтобы молиться вместе с ним, он попросил Элизу не забывать упоминать Ливию при обращении к Святой Деве. Она приняла это за скрытый упрек и почувствовала себя немного задетой. К тому же Франсуа считал необходимым, чтобы ребенок раз в неделю слышал голос матери по телефону.

Элиза положила вышивку на колени и посмотрела в ту сторону, где играл малыш. Он скрылся за стволом дуба, и его присутствие выдавал лишь бешеный полет листьев. По ее лицу скользнула улыбка. Она не могла поверить, что Господь оказал ей такую милость, о которой она даже не осмеливалась его просить. Итальянка вернулась домой, и каждый день, проведенный ею вдали от Меца, делал ее возвращение все менее вероятным.

С тех пор как Элиза начала заниматься Карло, ей казалось, что она вновь переживает детство Венсана и Франсуа. Она совершала те же самые действия, и мирный ритм дней определялся потребностями ребенка. Когда она ложилась вечером спать, то испытывала чувство удовлетворения от того, что должным образом выполнила свои обязательства.

«Ты могла бы стать образцовой матерью», — сказал ей однажды Франсуа с удрученным видом человека, не понимающего, почему она так и не вышла замуж. «Я была образцовой матерью», — возразила она.

Элиза никогда не хотела иметь мужа. Если бы ее попросили дать определение любви, она ответила бы, что любят, прежде всего, из боязни ощутить пустоту. Она не настолько боялась смерти, чтобы испытывать потребность любить мужчину.

И потом, было что-то беспорядочное в смятении любовных чувств, и это не подходило ее строгому характеру. Полюбить мужчину означало согласиться на потерю контроля над своими эмоциями и телом, признать и понять существование радости, удовольствия, капризов, прихотей, тревог и сомнений кого-то, о ком, казалось, было известно все, но который, тем не менее, чаще всего оставался совершенно чужим человеком. Элиза не любила неожиданностей. Было кое-что, чего опасалась эта женщина, проявившая недюжинную смелость, борясь с нацистами.

Этот дом, окруженный большим садом, стал ее миром, ее вселенной. Ничего иного она не желала. Она установила здесь свои границы, и этого пространства ей вполне хватало для существования.

Когда у Франсуа было мрачное лицо, блуждающий взгляд и поджатые губы, Элиза понимала, что он думает о своей жене. Он страдал, но не знал, как разрешить сложившуюся ситуацию. Он не мог позволить себе оставить мастерскую. Вот уже несколько недель его рабочие трудились на новом объекте в Шартре, и ему часто приходилось выезжать на место. Элиза прекрасно понимала, что не может заменить ему супругу, но старалась все делать так, чтобы Франсуа не ощущал себя лишенным нежности и заботы. Он рассчитывал на нее, она содержала дом и присматривала за малышом, и они проводили вместе приятные и душевные вечера.

Она часто спрашивала себя, что будет, если Ливия решит не возвращаться. Она, конечно же, захочет забрать своего ребенка, что создаст массу проблем. Элиза понимала, что Франсуа не сможет разлучиться со своим сыном. Что касается развода, Элиза этот вариант даже не рассматривала. Тем не менее она не могла не испытывать скрытую радость при мысли о том, что для Ливии мастерские Гранди оказались важнее мужа и сына. Она не забывала намеками регулярно напоминать об этом брату. Она не ошиблась в своем мнении об этой женщине, считая ее недостойной Франсуа.

— Мадемуазель! — внезапно крикнула Колетта встревоженным голосом.

Элиза резко вскочила, вышивка выпала из ее рук на землю. Она поднесла руку к груди, сердце билось как бешеное.

— Маленькая дурочка, ты так меня напугала… Что случилось?

Юная прислуга ломала себе руки.

— Звонит какой-то месье. Говорит, что это касается месье Венсана. Похоже, он вернулся. Скорее, мадемуазель!

Впервые в жизни Элиза почувствовала, как из-под ее ног уходит земля. Перед глазами замелькали черные точки, и ей показалось, что она падает в пропасть. Испытывая тошноту, она ухватилась за спинку стула, пытаясь успокоиться, заклиная себя не упасть в обморок на глазах у Колетты.

Венсан… Почему никто не известил ее о его приезде? Большинство военнопленных и депортированных граждан, которых долго не выпускали из Германии, а также насильно мобилизованных в немецкую армию, а затем взятых в плен американскими и английскими войсками, вернулись домой еще три года назад.

Когда в феврале 1946 года ликвидировали Национальный центр приема в Шалоне-сюр-Сон, Элиза была одной из последних, кто приехал туда еще раз просмотреть списки фамилий и узнать новости. Она ожидала перед дверями кабинетов, застыв на стуле, а чиновники ходили мимо нее, укладывая папки в коробки и беседуя между собой, словно речь шла об обычном переезде. Судя по тому, как они отводили глаза, было видно, что их стесняли эти несколько человек, упорно сидевшие в коридоре, напоминая надоевших родственников, которых пока не решаются выставить за дверь, но уже не могут скрыть своего недовольства их присутствием.

Она жадно набрасывалась на любую газетную статью, в которой говорилось о судьбах военнопленных, и подписалась на различные специализированные бюллетени. Ее участие в движении Сопротивления иногда позволяло получать доступ к конфиденциальной информации. Она в ярости сжимала кулаки, слыша рьяное одобрение коммунистами позиции советских властей, которые нагло лгали и даже заявили генералу Келлеру через два месяца после окончания войны, что тамбовский лагерь давно распущен. Что касается Министерства по делам военнопленных, депортированных и беженцев, Элиза считала его деятельность неэффективной, и не она одна. Сталкиваясь с равнодушием чиновников, многие, подобно ей, испытывали чувства горечи и гнева.

«Жизнь продолжается, и нужно решать более важные вопросы», — читала она между строк. Однако она не была с этим согласна. У нее складывалось неприятное ощущение, что о тех, кто еще оставался в плену в Советском Союзе, предпочли забыть, и французское и русское правительство обходили эту проблему молчанием, потому что жизнь отдельного человека ничего не стоила в вихре политических страстей.

— Мадемуазель! — позвала ее Колетта.

Элиза заметила, что девушка трясет ее за руку, и вынырнула из своего оцепенения, как из плохого сна.

Кровь стучала у нее в висках. Она устремилась вглубь дома, туда, где находился телефон.


Карло решительным шагом подошел к дому, стоявшему в глубине сада. Ему надоело играть с сухими листьями, и он никак не мог отыскать свой мяч. Он не помнил, чтобы когда-либо заходил так далеко, но в этом доме было для него что-то невероятно притягательное. Солнце освещало каменные стены, листья раскрасили крышу в яркие цвета. Дом казался ему светлым и красивым, и ему захотелось разглядеть его получше.

Он ухватился за подоконник одного из окон и стал на цыпочки, но из-за маленького роста не увидел ничего интересного. Тогда он упрямо пошел вдоль стены, пока не обнаружил дверь. Ручка легко повернулась. Он сделал шаг вперед.

Как только он вошел в просторную комнату, ему сразу стало хорошо. В огромные окна, занимавшие всю стену, светило яркое солнце. Широкая улыбка озарила его лицо. Это было волшебное место, наполненное светящимися пятнами, танцующими на стенах: красными, фиолетовыми, темно-зелеными, желтыми, оранжевыми, голубыми. Они напоминали ему подарок мамы — цилиндр, который он подносил к одному глазу, медленно вращая, и в нем перемешивались бесконечные пестрые картинки.

Зачарованный, он пошел вперед, наткнувшись на табурет, опрокинул его, но даже не вздрогнул от шума. Он поднял одну руку, затем другую, пытаясь схватить дразнящие огоньки, которые проходили сквозь кусочки стекла, установленные на станке.

Он обошел комнату. Два белых халата висели возле двери. Он коснулся их рукой, но быстро потерял к ним интерес. Затем он увидел шкаф, стоявший в углу. Дверца несколько секунд не поддавалась, затем открылась с неприятным скрипом. Там висели пальто и длинный бежевый свитер. Он зарылся лицом в шерстяную ткань. Легкий аромат оживил его чувства и память, аромат, который он так хорошо знал, но который не вдыхал уже давно.

Он закрыл глаза. В его памяти не было четкого образа, черты расплывались, и это его раздражало, но он помнил силу ее рук, нежность щек, волос, щекотавших его, когда она наклонялась к нему, ее звучные поцелуи, которые так смешили его.

Он помнил ее певучий приглушенный голос, который рассказывал ему истории о далеком городе, где вместо улиц были каналы, наполненные водой, где люди передвигались не на машинах, а на лодках, об этом волшебном городе, где взрослые и дети гуляли в масках, раскрашенные, в сверкающей одежде, где праздник никогда не кончался.

Маленький мальчик резко дернул за шерстяной свитер, и он упал с вешалки. Почему-то он больше не чувствовал того счастья, какое испытал, войдя в этот дом. Теперь его мучило нетерпение, и ему хотелось плакать.

Сжимая свитер в одной руке, он продолжил свой обход, на этот раз его внимание привлек шкаф, в котором было множество ящиков. В них он обнаружил тряпки, гвозди и разнообразные ножницы. Он просунул пальцы в щель, но ему не удалось схватить твердые листы стекла, и это его разозлило.

Он придвинул табурет, взобрался на него и попытался снова дотянуться рукой до одного из ящиков.

— Карло! Где ты?

Голос был нетерпеливым, в нем слышалось явное раздражение.

Уверенный, что его будут ругать, маленький мальчик резко повернулся по направлению к двери и потерял равновесие. Падая навзничь, всем телом и головой он со всего размаха грохнулся на станок, где были собраны светящиеся рисунки, которые его так очаровали.

Когда стекло брызнуло во все стороны, он инстинктивно закрыл глаза и прикрыл руками лицо, в то время как осколки света осыпались вокруг него сверкающим дождем.


Поскольку плащ был слишком большим для нее, Ханна затянула пояс вокруг талии на два узла, затем подвернула рукава. Вот уже несколько недель небо было безнадежно серым, и сейчас, когда стали появляться разрывы в облаках, она решила воспользоваться этим, чтобы сходить за покупками. Она аккуратно положила в карман продуктовые купоны.

Когда Ханна похлопала по плечу дочь, игравшую на полу с тряпичной куклой, ребенок поднял к ней свое нежное личико с бледной кожей, обрамленное темными кудрями. Как бывало чаще всего, под пристальным взглядом этих темных блестящих глаз Ханне стало не по себе. Она знала, что ее дочери приходилось с особым вниманием прислушиваться к речи, потому что она плохо понимала слова, но этот молчаливый вопрос в глазах напоминал ей жадный взгляд незнакомцев на улице, которые ждут от вас того, что вы не хотите им давать.

— Собирайся, Инге, мы идем на улицу, — громко сказала она.

Ханна вынуждена была говорить громко, чтобы дочь различала все звуки, и порой ей казалось, что она разговаривает слишком резко. Это ее расстраивало, потому что она пыталась быть сильной, но не авторитарной.

Девочка послушно встала, и Ханна присела на корточки, чтобы помочь ей надеть пальто, затем повязала вокруг ее шеи красный шерстяной шкаф. Когда ребенок на мгновение коснулся нежной ручкой ее щеки, сердце у Ханны сжалось. Неожиданно на глаза навернулись слезы.

Чем старше становилась Инге, тем более растерянной чувствовала себя Ханна, общаясь с ней. Ей больше не удавалось абстрагироваться от ребенка, словно это был надоевший сверток, который она была обречена носить день за днем. Девочка становилась личностью со своим характером, со странными приступами радости, почти неистовыми, которые охватывали ее целиком, заставляли куда-то бежать, метаться. Чаще всего такие моменты возбуждения были связаны с Андреасом, который любил повозиться с племянницей. Но иногда ее охватывала безутешная тоска, и горе терзало ее так же сильно, как до этого переполняло счастье.

Ханна спрашивала себя, откуда у ее дочери эта жизненная сила, этот буйный темперамент, ведь сама она всегда была спокойным ребенком, послушным и молчаливым. И мысли ее неминуемо возвращались к мрачному образу неизвестного отца, воспоминание о котором вызывало головокружение, и отвращение снова охватывало ее, как в тот день, рот наполнялся горькой желчью, и она резко отшатывалась от Инге, разъяренная и униженная этим страхом, который ей никак не удавалось преодолеть.

— Поторопись, Инге, — сказала она, поднявшись так резко, что перед глазами запрыгали черные точки. — Там наверняка будет очередь, а у меня не так много времени.

На улице они пошли быстрым шагом. Инге семенила рядом с матерью, иногда прыгая козленком и дергая ее за руку, чтобы обойти лужу. В свежем прозрачном воздухе повсюду сверкали капли: на желтых и красных листьях, на подоконниках, на изгороди, за которой виднелись огороды.

Возле маленького деревянного барака на Судетенштрассе действительно толпились люди. Здесь не так давно обосновалась одна из легендарных личностей Габлонца. Возвращение Анны Хоффман, этой приземистой женщины с хитрыми глазками и хорошо подвешенным языком, стало для изгнанников как бальзам на душу. Невзгоды, перенесенные торговкой, никак не повлияли на ее характер. Рассказывали, что в лагере, где ее содержали, она разговаривала с охранниками с апломбом, от чего все приходили в изумление. Уперев руки в бока, она перешучивалась с покупательницей. Ее редкие седые волосы топорщились на голове. Заметив Инге, вцепившуюся в руку матери, она наклонилась к ней.

— Привет, малышка! Ты еще больше подросла. Скоро станешь такой же большой, как я!

Она говорила на наречии Габлонца, и девочка смотрела на нее круглыми глазами, как будто это дама с широким плоским лицом прилетела с другой планеты.

— Ну-ка, а что у меня для тебя есть? — продолжила она, роясь в кармане своего фартука, из которого триумфальным жестом вытащила конфету.

— Что нужно сказать? — произнесла Ханна, слегка дернув руку девочки, чтобы привлечь ее внимание.

— Спасибо, мадам, — тихо проговорила Инге и быстро сунула конфету в рот.

— Ну а ты, красавица, что сегодня будешь брать? — спросила торговка, возвращаясь за деревянную доску, служившую ей прилавком.

Ханна без особого энтузиазма оглядела консервные банки, выстроившиеся на полках, и несколько батонов колбасы, подвешенных на крюках. Она вспомнила, как покупала с мамой свежую рыбу на рынке Габлонца, в основном у «Фишл-Анны», которая славилась своим свежим товаром и острым язычком.

— Дайте, пожалуйста, маринованные корнишоны и батон колбасы, — сказала она, отпустив руку Инге, чтобы посчитать деньги.

Вокруг нее толпились люди, обсуждая последние новости. Пока хозяйка отсчитывала ей сдачу, она уже была в курсе всех пикантных подробностей из жизни семьи, о которой раньше никогда не слышала. Собираясь уходить, она повернулась и увидела, что Инге нигде нет.

Ханна обошла покупательниц, заглядывая им за спину. «Нашла время играть в прятки», — раздраженно подумала она. Помещение было небольшим, Инге не могла уйти далеко.

— Простите, вы не видели мою дочь? Она только что была здесь.

Женщины разводили руками, толкали друг друга, выражали готовность помочь.

— Она должна быть неподалеку, — сказала хозяйка с озабоченным видом. — Иди скорее на улицу. В этом возрасте за ними нужен глаз да глаз. И зайди ко мне, когда ее найдешь, — крикнула она вдогонку, когда Ханна уже выходила за дверь.

Она посмотрела направо, затем налево, но малышки нигде не было видно. Мимо проехал пыхтящий автобус.

— Инге! — позвала она, зная, что это бесполезно: дочь вряд ли могла ее услышать. — Простите, месье, — обратилась она к мужчине, который вез тележку, полную дров. — Вы не видели здесь маленькую девочку с темными волосами, в красном шарфе?

— К сожалению, нет, — ответил он, пожав плечами. — Может, она пошла поиграть с той стороны трактира?

Недалеко отсюда трактирщики расчистили площадку, где дети любили играть летом, но из-за проливных дождей, частых в последние недели, земля там превратилась в грязь. С бьющимся сердцем Ханна кинулась к деревьям, за которыми начинался лес. Обочина дороги была в плохом состоянии. Там было много опасных ловушек для детей: груды кирпичей и шатких штабелей досок, предназначенных для строительства домов, зияющие ямы, разнообразный мусор, проволока, столбы, из которых торчали ржавые гвозди.

Просветление на небе исчезло так же быстро, как и появилось. Принялся моросить мелкий дождик. Ханна бросилась бежать, заглядывая во все закоулки, громко выкрикивая имя дочери. Она наклонилась, чтобы заглянуть под тележку. Куда мог ребенок исчезнуть так быстро? Девочка словно растворилась в воздухе.

Холодный пот покрыл ее спину. Господи, только бы с ней ничего не случилось! Она представила, что ее дочь не может откуда-то выбраться, плачет, зовет на помощь, быть может, она даже поранилась. Корзина билась о бедро Ханны. В боку сильно закололо, и она слегка замедлила ход, постояла, затем, прихрамывая, пошла дальше. «Лучше развернуться и пойти домой, — шептала она с пересохшим горлом. — Возможно, малышка сама нашла дорогу. Кто-нибудь мог ее узнать и проводить до дома».

Несколько минут спустя, задыхаясь, она повернула на дорогу, ведущую к их бараку. Красный шарф Инге лежал на земле в луже. Она нагнулась, чтобы поднять его. Ей показалось, что какой-то дикий зверь раздирает ей сердце и живот.

— Инге! — изо всех сил закричала она.

Вокруг не было ни души. Она быстрым шагом шла мимо бараков с зашторенными окнами. С одиноко стоящего дерева упало несколько листьев. На одном из окон от ветра хлопали ставни. Куда все подевались? Обычно лагерь всегда кишел людьми, сейчас же у нее было ощущение, что она одна в целом мире. Дождь намочил волосы, стекал по лицу, пробираясь за воротник. Она пробежала последние метры, отделявшие ее от дома, толкнула дверь.

Когда Ханна увидела голову Инге, прислоненную к плечу мужчины в военной форме, который стоял к ней спиной, она почувствовала огромное облегчение.

— Отпустите мою дочь немедленно! — воскликнула она.

Какое он имел право брать ее на руки? Как он вообще посмел до нее дотронуться? Вне себя от гнева, она готова была выцарапать ему глаза, драться с ним насмерть, чтобы отобрать у него Инге. Пусть только это чудовище попробует причинить ей боль!

Когда военный обернулся, ей показалось, что она стоит перед великаном. Широкие плечи, светлые волосы, подстриженные бобриком, волевой подбородок.

— Дайте ее сюда! — потребовала она, протягивая руки.

Он тут же подчинился. Несколько слезинок высыхали на щеках Инге, которая потянулась к матери.

— She fell[78], — объяснил он, показывая на ободранные коленки девочки.

Ханна шептала нежные слова, чтобы успокоить Инге. Убедившись, что с ней не случилось ничего страшного, она посадила ее на кровать и дала в руки куклу. Затем она перевела дух и повернулась к незнакомцу, который стоял, расправив плечи.

Он держал под мышкой свою фуражку с позолоченным гербом. Стрелка на его бежевых брюках была острой, словно лезвие. Инге оставила на его безукоризненном кителе на уровне плеча мокрый след от слез, но это, казалось, его не заботило. В спокойном взгляде голубых глаз сквозило любопытство. Ханна была поражена сверкающей чистотой этого американского военного.

— Джим Хаммерштейн, — представился он. — Do you speak English?[79]

Ханна плохо говорила по-английски. Она знала несколько слов, но была неспособна поддержать разговор. По разноцветным орденским планкам, украшавшим его грудь, она догадалась, что у мужчины высокое звание. Занервничав, она жестом попросила его подождать и подошла к двери, чтобы позвать Герта Хандлера, который работал в соседней комнате, заклиная небеса, чтобы он куда-нибудь не испарился.

Герт быстро прибежал на зов и, запинаясь, представился американскому офицеру, вытянувшись по стойке «смирно». Пока Ханна снимала плащ и пыталась привести в порядок намокшие волосы, мужчина объяснил, что один из его унтер-офицеров показал ему брошь в форме стрекозы, которую он купил здесь несколько недель назад. Она его поразила.

— I want them. I want them all![80] — воскликнул он, раскинув руки, словно хотел охватить весь мир.

Ханна смотрела по очереди то на Герта, то на офицера, понимая их с полуслова, но прислушиваясь к переводу своего друга, удивляясь тому, что он покачивается с пятки на носок, словно ребенок, который не может устоять на месте. Она несколько секунд колебалась, но, понукаемая настойчивыми гримасами Герта, достала десять брошей, уложенных в жестяную банку. Офицер внимательно осмотрел каждое изделие, затем удовлетворенно кивнул и улыбнулся, обнажив ровные зубы. Она согласилась продать ему все, что у нее оставалось, по той простой причине, что ей нужны были его доллары, чтобы накормить дочь.

Джим Хаммерштейн принес с собой картонную коробку и папиросную бумагу, такой роскоши молодая женщина не видела уже много лет. Она аккуратно завернула броши, злясь на себя из-за дрожи в руках. Он продолжал говорить низким мелодичным голосом, хвалил ее за изобретательность и фантазию, а потом сообщил, что является владельцем крупного магазина в Нью-Йорке.

У нее кружилась голова. Присутствие этого мужчины в их крошечной комнатке, в которой негде было развернуться, казалось ей чем-то немыслимым. Ей было стыдно за простые покрывала на многоярусных кроватях, за жалкую кухонную утварь, стоявшую на полке, за платье Лили, брошенное на стуле, которое она еще не успела заштопать. Он был слишком большим, слишком громоздким. Ей хотелось открыть дверь и окно, раздвинуть стены, чтобы впустить свежего воздуха, опасаясь, что он может задохнуться. Несмотря на то что он стоял неподвижно, в нем таилась энергия, одновременно притягивающая и волнующая. Она украдкой бросала на него взгляды, зачарованная правильными чертами его лица, идеально повязанным галстуком. У него были широкие кисти, кожу которых усеивали веснушки.

Он протянул ей визитную карточку со своим именем, адресом и номером телефона в Америке. Визитка показалась ей очень белой, а ее ногти — грязными. Она положила ее на стол и быстро спрятала руки за спину. Офицер пообещал связаться с ней, как только возобновится экспорт.

— Next year, I hope, Frau Wolf[81].

— Fräulein[82], — тут же поправила она почти вызывающе.

В его глазах блеснул загадочный, едва уловимый огонек, и он некоторое время молча смотрел на нее. Она почувствовала, как ее щеки заливаются румянцем, но не отвела взгляда. Сердце бешено билось. Затем она нагнулась к Инге и погладила ее по щеке.

— It was a pleasure, Fräulein Wolf[83], — добавил он и почтительно склонил голову.

Герт поспешно схватил коробку и предложил проводить офицера до въезда в лагерь, где его ждала машина с шофером.

После их ухода Ханна какое-то время стояла неподвижно. Постепенно маленькая комнатка приняла свои привычные размеры, но она огляделась вокруг, словно увидела эти стены впервые. Она еще чувствовала пряный аромат дорогого одеколона, аромат самоуверенных и решительных людей.

Ханна медленно села на табурет, взглянула на пустую жестяную коробку, стоявшую на столе. Она не понимала, почему вдруг ощутила опустошенность.

Инге спустилась с кровати на пол, подошла к матери и положила руки на ее колени, глядя на нее очень серьезно. Ханна подняла ее, еще раз осмотрела ободранные коленки.

— Как же ты напугала меня, малышка! — прошептала она.

Когда она увидела свою дочь на руках у великана, то ощутила неистовое желание защитить ее и была готова на все, чтобы вырвать ее из лап незнакомца. Она поцеловала влажные волосы девочки, которая прижалась к ней и засунула палец в рот. Чувствуя себя обессиленной, Ханна закрыла глаза. Ее переполняла благодарность за то, что она нашла Инге живой и здоровой.

«Мне не было страшно», — запоздало удивилась она. Впервые за все это время при виде мужчины в военной форме у нее не возникло желания спрятаться или убежать. Инстинктивное стремление спасти своего ребенка прогнало прочь тревогу, которая не покидала ее с того дня, как она подверглась насилию.

Дрожь пробежала по ее спине, но ощущение тяжести уснувшей на ее руках Инге действовало на нее умиротворяюще. Слушая равномерное дыхание девочки, она постепенно успокоилась и принялась ее укачивать. За окном дождь стучал по крыше, стекал по окнам. Никакой другой шум не нарушал это удивительное спокойствие. Ей казалось, что она плывет в лодке, отрезанная от всего мира, наедине со своим ребенком.

Глядя на ресницы, оттеняющие бледные щечки, на вздернутый нос и маленький волевой подбородок, она не могла поверить, что дочь наделила ее этой неожиданной силой. В некотором смысле Инге словно вернула ей саму себя. Одновременно испытывая восторг и тревогу, она открывала в себе то, что замечала в других женщинах, но никогда не чувствовала сама: никакой страх и мучения не могли пересилить непреклонность матери, встающей на защиту своего ребенка.

И тогда, все еще пребывая в смятении, с дочерью на руках, Ханна почувствовала, как что-то отпустило ее сердце, как из потаенных уголков ее души поднимается эта первобытная, таинственная и пламенная сила, которая сметает горы, не признает никакого господства, никаких преград, и это благодатное ощущение разливалось по всему телу: она жива, она — мать.


К вечеру дождь не утих, продолжая шлепать с равномерностью метронома об насыщенную водой землю, превратившуюся в грязную жижу. Андреас стоял у окна, сложив руки за спиной. Застыв в тоске, он смотрел на дождь, боль сжимала виски.

Начиная с сентября баварские земли, казалось, утопали в облаках тумана. Когда небо ненадолго очищалось от туч, вдалеке становились видны зубчатые вершины Альп, уже покрытые снегом. Одежда почти не просыхала, а плохое дерево бараков разбухло от сырости, некоторые окна покоробились, в щели начало дуть. Такая погода усугубляла тревожное чувство, охватившее всех в Кауфбойрен-Харте с начала денежной реформы.

Экономическая ситуация была бедственной. Переход на новую валюту резко затормозил все процессы обновления. Кассы были пустыми, денег на покупку сырья не хватало, а немецкий рынок отныне нуждался в качественных товарах. Даже пуговицы, изготавливаемые рабочими Габлонца, больше не пользовались спросом. Из шести тысяч работников почти четыре тысячи стали безработными. Чтобы спасти производство, необходимо было построить новую стекольную мастерскую, делать инвестиции в более совершенные станки и развивать производство. Но на какие средства? Представители стекольщиков и ответственные лица из администрации ездили в Мюнхен каждую неделю, чтобы привлечь внимание чиновников и попробовать получить кредиты, доказывая, что их производство одним из первых начало приносить доходы в минувшем году, но пока речь шла о ежедневной борьбе за выживание.

Андреас должен был не только вернуть деньги, которые занял, чтобы оплатить операцию Ханны, но также помогать своим близким. Даже Лили и Вилфред были на его иждивении, потому что молодой человек одним из первых потерял работу.

Для мужчин и женщин Габлонца, которые начали строить новую жизнь, кризис стал настоящей катастрофой. Теперь многие целыми днями неприкаянно бродили по лагерю, засунув руки в карманы, вжав голову в плечи. В большинстве маленьких мастерских, обустроенных в бараках, уже не слышалось шума машин и оживленных голосов. Мертвая тишина окутала жилища. Но были и такие, которые, наоборот, встречали превратности судьбы с привычным упорством, убежденные, что все неприятности скоро закончатся. В каждой семье ситуация была более или менее драматичной.

Андреас долго колебался, прежде чем принять это решение, и чувство неуверенности, так несвойственное ему, приводило его в замешательство. Уже в подростковом возрасте темперамент вынуждал его быстро мыслить и действовать. Он всегда полагался на свой инстинкт и не терпел промедления. Из-за этой черты характера у него была репутация властного мужчины, но ему больше нравилось считать себя решительным. И вот, впервые в жизни, его мучили сомнения.

«В любом случае теперь уже поздно, — раздраженно подумал он. — Остается лишь завершить начатое».

Он увидел Вилфреда, вымокшего до костей, в бесформенной шляпе на голове: он пытался прикрыть Лили сломанным зонтом, в котором не хватало двух спиц. Обнявшись, молодые люди прыгали через лужи с ловкостью эквилибристов. Закутанная в американский плащ цвета хаки, юная кузина была на третьем месяце беременности.

За его спиной открылась дверь. Не оборачиваясь, он догадался, что это сестра.

— Что ты делаешь в темноте? — спросила она с явным неодобрением. — Так еще тоскливее.

Она зажгла их единственную лампу, распространявшую тусклый свет, затем усадила Инге на свою кровать и протянула ей тряпичную куклу, чтобы она сидела спокойно.

— Знаешь, что недавно заявил чехословацкий президент? — спросил Андреас.

— Бенеш сказал и сделал много чего неприятного. Но если ты хочешь поговорить со мной об этом несносном типе, я тебя слушаю.

— «Мы оставим Судетам только носовой платок, чтобы они могли оплакивать свою судьбу…»

— Надо же, просто поэт! — насмешливо бросила она. — Ему пора бы уже знать, что для рыданий платок совсем необязателен. Это ненужная роскошь.

Андреас повернулся, чтобы посмотреть на нее. Ханна хлопотала над печкой, готовя суп на ужин. Несколько месяцев назад администрация лагеря добилась поставки кухонных плит, которые были распределены по семьям, где жили пожилые люди и малолетние дети. Вольфы не отказывали себе в удовольствии поужинать в семейном кругу, к тому же не нужно было стоять в очереди в столовую. Ханна убедилась, что у них еще остался кусок сыра и хлеба.

Наблюдая за ее быстрыми движениями и спокойным лицом в обрамлении светлых волос, едва доходящих до плеч, в этом тесном пространстве, где они жили все вместе: маленькая Инге, Ханна, Лили, Вилфред и он сам, Андреас в очередной раз ощутил укол в сердце. Когда он сумеет преодолеть этот глубинный страх, охватывающий его каждый раз, как только речь заходит о сестре? Иногда он сам себя не понимал. По заверениям хирурга, Ханне ничто не угрожало, поскольку в течение трех месяцев после операции не возникло никаких осложнений. Андреас считал себя человеком, которого жизнь сделала твердым как кремень. Но, глядя на хрупкий силуэт своей сестры, он чувствовал себя уязвимым, словно ребенок.

Стоявший посреди комнаты большой деревянный сундук, один из тех, что изгнанники привезли с собой из Габлонца, служил им одновременно рабочим и кухонным столом. Лежавшая на лоскуте джутовой ткани последняя поделка сестры ожидала своего завершения.

— Если бы только мы могли экспортировать! — вздохнул он.

Ханна осторожно подняла то, что напоминало бабочку с багровыми крыльями, и положила ее на кровать Лили, чтобы до нее не дотянулась дочь, которая любила все засовывать в рот.

— Ты же знаешь, что, пока нет немецкого государства, все это из области мечтаний. Но если нам повезет, в следующем году что-то может сдвинуться с места. А пока будем работать.

Он не смог сдержать улыбку. Ханна обладала практической жилкой, что не переставало его удивлять, но она была права. Экспортеры уже налаживали контакты с зарубежными странами в ожидании, когда будет создана Федеративная Республика Германия и откроются границы. Соединенные Штаты были их главной мишенью. Образцы бижутерии и пуговиц отправлялись на ярмарки в Лейпциг и Ганновер, мастера Габлонца стремились всеми способами доказать, что их талант не угас.

Ханна поставила на огонь помятую кастрюлю, которую по приезде использовали также для стирки белья.

— Меня беспокоит твой вид, — серьезно сказала она.

— Почему же? Со мной все хорошо.

— Ты плохо спишь, ужасно выглядишь, почти ничего не ешь, и одежда на тебе болтается.

Он пожал плечами. Ему захотелось пройтись по комнате, но она была слишком мала. Иногда эта теснота доводила его до безумия, и ему часто снились кошмары, в которых стены этой коробки складывались прямо на него.

— У меня те же заботы, что и у всех.

— Я знаю, что причина в другом, — мягко произнесла она. — Ты остался там из-за женщины, и тебе ее не хватает.

Андреас не мог понять, как это у женщин получается вонзать в сердце кинжал с самым невинным видом.

Ханна ничего не знала. Никто не знал подробностей о том, как он жил в Лотарингии. У него не было друга, которому он мог бы довериться, и даже если бы рядом вдруг оказался Ярослав, он ничего бы не рассказал ему о Ливии. Подобно одному из тех секретов, о которых говорят шепотом, воспоминание о венецианке было слишком мощным, слишком опустошающим, чтобы говорить о нем во всеуслышание.

Она не ответила на его письмо. Он ждал почту каждый день и всякий раз невольно испытывал разочарование, легкое и раздражающее, словно заноза под кожей, хотя в глубине души его это не удивляло. Ливия Гранди оставалась неуловимой. Она была не из тех, кто будет обременять себя готовыми фразами и общепринятыми шаблонами.

Ее образ преследовал его днем и ночью. Он думал только о ней, о ее теле, улыбках, нежных порывах и приступах гнева, о непредсказуемости ее настроения. То, что начиналось как обычная страсть, чисто мужское желание завоевания, в итоге обернулось против него, и он сам, незаметно для себя, угодил в ловушку. Никогда он не думал, что женщина может до такой степени проникнуть в его жизнь, и сейчас он был словно одержимый. Ему так сильно ее не хватало, что иногда он не мог понять, как ему еще удавалось оставаться в живых.

— Ты ведь любишь ее?

Он ощутил прилив гнева и отвернулся к окну. Зачем Ханна вмешивается в то, что ее не касается?

— Знаю, что я всего лишь твоя сестра, Андреас, — продолжила она обычным для нее насмешливым тоном. — Я всего лишь несчастная женщина, и к тому же моложе тебя, но все же ты можешь со мной поговорить. Когда-то люди жили в своих маленьких благоустроенных ячейках, и никто друг с другом не разговаривал по душам, потому что так было не принято. Существовала целая иерархия откровений. Особенно у таких людей, как мы. Но теперь этого нет. Поверь мне, я достаточно взрослая, чтобы выслушать тебя. И достаточно настрадалась, чтобы понять.

Андреас засунул руки в карманы, ощущая нестерпимое желание закурить, но там было пусто. Он вспомнил, что отдал последнюю сигарету Герту Хандлеру, у которого закончился табак для трубки. Решительно, всё было против него. Он не только подвергался форменному допросу со стороны сестры, но ему даже нечем было снять раздражение.

Он снова развернулся к ней. В комнате они едва могли передвигаться, чтобы не задеть спинку кровати, стол, полки, вешалки, с которых свисала их немногочисленная одежда.

— Ошибаешься. Я обеспокоен, потому что должен следить за тем, чтобы моя семья не голодала, потому что скоро у нас появится еще один рот, потому что я не знаю, когда мне позволят зарабатывать достаточно денег, чтобы вытащить нас всех отсюда и поселить в доме, достойном этого названия!

Ханна видела, что брат страдает, и прекрасно понимала, что гордость мешает ему довериться ей. У Андреаса были те же финансовые проблемы, что и у остальных, но он наивно полагал, что никто не замечает его отчаяния.

Она подумала, что в облике влюбленного мужчины есть что-то трогательное. Люди привыкли, что эта слабость свойственна только женщине, однако у мужчины она оказывалась более требовательной, пылкой, убедительной.

Ханна читала на его лице тревогу, вызванную разлукой. Ей хотелось бы обнять его и успокоить, сказать, что все будет хорошо, что он и его любимая снова будут вместе и что настоящая любовь не знает преград, но она стала слишком проницательной и циничной, чтобы верить в это. Когда она рассказывала очередную сказку своей дочери, то порой ловила себя на мысли, что взрослые учат детей не врать, но при этом продолжают читать им волшебные небылицы.

— А если это буду я?

— В каком смысле?

— Если это я буду зарабатывать достаточно денег, чтобы мы имели возможность построить дом, достойный этого названия? — продолжила она, повторив его слова. — Сегодня утром у меня был подполковник Хаммерштейн. Он скоро уезжает из Европы к себе домой, в Нью-Йорк, и зашел купить у меня оставшиеся десять брошей.

Она достала из кармана своего кардигана пачку американских долларов, которую почтительно положила на деревянный сундук. Какое-то время они молча смотрели на них.

— В гражданской жизни господин Хаммерштейн является владельцем одного из крупных магазинов Манхэттена. Он прекрасно знал о существовании довоенного Габлонца, а покупал в основном колье из бисера и шпильки для шляп. Как только мы снова сможем экспортировать, он хотел бы получить эксклюзивные права на мои изделия.

Скрестив руки на коленях, Ханна опустила глаза, не осмеливаясь взглянуть на брата. Она боялась, что он отреагирует не так, как ей хотелось бы. Она была еще слишком взволнована событиями, произошедшими днем.

— С каких это пор ты говоришь по-английски? — спросил Андреас.

— Герт поработал переводчиком. Можешь спросить у него, что он об этом думает. Возможно, я зря тешу себя надеждой, — напоследок сказала она, пожав плечами.

Ханна чувствовала себя немного глупо. Разумеется, эта история не будет иметь продолжения, но она все-таки заработала немного долларов, которые ощутимо пополнят бюджет их семьи.

— Покажи визитку, — попросил Андреас.

Она снова порылась в кармане своего кардигана и протянула ему карточку. Он внимательно изучил ее, провел пальцем по тисненому рисунку.

— Ну, что ты об этом думаешь? — спросила она встревоженно.

Андреас вспомнил слова Герта Хандлера, которые тот произнес в день свадьбы Лили. И сам он признавал, что его сестра оказалась такой же талантливой, как и отважной, и очень гордился этим. Но если этот американец будет просить у нее эксклюзивные права, она ни в коем случае не должна ему их предоставлять.

— Я считаю, что Пятая авеню будет идеальным местом для продажи первой партии твоих первых изделий.

И счастливая улыбка, осветившая бледное лицо Ханны, позволила ему на несколько секунд забыть другую улыбку — улыбку любимой женщины, самый сокровенный и самый важный секрет которой он собирался выдать.


Несколько дней спустя Андреас заканчивал рисунок на ножке бокала, украшенного двенадцатью радиальными ребрами, с расширяющимся и изогнутым краем. Он наклонил голову, чтобы оценить его критически, затем яростно смял лист бумаги и бросил его на пол, где уже валялся десяток других забракованных набросков.

Раздраженный, он запустил обе руки в шевелюру. У него никогда это не получится! Он не мог уловить тонкостей гармоничной композиции чаши, бокала или вазы. Это было задачей стеклодувов, работавших с горячим стеклом, — изучать пропорции, затем тщательно формовать изделие. Гравер же, находясь в одиночестве в своей мастерской, применял различные техники гравировки: «инталия»[84], когда глубокое гравирование осуществляется при помощи резцов и абразивов; «камея»[85], когда стеклодел шлифовал контур, чтобы добиться объемности; алмазная гравировка, при которой рисунок наносится при помощи алмазной или металлической иглы. Андреас обнаружил, что не способен перейти из одного мира в другой.

— Ну и дела! — произнес Герт, возникнув в проеме двери с погасшей трубкой во рту. — У тебя проблемы?

— Не зря еще в Древнем Риме у стеклоделов появились разные специализации, — пошутил Андреас. — Но еще не все потеряно. У меня, например, обнаружились способности изготавливать бумажные шарики. Племянница будет в восторге.

Неудача оставила горечь в душе. Он нагнулся, чтобы собрать свои черновики.

— Ты прекрасно знаешь, что существует незыблемое различие между миром стеклодувов и резчиков-граверов. Почему ты так упорно пытаешься сделать то, что тебе не свойственно?

— Потому что в стекольной мастерской Бенендорфа ждут меня завтра утром, состав готов, но они еще не знают, что будут выдувать. И поскольку я тоже этого не знаю, непонятно, как я буду из этого выбираться.

— Что в ней такого особенного, в твоей смеси? С тех пор как ты ведешь с ними дела, ты стал сам не свой.

Нервным движением Андреас схватил пальто. Он знал, что странности в его поведении не могли остаться незамеченными таким хитрецом, как старик Хандлер.

— Пойдем, выпьем пива, я угощаю. Я задыхаюсь в этих стенах.

Герт охотно засеменил следом за ним, и Андреас еле сдерживал себя, чтобы не ускорить шаг.

Когда мужчины подошли к трактиру, Андреас подумал, что висевшая на нем вывеска «Правда» не была лишена пикантности. Никогда он не сможет рассказать правду о формуле стекла чиароскуро, которую присвоил, случайно наткнувшись на тетрадь Гранди. Он собирался ею воспользоваться, чтобы создать бокал для выставки в Мюнхене, которая должна была состояться в следующем месяце.

В течение лета он нашел мастерскую на севере Мюнхена, известную производством цветного стекла. Начиная с XVII века баварцы при изготовлении ликерных бутылок стали использовать тона синего кобальта, фиолетового марганца и желтого меда. Но славилась эта мастерская именно рубиновым стеклом, обязанным своим потрясающим цветом мельчайшим частицам золота. Открытие было сделано химиком из Потсдама Иоганном Кункелем в 1679 году, но его рабочие не сумели сохранить тайну. Так, Бенендорфская стекольная мастерская начала изготавливать восхитительные граненые бутылки, кружки, склянки для медикаментов и различные предметы роскоши, украшенные прожилками, изящными гравюрами и золотой оправой, которую зачастую делали аугсбургские[86] ювелиры.

Когда Андреас заговорил с хозяином об изготовлении стекла чиароскуро, глаза его искрились от возбуждения. «Это как урановое стекло!» И он принялся расписывать достоинства стекла, достигшего своего апогея в Богемии к 1840 году, которое, в зависимости от соседствующего цвета, становилось либо желтым, либо зеленым. «Но при этом гораздо изящнее и красивее!»

Мужчина сделал невозможное и нашел все необходимые компоненты, и теперь он ждал Андреаса с готовым эскизом будущего изделия, а Андреас ощущал себя бездарем, который собирается предстать перед экзаменатором с пустой головой.

Он смутно помнил рисунок фужера из тетради Ливии, но у него не хватило времени прочитать пояснения, поскольку он был слишком зачарован химической формулой. Он чувствовал неимоверное раздражение, потому что споткнулся о препятствие, которое грозило сорвать все его планы, а ему было просто жизненно необходимо произвести впечатление на организаторов баварской выставки, чтобы затем попасть на первый послевоенный международный показ произведений искусства из стекла в Париже.

Андреас понимал, что его прошлых успехов будет недостаточно. Он был растроган, когда Ханна вернула ему чашу, которую он гравировал перед отправкой на фронт, и пожалел о вазе, удостоенной высшей награды в 1937 году. Теперь ему нужно было думать о будущем. Во время своего пребывания в Монфоконе он понял, какие будут тенденции следующего десятилетия, и догадывался, что вновь вернется мода на гладкое стекло и простые формы. Чтобы выйти из тупика, у него был единственный выход: доказать, что он был и остается непревзойденным мастером-стеклоделом, а для этого ему нужна была формула Гранди.

Трактир был переполнен. Здесь стоял теплый и успокаивающий запах пива, табака и мужского пота. Раздавался гул голосов, и диалект с австрийским звучанием региона Габлонца согрел сердце Андреаса. Приколотый на стене в углу плакат призывал вернуть изгнанником земли в Изерских горах.

Они устроились за столиком завсегдатаев, где уже сидевшие мужчины потеснились, кивнув им в знак приветствия. Трактирщик, не дожидаясь заказа, сразу принес два пива.

— Чехи могут говорить что угодно! — воскликнул тщедушного вида мужчина, продолжая оживленный разговор. — Скоро мы получим право называть Кауфбойрен Нойгаблонц. Неплохо звучит, правда? Новый Габлонц…

— Русские никогда на это не пойдут, — горестно проворчал его сосед. — Они хотят сохранить престижность нашего производства для себя.

— Успокойся, дружище. С тех пор как коммунисты в феврале захватили власть в Праге, американцы смотрят на это совсем по-другому. Грядет еще одна война. На этот раз русские будут по одну сторону, а весь свободный мир — по другую. Америкосам придется с нами ладить, потому что им потребуется наша помощь.

Андреас рассеянно слушал разговор, погрузившись в свои мысли. Он размышлял о возврате к классическим линиям и старался не слишком усложнять себе жизнь. В голове возник новый рисунок.

— Он все правильно говорит, — тихо произнес Герт, качая головой. — Нам еще повезло, что мы попали к американцам. Иногда я с дрожью думаю о том, что творится по другую сторону границы. Когда мы сюда приехали, хотелось лишь одного — снова жить, как люди. Теперь придется стиснуть зубы и доказать, что мы — лучшие.

— Куда же мы без амбиций! — усмехнулся Андреас.

— Можно подумать, у тебя нет амбиций! Да ты такой же, как мы все. Нужно быть побежденными и изгнанными, чтобы понять, какая ярость сидит у нас в печенках.

Удивленный его резкостью, Андреас искоса взглянул на него.

— Ты ведь так же разгневан, как и я? — спросил его Герт язвительным тоном.

Андреас вздохнул и принялся сжимать и разжимать кулак, чтобы разогнать кровь. Иногда ему казалось, что на каждое препятствие, с которым приходится справляться изгнанным Судетам, приходится два новых, тут же вырастающих на их пути.

— В нашей жизни все же был некто Адольф Гитлер, — раздраженно говорил мужчина с худым узким лицом. — И не надо надеяться, что нам это сойдет с рук и мы сможем делать все, что нам захочется. В Нюрнберге это назвали «преступление против человечества» специально для нас, и вы думаете, нам это когда-нибудь простят?

— Я не собираюсь ни у кого просить прощения, — проворчал его сосед. — Я не был ни в SS, ни в лагерях, воевал, как мог. Один из моих братьев погиб под Сталинградом, другой — в Нормандии. Если бы я не убил своего противника, он бы убил меня, вот и все. Мне не за что просить прощения, я ни в чем не виноват.

— Вы видите, никто ни в чем не виноват! — подхватил побледневший мужчина, вскочив на ноги. — Потрясающе, правда? Воевали с использованием бесчестных приемов, нарушая законы и правила войны, убиты миллионы людей, женщин и детей; невинных граждан уничтожали в газовых камерах как животных, а у господина совесть чиста, господин не сделал ничего плохого! У тебя тоже совесть чиста? — агрессивно спросил он у своего соседа. — А у тебя? У тебя? У тебя? — бросал он то в одну, то в другую сторону, повысив голос так, что его слова эхом отражались от стен.

В зале повисла гнетущая тишина.

Андреас внимательно вглядывался в окаменевшие лица мужчин, застывших на своих стульях. У Герта дергалось веко, он изо всех сил вцепился в свою кружку с пивом.

С искаженным лицом, на котором пролегли глубокие морщины, мужчина выждал несколько минут, безмолвных и нескончаемых. Затем, горько усмехнувшись, он развернулся и хлопнул за собой входной дверью. Один за другим мужчины встряхнулись, словно очнулись от глубокого сна, и вполголоса продолжили беседу.

Андреас подумал, что поставленный вопрос был жестким и лаконичным, простым и грозным, четким и неумолимым. Он выходил далеко за рамки разговора между соседями за столиком в баварском трактире. Ему казалось, что его эхо проникает за пределы стен, скользит между деревьями и лесами, пролетает над холмами и горами, озерами и равнинами, прокрадывается в деревни и города и обращается к каждому немцу, где бы он ни находился: на углу улицы, в церкви, в кулуарах министерства или в медпункте, на заводе или во дворе фермы, на вокзале или в соборе.

А у тебя?


Пурпурная ткань придавала ему алые оттенки. Ливия взяла фужер и поставила его на круглый столик, накрытый бархатом изумрудного цвета. Постепенно чаша с шестнадцатью вертикальными ребрами поменяла окраску. Ливия погасила лампу, через приоткрытую дверь из коридора проникал свет. Тонкая и высокая полая ножка, слегка выпуклая, придавала воздушность и изысканность фужеру, который продолжал излучать в полумраке волшебный свет.

Она села на диван, поджала ноги и уткнулась подбородком в колени. «Это будет идеальный фужер для любителей шампанского», — подумала она. Ливия проявила твердость: им нужно было создать образцы для использования в повседневной жизни. Засунув руки в карманы, набычившись, мастер-стеклодел слушал ее с мрачной физиономией. Он считал, что самой красоты вполне достаточно. Ему не нравилась эта новая мода, стремление к практичности, но Ливия была непреклонна. Они больше не могли себе позволить быть художниками, творившими лишь ради красоты. «Пора быть реалистами, Тино», — настаивала она.

По телу начало разливаться мягкое тепло, постепенно ослабляя нервное напряжение последних часов. Одной рукой она погладила красный шелковый бархат, умиротворенная нежностью ткани, напомнившей ей детство. На стене, словно крылья бабочек, в полумраке мерцали веера из коллекции матери. Гостиная с мебелью, потемневшей от времени, будто окутывала ее уютным коконом. После долгих часов работы она наконец почувствовала успокоение и не могла налюбоваться на стоявшие перед ней изделия. Это было почти невероятно, но у них получилось… У нее и у Волка.

Чтобы Тино четко понял, что она хочет, она нарисовала точные эскизы, и они долго их обсуждали, прежде чем приступить к работе. Было несколько неудачных попыток, ошибки в расчете равновесия деталей, дефекты, иногда ничтожные, но которых они не могли допустить в своем стремлении к совершенству. Именно поэтому они уничтожили первые образцы, испытывая страх, поскольку у них было ограниченное количество состава и его могло не хватить. Огонь жил своей жизнью и не упускал возможности застать стеклодела врасплох, без конца вынуждая подстраиваться под свое капризное настроение.

Она корректировала движения Тино, давая указания хриплым голосом, и жар от печей, разогретых до восьмисот градусов, обжигал ей лоб и щеки. Пот стекал по их лицам, пропитывал одежду, но глаза их горели лихорадочным фанатичным огнем. Согнув плечи, они оставались в напряжении долгие часы, их жизнь отныне сосредоточилась здесь, в этой раскаленной мастерской с гудящими печами. Среди огня и света, увлеченные алхимией компонентов, они были одни в целом мире, они были богами.

Они упорно работали ночь напролет, утоляя жажду большими глотками, формуя тягучее стекло, которое неоднократно разогревали, подчиняя своей воле, и лишь к четырем часам утра, в те мгновения, когда ночь затаивает свое дыхание, глубокое и безмолвное, как морские глубины, эти муранские мастера наконец добились совершенства.

Теперь взволнованная молодая женщина с благоговением любовалась двумя фантастическими фужерами, стоявшими в окружении шести рюмок на ножках.

— Ты гордился бы нами, дедуля, — прошептала она.

Во время этой командной работы она думала о своем дедушке. Алвизе Гранди всегда будет присутствовать в ее душе и в движениях, поскольку он научил ее всему, и все же впервые в жизни она осмелилась отстраниться от жившей в ней памяти о нем и довериться своей интуиции и жажде творчества.

Не произнося ни звука, работники мастерской кружили вокруг Тино, умело орудуя стеклодувными трубками, ножницами и пинцетами. Их плавные жесты не изменились со времен Средневековья, они работали голыми руками, без применения механизмов, и, как всегда в Мурано, в каждом их движении чувствовалась дань уважения предкам, что придавало действиям мастеров почти религиозную торжественность. Каждый из них проникся важностью момента. Рабочие Гранди сейчас не только пытались воссоздать миф, они прекрасно понимали, что от удачного завершения этой работы зависит их будущее и будущее их семей.

Когда образцы были готовы, пришлось ждать еще двенадцать часов, пока они не остынут, стоя на железных поддонах в отжигательной печи, — необходимый для ограждения хрупкого стекла от чрезмерных температурных колебаний этап. Никто не пошел спать, с тревогой ожидая окончательного результата. Сидя за кухонным столом, один из подмастерьев уснул, положив голову на сложенные руки.

Ранним утром Тино с осунувшимся лицом вышагивал по двору, выкуривая сигарету за сигаретой, ожидая, когда сын принесет ему кофе, в то время как Ливия прогуливалась по набережной, спрятав нос в шарф, чтобы защититься от осеннего ветра, дующего с моря. По неподвижной лагуне скользили рыбачьи лодки, и она смотрела, как на небе постепенно появляются нежные рассветные полосы, пронизывая его серыми и голубыми, перламутровыми и эфемерными оттенками.

Ее письмо в организационный комитет выставки «Хрустальный рыцарь», которая должна была состояться через полгода в Париже, было готово. Ей оставалось только подписать его. Она просила аккредитации для мастерских Гранди из Мурано, чтобы они могли выставить предметы, изготовленные из стекла чиароскуро. Составляя письмо за дедушкиным столом, она не могла сдержать улыбки, наслаждаясь ощущением триумфа.

Ливия была уверена, что ее примут с распростертыми объятьями. После окончания выставки поступит много заказов. Банк охотно предоставит им кредиты для закупки необходимых компонентов. Она уже видела, как идет по ковровым дорожкам, и мужчины в серых костюмах приветствуют ее с почтительным, а не высокомерным видом, как часто бывало в ее кошмарах. Все печи Дома Феникса вновь заработают на полную мощность, а мастера будут надувать щеки и играть мускулами среди снопов искр.

Шум в прихожей заставил ее вздрогнуть. Она резко вскочила, сердце забилось быстрее.

— Кто там? — крикнула она.

Ливия бросила быстрый взгляд на фужеры, стоявшие на ткани, в которой она принесла их из мастерской домой. Вдруг кто-то пытается их украсть? «Нет, это глупость», — разозлилась она на себя.

Она подошла к двери и осторожно выглянула в коридор.

— Боже мой, Флавио! — воскликнула она.

Ее брат лежал на боку около стены, словно тряпичная кукла. Падая, он опрокинул вешалку. Она бросилась к нему, но тут же поняла, что он не ушибся. Лицо его было бесцветным, глаза закрыты. Она вдохнула крепкий запах, исходящий от его одежды и изо рта. По ее телу пробежала дрожь одновременно гнева и страха.

Ливия закрыла входную дверь и стала напротив него, уперев руки в бока.

— Ты опять напился! — упрекнула она его.

Флавио, опираясь на руки и ворча, с трудом приподнялся. Он прислонился затылком к стене, обнажив бледную шею. Было такое ощущение, что его тело ему не принадлежит. Раненая нога лежала перед ним, словно полено.

Ливия стиснула зубы, но наклонилась, чтобы помочь ему. Она могла только догадываться, сколько раз Флавио приходил домой в таком состоянии, когда она этого не видела. На острове все наверняка были в курсе. Он выглядел жалко в полурасстегнутой рубашке, покрытой подозрительными пятнами, с нездоровым лицом и всклокоченными волосами. Он внушал ей одновременно и стыд, и страх, потому что она столкнулась с чем-то, что было выше ее понимания и на что она не могла повлиять.

Наконец Флавио открыл помутневшие глаза и облизнул губы.

— Прости, если разбудил тебя, сестренка. Я не хотел шуметь, — усмехаясь, произнес он, еле ворочая языком.

Ливия не знала, что ответить. Ей хотелось как следует встряхнуть его и закричать, что он не имеет права вести себя как ничтожество, в то время как она выбивалась из сил, чтобы спасти мастерские, их будущее и будущее людей, которые ей доверяли. Ей хотелось причинить ему боль, отхлестать его по лицу, чтобы на щеках остались следы от ее пальцев, сказать ему, что он трус и эгоист, недостойный носить фамилию Гранди. А еще ей хотелось уткнуться ему в грудь и зарыдать во весь голос, потому что она бросила своего сына, разрываясь между двумя несовместимыми мирами — мастерскими и своим мужем, потому что неотступное воспоминание о мужчине из Богемии заставляло ее просыпаться среди ночи от безумной тоски.

Флавио поднял руку таким усталым жестом, что он показался ей женственным.

— Оставь меня… Пора идти спать.

Она медленно наклонилась, чтобы собрать шапки и пальто, раскиданные вокруг них. Затем, поддавшись внезапно навалившейся усталости, бросила их и опустилась на пол напротив брата.

В люстре, висевшей над их головами, не хватало лампочек, а от ее цветных стеклянных плафонов на стены с облупившейся краской падали причудливые тени. Вдоль плинтусов виднелись темные следы сырости. На консольном столике лежала груда конвертов: корреспонденция не вскрывалась уже несколько недель.

Флавио издал глубокий вздох и снова закрыл глаза.

— Не думаю, что сейчас подходящий момент для серьезного разговора, сестренка. Я немного устал…

Он лихорадочно провел пальцами по своей шее, словно ему не хватало воздуха. Сидя неподвижно перед ним, она не сводила с него глаз, и, похоже, ему было не по себе от ее пристального взгляда.

— Я так понял, что вы с Тино возрождаете чиароскуро. Весь Мурано только об этом и говорит. Даже Марко смотрит на меня искоса, будто я храню государственную тайну, но не решается задавать вопросы. Надеюсь, все складывается так, как тебе хочется.

Слова Флавио пронзили сердце Ливии, как острые иглы. Она продолжала молчать. Даже если бы она и захотела, все равно не смогла бы говорить. Слова в ее голове ускользали, путались, перемешивались, похожие на дюжины агатовых шариков, которые сталкивались между собой и не могли выбраться наружу. Ей казалось, что ее язык увеличился в объеме, заняв все пространство рта, а если она откроет губы, оттуда вырвется поток желчи и крови.

— Ты не можешь говорить? Странно, мне это напомнило тебя маленькую. После смерти папы и мамы ты молчала несколько месяцев. Тогда меня это раздражало. Я не знал, специально ты это делаешь, чтобы нас позлить, или действительно шок сделал тебя немой. Другие дети смеялись над тобой, помнишь?

Конечно, она помнила. Дети — самые жестокие существа на земле. Они искали любую возможность, чтобы поиздеваться над ней. В конце концов дедушка решил забрать ее из школы.

— Один из моих одноклассников сказал, что ты ненормальная. Мы тогда как следует подрались. Он поставил мне здоровенный фингал, ну а я выбил ему два зуба, — весело добавил он. — Ты ведь не знала об этом, правда? Конечно, я же тебе ничего не рассказывал. И дедушке тоже. Я не хотел подпортить образ плохого бесчувственного мальчишки, которому плевать на свою бедную сестренку.

Флавио вытер губы тыльной стороной кисти. Он говорил хриплым голосом, не подыскивая слова, но делая паузы, чтобы перевести дух.

— Все больше убеждаюсь, что ты права и молчание — лучшее оружие, но я вижу, как за твоим красивым лбом проносится вихрь мыслей. Ты никогда не умела скрывать, о чем думаешь. Ты ведь считаешь меня мерзавцем? Наверное, трусом тоже. И мне почему-то не хочется тебя разубеждать… Ты абсолютно права, Ливия, я мерзавец и трус.

Он рассмеялся, и его скрипучий смех эхом разлетелся по пустому дому.

— Ну что, теперь ты довольна? — спросил он вдруг ставшим агрессивным тоном. — Что тебе это дает — лишний раз убеждаешься в своей правоте? Знаешь, что меня больше всего в тебе раздражает? У тебя всегда вид человека, который знает все лучше других. Ты просто не можешь от этого удержаться. Это сильнее тебя. И самое неприятное то, что ты, возможно, права. Достаточно посмотреть, как ты лезешь из кожи вон, чтобы вытащить мастерские. Я бы не сообразил, что делать с твоей знаменитой красной тетрадью. При одном взгляде на нее у меня разболелась голова.

Сильный приступ кашля прервал его речь. Он порылся в карманах, достал оттуда смятую пачку сигарет и серебряную зажигалку. Ливия подумала, что даже в этом жалком состоянии брат сохранял некоторую элегантность.

— Я признаю, что получить такое наследство — это здорово, но оно всегда меня пугало. Мастерские, предки, семейный талант, cristallo… Все это с детства преследует меня. Для меня это всегда было тюрьмой, понимаешь? У меня нет своего места в мастерских, и никогда не было. Наверное, это просто не для меня. Смешно, правда? Я знаю, что я — сын своего отца, но порой, когда меня тычут носом в это проклятое стекло, мне впору об этом пожалеть. Возможно, я чувствовал бы себя не таким виноватым, будь я внебрачным ребенком.

Он хотел согнуть раненую ногу, но не смог. Зажав сигарету в зубах, он вынужден был помочь себе обеими руками, чтобы передвинуть колено. На мгновение черты его лица заострились от боли.

— Черт… — пробормотал он. — Но я ведь не имею права плакаться! Я, по крайней мере, вернулся живым. Эти кретины из госпиталя не уставали мне это повторять. Но никто не понимает, что из этого ада недостаточно вернуться с целым телом. Есть еще и это, — добавил он, постучав пальцем по своей голове. — И это — совсем другое дело, можешь мне поверить, сестренка.

Ливии было холодно. Из-под входной двери ей в поясницу дул сквозняк. После долгих часов, проведенных в жаркой мастерской, усталость и тревога леденили ей кровь. Она обернула одно пальто вокруг бедер, другое набросила на плечи.

— Там был дикий холод, тебе бы не понравилось, — язвительно произнес Флавио, увидев, как она укутывается. — При сорока градусах мороза словно сходишь с ума. Тебе кажется, что ты заживо похоронен в могиле. Холод парализует тебя, кусает везде, словно бешеный зверь. Невозможно думать ни о чем другом, кроме этого. Просто какое-то наваждение. Говорят, смерть от холода — самая приятная смерть, но это неправда. Пресловутое желание уснуть наступает лишь после долгих физических мучений. Вот оно приятно, а вовсе не обморожение, когда мороз постепенно пожирает тело, не трещины на кистях, не гноящиеся пальцы на ногах. Думаешь, Муссолини позаботился о нашей экипировке? По сравнению с немцами мы были как беспризорники. Не было ни теплой обуви, ни пальто, ни одеял, ни перчаток…

Его лицо исказила гримаса отвращения.

— И ты думаешь, они с нами хоть чем-нибудь поделились, эти уроды? Да они откровенно презирали нас! Мы сражались вместе с ними, но они не делились ничем, ни топливом, ни пищей, ни блиндажами, ни санями во время отступления… Они обращались с нами, как со скотом. Я видел, как один измученный парень умолял их взять его в сани. Они забрали у него все деньги, провезли с километр и выкинули на снег. У меня они хотели отобрать мою «беретту»[87]. Я плюнул им в лицо! Мы ненавидели их, но не могли без них обходиться. Несмотря ни на что, они были нашей единственной надеждой, только с их помощью мы смогли выбраться оттуда. В моем армейском корпусе было тридцать тысяч солдат. Сколько осталось в итоге? Тысяча, две тысячи? Но без них мы бы все пропали.

Его взгляд затуманился. Глаза стали огромными, неподвижными, прозрачно-серого цвета.

— Знаешь, что мы ели в конце? Только снег, и пили воду из колодцев, которые попадались нам на пути. Мы так хотели есть… Голод терзал нас… Никто никогда не сможет этого понять… А ведь мы христиане…

Зубы у него начали стучать, лицо побледнело еще больше. Внезапно он показался Ливии таким несчастным, что она наклонилась вперед и протянула к нему руку, но не решилась его коснуться.

— Я сопротивлялся, сколько мог… Просил небо и Господа избавить меня от этого… Я знал о пытках, которые большевики применяли к офицерам, поэтому избавился от портупеи и нашивок. Ты знаешь, что за это отдают под военный трибунал? К счастью, на мне была солдатская, а не офицерская шинель. Нужно было раствориться в массе. Нельзя было сдаваться русским. Это было слишком рискованно. И потом, этот ветер… Этот ледяной ветер…

Флавио лихорадочно перескакивал с одной мысли на другую, теряя нить разговора. Яростным жестом он вытащил из кармана фляжку, отвинтил крышку и поднес к губам. Когда он открыл рот и алкоголь полился в его горло, Ливия испугалась, как бы он не захлебнулся, но его рука так дрожала, что большая часть пролилась на подбородок и рубашку.

— Я попал в плен. Нас заставляли идти, бесконечно. Есть было нечего… Совсем… Но каждый день появлялись новые трупы. Один парень осмелился. Вначале мы были вне себя от ярости. Некоторые даже пустили в ход кулаки. Нужно быть монстром, чтобы совершить такую чудовищную вещь. Лучше умереть… Это же очевидно. Я тоже так думал, конечно, от одной только мысли меня выворачивало наизнанку… Но наступил момент, когда я больше не мог сопротивляться… Я сказал себе, что он все равно уже умер и не будет на меня в обиде.

Внезапно его тело сотряслось от рыданий, он согнулся пополам, обхватив обеими руками живот.

— Прости меня, Господи! Прости меня!

Ливия в ужасе прижала ладонь ко рту. Стены коридора стали вращаться вокруг нее. Это было невозможно. Широко открыв глаза, не помня себя от шока, она подумала, что сходит с ума.

То, что рассказывал ее брат, было непостижимо. Бесчеловечно. Жестоко. Бессмысленные образы кружились перед ее глазами. Она не могла в это поверить, она не хотела в это верить… Господи, смилуйся надо мной! Мой брат превратился в дикого зверя. Мой брат был доведен до такого состояния, что стал стервятником.

У Флавио было совершенно измученное лицо, выпученные глаза. По его истощенному телу пробегали судороги, и она видела, как под рубашкой учащенно поднимается и опускается его грудь. Она неожиданно вспомнила, как в детстве держала в руках раненую птичку, ощущая, как сильно бьется под пальцами ее сердце, словно оно готово было разорваться. В тот день она удивилась, что жизнь может заключаться в этом ничтожном бешеном стуке и что достаточно одного движения, чтобы заставить его замолчать — сжать чуть сильнее из-за неловкости, или опасного чувства власти, или даже из-за слишком эгоистичной любви; и тогда она поняла, что жизнь — крайне хрупкая вещь.

Теперь перед ней трепетал ее брат, и она видела, как отвращение выворачивает его наизнанку, но продолжала молчать, ощущая тошноту, не находя в себе слов утешения, не имея возможности попытаться развеять одолевавшие его кошмары.

Обрывки воспоминаний заполонили ее сознание. Она увидела их с братом детьми, лежащими на животе в лодке, с нагретыми солнцем макушками; они разглядывали птиц в зарослях тростника. Морские купания в Лидо, летние вечера на пляже, исполненные истомы и лени; кожа, иссушенная солью. Ее брат стоит в Сан-Микеле, на его тонкой застывшей фигуре болтается слишком широкий черный костюм, позаимствованный для похорон у кузена; лицо его бесстрастно, губы, чтобы не дрожали, плотно сжаты. И в день его отправки на фронт неожиданная нежность его поцелуя, которую она до сих пор ощущала на своей щеке.

Его тело сотрясала дрожь, переходящая в самопроизвольные спазмы. Несколько секунд она колебалась, затем неловким движением придвинулась к нему, порывисто укрыла его сначала одним пальто, затем еще одним, укутала его ноги, бедра, плечи. В голове билась лишь одна мысль: защитить его от холода, от голода и от монстров, которые терзали его. Она прижалась к его дрожащему телу, погладила его лоб и щеки, ощущая на пальцах холодный пот.

Внезапно он отвернулся, и его вырвало, и она обхватила его руками и держала, пока его тело в конвульсиях изрыгало из себя алкоголь и отчаяние, тревогу и сожаление, ужас, отвращение и жестокость, все его страхи и навязчивые идеи.

Ливия не отпускала его. Она беззвучно рыдала, открыв рот, потому что разлука с сыном была словно жгучая рана в ее сердце, потому что она чувствовала себя недостойной и беспомощной, потому что отчаяние порой могло быть таким бездонным и ужасным, что накрывало с головой и ломало до тех пор, пока от тебя ничего не оставалось, ничего, кроме запаха крови, алкоголя и рвоты… Но она не разжимала рук, удерживая своего брата на краю пропасти, прижимая Флавио к своему телу, готовая спуститься вместе с ним, сопровождая до самого края его тьмы, страдания, падения, и она откинула голову назад, чтобы удержать равновесие, потому что отказывалась покинуть его, отказывалась верить в ад, небытие и тьму, отказывалась отступать… Флавио тянул ее вниз всем своим весом, ее руки напряглись от усилия, но она держала его и не собиралась отпускать, она никогда его больше не отпустит, даже если ей придется до скончания века оставаться на ледяном полу терраццо их детства, с братом на руках.


Франсуа смотрел на своего сына, и сердце его обливалось кровью. Он сидел в одной рубашке на стуле возле детской кроватки, опершись локтями на колени, и прислушивался к неровному дыханию маленького мальчика, который спал на спине, держа у лица сжатый кулачок.

У Карло была температура. Выбившиеся из-под белой повязки влажные волосы прилипли ко лбу, длинные темные ресницы вздрагивали. Его руки были забинтованы. Слава Богу, несчастный случай произошел осенью, и на мальчике были длинные брюки и свитер. Поэтому большая часть его тела была защищена, но разбившееся стекло поранило ему руки и частично лицо. Каким-то чудом он успел прикрыть глаза. Когда Франсуа думал о том, что осколки могли лишить ребенка зрения, он испытывал леденящий ужас.

«Шрамы со временем исчезнут, поскольку кожа его лица еще будет обновляться», — сказал врач, который накладывал небольшие швы на лбу и правой щеке. Карло находился под наркозом, чтобы доктор мог работать спокойно.

Малыша, лежащего на полу в луже крови, обнаружила Колетта. Обезумев от страха, на грани истерики, девушка помчалась за Элизой, не теряя ни секунды. Та подхватила племянника на руки и устремилась в больницу, откуда позвонила в мастерскую, чтобы известить Франсуа о случившемся несчастье. Услышав бесцветный голос сестры, Франсуа вначале подумал о самом худшем. Он никогда не забудет ужас, охвативший его при мысли, что сын умер. В больнице он увидел Элизу, бледную, в платье, запятнанном кровью. Она безостановочно ходила по коридору. Две медсестры больше часа пинцетом вынимали из кожи ребенка микроскопические осколки стекла. Карло провел в больнице десять дней. Это был его первый вечер дома.

За окном порывы ветра сотрясали деревья, они стонали в ночи. Оконные рамы скрипели, словно мачты корабля в открытом море. Франсуа поднялся, чтобы откинуть одеяло. Карло нельзя было сильно потеть. Он потрогал его живот, грудь, решил, что температура не очень высокая и пока беспокоиться не о чем.

Карло вздохнул. Его губы зашевелились, будто он хотел что-то сказать.

— Я здесь, мой мальчик, не бойся, — прошептал Франсуа, застегивая пуговицы на его голубой пижаме.

Он переставил лампу, чтобы яркий свет не падал на кроватку. В углу комнаты крышка ящика с игрушками была открыта. Мальчик, похоже, был рад снова увидеть свои локомотивы и машинки.

Франсуа сел в кресло, которое принес из гостиной, и положил ноги на табурет. Он прислонился затылком к спинке кресла и закрыл глаза, ощущая неимоверную усталость.

Он был один в доме со своим сыном, поскольку Элиза уехала за Венсаном, репатриированным из России. С момента несчастного случая с Карло и неожиданного известия о возвращении Венсана брат с сестрой в течение десяти дней почти не сомкнули глаз. Встревоженный чрезмерной бледностью Элизы, он считал, что ей не стоит сейчас ехать в Париж, но она не хотела ничего слышать. Собрав свой маленький кожаный чемодан, она надела шляпку, перчатки и отправилась на вокзал.

А Ливия… Почему он до сих пор не известил ее о несчастье? Ведь она мать Карло, она вынашивала его девять месяцев и подарила ему жизнь. Разве она не имела права знать, что ее ребенок серьезно пострадал? Но в его душе будто что-то захлопнулось.

После того как врач заверил, что Карло не угрожает смертельная опасность и порезы скоро заживут, хотя пока останутся шрамы на лице и руках, Франсуа испытал прилив гнева, почти ненависти к своей жене, словно это она была виновата в случившемся. В конце концов, именно из-за нее он открыл мастерскую своего отца и заказал эти опасные листы стекла. Он в очередной раз убедился в правоте Элизы. Если бы его жена была достойной матерью, преданной сыну и мужу, этой трагедии не произошло бы. Мастерская оставалась бы закрытой на ключ, как и все эти годы, когда за ней следила внимательная сестра, и его сын не попал бы в беду.

Но нет, синьорина Гранди не довольствовалась своей ролью супруги и матери. Она чувствовала себя несчастной, неудовлетворенной, ей нужно было нечто большее, и Франсуа теперь считал это высшей степенью эгоизма.

Какого черта Ливия так долго торчит в Венеции? Прошло уже несколько месяцев с момента ее отъезда. Да, конечно, она не скупилась на открытки, письма и рисунки с маленькими забавными персонажами для Карло. Но не думала же она, что все это может заменить ее присутствие в семье? Разве ребенок мог расти нормально, слыша только далекий голос матери, чаще всего искаженный треском ненадежной телефонной линии? Как она смела так надолго оставить их под предлогом спасения мастерских Гранди? Одна отговорка сменяла другую. Теперь она утверждала, что ее брат серьезно болен и нуждается в ней, поэтому она сейчас не может его бросить. Она умоляла Франсуа понять ее, обещала вернуться сразу, как только сможет, но он отказывался ее слушать. Это было уже слишком.

Он прижал пальцы к вискам. Когда он гневался, у него болела голова, а страдания сына буквально сводили его с ума. В просторной дезинфицированной комнате он не отводил глаз от своего мальчика, лежавшего в беспамятстве на больничной кровати. Он не решался даже взять его за руку, боясь причинить боль, и никогда еще не чувствовал себя таким беспомощным.

Франсуа поднялся с кресла, подошел к окну и прижался лбом к прохладному стеклу. Дело было не только в этом. Конечно, сыну необходима мать, но, черт возьми, как же он сам нуждался в своей жене!

Она была нужна ему вся: ее капризное настроение, ее лицо и губы, оголенная шея, когда она подбирала волосы наверх, шелковистая кожа под его пальцами, ее лоно, всякий раз открывающее новые тайны, ее полная грудь. Когда он думал о ней, его тело просыпалось, напрягалось, недовольно скручивалось, причиняя ему боль. Ему отчаянно хотелось вдыхать ее аромат, просыпаться среди ночи и видеть ее рядом, вздрагивать от прикосновения ее дерзких рук, проникать в нее, обладать ею, ощущать, как она раскрывается, чтобы лучше принять его в себя, приводить ее к берегам наслаждения, когда она наконец дарила ему ощущение освобождения в таинственных глубинах своего чрева. У него была плотская и бездонная, категорическая и всепоглощающая потребность в ней.

Франсуа вздрогнул, ему стало холодно. С момента отъезда Ливии ему казалось, что его со всех сторон окружают ледяные стены. Даже во время работы в мастерской он иногда бывал рассеян. Голоса вокруг него затухали, и он оказывался в тоннеле, где ничего не видел и не слышал, отрезанный от всего мира. Легкие сдавливало словно тисками, и он боялся задохнуться. Когда он приходил в себя несколько секунд спустя, растерянно щурясь, с испариной на лбу, то отворачивался, чтобы не видеть удивленных и подозрительных взглядов окружавших его людей.

Ливия бросила его, бросила подло и бесстыдно. Она беззастенчиво пользовалась им, начиная с их первой ночи в Венеции, когда пришла к нему в гостиничный номер. А ведь он вел себя как порядочный мужчина! Он честно выполнил свои обязательства перед ней и отдал ей все, не получив взамен ничего, даже ничтожного места в ее сердце, ни одной эмоции, никакого чувства любви. Она оставила его в полном одиночестве.

Франсуа чувствовал себя обманутым. В свои двадцать шесть лет он обнаружил, что существует безответная любовь, и это открытие было болезненным.

Возвращаясь в прошлое, он видел, что его жизнь всегда была наполнена любовью. Он рано потерял свою мать, но Элиза холила его и лелеяла, окружив коконом нежной заботы и любви. Его отец был щедрым и добрым мужчиной. Франсуа полагал, что его счастливое детство даст ему силы передать женщине любовь, полученную в наследство, и по-другому быть не могло. Для него любовь была чем-то чистым и простым, без шероховатостей и острых неровных граней, гармонией, возможной между воспитанными людьми. Любовь не могла быть мрачной, сложной или грубой. Несмотря на пережитые испытания во время войны, он всегда сохранял в себе некое внутреннее спокойствие, уверенность в своей правоте и благих намерениях.

Ливия Гранди разбила его жизнь на осколки, и ему казалось, что этим его наказывают за преступление, которого он не совершал. Несправедливость возмущала его, он ее не принимал. Он считал, что имеет право на эту любовь уже потому, что пожелал ее и показал себя достойным ее, и только теперь, у изголовья своего больного сына, который был также сыном венецианки, он начинал понимать, что ему придется бороться за то, что до сих пор он считал очевидным.


Перед воротами министерства у Элизы сначала проверили документы, затем ей позволили подняться в здание. Теперь она ожидала приема, сидя на неудобном стуле, сдвинув вместе колени и ступни.

Она подумала, что на самом деле ее ожидание длилось с того самого дня в августе 1942 года, когда в Отеле де Мин Меца гауляйтер западного региона Йозеф Бюркель объявил об обязательной военной службе и мобилизации молодых лотарингцев в немецкую армию. С того самого дня она носила эту укоренившуюся в ее теле надежду, верную и бдительную спутницу, которая осаждала ее с момента пробуждения и нехотя покидала лишь тогда, когда Элиза засыпала. Но, несмотря на пробегающие недели, месяцы и годы, она продолжала верить и ждать.

В конце войны она терпеливо ждала своей очереди в коридорах мэрии, чтобы заполнить анкету, разработанную Министерством по делам военнопленных, депортированных и беженцев. «Фамилия, имя: Нажель, Венсан Огюст Мари; степень родства: брат». Она ездила в редакцию газеты, чтобы подать объявление в рубрику «Разыскивается: кто может дать информацию?», заранее написав на листе бумаги аккуратным почерком: «Венсан Нажель, 1918 г. р., находился в России, г. Тамбов, был направлен в г. Кирсанов (госпиталь)». Она посещала палаты госпиталей и приемные центры, дежурила на платформах вокзалов Шалон-сюр-Сон, Валянсьена и Страсбурга, где с шипением измученного зверя останавливались санитарные поезда.

Элиза слушала наводящие ужас рассказы выживших в тамбовском лагере, где содержались французские военнопленные; ее непримиримый взгляд сверлил бюрократов, пытавшихся увильнуть от ее вопросов, и это становилось все очевиднее по мере того, как таяла эйфория Освобождения, уступая место сложным послевоенным будням. У людей тогда усиливалось раздражение из-за продолжавшегося голода, всевозможных ограничений, как будто за окончанием военных действий должно было последовать вознаграждение за заслуженную победу.

И вот теперь она неподвижно сидела на стуле в министерском коридоре. Предполагалось, что репатриированный солдат — это Венсан, но окончательной уверенности в этом не было. По пути следования из-за административной неразберихи документы затерялись в Келе, где он провел в госпитале несколько недель, а номер 67543 ни о чем не говорил, что усложняло задачу.

По телу Элизы пробежала дрожь, как бывает, когда тело уже засыпает, но мозг продолжает работать. Все это время она отказывалась верить в гибель Венсана, сознавая, что ее упорство лишено всякого смысла, но, пока у нее не появятся доказательства смерти брата, она не могла не надеяться. Иногда она даже сердилась на Франсуа, когда он смотрел на нее с состраданием. Не думал же он, что существуют некие правила, следуя которым можно справиться с болью? Каждый искал в себе способы ее преодоления, к тому же Элиза не выносила, когда кто-либо навязывал ей свою волю.

Иногда она задавалась вопросом, почему так упорно отказывается признавать факт его смерти, ведь это было весьма вероятно, и поняла, что дело в банальном страхе. Это был один из глубоких страхов ее детства, похожий на морскую пучину, бескрайнюю, бездонную и мрачную. Она не смогла бы объяснить этот страх, как ребенок не понимает, откуда берется чудовище под кроватью или за шторой у окна. Просто оно здесь, и дети чувствуют это всем своим существом.

Отныне, сидя в душных коридорах парижских административных зданий, она ощущала на себе тяжелые недоверчивые взгляды, полные невысказанных упреков, словно она была здесь нежеланной гостьей. В столице настороженно относились к этим «упрямцам» из департамента Мозель с чересчур резкими интонациями, как для порядочных людей, к этим странным солдатам, служившим в униформе цвета фельдграу[88], что было уже, пожалуй, слишком. Кто знает, может, они по своему желанию поступили на службу в Легион французских добровольцев, как и другие подлые предатели родины? И зачем утруждаться и вникать в это, к чему искать разницу? Не зря же говорят, что в начале войны они были совсем не против вернуться в лоно Великой Германии. Впрочем, речь вроде бы шла об эльзасцах, но разве это не то же самое?

Много неточностей было допущено как в Национальной ассамблее, так и в газетных статьях, поскольку большинство жителей внутренней части Франции не знало истории, а иногда и точного местоположения этих необычных провинций.

Брошь в форме лотарингского креста, прикрепленная к отвороту черного пиджака, ее не спасала. Элизе слышались назойливый гул упреков и злобное шипение. Она вспомнила плевки и возгласы неодобрения, которыми были встречены на улицах Шалона первые репатриированные солдаты в июне 1945 года. Когда они проходили мимо нее колоннами по четыре человека, она напрасно вглядывалась в изможденные лица этих ходячих скелетов, надеясь увидеть своего брата. С тех пор ей казалось, что подозрения и немые вопросы преследуют ее повсюду, но она оставалась абсолютно безразличной к этому и держала голову прямо, устремив взгляд перед собой. Она приехала за своим братом и покинет эту неблагодарную и претенциозную столицу только вместе с ним.

— Мадам Нажель?

Элиза встала.

— Да, месье.

Мужчина был мощного телосложения, воротничок рубашки впился ему в шею. Галстук съехал набок, на пиджаке не хватало двух пуговиц.

— Следуйте за мной, пожалуйста.

Элиза вошла в кабинет, большую часть которого занимал стол, заваленный папками. Они были везде: их стопки громоздились возле стены, за дверью, на полках. Она вдохнула запах выкуренного табака, заметила в пепельнице трубку. Чиновник жестом пригласил ее присесть напротив него и сам тяжело опустился на продавленный стул.

Усталым движением он взял в руку несколько листков, лежавших перед ним.

— Слушаю вас, мадам. Полагаю, вы приехали за своим братом. Нажель Венсан, так? Надеюсь, вы взяли с собой все необходимые документы?

Она не ответила, молча разглядывая карту России, занимавшую часть стены. Названия населенных пунктов были обведены красным: Ревель[89], Красногорск, Киев, Одесса… Лагеря для военнопленных, где еще содержались французы.

— Скоро конец года. — Он вздохнул. — А у меня только девятнадцать репатриированных, включая вашего брата, если, конечно, вы его опознаете. Признаюсь, порой это приводит в отчаяние. В прошлом году у меня их было семьдесят пять.

— Похоже, советские власти отправляют некоторых военнопленных на работы, — сказала Элиза, в то время как ее взгляд скользнул к восточной части карты, где была территория Сибири.

— Увы, мы делаем все, что можем, но наши возможности ограничены. На момент нашего с вами разговора у меня в списках числится восемнадцать тысяч человек, которые еще не вернулись, но ведь нельзя терять надежду, правда?

Он пожал плечами. Элиза подумала, что он говорит об этих солдатах, как о своих утерянных близких. Интересно, чем он занимался во время войны, был ли он военнопленным, депортированным, сотрудничавшим с врагом, пассивным гражданином, сопротивленцем? В послевоенной обстановке невозможно было не задаваться этим вопросом. Под грубой наружностью этого толстяка скрывалась натура сострадательная, и это ее заинтриговало.

— Знаете, то, что они рассказывают, — это просто ужасно, — произнес он, мрачно глядя на нее. — Я не знаю, в каком состоянии находится ваш брат, если это, конечно, он, поскольку я не думаю, что он имел при себе свой французский военный билет. В это трудно поверить, но кое-кому удавалось его сохранить, что оказалось очень полезным.

Он принялся рыться в бумагах, и Элиза уставилась на его пробор, более-менее ровный.

— Да, у него действительно не было билета. Судя по этой медицинской справке, он не разговаривает. Его опознал один из его товарищей. Это просто маленькое чудо, что ему удалось добраться сюда, — закончил он с блеском в глазах.

Элиза так сжала руки, что суставы пальцев побелели. Она ощущала, как громко бьется ее сердце, и опасалась, что он тоже это слышит.

— Я всегда верила в чудеса, месье.

— Вам повезло, мадам. Что касается меня, то я давно уже в них не верю. Надеюсь, что вы готовы к тому, с чем вам придется столкнуться. Средний вес военнопленных по возвращении составляет сорок два килограмма. Они страдают алиментарной дистрофией, дизентерией, иногда туберкулезом. У выживших медики находят нейровегетативные нарушения в восьмидесяти процентах случаев…

Элиза подняла руку в знак того, чтобы он замолчал, раздраженная его монотонным голосом статистика.

— Благодарю вас, месье. Я не нуждаюсь в перечислении физических страданий, которые перенес мой брат. Мне прекрасно известно, что военнопленные в Тамбове голодали и содержались в переполненных сырых бараках, наполовину зарытых в землю. Они были одеты в лохмотья, некоторых приговаривали к каторжным работам. Я видела этих несчастных, прибывших в Шалон. Я даже ухаживала за ними в качестве медсестры-волонтера. Но смею заверить вас, месье, что самым страшным их страданием, которое никто не хочет признавать в этой стране, является то, что им пришлось сражаться под чужим флагом, чтобы их близких не отправили в концлагерь. Потому что нет ничего более отвратительного, чем носить форму, чужеродную вашей стране, вашему сердцу, вашему нутру.

Элиза наклонилась вперед, преисполненная язвительности, дрожа с головы до ног. Нахмурив брови, чиновник смотрел на нее удивленно.

Что он мог знать, этот несчастный? Конечно, он по мере сил старался выполнять свою работу, но ей уже осточертели все эти дотошные бюрократы, политические деятели, пустые разговоры людей, уверенных в своей правоте. Она не хотела больше заполнять никаких анкет и документов, не желала слышать отговорок и уверток. Ей нужен был ее брат, тот, которого она держала на руках, когда он чуть не умер от лихорадки, маленький смеющийся мальчик, застенчивый мечтательный подросток, честный молодой человек, каким он был перед самой отправкой на фронт, словно война только и ждала этого момента, чтобы вырвать его из жизни и бросить в поля России, охваченной огнем, утопающей в крови.

Она выпрямила плечи.

— А сейчас мне пора идти опознавать этого солдата, месье, поэтому просмотрите бумаги, которые я вам привезла, подпишите их, поставьте необходимые печати и отпустите меня. Если это мой брат Венсан, я заберу его домой. Настал наш час. Мне кажется, мы и так слишком долго ждали этой минуты, вы не находите?


Медсестра шла перед ней по нескончаемому коридору, а Элиза не чуяла под собой ног. Глаза нестерпимо жгло. Ей казалось, что у нее под веками застряли песчинки. Она вдыхала острый запах хлорки, которым всегда пропитаны стены больниц.

Двери палат были открыты. Она видела часть кроватей, медкарты, прикрепленные к их спинкам, и от этого почти осязаемого страдания, висевшего в воздухе, у нее перехватывало дыхание. Она бросила взгляд за окно на деревья с голыми ветвями, чтобы убедиться, что жизнь идет своим чередом.

Элиза была уверена, что идет к Венсану, но при этом вместо радости испытывала лишь страх. Узнает ли он ее? Будет ли рад ей? Она пыталась молиться, но впервые в жизни молитвы не приносили облегчения. Слова были похожи на пустую шелуху и не имели никакого смысла. До сегодняшнего дня ее вера составляла основу всей ее жизни, но в одночасье, когда она больше всего нуждалась в ней, эта опора рухнула, оставив после себя только пыль.

Во что превратился Венсан после стольких лет заключения в советском лагере и мучительного возвращения на поезде, который вез его через Орел, Брянск, Варшаву, Франкфурт-на-Одере? Об этом сложном пути вполголоса говорили некоторые из выживших на собраниях ассоциации мальгрену. А вообще они на эту тему не любили говорить. Поскольку их ждали лишь оскорбления, они предпочитали замкнуться в себе. «В конце концов, разве они не воевали за фрицев?» — презрительно бросали им вслед. У большинства из них не было ни сил, ни желания оправдываться. Им выдали удостоверения ветеранов лишь спустя несколько месяцев. Подобно своим отцам, мобилизованным в немецкую армию во время Первой мировой войны, они чувствовали, что их страдания недооценивают, и Элиза боялась, что ее брат будет испытывать такое же свирепое отчаяние и жестокое одиночество.

Теперь она шла следом за медсестрой, затянутая в свое черное пальто, с бледными губами, полная отчаянной решимости избавить своего брата от злобных взглядов этих хищников, которые никогда его не поймут, привезти его в родные стены, чтобы он мог набраться сил и начать свой долгий путь к выздоровлению.

И все же… Легкое головокружение заставило ее покачнуться, и она сделала шаг в сторону. Впервые в своей жизни Элизу охватило сомнение, и это делало ее слабой. Преследуемая пустыми взглядами уцелевших узников Тамбова, дыханием смерти, которую многие в итоге выбрали за неимением альтернативы, она спрашивала себя, захочет ли Венсан, несмотря на всю ее любовь и все ее усилия, вновь вернуться к жизни и будет ли она иметь право настаивать на этом.

Париж, апрель 1949 года

Ханна вышла из частного отеля на авеню Монтень и на секунду остановилась. Погода стояла чудесная, и нежно-голубое небо с белыми вкраплениями облаков кружилось над крышами. Было что-то чарующее в этом городе, обдуваемом легким весенним ветерком, с зелеными побегами каштанов, веселыми клаксонами автомобилей, людьми, толпящимися на тротуарах в обеденный перерыв. Ханна ощутила, как по ее телу пробежала волна возбуждения. Ей захотелось вытянуть руки и обнять небо. Она еле сдерживалась, чтобы не крикнуть во весь голос: «Я живу!»

Она уехала из разрушенной Германии, пропитанной запахом гари и нищеты, чтобы оказаться в этой вибрирующей и опьяняющей столице, где все было возможно. Накануне Андреас водил ее послушать музыку в прокуренное кабаре, где танцевала беззаботная молодежь. Сидя на высоком стуле за барной стойкой, она немного нервничала. Ханна была поражена тем, насколько открыто и громко разговаривали люди вокруг нее, тогда как в ее стране многие с некоторых пор перешли на шепот.

Ханна ощущала, как бьется пульс мощных артерий этого города, избежавшего бомбардировок, и с удовольствием бродила по рядам крупных магазинов, щупая ткань платьев и вдыхая аромат духов в хрустальных флаконах. Витрины ее завораживали. Она пожирала женщин глазами, разглядывала их маленькие фетровые шляпки, украшенные лентами, красивые прически, алые губы, прямые плечи и обтягивающие блузки. Стуча по тротуарам каблучками своих кожаных лодочек, безукоризненные модницы из престижных кварталов притягивали к себе взоры.

Андреас выбрал скромный отель недалеко от Восточного вокзала. Небольшая спокойная улочка упиралась в сквер, засаженный каштанами, где раздавались крики детей, игравших в песочнице. В магазине игрушек на углу Ханна купила красивую куклу для Инге. По утрам брат с сестрой спускались завтракать в кафе и с видом истинных парижан заказывали по хрустящему бутерброду и черному кофе, который не шел ни в какое сравнение с тем, что они пили в Баварии. В этом отеле ощущался некий провинциальный дух, что позволяло Ханне чувствовать себя немного увереннее.

Но когда она в первый раз отважилась пройтись по богатым авеню, прилегающим к Елисейским полям, ей стало стыдно за свой вид. Ее грубые туфли с застежками были похожи на крестьянские сабо, а темно-синее платье с отложными манжетами из белой стеганой ткани, которое они с Лили специально сшили для этой поездки, было немодным. Ей казалось, что прохожие насмешливо смотрят на нее, замечая плохое качество ткани, облегающий фасон и длину до колен.

Кристиан Диор ввел в моду широкие юбки, но немки не могли себе позволить потратиться на ткань. «Ты только представь себе, семнадцать метров ткани для одного платья!» — воскликнула Лили, читая в газете раздел, посвященный моде.

Когда Ханна подошла к углу авеню Монтень и улицы Франсуа I, ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы пройти мимо портье в белых перчатках, стоявшего на посту у двойных дверей, и проникнуть в жемчужно-серое пространство бутика.

Она пришла сюда полюбоваться бижутерией, рядами бисера, брошами и колье, в поисках новых идей для своих изделий. Вот уже несколько месяцев она удивлялась своему полету фантазии. Идеи теснились у нее в голове, так что она едва успевала их отбирать. Теперь, когда маленькая Инге проводила целые дни в детском саду, Ханна и душой, и телом отдавалась работе, прерываясь лишь когда нужно было забирать девочку.

Знаменитый Кристиан Диор придавал большое значение аксессуарам, и ей было известно, что престижный Дом Диора интересуется продукцией Кауфбойрена-Харта. Она задавалась вопросом, научатся ли когда-нибудь немецкие женщины относиться к бижутерии как к полноценному изделию, а пока они отдавали предпочтение имитациям драгоценных камней, которые не могли себе позволить.

Ханна бросила взгляд на часы. Боже, Андреас ждет ее уже двадцать минут! Легким шагом она устремилась в сторону бистро, где он назначил ей встречу.

Несколько столиков были выставлены на террасу, но клиенты считали, что на улице еще прохладно. Испытывая робость, она вошла в бистро и сразу увидела Андреаса, сидевшего к ней спиной. Погруженный в свои мысли, он не слышал, как она подошла, и продолжал что-то рисовать на каталоге. Заинтригованная, она заглянула ему через плечо.

Подобно всем граверам и резчикам, Андреас обладал острым глазом художника. Поэтому лицо незнакомки было изображено в мельчайших деталях. Ханна не удивилась ее красоте. Он зачеркнул имя, которое она не успела прочитать.

— А, вот и ты! — воскликнул он, вставая, чтобы она могла пройти и сесть на диванчик напротив него.

Ханна с облегчением увидела, что поблизости никто не сидит. Она опасалась косых и зачастую неприветливых взглядов, которые бросали на них окружающие, услышав немецкую речь.

— Ну как, хорошо провела день?

— Отлично! Чем больше я узнаю этот город, тем больше у меня возникает идей. Здесь так много источников вдохновения! Поэтому сразу предупреждаю: тебе будет сложно увезти меня отсюда.

— Два дежурных блюда, пожалуйста, — сделал он заказ подошедшему к ним официанту в длинном белом фартуке.

Ханна слегка наклонилась вперед.

— Ты уверен, что здесь не слишком дорого для нас? — вполголоса спросила она.

Он отрицательно покачал головой и загадочно улыбнулся, молча продолжая ее разглядывать.

— Что-то случилось, Андреас? — спросила она с легкой тревогой в голосе.

— Ничего. Не устаю любоваться твоими розовыми щеками и этой искрой в твоих глазах. Ты помолодела лет на десять, сестренка.

Она рассмеялась, разворачивая белую салфетку и расстилая ее на коленях.

— Если бы это было так, мне бы пришлось заплести косички и надеть школьную форму, но все же спасибо за комплимент. А как дела на выставке? Все готово к сегодняшнему вечеру?

Загрузка...