Торжище

Стоявший подле пристани деревянный Велес держал в руках рог и улыбался в затейливо вырезанные усы. Глаза из-под низко надвинутой шапки хитро и лукаво глядели на торжище. По душе было богу земных богатств любоваться их приумножением. Чай, его именем клянутся купцы, ударяя по рукам, ему приносят богатые дары, моля об удачном торге: режут самого жирного петуха, кладут самый румяный калач, радуются, коли Велес не побрезговал подношением.

А и было Велесу чем любоваться! В Новгороде торг всегда шел бойко. Приходили не только живущие по соседству ижоры, весины да меряне, не только купцы со всех земель русских, но и гости из-за моря: варяги да урманы, франки да свеи.

Нынче торг шел как всегда, несмотря на пронизывающий ветер – последнее дыхание Мораны-Зимы. Люд ремесленный и торговый толпился у спящей реки, покупая и продавая. Крики зазывал перекрывали галдеж ворон, делящих на соседних деревьях места для будущих гнезд. Кто-то на кого-то орал, кто-то с кем-то вдохновенно и со вкусом бранился, где-то гремел цепью ручной медведь, приученный приседать и кружиться под визгливые звуки сопели.

Множество ног, обутых в лапти, поршни, черевья, сапоги, взбивало гнилой снег, так старательно перемешивая его с грязью и со льдом, что буде вместо снега мука, а вместо грязи дрожжи – хлеба хватило бы на весь Новгород. Впрочем, хлеба и так хватало. Отовсюду до одури вкусно тянуло разным печивом: отмечали честную Масленицу, Велесову седьмицу, радовались воскрешению Даждьбога-солнышка, его освобождению из ледового плена, готовились сжечь чучело Мораны-Зимы и, гадая на будущий урожай, пекли блины – маленькие золотые солнышки, исходящие жаром, истекающие маслом.

Эх, блинный дух! От такого ухания благого и у сытого в утробе заурчит!

Но тому, кто сидит со спутанными веревкой руками или скорчился в деревянных колодках прямо на снегу, блинный дух не в радость. В его доме уже не испекут блины. Да и дома-то нет. И не блин нынче в рот полезет: хорошо, коли сухарь заплесневелый дадут, а то и вовсе ничего. Да и до блинов ли тут, когда у тебя на глазах распродают малых детушек родимых, когда чужие люди куда-то волокут любимую жену.

Вот и превращается блинный дух в смрадный дым пожарища. И наигрыш сопели не радует. Злую песню играет сопель! Да и не сопель это вовсе – плетка поет, со свистом вспарывая воздух!

– Ты языком вылижешь мои сапоги, паршивец! Тором клянусь! Бежать вздумал, троллево отродье! Побегаешь у меня!

Фрилейф-свей взопрел и запыхался. Свитая из тонких кожаных ремней плеть прочерчивала ровный полукруг, мерно опускаясь на спину и плечи скорчившегося в снегу белоголового парнишки. Тот не издавал ни звука, только изворачивался калачом, пытаясь уйти от ударов, и иногда по-рыбьи раскрывал рот, глотая воздух и снег. Безбородое мальчишеское лицо с раскосыми, как у мерян, голубыми глазами было испачкано в грязи, а спину и плечи разрисовывали рыболовной сетью ярко-красные полосы.

Фрилейф перемежал побои с бранью и тыкал в лицо пареньку своим сапогом, на носке которого бельмом стыл, пузырился плевок – след отчаянного, безнадежного бунта.

Эх, играй сопель злую песню! Пой, ярись плетка, выдирай клочья кожи, напейся кровью досыта.

Глаза заволакивает красная, соленая муть, и крик рвется из глубины истерзанного тела. Зажмешь рот – разорвет грудь, выльется с душой из самой утробы. Лохмотья рубашки набухли потом и кровью и противно липнут к спине.

Жалко рубаху! Последняя память о доме. Матушка сшила ее прошлой зимой. Пока чесала лен, пока нитку сучила, пока ткала да шила, шептала разные мерянские заговоры. По вороту пустила узор – лапки утиные. По мерянскому поверью утка снесла яйцо на колене мудрого старца Вяйнямейнена, а уж он из этого яйца сотворил мир. Узор из утиных лапок приносит удачу. Старалась мать для сына любимого, Торопушки родимого.

Где теперь мать? Для кого ей суждено пряжу сучить, рубашки шить?

* * *

Тороп не сосчитал, сколько стрел сумел выпустить до того, как хазары ворвались в селище. Верно, все же меньше, чем отец и дядька Гостята. Успел приметить только, что две его стрелы пробили вражью грудь под крепким бурмицким панцирем…

Его повязали позже других, уже когда кровли домов рассыпались пылающим прахом, а теряющие рассудок от боли и ужаса родичи скидывали на бегу горящие порты и бессильно падали под копыта хазарских коней.

Тороп сражался наравне со взрослыми и вместе с другими тщился потушить огонь. Но потом тушить стало нечего, потом он услышал надрывный крик матери и глянул в глаза отца, широко открытые, неподвижные, видящие даль Велесова пути под своды Мирового Древа. Потом какой-то хазарин поднял с земли Торопова бога и, как никчемную чурбачину, швырнул в огонь. Тогда ненависть запеклась на губах горьким дымом и полынью, тогда Тороп сиганул дикой кошкой в смертельный круг кривых хазарских сабель, и острие верного охотничьего ножа разрезало воздух первым звуком Песни Смерти.

Но песня оборвалась, не начавшись… Хазары весело смеялись, крутя Торопу руки за спину, и довольно цокал языком их вождь Булан бей.

Нет у хазар чести-совести! Не по Правде живут! Нешто мало им дани, которую вятичи исправно каждый год везут в Итиль – по щелягу с сохи, по белке с рала? Нешто мало мехов соболей и лисиц, мало меду золотого, душистого? Но дороже меда и мехов на рынках Итиля и Семендера ценятся ясноглазые славянские юноши да светлокосые девы.

За Торопа больших денег получить не удалось. Кто ж их, спрашивается, даст, коли у раба вся морда синяя от побоев и на спине живого места нет. Всю дорогу Тороп на хазар кидался, надеялся за отца отомстить. Ведь даже дождь не мог смыть отцову кровь, глубоко въевшуюся в пушистый мех плаща Булан бея. Кабы не насмешки других хазар, привязал бы Булан бей Торопа к дереву – волкам рыскучим на угощение.

Булан по-хазарски значит олень. Кабы руки дотянулись до лука, показал бы Тороп хазарскому оленю, что такое сын охотника. Чай, немало оленей добыл он за свои недолгие пятнадцать лет жизни. Чай, не зря родичи хвалили его ухватку да зоркий глаз. Могло ли быть иначе, коли Торопов отец считался Велесовым любимцем, а про материных соплеменников, мерян да мурому, речь шла, что они, дескать, с луком в руке родятся.

Но крепки путы хазарские. Да и свейские оказались не слабее. Булан бей на первом же торжище продал Торопа с матерью ярлу Фрилейфу, шедшему с Итиля домой. Фрилейф не сумел до холодов вернуться в свою свейскую землю и зазимовал с товаром в Новгороде. Когда Тороп узнал, что мать купили какие-то поляне, он решил деру дать. Да куда там! Не помогли путы – плетка подсобит. Верно, недолгий век выпряли Торопу вещие норны, и юная красавица Скульд уже наточила нож, чтобы обрезать нить его жизни. Не купят у Фрилейфа сына охотника, не разбогатеть ему на чужом горе! Горько умирать рабом, да жить рабом еще горше.

* * *

– Эй, Фрилейф! Помощь не нужна? – сочно и раскатисто пророкотал над головой чей-то низкий голос. Тороп расслышал его словно сквозь толщу воды. Но плеть замолкла, и сапог убрался. Мерянин извернулся, чтобы взглянуть на прохожего, прервавшего его муку. Надолго ли?

Раскатистый голос имел достойное вместилище. Остановившийся подле Фрилейфа муж был крепок и могуч. Грудь шириной со столешницу, руки-ноги, как дубовые корневища. Одет богато. Под плащом мерцает дорогим серебряным набором пояс, отягощенный длинным мечом с узорчатой рукоятью, сапоги из мягкой, хорошо выделанной кожи. Сразу видно – боярин или богатый гость. Волосы и борода – сивые, сливаются с волчьим мехом плаща. Продубленное ветрами и солнцем лицо скомкано временем. А глаза – синие, как лен.

У правой руки жмется девчонка лет шестнадцати. Дочка, что ли? На полторы головы ниже и раза в четыре тоньше боярина. Глаза, как у него, – синие, ясные под ровными полукружьями собольих бровей. Кожа тонкая, под кожей видать, как в сахарных косточках мозг переливается. По спине смоляным потоком сбегает коса необхватная, змеится ужом пудовым. Красивая девка, ничего не скажешь! Только какое дело рабу полуживому до боярина и до боярской дочери! Хотя краса нежная девичья – не самое плохое, что можно увидеть в жизни напоследок.

– Здрав будь, Вышата Сытеньсон, – сказал Фрилейф, выговаривая славянское имя на северный манер. – Здрав будь, славный муж новгородский с дочерью красой Муравой! Вот ведь, – продолжал он, – строптивый холоп, что порченый товар, одна убыль от него.

Он пнул Торопа ногой под ребра, но мерянин даже не почувствовал удара.

– Чтобы товар не портился, его надо проветривать, в сухости и тепле хранить, – заметил словенин.

Фрилейф пропустил замечание мимо ушей или сделал вид, что пропустил.

– Я слыхал, ты идешь по весне в Хазарию, – сказал он. – Там рабы ценятся. Может, купишь у меня кого?

Боярин только плечами пожал:

– Моя ладья будет нагружена доверху. Посадишь еще и рабов – совсем перевернется.

– Не хочешь на продажу, – не унимался свей, – возьми себе. Девок моих погляди. Я слыхал, ты вдовцом живешь, может, какая и приглянется. А не хочешь для себя – купи для дружины своей. Твоим людям путь дальний предстоит, не затоскуют ли без женской ласки?

Вышата Сытенич оскалил в улыбке ровные белые зубы и ответил соленой шуткой. Боярышня зарделась и отворотила лицо. Будь у Торопа сил побольше – выхватил бы боярский меч, зарубил бы и Фрилейфа, и новгородца. Давеча кто-то, какой-то полянин также судил, рядился со свеем о Тороповой матери.

Ох, матушка, похоронила ты мужа, а о том, что сына нет на этом свете, верно, и не узнаешь. Даже птицы не вернулись с юга, чтобы донести до тебя весть. Разве что людская молва домчит ее на черных колючих крыльях.

Некому Торопа оплакать, не приплывет за ним лебедь, чтобы перевезти душу через реку Туони в мир мертвых, сумрачную Туонелу, не встретиться Торопу с отцом в светлом славянском Ирии. Тело раба не кладут на костер, не собирают остывший прах в горшок, чтобы предать земле, не ставят сверху бревенчатую домовину, в которой можно и угощение покойному оставить, и огонек в жальники зажечь. Не прорубят в домовине окошечка, сквозь которое может усопший на мир живых посмотреть.

Бросят тело раба в яму. Хорошо, если землей присыплют, а то и без этого. И останется бездомная душа скитаться по земле, будет голодать, холодать, мокнуть под дождем, озлобится, забудет прежнюю жизнь, начнет мстить людям.

Скорей бы уходил этот словенин с дочерью. Тороп совсем замерз, лежа в стылой жиже, на него наваливался и душил морок злый. Все толкует боярин новгородский с проклятым свеем о торге в хазарской земле, сгореть бы ей совсем. Кабы не хазары, Тороп бы нынче не лежал, как раздавленная лягушка, в грязном снегу, а шел бы с верным луком по родному лесу, выслеживая дичь.

А боярышня-краса что смотрит? Али рабов не видела?

– Батюшка, – потянула вдруг девушка отца за рукав. – Давай купим парнишку!

– Этого, что ли? – хмыкнул тот.

Тяжелая длань в теплой меховой рукавице пренебрежительно ткнула в сторону Торопа.

– На что он тебе, Муравушка? Того и гляди помрет.

– Коли с собой заберем, не помрет, – сказала девушка. – Я вылечу его. Будет тебе работничек справный.

«Ишь, чего захотела! – со злостью подумал Тороп. – Работничек справный! Дайте отлежаться, все равно где, а там – только вы меня и видели. Лес рядом. Тот не охотник, кто не сумеет себя прокормить».

Девица меж тем продолжала:

– Ты же сам, батюшка, рассказывал, что, когда вы сына воеводы Хельги подобрали, тоже не ведали, в чем душа держится, а нынче об его подвигах в ромейской земле во всех дружинных домах поют!

Глаза боярина потеплели, но голос остался ворчливым:

– Так что же, теперь прикажешь всех заморышей в дом тащить?

Он нахмурил полуседые брови и повернулся к Торопову хозяину.

– Что скажешь, Фрилейф?

– Да что тут говорить, – пожал плечами свей. – Конечно, и для меня, и для тебя было бы больше пользы, кабы ты взял кого более спокойного нрава. Сам знаешь, я просто так рабов не бью. С другой стороны, я слыхал, дочь твоя в Новгороде разумница наипервейшая. Ярла Асмунда, княжьего посадника и кормильца, излечила от хвори, которую даже ваш верховный жрец Соловьиша не сумел уговорить. Глядишь, и нынче дело советует.

Боярин улыбнулся в серебристые усы: каждому родителю приятна похвала любимому чаду, потом посмотрел на разумницу дочь – не передумала ли. Но девчонка только замотала головкой, точно лошадка норовистая, и Тороп понял, что участь его решена.

– Батюшка! – напомнила красавица отцу. – Ты же сам обещал мне купить на торгу то, что я пожелаю!

– Ну, так я думал ты новый венчик приметишь или колечки височные. Узорчатую кузнь привозят на радость вам, девкам, для красы вашей, для чести родительской. Ну ладно, – качнул головой новгородец. – Слово тебе дал, отступать от него не стану!

Он улыбнулся и развязал кошель, потом еще раз поглядел на дочь. Конечно, покупать никчемного холопа, который того и гляди дух испустит, было чистейшей блажью. Но почему не потешить дочь, покуда живет в родительском доме.

– Глупая ты, Мурава! – сказал боярин. – Чем перед женихами хвастать будешь? Драным рабом?

Когда серебро было уплачено, Фрилейф, как репу из гряды, выдернул Торопа из снега, передавая новым хозяевам. Тороп попытался сделать шаг, но ноги резвые стали вдруг непокорными, как дождевые черви бескостные, в ушах загудело било с вечевой площади, а в глазах почернело, будто взмахнула косами боярская дочь, и мерянин провалился в беспросветное никуда.


Загрузка...