Дилен.
Время ускоряется, потом замедляется, оставляя у меня ощущение тошноты.
Как же я могла забыть о Дилене?
Я почти дохожу до таксофона, когда вспоминаю, что не знаю номера Дилена и даже его фамилии. Я поворачиваю назад. Сестра уже ушла, а мама плачет.
Я видела, как мама плачет — по любому более или менее подходящему поводу.
Обычно в этих случаях я старалась выйти из комнаты. Я не люблю, когда люди манипулируют другими.
— Ты меня не любишь, — сказала однажды мама, когда все мы сидели за ужином.
— Бога ради, Мэгги! — ответил отец. — Я ведь только попросил пюре.
Две слезы покатились по маминым щекам. Я прекратила жевать свою морковную палочку и следила, как эти две слезы соревнуются между собой, которая быстрее добежит до подбородка. Две мокрые скаковые лошади, галопом несущиеся к финишной черте.
Момент был напряженный. Слезы подбежали к самому краю маминого подбородка, соединились там, повисли и упали. Их место заняли другие. И все это в тишине. В мертвой тишине.
Отец шлепнул себе на тарелку ложку картофельного пюре. Одну полную ложку, вторую, третью… До тех пор, пока влажная кучка не стала свешиваться через край тарелки.
— Послушай, — сказал он, делая все возможное, чтобы его слова прозвучали, как шутка. — Я ведь ем твое пюре. Значит, я тебя люблю. Ну, все? Перестань плакать.
Но капли на маминых щеках все продолжали обгонять друг друга.
Отец бросил свою ложку:
— Ну что такое? Что я на этот раз сделал не так?
— Ты меня не любишь. Если бы ты любил меня, ты был бы счастлив.
— Я счастлив! — он буквально выплюнул эти слова.
Морковная палочка было горькой и сухой. Я не могла проглотить кусок, поэтому наклонилась и выплюнула его в салфетку.
— У нас ведь ребенок, — сказала мама. — Ты должен быть счастлив.
— Я счастлив, — сказал отец, глубоко вздыхая. — Ну когда же ты перестанешь реветь?
Но мамины слезы уже прекратили свой бег. Она победила.
Мама плачет. И я не знаю, что мне делать с этими слезами.
В этот раз они льются из-за реального горя.
Садясь, я не сразу решаюсь, но потом делаю попытку и обнимаю ее за плечи.
Она сбрасывает мою руку.
— Уходи.
Я убираю руку.
— Да уходи же!
Несмотря на это, я говорю, очень мягко:
— Мне нужен номер Дилена. Иначе я не смогу ему позвонить. Мне нужен номер его телефона. Или хотя бы его фамилия.
— Томас, — отвечает она, все еще не глядя на меня. — А его отца зовут Ричард… или Рик, или что-то в этом роде.
Я отправляюсь было обратно к телефону, но…
— Мам, — спрашиваю я, стоя перед ней, — он Дилен Томас? Ты уверена?
Она зло смотрит на меня красными глазами:
— Что ты имеешь в виду?
— Его отец — тот поэт?
Некоторое замешательство.
— Какой «тот»?
— Нет, ладно, ничего, — говорю я.
— Сегодня суббота. Дилен где-то убирает снег. Наверное, в восточной части города. Вы новый или старый клиент?
— Снег? — спрашиваю я.
— Его навалило с фут. Разве вы не видели?
— Я… сестра… Джины… его девушки, — говорю я. — У Джины… Она в больнице. — Я не уверена, что родители Дилена знают о Джине. И о ее беременности. Разговаривая, я про себя отмечаю, что трясогузка перехитрила койота[13]. Вопит ребенок. Женщина, с которой я беседую — по голосу она слишком молода, чтобы быть матерью Дилена, — что-то говорит ребенку. Потом мне: — Джина заболела?
— М-м-м, да.
— А ребенок? С ребенком все в порядке?
— А вы знаете о ребенке? — спрашиваю я.
— Конечно, я знаю о ребенке. Это же будет мой первый внук. Почему же я не должна о нем знать?
Значит, не такая уж она молодая.
И ничего общего с моей матерью.
— У Джины выкидыш, — говорю я, стараясь, чтобы голос звучал помягче, пусть даже слова довольно жесткие.
— Благодатная Мария, матерь Божия, — говорит мать Дилена. — Мы сейчас же приедем.
— Как так получилось, что у меня нет ни теть, ни дядь? — спросила я маму как-то вечером, помогая ей пересаживать рассаду петуний из плоских лотков в ящики на окнах, выходящих на улицу. Может быть, это произошло после одного из наших еженедельных визитов к бабушке… Кажется, это было весенним днем, как раз в тот период, когда мне было между девятью и двенадцатью (Джина тогда еще не родилась). В те самые неопределенные годы…
— Это потому, что у бабушки не было других детей, — сказала мама, садовым совком делая в земле дырки.
— А у папы тоже нет братьев и сестер?
— Нет.
Я ткнула в ямку петуниевую затычку.
— Не так, — сказала мама. — Криво. Посади ее, чтобы она была прямой и высокой, так, чтобы она видела солнце.
Я пересадила петунию.
— Я бы хотела, чтобы у нас была большая семья, — сказала я. — Такая, как у Джоны. У него есть братья и сестра, и тети, и дяди, и двоюродные братья и сестры…
Мама воткнула совок в грязь.
— Почему бы тебе не пойти заняться чем-нибудь еще и не надоедать мне тут?
Всю дорогу к дому Джоны я бежала. И ветер высушивал слезы, которые, наверное, наперегонки катились по моим щекам.
— Уичита?
Вначале мне кажется, что я слышу голос Джоны, но когда я оборачиваюсь, оказывается, что это Дилен. На нем куртка и джинсы, и его запорошил снег. Его грудь тяжело вздымается, и я понимаю, что снег он чистил действительно где-то на окраине.
— С ней все в порядке? — спрашивает он, хватая ртом воздух.
Я киваю.
— Сейчас все нормально. Мама там, с ней.
— А ребенок?
Я пытаюсь придумать, что сказать, но в голове у меня болезненная пустота. Мать ему не сказала? Потом я вижу, что сказала. Просто он хочет, чтобы это оказалось ошибкой.
— О Боже! — Он садится. Капли тающего снега и слезы падают на пол.
Я сажусь рядом с ним, нахожу его холодную руку без перчатки… Не знаю, стоит ли мне к нему прикасаться…
Он обхватывает меня руками и, всхлипывая, утыкается носом мне в грудь.
— С ней все хорошо, — говорит он. — Я так боялся… Я думал, что, может быть…
— С ней все в порядке, — говорю я ему в намокшие от снега волосы, чувствуя запах льда, страха и печали.
— Дилен, дорогой! — Маленькая женщина, на вид не старше меня, садится по другую сторону от него. Она быстро улыбается мне, потом вновь сосредотачивается на Дилене.
Поверх головы Дилена и плеча незнакомки — видимо, его матери — я вижу толпу людей, отдаленно напоминающих мальчика, которого я обнимаю. Взрослые, дети, бабушка, даже две. Один за другим, они все обнимают Дилена или — если не могут обхватить его целиком — протягивают руку, чтобы похлопать его по спине или колену.
— А как Джина? — спрашивает меня мать Дилена. — Можно нам ее увидеть?
Я знаю, что маме это очень не понравится — даже больше, чем та нахальная сестра с недобрыми глазами, которая у двери палаты Джины машет руками, чтобы они не входили, но понапрасну: я впускаю их всех.
Они же семья Джины.
Даже если она сама об этом еще не знает.
— Я хочу, чтобы у нас была большая семья, — сказала я Джоне, оставив маму сажать петунии в одиночестве и пробежав всю дорогу до его дома.
— Нет, не хочешь, — ответил он.
Он соскребал грязь с земли у корней дуба. Дерево росло на холмике, возникшем, когда прокладывали подъездной путь к дому Лиакосов. На срезе в темной земле его корни образовали целую сеть извилистых горных дорог, по которой ездили наши игрушечные машинки, пластмассовые джипы и грузовики. Мы одолжили — ну хорошо, стащили — из ящика с серебром матери Джоны старую ложку, и я использовала ее, чтобы посыпать эти дороги тонкой струйкой песка из пожарного ящика. А Джона расчищал путь своим перочинным ножиком.
— Нет, хочу, — возразила я. — Мне бы хотелось жить в большой семье. Даже больше твоей. У тебя ведь только Зик, Кэро и Крейг…
— Конечно… И ты хочешь донашивать чужую одежду, хочешь, чтобы на день рождения тебе не дарили велосипеды и все такое, хочешь утром по субботам драться из-за того, что смотреть по телевизору…
Я подумала над этим.
— Мне не пришлось бы донашивать чужую одежду. Я же старшая.
— Фу ты ну ты, ножки гнуты. Подсыпь сюда песка, — он показал на отвесный склон.
Я насыпала песок и потом разровняла его пальцем.
— Прямо как настоящая дорога. Особенно если скосить глаза.
Мы отступили назад и скосили глаза.
— Ладно, — сказала я. — Мне не нужны братья и сестры. Но все же мне хотелось бы иметь много двоюродных братьев и сестер, теть и дядь, которые бы дарили мне подарки на Рождество. А то Рождество празднуем только мы с мамой и папой.
Джонз раскапывал грязь над следующим корнем.
— Ты понимаешь? — спросила я его. — Тогда по субботам я смотрела бы то, что мне хочется. Да и вообще почти всегда. Ну, кроме Рождества.
Он все продолжал рыть.
— Ну что?
Он отбросил ножик и побежал в дом.
Я подняла нож и счистила с него грязь. Это была любимая вещь Джоны, и он огорчился бы, если бы нож испортился или потерялся. Я пошла за ним в дом. Джона сидел в большом кресле перед телевизором и смотрел какое-то детское шоу.
— Ты уронил ножик, — сказала я.
— Уйди и оставь меня одного.
Прижатая толпой родственников к стене рядом с туалетом в палате Джины, мама зашептала, обращаясь ко мне:
— Кто эти люди? Джина еще слаба. Врач сказал…
— Эти люди ее семья, и они любят друг друга, — ответила я, воплощенный сарказм и язвительное раздражение. Но уже в следующий момент я об этом пожалела, потому что увидела, как на ее лице появилось горестное и обиженное выражение. — Это родственники Дилена.
Она какое-то мгновение раздумывает над смыслом моих слов, а потом вновь шепчет:
— А они знают? Ну, о... — И она неопределенным взмахом руки показывает куда-то в направлении кровати.
Мне требуется секунда или две, чтобы понять: она имеет в виду ребенка. Мама все еще — несмотря на то, что персонал отделения «скорой помощи» только что закончил переливать кровь, чтобы спасти ее дочь и привести ее в чувство, — не в состоянии произнести «ребенок». Как будто само это слово, не освященное обрядом бракосочетания, неприлично.
— Они знают, — отвечаю я. Потом, еще сильнее усугубляя ситуацию, добавляю: — И раньше знали.
Она становится такой же красной, как тот кардинал, которого поймала Люси. Пыхтит так, что вот-вот выскочит из своих красных перьев.
— Она сказала им и не сказала мне? Своей матери?
Одна из бабушек слышит громкий голос мамы и, оборачиваясь к нам, улыбается. Наверное, она не поняла того, что говорила мама, просто услышала голоса и заметила, что и мы здесь. Она делает маме знак рукой. Что-то вроде «присоединяйтесь к нам».
— Может быть, Джине не хватало любви, а не твоих лекций, — отвечаю я матери, улыбаясь этой бабушке.
Это последнее я добавляю, просто чтобы побольнее уколоть маму. Я устала, я раздражена, мне хочется обратно в Чикаго.
Если мама и проиграла, какое мне до этого дело?
После того как Джонз сказал, чтобы я ушла, я побежала к разлому. Разлом — это две каменные глыбы, выдавленные из земли корнями деревьев и вымытые водой. Мы обнаружили его, исследуя холм на дальней окраине города. Если вам нравилось чувство опасности, можно было заползти в темное, покрытое землей пространство, оставленное этими камнями, так рвавшимися к солнечному свету, позади себя. Обычно я этого не делала. Мысль о том, что я могу быть похоронена под несколькими тоннами известняка, меня совсем не привлекала. Прежде я забиралась туда только один раз. Чтобы доказать Джонзу, что я не сопля и не мокрая курица. Но сегодня я была никому не нужна. Они только обрадуются, если меня навеки поглотит земля.
Приподнимаясь и ложась на живот, я проползла в щель. Весна была сухой. Это было очень кстати, иначе мне пришлось бы сидеть в воде. Там было достаточно места, чтобы сесть, подтянув колени к груди, а если прижать к коленям подбородок, то можно было смотреть в отверстие, через которое я только что проползла. В раме, образованной этими камнями, вдалеке, вниз по холму, были видны трава и вершины деревьев, колеблемые весенним ветром.
Никому я не нужна.
У меня нет семьи.
Есть только люди, которые хотят, чтобы я умерла и оставила их в покое.
В самый разгар моего горестного самоедства я услышала, как снаружи кто-то царапается. Потом в раме из глыб появился силуэт Джоны.
Мы смотрели друг на друга. Лица его мне было не видно, потому что он стоял спиной к заходящему солнцу. Наверное, из-за тени внутри и он меня толком не видел. Но мы смотрели друг на друга. И, хотя я и не видела его лица, я запомнила, как он выглядел. Как будто я на самом деле его видела.
— Прости, Чита.
Я крепко зажмурила глаза. Эта его просьба о прощении не помогла. Было так же больно, как и тогда, когда он сказал, чтобы я ушла. Отец всегда говорил, что он жалеет о том, что произошло, но на самом деле никогда так не думал. Ему просто хотелось, чтобы все улыбнулись, а он смог пойти посмотреть баскетбол и не чувствовать себя виноватым. Может быть, Джоне тоже просто хочется смотреть телевизор и не чувствовать себя виноватым?
— Я совсем не хочу, чтобы ты оттуда выходила, — сказал Джонз.
Я все не открывала глаз.
— Ты хочешь выйти? Или я могу залезть к тебе, если хочешь.
Может, мне и хотелось, чтобы земля навеки поглотила меня, но мне не принесло бы никакого морального удовлетворения, если бы мы умерли вместе с Джоной.
Я вылезла наружу.
Мы сели на один из камней, который скатился с земляной кучи, выдавленной вверх корнями дерева, как раз рядом со входом в пещерку. На нем было что-то вроде сиденья. Предплечье Джоны прижалось к моему. Я была вся покрыта старыми листьями, обломками веток, грязью и пометом каких-то зверей. А по Джоне тек пот.
Он открыл кулак, и я увидела, что в нем перочинный ножик. Он вытащил блестящую спиральку штопора и вонзил ее острый конец себе в большой палец. Показалась капелька крови. Потом он протянул руку и взял меня за кисть.
Не помню, испугалась я или нет. Не помню даже, было ли больно, когда он проткнул мне большой палец этим штопором. Но ладонь его была теплой, и маленькие шарики земли и щепочки перекатывались между его кожей и моей.
Когда появилась капля моей крови, он прижал наши большие пальцы друг к другу.
— Вот мы и семья, — сказал Джонз. — И никто нам больше не нужен.
Я вымотана, раздражена и хочу уехать обратно в Чикаго.
Если мама и проиграла, то при чем тут я?
Я сказала своей семье, что она (вернее, он) мне больше не нужна.
Я выбираюсь из больничной палаты, иду по залу и выхожу из двери. Снегопад прекратился. Судя по тому, как выглядят улицы, снег перестал еще до того, как я нашла Джину на кухне. Я просто не заметила белые сугробы высотой в фут у дверей отделения «скорой помощи».
Путь в дом на Мейпл-стрит неблизок, особенно если идешь пешком. На ботинках у меня появилась каемка от соли, которую набросали домовладельцы, принявшиеся очищать свои владения от снега, и снегоуборочные машины городского хозяйства. Где-то я читала, что вернуть прежний вид обуви, испорченной солью, может шампанское. Или коньяк? Ладно, все равно и то и другое — слишком дорогое лекарство для моих купленных на распродаже мокроступов.
Я тяну на себя калитку, сделанную в нашем заборе из окоренных колышков. Забор на фоне навалившего ослепительного снега кажется еще грязнее. Во дворе у кормушек толкутся птицы, и небольшая стайка — кучка? выводок? — скворцов дерется за остатки сала в корзинке. Отсюда их крики звучат как визг свиней, дерущихся за вкусные объедки в помоях, налитых им в корыто. Вообще-то свиней я не видела со времени учебы в начальной школе, когда нас водили на местную свиноферму, но этот звук легко определить и трудно забыть.
В кладовке я нахожу зерно и насыпаю в кормушки, кладу новый кусочек сала в корзинку и наливаю воду в ванночку. Я смотрю, как скворцы толпятся около воды, и тут звонит Индия.
— Ну, слава Богу, — говорит она, когда я отвечаю на звонок. — Ты хоть не застряла где-то на дороге.
— У Джины выкидыш… — говорю я, все еще наблюдая за скворцами.
— Как она?
— …А мне, наверное, надо постараться поскорее уехать, все равно, есть на дороге снег или нет.
Индия молчит.
И я молчу.
— Что бы я ни делала, — говорю я спустя некоторое время, — я все время причиняю людям боль. И я ничего не могу с этим поделать. Она потеряла сознание, но сейчас с ней все в порядке. У нее же есть семья.
— Уичита… — начинает Индия, но обрывает себя. — Рада, что с ней все хорошо.
Я киваю головой своему отражению в оконном стекле.
— Звонил какой-то парень, Майк, — продолжает она. — Он хотел, чтобы я сказала, где ты.
Я опять киваю.
— Уичита?
— Спасибо, — произношу я вслух. — Я ему позвоню.
— Тебе нужны деньги? — спрашивает Индия. — Я имею в виду, чтобы добраться домой? Ведь ты же уволилась с работы…
— А ты откуда знаешь? — спрашиваю я. — Нет, все в порядке. Просто интересно.
— Звонила Дженет. Она сказала, что ты уволилась. И оставила тебе сообщение. Подожди… — Она шуршит бумажками и булавками. Я вижу, как она стоит перед пробковой доской для записок, которую мы повесили рядом с телефоном. Забивая гвоздь, я тогда попала молотком по большому пальцу. Посмотрев вниз, я вижу на большом пальце маленький шрам. Не от молотка.
«Вот мы и семья. И никто нам больше не нужен».
«Я не хочу, чтобы ты уходила». — Но это не голос Джонза. Это мой голос.
— Вот она, — говорит Индия. — «Спасибо. День «Д»[14] — в понедельник!» Очень загадочно. И еще она хотела узнать, можно ли на первое свидание надевать красное. Ты знаешь, что это может значить?
— Понятия не имею, — отвечаю я.
Наступает тишина. Только шуршит милая записочка от Дженет, которую Индия скатывает в комочек. Такое впечатление, что возбужденная предводительница команды болельщиц помахала у меня перед носом своими помпонами.
— Ты уверена насчет денег? — спрашивает Индия. — Я бы могла…
— Со мной все будет в порядке, — отвечаю я. Пробы ради я посылаю улыбку своему отражению в стекле, чтобы узнать, удастся ли придать моему голосу приятное звучание, прикрыв улыбкой всю ту кашу, которая у меня на душе. «Улыбка на лице — и на душе радостнее…» — Жаль, у меня при себе нет губной гармошки и кружки. Ты бы послушала и не сомневалась.
— Ну что же, — отвечает Индия. — Я буду их беречь. На тот случай, если ты пойдешь просить милостыню, когда приедешь.