Повесив трубку, я представляю себе картину: я сижу в среднестатистическом городе на среднестатистическом тротуаре, в одной руке держа кружку, а другой играя на губной гармошке. Звук гармошки напоминает сирену товарного поезда, надо только прислушаться. Я облокачиваюсь на раковину и думаю: на какой гармошке я бы играла? На деревянной? На китайской фарфоровой? И смогла бы музыка товарного поезда унести меня на своих крыльях? За окном голодные птицы подбирают насыпанное мною зерно и набирают полные клювы воды. Час счастья в доме Греев. Ну, вы знаете где. На Мейпл-стрит. Там полно воды, да к тому же бесплатной. И ничего не надо бояться и взвешивать все за и против.
Интересно, откроет ли Майк Клуб сегодня вечером. Звонить ли мне ему? Вернее, позвонить прямо сейчас или сделать вид, что я никогда его не знала. Я вспоминаю, как первый раз перегнулась через стол, чтобы поцеловать его, и жар стыда обдает меня до самых корней волос.
Чтобы остыть, я наливаю себе воды.
Разудалая шайка птиц улетает, потому что на дорожку к дому въезжает отец. Вылезать из машины ему теперь труднее, чем раньше. Приходится немного раскачать тело, чтобы, придав ему ускорение, сделать движение наружу и выдернуться из ковшеобразного сиденья. Это почти стариковское раскачивание резко контрастирует с ровным русым цветом волос.
— Уичита, — говорит он, захлопнув за собой дверь черного хода на кухне. Он стискивает мне плечи, потом снимает пальто: — Мать позвонила мне в контору. Ей нужно кое-что из вещей.
— Они останутся в больнице на ночь?
Он похлопывает себя по груди.
— Они там неплохо все придумали. Без помощи мою девочку не оставят. — Покопавшись в кармане рубашки, он передает мне клочок бумаги: — Вот список.
Я опускаю глаза и вижу целый перечень. Одеяло. Мягкая игрушка-зверюшка. Кружка. Библия. Список составляла явно не Джина.
Отец вытаскивает из холодильника пиво. И только тут я понимаю: мама позвонила отцу, чтобы передать этот список, но собирать вещи будет не он.
— Так ты еще раз был в больнице? — спрашиваю я, хотя и без этого знаю ответ.
— Что? — Он срывает крышечку с банки. — Нет. Я только подъезжал туда. — Затем он бочком выскальзывает из кухни (по-другому просто не скажешь). Секунду спустя телевизор уже включен, и я слышу голоса эксгибиционистов, участвующих в вечернем ток-шоу на эту тему.
Эти голоса звучат так… одиноко. Как крики гусей ночью, в темноте, поздней осенью пролетающих у вас над головой, на высоте тысячи футов. Только в этих визгливых голосах отсутствует романтика осеннего перелета — осталось лишь невыносимое одиночество.
Весь день таращусь в окно. Вот машина. Вот стая птиц.
Пожатие. Похлопывание. Три фразы. Потом голоса людей за тысячу миль от меня теряются в осенней ночи.
Я не отрываю глаз от пальто и кейса, лежащих на кухонном столе. Маме что, приходится каждый вечер убирать эти пальто и кейс, прежде чем приступить к приготовлению ужина?
Я беру телефон и звоню в больницу. Номер приклеен к стене вместе с номерами пожарного управления, пастора, полиции и даже службы «911». Мне отвечает дежурная. Я спрашиваю ее, какой номер в палате Джины.
Пожарное управление, пастор, полиция, служба «911», средняя школа, салон-парикмахерская на Четвертой улице…
В списке нет рабочего телефона отца.
— Мама, здравствуй, — говорю я, когда мама берет трубку. — Как Джина?
Молчание.
— Мама!
— Хорошо, — отвечает она. — Все хорошо.
— Папа только что вернулся, — говорю я. — Он передал мне список. — Я прочитываю ей список. — Что-нибудь еще нужно?
— Приноси что хочешь, мы всему будем рады. — Ее голос звучит так, как будто она испытывает жестокие муки: избиение камнями или что-то в этом роде. Служит живой мишенью для лучников. Ее разрывают львы. Что бы я ни принесла, они всему будут рады.
Так дело не пойдет.
Забивший было родничок жалости моментально пересыхает.
Я копаюсь в вещах, чтобы найти то, что перечислено в списке, и бросаю все это в коробку, куда добавляю несколько широких рубашек из чулана Джины. Я никогда не лежала в больницах, но читала достаточно открыток оттуда, чтобы понять, что больничные рубашки удобством не отличаются. Когда я возвращаюсь на кухню, то вижу, что на кейсе отца лежат ключи от машины, оставленные на самом видном месте. Намеренно? Я даже не спрашиваю, хочет ли он поехать со мной.
Дорога в больницу идет мимо «Бургер Кинг». В окружающий ландшафт внесено добавление: какое-то скорбное дерево и остатки погибшей растительности, покрытые снегом.
— Что ты хочешь сделать в жизни? — спросила я Джонза, когда мы с ним уселись в нашем отсеке и взяли с подноса свои бургеры и жаркое. Никто из тех, кто знал, что к чему, на подносах не ел. Не потому, что это некрасиво. Если вы видели, как двести-с-чем-то дней в году за прилавком стоит парень, засунувший пластиковые соломинки себе в нос и выпускающий через них молоко, вы не будете есть на тех подносах, протирать которые входит в его обязанности. Нормальные люди, взрослея, уже не позволяют себе такие шуточки. И то, что именно этот представитель рода человеческого никак не мог миновать этой стадии развития, было своего рода предупредительным знаком — «Осторожно! Антисанитария!».
— Мне надо решить прямо сейчас? — спросил Джонз, кладя наши подносы поверх стопки в ближайшем контейнере для грязных подносов.
— Тебе ведь уже семнадцать, — заметила я.
— И что?
— Тебе что, все равно, что говорит консультант по выбору профессии?
— А тебе?
Конечно, мне тоже все равно. Но я кое-что предприняла. Я взяла свой рюкзак, вынула оттуда и передала Джонзу письмо, которое получила накануне вечером. Оно меня испугало. И взволновало.
Джона перевернул конверт и взглянул на впечатляющую печать:
— Это прислали тебе?
Я поелозила на пластиковом стуле, затем закинула в рот кусок жаркого по-французски и кивнула головой.
— Кто бы мог подумать, — сказал он. — Не знал, что ты способна на такое.
Я пихнула его ногой под столом. Он в ответ пихнул меня. Мы оба ухмыльнулись. Я никогда не послала бы заявление о приеме в университет Чикаго, если бы Джонз не вывернул мне руку. В буквальном смысле слова. Вообще-то это был скорее армрестлинг. Если выигрывала я, то должна была подать заявление в какой-нибудь двухгодичный колледж и поставить на себе крест. А если побеждал он, то мне надо было послать заявление в какое-нибудь высшее учебное заведение, одно из тех, название которых у всех на слуху.
Может быть, я ему поддалась.
Джонз вынул из кармана не менее внушительный конверт.
— Меня приняли на два факультета, — сказал он. — На изобразительное искусство и на историю искусств.
Я схватила его письмо:
— Не может быть!
— Твоя вера в меня придает мне сил.
Дело не в том, что он тоже послал вступительное заявление, а в том, что намечался второй тур борьбы. И на этот раз выиграла я.
— Чего разбазарились? — спросил нас Мистер Соломинка-в-Носу, забирая подносы. — Ослы тупорылые.
— Эй, тупорылая! Ты паркуешься или как?
Я моргаю и возвращаюсь к действительности. Вижу, что зажглась зеленая стрелочка левого поворота. Бросаю взгляд в зеркало заднего вида и обнаруживаю, что парень позади меня — один из тех, что полны любви ко всему человечеству и ездят на пикапах, окрашенных в два цвета, — подозрительно напоминает Мистера Соломинку. Изменилось ли хоть что-то в этом городе? Или «мистеры соломинки» женятся и производят на свет новых маленьких «соломинок», идущих работать в «Бургер Кинг» и в семнадцать лет все еще выпускающих молоко из носа?
Я в бешенстве пожимаю плечами. В Чикаго меня почему-то не раздражает, когда мне в ухо гудят автомобильной сиреной, когда разные психи оскорбительно тычут вверх средние пальцы и когда ставится под сомнение мое происхождение и умственные способности. Это часть той игры, в которую мы все играем. А в Хоуве все оскорбления почему-то воспринимаются как направленные против тебя лично.
Совсем об этом забыла.
Атмосфера в больнице гнетущая и давящая. С утра в воздухе отделения «скорой помощи» висит нескрываемое отвращение к пациентам. И «мы-конечно-вас-примем-но-любить-вас-мы-не-обязаны». Однако в основном крыле — там, где вход для посетителей, — сладко до приторности. По стене над столом регистрации тянется надпись: «МЫ ЗДЕСЬ, ЧТОБЫ ПОМОЧЬ ВАМ». У входа для посетителей все вам улыбаются. На покрытом ковром полу не скрипят туфли. Можно подумать, что меня регистрирует администратор гостиницы выходного дня.
Но все меняется, стоит мне выйти из лифта на втором этаже. Здесь туфли начинают скрипеть. Сестры смотрят исподлобья, а воздух пахнет кровью и антисептиками. Коробка становится тяжелой, и я радуюсь, когда наконец могу поставить ее на пустую кровать в палате Джины. Джина лежит спиной к двери и лицом к стене. Я бы могла подумать, что она спит, если бы во время сна у человека могли быть напряжены все мышцы.
Ни Дилена, ни его родни в поле зрения не наблюдается.
Мама быстро просматривает содержимое коробки.
— Ты что, не принесла журналы?
— Какие журналы? — спрашиваю я обычным голосом. Она машет на меня рукой, чтобы я говорила потише. — Какие журналы? — повторяю я шепотом, что совершенно излишне, потому что я уже спросила то же самое во весь голос. Но я нервничаю.
— Те, что лежат рядом с Джининой постелью.
— Их не было в списке.
— Нет, были.
— Их не было в том списке, который дал мне папа.
Мама вздыхает.
— Дай я посмотрю.
— Я его выбросила.
— Ты всегда такая невнимательная?
— Мама, мне дали список. И по этому списку я собрала вещи и сложила в эту коробку. Потом я его выбросила.
— И ты не проверила, все ли положила? Нужно все делать как надо.
Все делать как надо, плохой быть не надо[15]!
— В этой коробке все, что было в списке, — говорю я. — А кроме того, еще несколько рубашек.
Она вытаскивает рубашки.
— Эти она не носит. Зачем ты их принесла? Их же не было в списке.
В больнице я не остаюсь. Наклоняюсь над напряженным телом Джины и спрашиваю ее, как она себя чувствует. Она не отвечает, поэтому я желаю ей спокойной ночи и ухожу.
На обратном пути меня почему-то тянет в «Бургер Кинг». Это не из-за того, что я проголодалась. И уж конечно, не из-за ностальгии по тем годам, что я провела здесь, принимая заказы из подъезжающих машин. Но я прохожу сквозь знакомую дверь, заказываю минимальное, что может служить оправданием моего присутствия здесь — жаркое и что-нибудь попить, — и несу свой поднос в тот отсек, где обычно сидели мы с Джонзом. Сидели мы только там и больше нигде. Если там было занято, мы ели, устраиваясь на бордюрном камне тротуара. Обед в этом отсеке был нашей традицией, нашим обычаем, нашим кредо.
Я снимаю свою еду с подноса и почти роняю его, протянув руку, чтобы поставить поднос в несуществующий контейнер. Контейнеры теперь в другом месте. Их передвинули к двери. Я кладу свой поднос поверх стопки и улыбаюсь парню за прилавком. Может, это младший брат Мистера Соломинки. Или его кузен. Я иду обратно в свой отсек. Смотрю, не наблюдает ли за мной кто-нибудь, потом опускаюсь на колени на пол и пробегаю пальцами по кромке винилового сиденья в том месте, где оно смыкается с основанием.
Одиннадцать лет прошло. Уверена, что стулья здесь уже заменили. На стене надо мной вместо краски обои в цветочек. Но все же…
— Вы что-то потеряли?
Я вскакиваю. Ударяюсь головой о крышку стола. Потирая шишку, оглядываюсь на парня, собирающего подносы.
— Вот, достала, — говорю я и протягиваю ему по счастью оказавшийся рядом со мной обрывок бумажки, который я только что заметила на полу. Я встаю и выбрасываю обертку от соломинки для питья. Парень качает головой и с усилием поднимает подносы, взвешивая на руках их тяжесть. Наверное, себе под нос он бурчит: «Вот тупорылая!»
Садясь вновь, я делаю вид, что ем, но одновременно шарю пальцами вдоль кромки сиденья. Должно быть, под моим весом щель сжалась. Но пальцы нащупали бумагу и вытаскивают ее.
— А что, если… — сказала я после того, как Мистер-Соломинка-в-Носу ушел, — …мы едим здесь в последний раз?
— Но ведь еще только март.
— Да… — И я замолчала.
— О чем ты думаешь?
Я достала свой рюкзак и вытащила из него листочек.
— Я хочу оставить здесь что-нибудь, — сказала я. — Чтобы застолбить это место.
Джонз даже положил на стол свой бургер.
— Как это?
— Здесь, в сиденье, есть дырка, — сказала я. — Не очень большая, скорее щель.
Пока я писала, Джонз прикончил жаркое. Я передала ему бумажку.
— «Эту бумагу оставили после себя Уичита Грей и Джона Лиакос», — прочитал Джона вслух. — А можно написать «Джона Джонз»?
Я отрицательно покачала головой:
— Нет, это должно быть настоящее имя.
— Почему?
— Ты дальше читай.
— «В последний день, который провели в «Бургер Кинг», учась в последнем классе». — Он фыркнул: — Это же неправда.
— Никто не узнает.
— «Если вы найдете это письмо, напишите на нем свое имя и положите обратно для того, чтобы его мог найти кто-то еще».
— Вот так, — сказала я. — Мы вошли в анналы истории.
— У тебя мания. Напиши лучше книгу или еще что-нибудь.
— Но так же интереснее, — сказала я. — Как будто какой-нибудь секретный код будет переходить из века в век.
— Ладно, я понял.
— Подпишись здесь.
— Зачем? Чтобы следующие поколения подделали мою подпись и изготовили пачку кредитных карт на мое имя? — поддразнил он меня.
Я пихнула его ногой под столом. Он застонал, изображая адскую боль. Мы были слишком счастливы, слишком полны предвкушения свободы, чтобы относиться к жизни серьезно. Он подписался. Подписалась и я. Потом я сложила бумажку и засунула ее в щель.
Так получилось, что этот день и правда оказался последним, когда мы ели в «Бургер Кинг». Я проработала там еще три месяца, но ни разу не садилась в тот отсек.
Я нащупываю бумажку. Вынимаю ее.
Она пожелтела и утратила жесткость. Она была на ощупь скорее как тряпочка, чем как хрустящий листок (расчерченный уже как в колледже, на более частые, чем в школе, линейки), который я сложила одиннадцать лет назад.
Подписи тянутся от моей вниз до самого конца листа, а потом идут вверх и вниз по другой стороне. Фамилия за фамилией. Ни одна из тех, что поднимаются вверх, мне неизвестна, но потом я нахожу две знакомые в конце четвертой колонки.
Джина Грей. Дилен Томас.
Я роюсь в сумке, ища ручку. Ручка парит над бумагой. Поток эмоций — как поток крови или чернил — захватывает меня, и я уже почти начинаю писать «Спасибо», но вдруг щелкаю ручкой, убирая стержень, складываю бумажку и засовываю ее туда, куда положила годы и годы назад.
Снаружи с заново посаженных деревьев мокрыми комьями падает тающий снег.
Внутри тающим кусочком льда я черчу на столе мокрые круги.
Я сижу в «Бургер Кинг» до тех пор, пока кто-то не начинает шлепать у моих ног мокрой тряпкой. Когда я подъезжаю, в доме на Мейпл-стрит темно. Запахнув пальто, я сажусь на ступени крытого крыльца туда, куда снег не достает, и выкуриваю целую пачку купленных в ночном магазинчике дешевых сигарет. Одну за другой, без перерыва. Пока от холода, табачного дыма и воспоминаний у меня не перехватывает дыхание.
Я слышу, как наверху, в доме, отец переворачивается и начинает храпеть.