Словно баржа против течения времени, медленно двигалось разогретое лето. Тянуло долгим жаром от его обшивки. От каменных многоэтажек, во все глаза глядящих за горизонт: не пролетит ли там синяя птица счастья, не сядет ли на аварийный балкон. От вороных полос свежего асфальта, уложенного тяп-ляп на пролежни дорог, будто мазевые повязки на скованного неизлечимой тяготой больного. От переполненных маршруток, в которых шли по рукам мелкие мятые купюры и замызганные монеты и слышалось растерянное «остановите здесь» зазевавшейся старушки или медный матерный звон какой-нибудь пассажирской ссоры.
Тем временем на дачах, как паутина, растянулось спокойствие. Уже собрали вишню, налепили вареников и отправили их в морозильный плен. Из красных клубничных и малиновых голов сварили джемы и расставили банки в погребах. А редкие кусты крыжовника позволили ободрать соседским детям, потому что кислил, и вообще чёрт знает зачем держали его. Звонила мама и рассказывала так: листья смородины и мелиссы заваривают с чаем, время уходит на полив, отец сидит на деревянных ступеньках старого крыльца и читает детектив, купленный в киоске на станции, и все, изнывая от жары, ездят на пруды, которые, словно зеленоватые глаза, обрамлены ресницами камыша; все ездят купаться, и там уже с утра не протолкнуться, компании гогочут, оставляют пивные бутылки и бычки, поэтому лучше сидеть в тени своего сада. Мама спрашивала, хорошо ли сын кушает, следит ли за чистотой или опять закопался в исследованиях. Зелёнкин отмахивался: и кушает, и следит. Но, по правде, чистота пространства его не занимала, а всё тонуло в каком-то ненастоящем температурном жаре, окутавшем его работу, которая плохо двигалась. Его мысли были похожи на пригоревшую перловую кашу — там, как кусок масла, плавал образ Юли среди разваренных зёрен брошенных задач, и таял, и расходился в общем объёме. И, конечно, ничего он не рассказал про опеку, которая не давала подступиться к удочерению и глядела волком, как Медуза Горгона. Он чувствовал себя окаменевшим, бессильным, но утешительны были светлячки воспоминаний, летавшие вдоль мысленной дороги. А дорога эта, окутанная тёплым серым воздухом, вела к сегодняшнему уроку.
Договорив с мамой, выслушав про дачные занятия и скорое цветение гладиолусов, он положил трубку. И когда снова раздался звонок, ответил нетерпеливо и раздражённо:
— Ну что ещё?
Но столкнувшись с незнакомым мужским голосом, растерялся. Голос представился сотрудником органов и попросил к телефону Николая Ивановича.
— Это я… — после оглушительной паузы, показавшейся такой звучной, словно над ухом били в барабан тишины, с трудом выдавил из себя.
— Я бы хотел с вами встретиться, у меня к вам несколько вопросов.
Так ударяет молния в человека, бежит ток по телу приговорённого преступника, после чрезмерного напряжения лопается струна.
Заворочалось на глубине малодушное намерение бросить трубку. Но Зелёнкин отсеял его через ржавое головное сито — именно так он ощущал сейчас мозговую деятельность.
— У меня работа… — пробормотал он по-детски потерянно и механически раскрыл попавшуюся под руку тетрадь с рабочими записями, как будто пытаясь доказать самому себе правду произнесённого.
— Это ненадолго. Могу подъехать в течение часа.
При мысли о том, что незнакомец в форме с вопросами, тяжёлыми, как гири, ворвётся в его пыльные покои с облокотившимися друг на друга книжными колоннами, где даже матери с отцом было запрещено входить в его комнату, он попытался увильнуть:
— Я не могу… Я ухожу сейчас.
— Во сколько и где мы можем встретиться?
Вывернуться не получалось. И Зелёнкин сказал, что будет в библиотеке. И сказал, что освободится в пятнадцать часов. У него не было выбора. И от растерянности он назвал точное время окончания урока. Надо было сделать запас хотя бы в полчаса, чтобы не впутывать Юлю. Но он не сообразил. И теперь ему было страшно. Потому что, видимо, произошло то, чего он боялся.
Его тайну открыли.
Обычно она приходила позже него. Он поджидал её за столом в углу у окна, за их столом, разложив материалы для занятий, и наслаждался медленным дневным ходом, наполненным тихой безмятежностью: шелестом книжных страниц, мягким шарканьем библиотекарш, световыми иглами, воткнутыми в заоконную листву, рассредоточенным чтением, в которое вкрадывались тёплые мысли, мешающие читать про древние цивилизации.
Но сегодня он как на зло задержался, хотя собирался приехать раньше. Он рассеянно вышел из дома. Город смотрел враждебно. Набежали толстые тучи, свесившие серые животы с неба, поднялся тяжёлый ветер, который от подъезда дотолкал Зелёнкина до остановки, будто конвоир арестанта. И некуда было спрятаться от этого ветра, бушующего в городе и в душе его. И нельзя было не сесть в перегруженный автобус, в который уже начали влетать, как парашютисты, через открытые окна мелкие водяные капли. И нельзя было не прийти на встречу. Зелёнкин заметил, что забыл пакет с учебниками. Пришлось вернуться, оплёванному небом, на целые две остановки. Второй автобус попал в пробку — часть дороги перекрыли из-за ремонтных работ.
Юля уже ждала.
Он успел привыкнуть к её новому летнему облику: свободным платьям, лёгкости украшений, а главное, спокойному запаху, сменившему сладкую восточную тяжеловесность. Сейчас рядом со столом он заметил неряшливо брошенные босоножки со стразами и высокими каблуками. Прокатился взглядом по плечам, объятым голубой материей, и съехал ниже, по бёдрам (она сидела, закинув ногу на ногу) к тонким щиколоткам. Волосы её были перепутаны, мокрые от дождя, с тонких прядок соскальзывали капли. И вся она была мягкая смута, прозрачное волнение.
Юля спрыгнула с подоконника, откуда через окно под неодобрительными взглядами библиотекарш наблюдала за битвой дождя и листьев. И Зелёнкин растерялся ещё больше.
Он собирался всё отменить, прогнать её немедленно, чтобы она не встретилась с носителем голоса, имя которого провалилось в памяти, как бусина — в небольшую дыру, и каталось теперь где-то внутри, но никак нельзя было его извлечь наружу.
— Николай Иванович, салют! — звонко поздоровалась она.
Поскольку объяснения давались ему туго и он не обладал умением заворачивать суть разговора в хрусткие листы обходительности, он сразу оборвал:
— Тебе надо уйти. Сегодня урока не будет.
— Что-то случилось?
Рассказать о том, что, видимо, предстоит недоброе, он не мог, поэтому серебрясь чешуёй лжи, как запутавшийся в сетях карасик, ответил:
— У меня рабочая встреча. Давай перенесём. На завтра. Сейчас не могу.
Юля посмотрела на него отстранённо.
— Вы уходите?
Он замешкался. До трёх часов оставалось сорок минут. Если скажет «да», она может предложить пойти вместе.
— Нет… Я… Мне надо взять одну книгу, подготовиться.
— Аааа… — она пожала плечами. — Я тогда просто тут посижу, хорошо? Я вам не буду мешать. Сама позанимаюсь, раз уж приехала. Дома всё равно делать нечего, — и работы нет сейчас, и ливень.
Не дожидаясь ответа, она перетащила свои тетради на соседний стол, подхватила босоножки с блестящими камешками и поставила их на край, носами ко входу, будто они несли дозор в её крепости. Открыла новую тему и стала переписывать лексику из словарика с заголовком: «В магазине».
Николай Иванович растерянно попросил на администраторской стойке «Записки о Галльской войне», которые и так знал наизусть, — просто чтобы взять хоть что-то. Когда он вернулся, Юля посмотрела на него с укором и, подавшись вперёд, полушёпотом, будто передавала секретные сведения, указала на своих стражников:
— These are shoes[3].
Зелёнкин сел за стол. Посмотрел на часы. Оставалось десять минут.
Обернулся к Юле:
— Может быть, уйдёшь?
— Вы что, меня прогоняете?
— Да не прогоняю я, — сказал он и уткнулся в книгу.
За набожными галлами, жертвоприношениями друидов и звонкими войнами не разглядеть: спрятано на глубине под чёрной землей закопано от себя долой и от глаз чужих под ногами высокого племени крапивы поселившейся у холма и качающей тёмно-зелёное горе все возвратимо вылезет из норы хищным лисёнком напуганная осень развернётся пять раз вокруг годовой оси когда засыпало всё прелой листовой и по коричневеющему покрову бродил сладковатый запах разложения когда электрички стучали в такт прыгавшему от восторга сердцу и в одной их них спали грязные путешественники заняв сиденья и несли по вагонам носки раскраски и деревянные массажёры а в рюкзаке на семьдесят литров было драгоценное и запретное но никто не замечал не ведал потому что стремились по делам своим покупали питомцам противоблошиные капли отводили капризных детей в садик и старались сварить манку без комков но не получалось и зашпаклёвывали трещину в углу что раздалась из-за просадки дома но она не стягивалась а только ширилась и держались за руки влюблённые так будто никогда не отпустят будто клеем рыжего света сцеплены как вагоны но на ближайшей остановке кто-то тянул стоп-кран и разрывали руки и выходили на брошенную в лесах платформу оказываясь посреди плотного ужаса отдалённости ещё сидели молча уронив взгляды на мыски ботинок потому что всё уже обговорили за последние одиннадцать лет а не высказали только гулкое раздражение ведь постоянно терялись перчатки в доме и один больше работал а другой больше плакал и прочее что не хотелось уже обсуждать чтобы сохранить покой перемирия бережное притворство и курили в тамбуре мешая пошлые колкости с дешёвыми коктейлями и несколько раз присматривались к рюкзаку и к непроглаженному общему виду и даже скорее всего отпустили одну из мерзопакостных шуток по адресу но потом отвлеклись на песню а Леночка тоже её знала и часто пела её с другими уходи и дверь закрой хотя мала и слишком нежна была для хлопанья дверями но такое промозглое коричневое время стоит на земле что дети схватывают всё на лету по пути к дому дежурила прислуга фонарей по-лебединому клонившая длинные шеи в ларьках перехватывали шоколадки пиво и краснеющий юноша спрашивал презервативы пока девушка в жилетке из искусственного меха ждала на улице плащ был слишком лёгок для осеннего ношения и холод словно топор так примеривался к незакрытой шее будто хотел снести голову с плеч но сердцу было тепло Леночка была рядом тонкая соломка волосиков и маленькие пытливые ручки и бесконечные вопросы нет больше никого кто бы с такой скоростью стремился постичь и присвоить потухающий огонь осеннего мира куда мы идём что такое баклуши где будет ночевать электричка а долго ещё идти а купишь мне мармеладных червячков а сколько там ещё девочек а как их зовут ты почему кстати не покупал билетик ты не боишься контролёров а кого ты боишься а я много чего боюсь темноты и пауков и быть одной как хорошо что я больше не одна и простудиться и остаться без червячков и потерять куриного бога что положили в карман на прощание ветер бился в проржавевшие стенки гаражей как полоумный и вот наконец прибыли сняли тяжёлый замок включили свет пахло сыростью и старыми вещами в ящиках ждали своего часа принесённые с помойки куклы с выдернутыми руками или ногами или разрисованными лицами старые тряпки дырявые колготки музыкальный механизм выдранный из медведя свадебное платье лампа журналы с распухшими от влаги страницами сложенные картонные коробки на пыльных полках спали уродливые инструменты молоток пила кувалда напильник плоскогубцы стояла швейная машинка «Подольск» он положил Леночку на холодный стол.
Ромбов изучил посетителей читального зала. Старик, похожий на большую стрекозу, в широком синем пиджаке не по размеру и в очках с круглыми толстыми линзами. Плотный мужчина средних лет с лысиной, какого-то общезнакомого вида. И красивая девушка в голубом воздушном платье. Он сразу вспомнил, как она скандалила в ректорате Педа, хотя она и изменилась за лето.
Он обратился к тому, что с анархией.
— Николай Иванович?
Искомый поднял голову и тут же с некоторым облегчением подсёк холодную мысль: его преследователем был ещё совсем мальчишка, очкастый, пружинистый, невысокий, похожий на студента-ботаника.
— Это я вам звонил, — продолжил Ромбов, обратив внимание на то, как девушка подняла глаза и с любопытством теперь прохаживалась по нему увлечённым взглядом. — Оперуполномоченный Ромбов. Андрей Романович.
— А… да, — спотыкаясь на каждом слоге, протянул Зелёнкин.
— У меня к вам есть ряд вопросов…
Зелёнкин обернулся к Юле, потом обратно, к своему гонителю:
— Здесь моя студентка… и ещё… — он показал на старика-стрекозу. — Нам уйти?
— Это необязательно.
Из спокойного тона и вежливого отношения можно было сделать вывод, что арестовывать его пока не собираются.
— Вы занимаетесь исследованием солярных символов, так? Я видел статью в газете.
Ромбов придвинул к себе стул и устроился с другой стороны стола, так что оказался по диагонали от Зелёнкина и как раз напротив девушки.
— Я… публикуюсь в «Нижегородском рабочем», да. Статьи на разные темы. Краеведение, история, литература. О символах писал недавно.
— Можете мне рассказать для начала всё, что вам известно об этом? — оперативник нарисовал хвостатый знак.
Камень с сердца Зелёнкина упал. Речь шла о другом!
— Это? — Зелёнкину достаточно было секундного осмотра. — Трискелион, древний знак, в переводе с греческого означает…
— «Трёхногий», — подхватил Ромбов. — Почему трёхногий? Больше похоже на щупальца какого-то чудовища.
— Если только постоянный ход жизни кажется вам чудовищным. Смотрите, здесь линии округлые, но сохранились варианты знака с ломаными линиями или даже с прорисованными ногами. Помните, например, символ Сицилии?
Зелёнкин спросил по привычке, как спрашивал у неразумных студентов, не ожидая что-то выудить из их памяти, но Ромбов удивил его:
— Да, подождите… Я видел… три ноги и женское лицо посередине. Это одно и то же?
— Во всяком случае, одного происхождения…
— И откуда они взялись? Территориально.
— Я вам не смогу ответить. И никто не сможет. Это солярный знак. Встречается у греков, крито-македонцев, этрусков, кельтов, у народов Гималаев. Это магическая сила, доступ к которой открывали для себя разные народы.
Ромбов взвесил про себя полученную информацию.
— Хорошо. А он добрый или злой? Я так и не понял.
— В каком смысле?
— Раньше люди верили в то, что он помогает, охраняет или, наоборот, это что-то вроде сглаза? Многие пишут, что символ «позитивный»… Но почти везде он связывается со смертью.
— Как бы это объяснить… С помощью огня можно приготовить пищу и спастись от холода. А можно выжечь целую деревню. Как интерпретировать огонь: как добро или как зло? Смотря кто интерпретирует. И смотря кто несёт огонь: Прометей или инквизитор. Такая же история, например, со свастикой. У меня есть книга, где я исследую этот вопрос. Что для вас свастика: символ чудовищного преступления против жизни, газовых камер и чёрного дыма концлагерей?
Ромбов поискал в памяти:
— Да. Свастика, утверждённая Гитлером в 1920 году как символ Национал-социалистической рабочей партии, знаменовала торжество арийской расы и Третьего Рейха. В 1946 году после Нюрнбергского процесса была признана противозаконной многими современными государствами.
Зелёнкин кивнул:
— Но до того, как знак был поднят на знамёна нацизма… Сотни и даже тысячи лет свастика была солярным символом, распространённым по всему свету: в доколумбовой Америке, Африке, Евразии… Символом благоденствия и процветания.
— То есть трискелион — всё-таки чаще используется как оберег, знак защиты?
— Да. Но если он окажется в опасных руках… Вы понимаете? Нельзя ручаться.
Ромбов не собирался раскрывать обстоятельства дела и хотел рассмотреть только теоретическую часть. Но уже не смог остановиться.
— Так… А от чего он может защищать мёртвого человека?
Зелёнкин постарался не выдать страха, который опять начал расползаться под кожей. Не надо было этого говорить, но ему хотелось объяснить:
— Может быть, это оберег для души покойного, чтобы та не потерялась во время перехода? А может, трискелион защищает не душу, а, наоборот, — от неё?..
Он пронзительно посмотрел на оперативника.
— Защитить мир от плохого человека? — Ромбов задумался. Это полностью переворачивало сложившуюся картину. — Но человек мёртв…
— Это если вы не верите в существование жизни после смерти. А если телесное умирание всего лишь этап большого пути? Именно так, во всяком случае, считает большинство земных культур. Кельты, например, верили, что душа человека может вернуться, если у неё есть проводник. Друиды могли быть проводниками, а могли, наоборот, запечатать вход.
— То есть могила в данном случае — это ворота между миром жизни и смерти и трискелион закрывает эти ворота, чтобы никто не пострадал? Такой ритуальный смысл?
— Всё может быть, — простодушно согласился Зелёнкин.
Непонятно было, верит ли он сам в то, что говорит. В странствия душ и в силу трискелиона. Но Ромбов не спросил об этом. Как-то сама собой грохнула мысленная вспышка:
— Получается, тот, кто оставил знак, считал умершего плохим человеком, от души которого надо защищать живых?.. А если это целая группа людей, то, возможно, он питал отвращение к их культуре или религии, а, возможно, был знаком с кем-то из них лично и даже враждовал.
— Я уже не очень понимаю, о чём речь. У вас есть ещё вопросы? — скупо поинтересовался Зелёнкин. — У меня работа. И ученица ждёт.
Ромбов почувствовал себя школьником, решившим задачку по математике, к которому учитель, добившись правильного ответа, моментально потерял интерес. Он обратился к Юле:
— Я вас отвлёк?
— Меня — нет, — Юля весело тряхнула головой.
Ромбов рассмотрел её подробнее: ей шёл новый образ без вызывающей одежды.
— Надеюсь, вы не сказали ничего секретного? А то, может, возьмёте меня в программу по защите свидетелей, на всякий случай?
С Ромбовым никто никогда так не говорил. Он смутился:
— Ничего такого…
Зелёнкину ужасно не понравилась Юлина заинтересованность:
— Всё, вы нас отпускаете? — с несвойственной ему резкостью попытался он выпутаться из беседы.
— Вы же не на допросе, — кивнул Ромбов. — Скажите мне ещё последнее. Чёрная полоса — просто ровная чёрная полоса — что может означать?
Сердце Николая Ивановича обернулось подстреленным лебедем и рухнуло в тёмный омут плохого предчувствия.
— Часть зебры, — с неявной издёвкой ответил он.
— А с точки зрения оккультного значения? Вам ничего не приходит в голову?
— Не знаю. Нет. Мне пора уже, — он встал и захлопнул книгу, чтобы показать, что разговор окончен.
— Спасибо за время, — Ромбов понял, что большего не выжмет.
По привычке фиксировать всё вокруг прочитал вслух название книги:
— «Записки о Галльской войне».
Через лунку во льду сознания, под которым плавала в его голове самая разная информация, как огромная рыбья стая, он вытащил имя Цезаря и одну из сотен латинских поговорок, что заставляли учить на первом курсе академии:
— Alea jacta est.
— Что это значит? — поинтересовалась Юля, которая тоже начинала собираться и как раз застёгивала блестящие босоножки.
— Жребий брошен, — нехотя перевёл Зелёнкин.