Ты всё поняла, Дашенька? Смотри у меня. Не пропускай мимо ушей, как ты пропускала склонения и переменные, так что образовывали они какую-то толкотню в голове, а голова была дырявая — старый сачок, из которого вылетали бабочки. Толкотню такую, как на воскресном рынке, когда из боковых улиц, минуя главный вход, прибывали покупатели селёдок и квашеной капусты, пахучей кинзы и бабушкиного укропа, бьющихся яиц и свиных копытец. Вся ты была закуток, где накиданы друг на друга ящики представлений и знаний, свалены в углу какие-то отходы дня, подгнивают дружбы. Вся быстрая, как рыночный день с его кутерьмой, и одновременно приземлённая, как долгое стояние на ногах за прилавком. Ты слушаешь меня, девочка?
Мы уж тебя воспитаем в полноценного члена нашего негромкого общества. У нас тут всё по распорядку, по часам. В семь утра — подъём, потом зарядка, потом игры физические и интеллектуальные, пока я тружусь над «Нижегородским Некрополем», хотя, надо сказать, я разболтался, рассистематизировался из-за некоторых обстоятельств, сам стал восточным рынком с кисловато-острым облаком вокруг себя; сплошной взрывоопасный перец и маринованный имбирь. Но теперь уж дудки, теперь я себя возьму в руки, вернусь к накоплению эпитафий, к вашему воспитанию, к дорогим своим кладбищенским каталогам. Так вот я тружусь до обеда, корплю над могильными именами, а вы тем временем занимаетесь школьными науками, а то развели тут необразованность, чёрные мозговые дыры мне, знаешь ли, не нужны; вы читаете наши любимые книги: «Дон Кихота» и «Монте-Кристо», «Повести Белкина» и «Чёрную Курицу», ещё Астрид Линдгрен и Андерсена, ещё Лермонтова и Тургенева, ещё «Педагогическую поэму» и «Как закалялась сталь», чтобы вырастали не рваньём каким духовным, а столпами общества нашего горемычного. Ещё вы в это время решаете математические задачки — это по возрасту: кто возится со сложением и вычитанием, кто с дробями, а кто — с уравнениями и скоростями. Ещё рисуете леса и домики, цветочки и тигров — акварельной бумаги на вас не напасёшься, но есть краски, и обрывки моих трудов и затруднений, и кисти козлиные и беличьи, которыми можно вывести кучерявую майскую сирень, треснувшую мамину вазу, серого коня под деревом, что нахватался яблок от яблони, и ещё всех нас, взявшихся за руки, — восемнадцать сестричек и меня, Утешителя Малюток. Потом обед, но вам, слава богу, пища не нужна, а то у меня при такой скромной доцентской жизни материального обеспечения не хватило бы на прокорм всей оравы. В общем, я ем первое попавшееся: кашу или яичницу, а чаще бутерброды с варёной колбасой из магазина за углом со сладким чаем или печенье с молоком, а вы хохочете — у тебя усы остались, или — ой, Коля, ты заляпался майонезом. А потом мы всем отрядом придумываем развлечения: устраиваем концерты с песнями и страшными историями, или смотрим мультики. И у нас с вами в этом отношении царит подлинная демократия. Ты знаешь, что такое демократия? Это когда все мнения учитываются, но побеждает крупнейшее. Так вот, мы голосуем поднятием рук и выбираем занятие. Ну а потом уж и вечер подползает с машинным шипением, с бензиновыми уличными разливами в лужах и заглядывает, змеюка, в наши грязноватые стёкла. Тут-то я вас и укладываю спать, а вы сопротивляетесь, елозите, отказываетесь закрывать глаза и иногда даже дерётесь подушками и прыгаете на диване. Но я это дело пресекаю, ведь мы ценим здесь дисциплину, а бывает, когда дневные труды окончены, я пою вам колыбельные.
Давай свою плечевую косточку и две пониже — мы их облепим глиной и придадим им форму руки. Теперь левую. «Давай правую руку, левую руку» — звучит так, будто я тебя собираю в садик или в школу. Как будто меня самого отправляют куда-то в зимнее утро. Давай руку теперь вторую что ты брыкаешься что ты хнычешь трясогузка по гузке давно не прилетало так я тебе устрою сейчас этой вот линейкой а линейка огромная школьная на полметра изрисованная моими рожицами но оттого не менее увесистая и не более весёлая. И от них которые меня тащили по сугробам уже с утра пахло спиртом и бедностью я падал на живот и орал в снег что не хочу никаких холодных утренних передвижений и снег кололся между варежками и рукавом и между шарфом и курткой и тащили они меня тогда за капюшон в садик прямо лицом и животом по снегу так что я подпрыгивал на сугробах но упирался в снежные волны это белое море было единственным морем которое я знал. У них, у прочих обитателей садика и жизни, были другие моря — с дельфинами раскалённой галькой и торговцами раками, а у меня только моя присадиковая зима, со слезами смешанная. Поэтому и запомнил, как мы во сне на пирсе познакомились. А кто эти тащившие? Я никогда об этом не вспоминал до сих пор. Если рассуждать логически, то мама или папа, но я не помню ни лица, ни пола и не помню их такими, с линейками и шарфами-удавками. Честно говоря, и вовсе их помню сразу убогими стариками, совершающими электричечные перебежки на дачу к малине и флоксам и прилетающими, словно птицы, на зимовку в нашу квартиру, где живут тихой жизнью, почти не вылезая из комнаты, просиживая дни и вечера за телевизором, и иногда только швыряют оттуда претензии про уборку, покупки и неистребляемых тараканов.
Очень ты, конечно, долго пролежала там. И почва неподходящая. Всю плоть растеряла. Сушить-то нечего. Но это ничего, не всем же быть молочными, как телята, и полнокровными. Мы тебя скрутим из косточек, глины и ткани, мы уж столько экспериментов провели, что никакие опасности тления и гниения нам не страшны. И договор с духами у нас давно подписан, ходи себе туда-сюда без всяких загранпаспортов. Моё словечко да душа ландышевая — вот наши документы. Чистая у тебя ведь душа? Да шучу я. Знаю, что чистая. Не боись, пропустят. Теперь ножки давай с берцовыми косточками. Сейчас мы их разложим, как полагается. А ты пока что расскажи: как тебя угораздило так рано умереть.
Я кажется отравилась это бабушка недоглядела я любила гулять по деревенским окраинам по полям которые заняли борщевики по лесам где высовывались из-под брёвен грибные шляпки и красными глазами поглядывали волчьи ягоды и бывало иду приветствую солнышко отщипываю листики да и в рот засовываю от нечего делать и так целый день могу шататься трогать деревья жевать листики, грибочки и ягодки валяться на травке что ещё делать в старых деревнях которые взяли в окружение строгие леса там доживают своё старики а ровесников нет уже не привозят даже на лето пыль дорожная да пустая жара а бабушка думала что у меня тепловой удар это с нежными барышнями бывает так и сказала и дала мне тазик для рвоты и полотенце мокрое обтираться и ушла в огород работать потому как клубника ждать не будет и два дня меня крутило-крутило будто саму выжали как полотенце там бабушка уж спохватилась везти в больницу да поздно.
Неприятная какая и мучительная смерть зато теперь у тебя настоящее свадебное платье для повседневного ношения ты ведь всегда о таком мечтала и новая лёгкая жизнь и ты уж точно ха-ха не отравишься потому что ни желудка у тебя ни кишечника не будет, девочка.
В общем я, Дашенька, закончил, эко отвлёк тебя разговорами, что полдня пробежало, ты теперь полежи здесь, в гараже, недельку, чтобы глина у нас подсохла, а потом зашьём её в тряпки, и будем одеваться, и пойдём заселяться в квартиру. Да и ещё я тебе вместо головы прикреплю вот эту музыкальную шкатулку с Бетховеном. Но я не хочу шкатулку вместо головы! У тебя череп, Даша, не очень красивый, а шкатулка, смотри, какая музыкальная. Ты и ею всё прекрасно будешь слышать и видеть. А другие девочки тоже со шкатулками? Нет, ты одна такая будешь, особенная. Я не хочу быть уродом, они будут надо мной смеяться. А ну прекратить истерику, никто не будет над тобой смеяться. Ты забываешь, что меня надо слушаться, мы с тобой с этого начали сегодняшний день, и на кладбище ты мне обещала. Вон, видишь, в углу сидят две девочки? Ты такой судьбы себе хочешь или хочешь в квартиру? Знаешь, почему они в пыльном гаражном углу? Потому что они плохие, они мне разонравились, так как плохо вели себя. Я их, скорее всего, верну под землю, но пока они тут сидят на испытательном сроке. И если ты не хочешь к ним, а хочешь платье невесты и новую жизнь, то прекратить слёзный фонтан в строю!