Он словно ждал нас. Высокий, смуглолицый, с темными, почти черными глазами редкой миндалевидной формы в обрамлении густых и длинных ресниц. Волосы его, казалось, переливались сизым фейерверком, ниспадая на плечи. Он возник так молниеносно, едва лишь Кирилл коснулся кнопки дверного звонка, что казалось, поджидал нас там уже вечность.
— Кирюха! Шельме-ец… Где ты пропадал? Ах ты, красота-то какая! — И тут же, без паузы, приличествующей ситуации, представился мне: — Валерий Иннокентьевич. Ручку-с, мадам… Холодная какая! — произнес он низким рокотом и в легком поклоне коснулся губами моих пальцев. — Ну, да ничего, отогреем. Прошу вас, Друзья мои, проходите. Чаек уже зреет.
Он живо достал чашки с блюдцами, сыр, тонкими ломтиками нарезал колбасу и хлеб, аккуратно кубиками выложил масло и, пододвигая табуретки к столу, пригласил последовать своему примеру.
Пока чай дозревал, Валерий Иннокентьевич, удивительным образом сочетая учтивую интеллигентность и нахальную бесцеремонность, за считанные минуты успел разобраться в ситуации.
— Все ясно, Кир. Подробности позже. Как насчет освежиться?
— Да я, собственно, за рулем… А! Пропадать, так с музыкой! — Кирилл вздохнул с видимым облегчением и стал наблюдать за хлопотами гостеприимного хозяина.
К тому, что уже было на столе, Валерий Иннокентьевич добавил бутылочку «Армянского» и небывалые по тем временам маслины.
— К маслинам-то водочку бы…
— Водочки-с? Будет сделано. — Валера тряхнул густой шевелюрой и подмигнул почему-то мне, будто эта просьба исходила от меня, а не от Кирилла. — Водочку — это я мигом. Эка невидаль… А знаете ли вы, что водку на Руси живой водой называли? — спросил он, возвращаясь на кухню с бутылкой «Столичной».
— Вот то-то я и гляжу, как водка на столе, так русский мужик прямо оживает. Живая вода, она и есть — живая. Видать, уже в генную память проросло. И главное, что замечательно, — живость такая разудалая, шальная такая. Прямо сладу нет, а говорят — алкоголизм, за-ви-си-мость ор-га-низь-ма, — зачем-то прокартавил Кирилл. Видимо, эта «зависимость» мужикам напомнила нечто из их прошлого, потому что они переглянулись и расхохотались.
— Да, Кир, когда зависимость — это уже плохо, это уже мертвая вода.
— Вот я тоже о том же. Как «живой» переберешь, так в дугу. Мертвец. Хоть в лоб, хоть по лбу.
— Слушай, Кир, а может, это наши в рецепте напутали. Ну, с технологией приготовления перемудрили?
— Да вряд ли перемудрили. Утром ведь, когда очухаешься от остекленения, так за ту же бутылочку и цепляешься. Глоток — и ты уже сокол! Живая, живая, не сомневайся! Все дело в дозировке.
— И то правда. В старину по каплям принимали. Ну что, капнуть?
— Спрашиваешь!
Валера откупорил бутылку, подставил рюмки трилистником, чтоб ловчее перемещать, и нацелился уже было разливать, как Кира одну из рюмок перевернул вверх дном.
— Что, дама хворает?
— Нет, не пьет.
— Ну, значит, хворает. Потому как всякий здоровый человек…
— Вот-вот: ЧЕЛОВЕК. А дама, какой же она человек?
— А кто же я? — Несмотря на шутливый тон, такое высокомерное замечание меня несколько задело. Нет, я, конечно, не феминистка, но, видимо, еще со времен матриархата в моих генах осталась память, несколько отличная от видоизмененной под влиянием алкогольной агрессии памяти мужского племени.
— Ириш, шутим же, — Кирилл сделал виноватое лицо.
— Так вот, я продолжу… Потому как всякий здоровый человек…
— Ириш, ну прости.
— Да ладно тебе, проехали, — я нехотя отмахнулась.
— Нет, ну вы мне дадите продолжить? — Валера насупился.
Кирилл с легкостью переключил свое внимание на друга, взял уже наполненную рюмку и, поднося ее к губам, великодушно согласился:
— Продолжай. Только покороче.
— Ну да… А о чем это я, собственно?
— Потому как всякий здоровый человек… — напомнил Кирилл.
— Ага… Это человек не больной, — неожиданно завершил Валера. — Так давай выпьем, чтоб все были здоровы!
— Я уже, — крякнул Кирилл, надкусывая бутерброд.
Чай был великолепным. Мужики трепались о каких-то пустяках, вспоминали общих знакомых и травили анекдоты, за которыми волочилась длиннющая борода. Но анекдоты, как и общие знакомые, с которыми они оба давно уже не встречались, вероятно, увлекали их сильнее, чем моя разобиженная, угрюмая персона.
День неимоверно растянулся, и я под шумок вышла из кухни в поисках более спокойного уголка.
Всего в малогабаритной «распашонке» было две комнатушки. Чистенькие, со вкусом обставленные, тем не менее они сквозили какой-то необъяснимой пустотой. Может, оттого, что, в отличие от уютной кухни, эти комнаты казались нежилыми. В них даже воздух был нежилой.
«Одинокий, — решила я. — Или, как Кира, — временно одинокий. Вот вернется жена, застанет меня здесь…»
Додумать я не успела и вздрогнула от неожиданности, когда из-за моего плеча раздался голос Валерия Иннокентьевича:
— Ты с кем разговариваешь?
— Ни с кем, — посмотрела я удивленно.
— Значит, показалось. Ты ничего, не смущайся, располагайся, где понравится. Я вообще-то на кухне обитаю. Там у меня и креслице раскладное. В комнаты почти не заглядываю. Разве вот в эту, в гардероб за бельишком да за мелочью кой-какой. С нами скучно, да? Мужики всегда так, не обижайся.
— Включи телек.
Он подошел к телевизору и нажал на кнопку.
Телевизор натужно загудел, из его недр стал медленно проступать сначала звук, а затем, так же медленно, появилась смазанная картинка настроечной сетки. За кадром читали какой-то текст. Что-то очень знакомое со школьных уроков литературы.
Буквально нескольких фраз мне было достаточно, чтобы узнать «Анну Каренину». Меня раздражал Вронский, и саму Анну я не могла понять. Но в то же время мне было бесконечно жалко и Анну, и ее незадачливого супруга.
— Ты смотри, уже час. Перерыв, — сказал Валера и вновь щелкнул кнопкой.
Почему-то подумалось, что телевизор так же медленно, как оживал, должен уходить из жизни. Но он мгновенно погас и затих.
— К сожалению, даже не знаю, что еще предложить в качестве альтернативы нашему неинтересному обществу. Можете меня за это растерзать, — произнес Валера и широко улыбнулся, обнажая свои не совсем белые, но крепкие зубы. — Может, книжку? — Он подошел к стеллажу и пробежал взглядом по корешкам.
— Мне бы покрывальце, а?
— Во! Точно! Отдохни, а то уж больно вид у тебя усталый.
Такой выход из положения освобождал его от массы проблем, связанных с необходимостью развлекать гостью, и давал возможность, не терзаясь угрызениями совести, вернуться к другу.
— Отдохни, отдохни. Я тоже поспать не дурак. Старею, что ли… По полдня порой дрыхну, если дел нет. Правда, потом полночи ни в одном глазу, как сыч, хоть вой. Но ничего, мешать не буду. Я по ночам люблю в город выходить. Тут до города, если вдоль речки, с час ходу в быстром темпе. А на машине небось плутали?
— Да уж.
— Ну вот и покрывальце, и подушечка. Может, все-таки книжку позанудней… Вместо снотворного? — Он внимательно рассматривал меня, пытаясь предугадать мое желание.
— Спасибо, я сама, если что. Можно?
— Нужно даже! Страсть не люблю гостей, которые на все испрашивают разрешения. Чувствуй себя как дома.
Валера вышел, и едва я прилегла, как почувствовала неимоверную усталость, которая наваливалась на меня, будто я затащила в гору тяжелую поклажу.
— Миша-а-а! Домой! — сквозь перебранку ворон прорезались то и дело женские голоса. — Я кому говорю, домой!
— Ленька! Тебе что, отдельно?! Щас батя задаст!
Я окончательно проснулась и, судя по заоконным сумеркам, определила для себя примерно десятый час вечера.
Постепенно двор опустел, человечьи и вороньи семьи угомонились, и как-то незаметно подкрался час кошачьих завываний. Меня удивила несезонная активность этого загадочного вида земных обитателей. Вообще-то я люблю кошек, но, когда они воют вот так, как сейчас, мне представляются голые младенцы, которых инквизиторы подвергают пыткам за их несомненно дьявольское происхождение. В детстве я просто не могла уснуть из-за этого, и мне не верилось, что эти милые, пушистые ласковые комочки способны издавать подобные звуки.
Наконец, абстрагируясь от уличного шума, я сконцентрировала свое внимание на внутриквартирных звуках.
— А ты полагаешь, что имеешь на это право? — Голос Валерия Иннокентьевича вернул меня в действительность, и я разом вспомнила весь сегодняшний день. — Да ты, как я погляжу, здравым смыслом не отличаешься. Либо плетешь мне здесь под завязку? — На некоторое время он умолк. — Решать-то все равно тебе нужно. Или как рыбка по течению? Куда вынесет, там и съедят.
— А Хельга?
— Ну что Хельга, Кир? Хельга баба боевая и без тебя не пропадет. А девчонку ты изведешь. Сломаешь. У нее уже глазенки — сплошная рана. Так ведь сам в это влез… За ворот волокли?
— Но…
— Что но?
— Не так все начиналось. Понравилась она мне. Да! Понравилась! А что здесь такого? Ну, скажи, не чурбан же я? Разве плохо, когда ты еще песком не посыпался и бабу живую не только глазами способен? Но не в этом дело!!! Я ее душой, понимаешь? Влип просто!
— Ага. Влип, а как же! Когда б ты в свои сорок еще и соображал изредка.
— Но я люблю ее. Это не блажь идиота! Ты-то любил когда? О-о… Знаешь… Не каждому дано.
— Любишь? Ты себя любишь. Что, я не вижу: ножки, попка… Еще бы! Семнадцать! Тебе когда столько было? То-то, уже без костяшек и не сосчитаешь. А я тебя тогдашнего помню. И Хельгу твою помню. Мадьярочка такая, шебутная, сообразительная, глазки сверкают. А какие собачьи пляски вокруг нее вились. И мне морду бил, помнишь?
— Помню. А чего подкатывал?
— Да не подкатывал.
— Подкатывал. Сам виноват! Не знаю, что ли?
— Ну, если мы сейчас выяснять станем, кто в чем виноват, мы в таких дебрях заблудимся, что там и усохнем.
Жучок ревности закрался мне в грудь и тихонечко подтачивал сердце.
— Чего выяснять, годы прошли уже. Даже если б подкатывал, кто знает, как лучше. Может, живи я с ней, и моя семья не разрушилась, и у тебя бы другая была. Я не к тому. Ты Хельгу-то потому и выбрал, что себя любил. Те же ножки, та же попка… Они похожи. Слушай, а я ведь сейчас только понял, как они похожи, а? Ну-ка, вспомни свою в те годы? Может, потому на Ирке и зациклился, а? Как жертву наметил, и…
— Нет, Валер. Я люблю ее. А свою не любил. Вот там — да, правильно, пляски собачьи… Поединки, азарт. А здесь нет поединков. Я люблю ее. Сегодня ночью…
— Вчера.
— Что вчера? — не понял Кирилл.
— Вчера ночью, если ты о прошлой ночи, то сегодня уже прошло.
— А… Да ладно тебе… Я как другу, а ты… — Кира замолчал.
— Кир, а правда — вчера. Потому что — вчера.
— Нет, ну ты и…
— А дай мне по морде!
— Зачем?
— Да так просто.
— Ну, что я, съехал? Еще чего?
— А за Хельгу давал.
— Так то когда было. Сто лет… Тогда и давал, а сейчас чего?
— Так просто! Ну дай, слабо? Слабо??
— Отстань, говорю.
— Вот видишь, слабо. Слабак ты. Ты такой слабак, что даже любимую свою ко мне привез. Ко мне! А я — один. И песок, как ты изволишь выражаться, не сыплется. И то, что у тебя вчера ночью, у меня, может, завтра.
— Ну… Ты! Ты чего? В детстве уронили? Как с самоваром, не протекает? — Кирилл перевел разговор на более безопасную, как мне сначала показалось, тему.
— А чего?
— Починю сейчас. Мне это враз. Забыл, что ли? — Кирилл, видимо, привстал, потому что послышался грохот отодвигаемой табуретки.
— Ага! Забыл, представь. Ну, почини! — Валера тоже привстал, и вторая табуретка с идентичным грохотом продвинулась по полу.
Потом она, похоже, упала и задела плиту. Наверное, ее пытались подхватить, но неудачно, потому что со стола посыпалась посуда. А может, Кирилл и впрямь начал «чинить самовар», но как-то уж быстро все стихло.
Затем кто-то из них зашуршал веником по полу, собирая на совок осколки и ссыпая их в мусорное ведро. Некоторое время на кухне было тихо, потом Валера стал напевать себе под нос какой-то незамысловатый мотивчик, который из нечленораздельного мычания оформился в тихую и печальную песню:
Среди миров, в мерцании светил
Одной звезды я повторяю имя,
Не потому, чтоб я ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у нее одной ищу ответа,
Не потому, что от нее светло,
А потому, что с ней не надо света…
— Нет, Валер. Я люблю ее. Я врос в нее. Весь, до каждой нервиночки врос. Сегодня ночью… — Пьяный голос Кирилла задрожал, как натянувшаяся струна.
— Вчера.
— Ну, пусть вчера! Пусть! Вчера ночью я смотрел, как она спит. Понимаешь, просто сидел и смотрел. Мы ведь уже почти год знакомы. А тут просто сидел рядышком и смотрел… Грудка маленькая, остренькая, ключицы тоненькие, как фарфоровые. Губки, носик точеный, ну прямо — куколка. Хрупкая. Коснусь — рассыплется. И так захотелось дотронуться. А кожа горячая. И поплыло перед глазами… Я люблю ее. С ума схожу просто! А Хельга… Всю жизнь меня волочет, как мешок с дерьмом. Будто не в паре мы, а так — пристяжной я вроде. Да ладно, чего там, ты же про меня больше моего знаешь. И то, что я тебе сам, и то, что со стороны. Я-то себя со стороны разве что в зеркале…
— Ха! А помнишь Краскову? Ну, как же, Светку! — Валера как-то не к месту развеселился, и вряд ли Кирилл был способен затуманенным мозгом перестроиться на какие-то отдаленные воспоминания, но он все же буркнул что-то вроде: «Угу…» — и снова умолк. И Валера молчал.
Я понимала, что оба они сейчас каждый в своем. Но тут Валера снова коротко хохотнул, и Кирилл вздернулся:
— Ну, чего тебе смешно? Ну да, в зеркале! Что тут смешного?
— Краскова крышей тронулась давно… Я к ней с Имиком пришел, ну, цветочки там, конфеточки. Имик все как-то к ней льнул, пойдем, говорит, подсобишь, а то я сам не осмелюсь.
— А-а-а. Имик! Да-да-да. Помню-помню. — Кирилл оживился. — Такой пухленький был, прыщавенький. Помню. Точно! Во! И Светку, ну да!
— Так мы еще про крышу не знали. Глазки у нее так иногда странновато поблескивали, чудила изредка, так кто не чудит? Каждому — свое. А тут заходим, дверь открыта. Светка голая, и грудки, как ты говоришь, остренькие, и носик точеный, а кожа — бе-лая, мраморная прямо. Ну, или как там у тебя?
— Фарфоровая.
— Во! Правильно — фарфоровая. Мы к ней, а она в зеркало смотрит и нас вроде как не замечает. Имик ей, мол, с легким паром. Мол, когда из ванны, надо бы дверь закрывать, а то мало тут шастает. Народец у нас разный. А она — ноль на массу. И в зеркало так подозрительно смотрит, а потом и говорит. В зеркало, стало быть, говорит, а нас будто и нету.
«Эй ты, — говорит, — если носок не отдашь, за себя не ручаюсь». — А я тут только и заметил, что на ней один носок. Белый такой, вязаный.
Имика застопорило. «Свет, ты что?» А она как заголосит, как запричитает: «Мамка, как болела, носки вязала. Потеряешь носок, сказала, помрешь! А эта сучка умыкнула. Помру я теперь! Люди добрые!»
У меня в животе похолодело. Пойдем, говорю Имику, пойдем. А он меня отодвинул в сторону и сам к Светке. Целует ее, обнимает, убеждает, мол, не брала она, не могла взять, это же отражение. «Вот, смотри, это кто?» И на себя показывает. «Ой, Имичка!» — «А там кто?» — и на отражение. «Ты что, — говорит, — дурак? Ты это». — «А это кто?» — и на нее пальцем. А она у виска крутит пальчиком: «Да я же это». — «А там кто?» Она в зеркало глядь и давай орать: «Что ты ее прикрываешь? Я же не дура! Смотри, у меня один носок. Мой! Мамка вязала! И у нее такой же! Ну что? Ну что? Она и умыкнула! А ты покрываешь!»
Я конфеты бросил, бутылек и бежать оттуда. А Имик остался. По сей день с ней. По городу гуляют, мальчишки в них камни швыряют и орут: «Светка, Светка, в мозгу табуретка!» А ты говоришь, любовь. Вот она — любовь.
Они снова замолчали. Я представила Имика и Светку. Как они идут по городу, как он приникает к ее плечу, а она, покорная и спокойная, бредет рядом с этим толстым и прыщавым рыцарем своей мечты. И ей хорошо. Что ей эти шакалята, которые только и могут издалека швырять в спину камни, когда рядом с ней такой верный и доблестный Имик.
— Не дай мне Бог сойти с ума. Пусть лучше посох да сума, — задумчиво произнес Кирилл.
— Пушкин?
— Не знаю. Где-то слышал, а чье — не знаю. Ну ладно, пойду я…
— Куда? Ложись у меня, утром поедешь.
— Не, Валер, пойду. Ты уж Ирку-то приюти, а? Мне разобраться бы со своими… Пойду. Машину пока здесь, завтра заберу, лады?
Кира вздохнул полной грудью, расправил плечи, я даже услышала, как трещат косточки вытягивающегося позвоночника, и поднялся.
— И ты это… Смотри… Сам знаешь.
— А то!
С уходом Кирилла покой и размеренность поселились в моей душе. Каким-то женским чутьем уже в ближайшие дни я ощутила в себе происходящие перемены.
Ни тошноты, ни боли в груди, ни смены гастрономических пристрастий не было и в помине. Но странные токи окутывали мою плоть незримым сиянием и замыкались в своей самодостаточности.
Готовила ли я скромные обеды на две персоны, гуляла ли по вечерней аллее, слушала ли старую радиолу, починенную Кириллом на следующий день после того, как меня здесь поселили, — все находило свою философскую завершенность в моей душе. Все стремилось выразить и подтвердить полноту моего незначительного в глобальном масштабе бытия.
Дни шли за днями. Кирилл приезжал часто, но как-то особенно не задерживался, был немногословен и лишь многозначительно поглядывал на Валерия Иннокентьевича, словно пытаясь разглядеть за его добродушной непосредственностью что-то большее, чем просто участие в наших отношениях.
Он, безусловно, ревновал, но высказать этого не смел, потому что другого выхода не видел, а если выражать недоверие или предъявлять претензии, то нужно что-либо менять. Изменить он ничего не мог и, молча терзая свою душу ревностью, как-то особенно нежно целовал меня, стоя уже на выходе и тревожно заглядывая мне в глаза.
— Маленькая моя, потерпи чуток.
Этот чуток все растягивался во времени, и вот уже стали подкрадываться холода. Так ненавязчиво, постепенно. Завоевывая вначале ночные, затем вечерние и утренние часы. Только дни еще оставались теплыми, и листья едва-едва прихватывала прозрачная позолота, но в целом кроны были полны жизненных сил, и небеса до краев наполнялись их мощным шелестом.
— Ирочка. Я гораздо старше вас и смею надеяться на ваше внимание. Положитесь на мой жизненный опыт. — Витиеватый слог Валерия Иннокентьевича показался мне забавным, но несколько насторожил. Я почуяла что-то неладное и напряглась.
— Перемены, зреющие в вас, не могли пройти для меня незамеченными. Уже более месяца вы здесь, и я… Может, это не мое дело… Может, это несколько бестактно… Но, как бы это сказать… Видите ли, Кирилл, как вы уже знаете, — мой давний, смею заверить, — очень давний друг. И поскольку он возложил на меня некоторые обязанности относительно вас, то… Можно я задам один бестактный вопрос?
— Ну, что вы, Валерий Иннокентьевич! — Его напыщенная манера стала меня раздражать. — Только нельзя ли попроще?
— Ты… беременна?
— Ах, вот оно что! — Я моментально успокоилась. — Думаю, да.
— Ну, что тут думать? Это видно. У некоторых и на сносях не поймешь, а у тебя — видно. И что, решила оставить?
— А как же иначе?
— Допустим, иначе можно. Вопрос не в этом. Вопрос в ином: Кирилл знает?
— Пожалуй… — Действительно, я даже не подумала об этом.
— То есть вы об этом не говорили?
— Вообще-то нет. Но ведь даже вы знаете.
— Ирочка, я сейчас рядом. Я — вижу. А он бывает наездами, у него куча разных проблем, и вполне может статься, что ему невдомек, в каком ты… положении.
— Но как же… — Я растерялась от очевидности и правомерности доводов. — Но… Я же не сама… Он ведь тоже…
— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Только ведь штука в том, что люди порой годами живут вместе, и у них этого не происходит. Ну, далеко ли ходить за примером? Кира жил с Хельгой около десяти лет, прежде чем она забеременела. Конечно, это патология. Скорей, отклонение, чем норма. Я хотел бы подчеркнуть лишь необходимость сообщить об этом Кире. Ведь то, что происходит с тобой, — это ваше общее. Так?
— Так, — согласилась я.
— Ну, посуди сама, можешь ли ты самолично распоряжаться тем, что принадлежит не только тебе?
— Что вы имеете в виду?
— Лишь то, что бывают ситуации, когда есть смысл взвесить все «за» и «против», прежде чем…
Слепая ярость охватила всю меня с ног до головы. Мне была противна даже мысль, что нужно еще что-то взвешивать. Взвесить, чтоб решить — убивать или нет?
— Как вы можете?! Я… Я… ненавижу вас! Вы не смеете даже думать об этом! Не смеете!
— Но, Ирочка, девочка моя, я просто хотел, чтоб вы задумались… Простите великодушно.
Я выскочила из кухни в прихожую, мне хотелось уйти из этой квартиры, найти Кирилла. Наверняка он уже разобрался со своими проблемами. Он нужен мне!
Я все никак не могла попасть ключом в замочную скважину, чтоб отпереть входную дверь. Я проклинала замки, которые нужно открывать ключом даже изнутри, но Валерий Иннокентьевич взял меня за руку, развернул лицом к себе и тихо сказал:
— Если вам так уж невыносимо наше соседство, то не спешите уходить. Сегодня вечером меня пригласили в гости, и спустя пару минут я покину вас. Только вот курточку прихвачу да телефончик черкну. Нужно будет — звякнете.
Он прошел в комнату, быстро написал на тетрадном листе номер телефона, взял куртку, сунул ноги в ботинки и, проходя мимо меня, вручил мне неровно оборванный клочок бумаги.
— Да, и еще. Пойдете гулять, непременно заприте окна и двери. А то в вашем состоянии женщины бывают рассеянны.
Дверь захлопнулась, и я осталась одна в совершенно пустой и почему-то очень чужой без хозяина квартире.
Я накинула свитерок и вышла следом. Чем больше я ходила по улицам, чем сильнее пыталась разозлить себя и как можно дальше отогнать предполагаемый вариант развития событий, тем острее чувствовала, что гнев мой исчерпан и в словах Валеры есть доля истины. Кира должен узнать о моей беременности.
Я не сомневалась, он будет бесконечно рад, он прибежит утром, и мы вместе посмеемся над незадачливым умником.
Вот ведь придумал: «Бывают ситуации, взвесьте, пожалуйста, прежде чем…» Как колбасу. Взвесьте мне сто грамм, нет не этой — эта с жиром. Вон той, под прилавочком которая. Она повкусней будет.
К трубке подошел Кирилл, и я, после непродолжительной паузы, которая мне понадобилась, чтоб справиться с волнением, и нескольких: «Слушаю вас. Да, слушаю вас…» — из хрипящего динамика все-таки произнесла:
— Кир. Я беременна.
— Да, Василий Иванович, я слушаю вас.
— Какой Василий Иванович? Это я! Я беременна! Уже больше месяца.
— Да-да. Я понял. — Голос Кирилла был сух и бесцветен.
— Кто там, Кисик? Не меня? — Женский голос возник в динамике и проплыл в глубину потустороннего хрипа.
— Нет, не тебя, — ответил Кира этому голосу и снова сказал: — Да, Василий Иванович, но вы уверены в этом?
— Так это я — Василий Иванович? А… Конспирация! Я в этом совершенно уверена, а ты не рад?
— Кисик, купай Лялю! — снова донесся женский голос.
— Сейчас-сейчас! Ляль, возьми мочалочку, намыль ее, детка!
— Ну, па-а-а! Са-а-ам на-а-а-мыль!
— Простите, Василий Иванович, мне сейчас не…
Я повесила трубку, постояла в мучительном раздумье и вспомнила о тетрадном клочке, который сунула в задний карман порядком натянувшихся джинсов.
Я развернула его и набрала номер, коряво начертанный Валерием Иннокентьевичем.
Пока шел вызов, мне почему-то представилось, как на том конце телефонного провода снова раздастся из хрипа динамика противный женский голос: «Кисик или там Валесик, это не меня?» Мелкая дрожь скользнула по позвоночнику.
— Алло! — Низкий рокот не оставлял сомнений, трубку поднял Валера. Но я молчала, я боялась даже дышать, чтоб не обнаружить свое присутствие, хотя не мог же телефон зазвонить сам, без чьего-либо участия.
— Ира… Ирочка, не молчите. Я знаю, что это вы… Кроме вас, сюда звонить некому.
И я разревелась. Я старательно закрывала микрофон, но, видимо, всхлипы достигали чуткой мембраны и прорывались в эфир.
— Алло! Ирочка, что с вами?
— Приезжайте, пожалуйста. Мне плохо… Одной…
— Бегу! Вы где?
— Не знаю, — я оглянулась и стала сбивчиво описывать местность.
— Я понял, — тем не менее угадал Валера. — Рядом с жилым корпусом трехэтажка красного цвета?
— Да.
— А справа «Хозтовары» и чуть выше здание интерната?
— Похоже.
— Стойте там.
Мы долго бродили по набережной. Валерий Иннокентьевич рассказывал о своем егерстве в Карпатском охотничьем хозяйстве, о своей жизни, жене, ушедшей после того, как он, попав под нелегкую лапу медведицы, провалялся с год в больничной палате.
— Да я ее не осуждаю. Молодая, здоровая, ей рожать, гулять, смеяться, жизни радоваться. А тут — инвалид.
— ???
— Это я сейчас такой. А видели бы вы меня, Ирочка, пяток годков назад… Оно ведь, знаете, — правильно… Не ушла бы, валялся бы и поныне. А ушла, откуда и сила взялась? Ну уж, думаю, браконьеры резали, зверье грызло, медведь мял: жив! А тут без бабы подохну? Вот и встал. Хромал вначале. Пару шажков на полусогнутых проползу, и пот градом. Сердце бьется, в ушах шум, в глазах салют первомайский. Ах ты, ядрена в корень, злость такая на себя! И вот результат! — Он усмехнулся и шутливо изобразил фигуру атлета. — Ну как?
— Класс!
К двери мы подошли уже заполночь, и, поковыряв ключом в замке, Валерий Иннокентьевич с укоризной взглянул в мою сторону:
— Так и думал, не запрет ведь.
Мне стало стыдно, и я, опустив глаза, смущенно пожала плечами.
Кирилла не было два дня. Я с замиранием сердца прислушивалась к малейшему шороху на лестничной площадке. Подбегала к окну на самый незначительный звук, который мог бы напомнить гул приближающейся машины. Я практически не выходила из дому, и в груди моей больно щемило всякий раз, когда я вспоминала елейное сюсюканье: «Кисик…»
Но на третий день, прямо с утра, когда я еще досматривала последний сон, а Валерий Иннокентьевич едва поднялся и только добрел до ванны, раздался резкий звонок в дверь.
Кирилл стремительно вошел, и глаза его излучали радостное возбуждение:
— Вставай!
— Здравствуй! — Он мог бы и не предлагать этого, я уже вскочила и распахнула руки, чтобы обнять его, прижать к свой растомленной сном груди.
— Быстренько одевайся, и поехали.
— Поехали! — согласилась я и стала натягивать джинсы. — Умоюсь вот только.
— Давай-давай! — подбадривал он меня. — Поторопись, нам некогда.
— Кирочка, я так рада видеть тебя! Я так ждала! Ты где был? Ну где, а? — Я что-то бормотала и, наспех заправив кровать, прошлепала босыми ногами в ванную.
В ванной шумела вода, и я поняла, что Валерий Иннокентьевич принимал душ.
Кирилл ходил за мной по пятам. Он постучал в закрытую дверь и крикнул:
— Ну, ты чего там? Не утоп? Мы торопимся!
— А вещи все собирать? — спросила я, уверенная в том, что Кирилл наконец-то разрешил все свои проблемы, и я уеду к нему. Сейчас. Навсегда! А сюда мы приедем разве что в гости. А как же! Непременно приедем в гости. Он такой лапочка, этот Валера. А жена у него — дрянь! И вообще, все жены — дряни. Как только замуж, так сразу и дряни. А я буду другая. Я буду любить и лелеять. Я не уеду в Данию или Голландию…
— Зачем все? — Кирилл несколько озадаченно хмыкнул.
— А, ну да, ну да! Мы попозже подъедем и заберем. — Я готова была согласиться с любым из вариантов переезда, лишь бы скорей оказаться вместе.
И правда, там, может, нужно прибраться вначале, постирать. Да мало ли чего? А за вещами можно всегда…
— Давай перекусим! У меня салат «оливье»! — Я кинулась на кухню и открыла дверцу холодильника.
— Нет, Ириш. Есть нельзя.
— Почему?
— Нельзя. Не положено.
— Ой, дурачок! Да у меня ника-ко-го токсикоза! Боишься, укачает? Не беспокойся!
— Нет, Ир. При чем здесь токсикоз? После наркоза может быть плохо.
— После… Чего?
— Я, понимаешь, договорился. Ты ничего не почувствуешь. Тебе укольчик…
Ужас переполнил меня. Тело тряхнуло леденящим ознобом.
— Кирочка… Ки-ира! — Я заскулила тонко и, вероятно, так пронзительно, что Валерий Иннокентьевич выскочил из ванны и, мокрый, нечесаный, со щеткой во рту и ошметком белой пены на подбородке, замер в дверном проеме.
— Я умоляю тебя! Я обо всем договорился! И у нас нет времени на разговоры, — причитал Кирилл.
Я поплыла в комнату, разгребая руками воздух, и в мгновенном изнеможении опустилась на краешек дивана.
— Кирюша-а-а, — выла я. — Кирочка, как же? Валера! Вы же говорили, что общее. Мне нельзя самолично? А ему? Ему самолично? Кирочка-а-а! Я не могу! — я сползла с дивана на пол, на колени.
Дыхание спирало, и руки инстинктивно цеплялись за полы Кириного плаща.
Капли дождя резко забарабанили по оконному переплету. Я повернула голову к окну, небо стремительно темнело. Или это черная пелена застилала мои глаза? Сквозь эту темь доносилось невнятное бормотание:
— Я думал, ты поймешь. Так надо. Надо. Если ты любишь меня… Так надо! Что скажут люди? Куда ты с дитем? А Лялька? Тебе всего-то семнадцать. Не время еще! Меня посадят. Мать твоя посадит! А так никто, ни одна живая… Никто не узнает. А потом у нас будет мальчик. Потом! Я разведусь, слышишь?
Я не могла ни выть, ни скулить, ни плакать. Слезы испарились. Или нет — они просочились куда-то в глубь моей души, как в жаркий песок.
Я бессмысленным взглядом блуждала по комнате, выхватывая из черного марева то преломленный овал блюда, на котором плавились желтым густым воском крупные яблоки гольден, то белый крест в дверном проеме: там, вероятно, расставив руки, стоял Валера, то тяжелые складки зеленых гардин.
Шершавый, сухой стон комом застрял в моей груди, и я силилась выдохнуть его, но тело било противной дрожью, и ярость медленно, но неотвратимо закипала в моей крови.
Черный фон постепенно становился алым, и мой зрачок в этом алом мареве зацепился за некий предмет, а мозг вычленил его роковую необходимость.
На журнальном столике, рядом с блюдом, заполненным яблоками, лежал кухонный нож. Неимоверная сила метнула меня к этому сталистому жалу, сулящему освобождение от боли. Луч лезвия мгновенным огнем вспыхнул у лица и с мягким хрустом, будто в яблочную мякоть, вонзился в тело напротив.
— Ох…
Я глянула вниз, туда, где, как мне казалось, должен был лежать Кирилл. Красная пелена спала, и я обмерла.
На полу, опершись на один локоть, полулежал Валерий Иннокентьевич. Лоб его, покрытый испариной, был белым, как тот клочок пены на подбородке. По плечу гранатовыми зернышками скатывались капельки крови.
Розовые губы растянулись в гримасе усмешки.
— Эх ты, вояка! А если б убила? Ну, кто-нибудь подсобит? — Он скрипнул зубами, с трудом поднимаясь, и посмотрел на Киру. — Надеюсь, ты не обиделся, что я так грубо оттолкнул тебя?
Кирилл монументально замер, лишь ресницы его едва вздрагивали. Он неотрывно смотрел на лежащий у ног нож и шевелил губами.
Валерий Иннокентьевич перевел взгляд на меня и ободряюще подмигнул черным глазом.
— Не боись, залечим.
И тогда я вдруг почувствовала, как шершавый комок в растрескавшейся от невыносимого жара груди стал обволакиваться живительной влагой. Тугой узел отчаяния, доселе сжимавший сердце, ослаб, и тело внезапно стало необъяснимо легким. Валерий Иннокентьевич отшвырнул нож ногой и пошел к ванной. Он неловко задел раненым предплечьем дверной косяк, оставив на нем красную полоску, глухо матернулся и зажал порез другой рукой.
— Не боись, залечим, — непонятно для кого повторил он и, перефразируя известный шлягер, запел: — То ли еще было, ой-ой-ой…
Трубы в ванной загудели, и, прежде чем раздался плеск воды, некто во чреве водоснабжающей системы пару раз хрюкнул и надсадно взвыл.
День понемножку расходился. Сквозь серую морось выглянул игривый лучик, небо слегка просветлело, и комната стала заполняться разнообразными уличными звуками.
Где-то вдалеке звякнули молочные бидоны, залаяла собака и засвистела пичужка. Смех детворы, считалки и дразнилки, шорох подошв о влажный асфальт — вдруг разом хлынули в растворенное окно и наполнили душу такой острой и глубокой печалью.
Кирилл осторожно, словно боясь оставить отпечатки пальцев, поднял нож, отнес на кухню, затем вернулся и, тоскливо глядя сквозь меня, тихо сказал:
— Как страшно…
Лицо у него было растерянное, он подушечками большого и указательного пальцев правой руки сотворил над глазами как бы козырек от света и погрузился в глубокую задумчивость.
— Как страшно… Как страшно, — то и дело раздавался едва уловимый выдох.
— Пойдем, — окликнула я. Он без сопротивления, подобно зомби, ссутулившись, зашаркал к выходу.