Глава 2

Марья присела за рояль, провела пальцами по клавишам, извлекая нервные дребезжащие звуки, и поморщилась.

— Он мне не нравится.

— Рояль? — уточнила Василиса, надеясь, что речь пойдет именно о несчастном инструменте, который просто подустал от одиночества и от него же позабыл, как надлежит звучать приличному роялю.

— Этот твой… Демьян.

— Он не мой.

— Но смотрит на тебя. И конфеты принес. Если мужчине не интересна женщина, он ее не станет кормить.

— Делаю вывод, что Вещерскому ты очень даже интересна, — Василиса подошла к пустому шкафу, пытаясь разглядеть в потемневшем стекле себя. Получалось не слишком хорошо.

— Ему положено. Он муж. И вообще… не надо говорить, что я много ем!

— Я и не говорю.

— Это от нервов, — Марья закрыла крышку.

— Исключительно.

— И… и у всех свои слабости имеются.

— У тебя тоже?

— Сладкое успокаивает, а я… я, наверное, опять слишком много на себя беру. Прости… и это действительно не мое дело, но… на нем маска.

— Знаю.

— Давно?

— С самого начала, — Василиса ладонью смахнула пыль, но отражение не стало более четким. — Еще на вокзале… почуяла.

— Даже так? Маска очень хорошая. Я и то не сразу заметила. И не заметила бы, если бы не стала приглядываться. Ладно, вечером у Вещерского спрошу… но… он может оказаться уродом.

— А я проклята.

Марья фыркнула, показывая, что не особо-то она верит словам этого бестолкового некроманта, случайно к дому прибившегося. Вот ведь… а еще недавно особняк стоял пустым, и казалось, что ничем-то эту пустоту не изжить, что обречен он доживать свой век с Василисой вместе. Теперь же поневоле возникали опасения, что и места-то для всех не хватит.

Гостевые комнаты, конечно, имеются, и убирались в них, однако… белье старое и, возможно, пылью пахнет. Перины не перетрясали и не сушили, подушки пуховые вряд ли чистили, а уж про одеяла и речи нет.

Обои выцвели.

Ковры состарились.

— Я и вправду проклята, — сказала Василиса, отступив от шкафа. Завтра она поднимется на чердак, найдет сундуки с куклами и вернет их на место.

— Это еще проверить надо.

— Не надо. Я… видела, — она прикусила губу. — Ты… знаешь, как ее звали?

— Кого?

— Ту женщину, которую привез наш прапрадед? Нашу… прабабушку. Я слышала легенду…

— Это не легенда, — Марья подошла к шкафу и встала за спиной. — Это одновременно и чушь собачья, которую придумали… не знаю, кто, полагаю, просто кто-то вспомнил прошлое, кто-то добавил фантазий и вышло… как вышло. Но кое-что в той истории правда. Он уехал в поход и вернулся… с добычей.

Она наморщила носик.

— Не добыча. Приданое. Две сотни золотых лошадей.

— А вот это уже легенда.

— Нет. Я их видела.

Тонкая Марьина рука коснулась шкафа бережно, будто опасаясь, что от легчайшего этого прикосновения рассохшееся дерево окончательно рассыплется.

— Что именно ты видела?

— Обряд… несколько обрядов. Его никто не заставлял. Он сам смешал свою кровь с ее кровью. И сам повторил за шаманом слова клятвы. Он сделал это, чтобы получить лошадей. Я так думаю, — на всякий случай добавила Василиса. — Но… почему тогда про нее мы знаем, а про лошадей нет?

Они ведь не могли просто взять и исчезнуть, те самые, золотые, будто из солнечного света сотворенные? Жеребцы и кобылицы? И еще знание, которое было куда ценнее табуна.

Знание, как теперь Василиса понимала, утраченное.

Но… почему?

— И портрета ее не сохранилось…

— А ведь и вправду, — теперь Марья выглядела задумчивой. — Не сохранилось. Я помню… ее крестили как Анну… Анну Николаевну. Отчество взяли от крестного отца. Крестили в какой-то церквушке, не в соборе. Наверное, он опасался, что родня не позволит, если до собора добраться, вот в первой попавшейся и крестил жену. Венчание состоялось там же. Я все думала, зачем? Только… знаешь, есть несоответствие.

— Какое?

Марья мотнула головой и сказала:

— Пойдем на чердак?

— Зачем?

— Кукол посмотрим. Я их боялась. Я говорила?

— Да.

— Я проверю… сперва сама проверю, нужно в кое-какие документы заглянуть. А никогда не задумывалась… она закончила жизнь в старом поместье, еще в том, которое досталось от прапрабабки. Там дом — почти изба. Вокруг деревня… во время войны французы сожгли и деревню, и поместье… и все-то почти.

— Он ее спрятал?

— Или она сама захотела спрятаться? Идем?

— Идем.

Лестница на чердак была узка. И вспомнилось вдруг, как Василиса поднималась туда, давно, лет двадцать тому. Поднималась не одна, но с Настасьей. Марья… где была Марья? Осталась ли дома, ибо была уже достаточно большой и самостоятельной, чтобы ей позволили подобную вольность? Или же просто отказалась от приключения?

Скрип ступеней.

Особый запах, не сказать, чтобы неприятный. Скорее уж так пахнет место, где хранят забытые вещи. Фонарь в руке. Настасья останавливается, прислушиваясь к чему-то. И Василиса тоже слушает. И слышит, что шорох мышей, копошащихся где-то рядом.

Мышей она не боится.

— Как здесь… неуютно, — Марья ежится и зажигает огонек. Ее сила послушна, и огонек сжимается до точки, но он яркий и света дает довольно.

— Как прежде… мы как-то с Настасьей забрались.

— Зачем?

— Решили сокровище найти. Древнее.

— Откуда здесь древнее сокровище? — удивилась Марья.

— Понятия не имею. Но тогда мысль показалась здравой.

Дверь не заперта, и Василиса толкает ее. А та отворяется с протяжным скрипом, как и положено старой двери. Запах становится резче, неприятней. И что-то все-таки гниет, а что-то зарастает пылью.

— Погоди…

Сразу за дверью прячется столик, низкий, похожий на огромного паука. И на нем стоят канделябры, а в канделябрах — остатки свечей. И кажется, что оставили их именно потому, что тетя знала…

…знала ли она то, что знает теперь Василиса?

И не потому ли решила заниматься лошадьми? И не потому ли столь придирчиво выбирала, что кобыл, что жеребцов, искала по всей Империи, выписывала, порой переплачивая, и далеко не всегда лошади были хороши.

Может, ей не порода нужна была?

А… что тогда?

Утраченный дар степей? Кровь солнца, которая скрылась, почти исчезла, но тетушка надеялась, что однажды у нее получится… вернуть?

Нет, то, что видела Василиса, не требовало стольких усилий. Скорее… или тетушка не знала всего?

Огонек растекся по свечам, приник на мгновенье и поднялся, преображаясь.

— Это тетушкино… — Марья тронула тяжелое кресло на полозьях, слегка прикрытое старой белой простыней. Простыня сползла, и стало видно, что мышам кресло тоже по нраву пришлось. Особенно гобеленовая его обивка. — Надо будет нанять кого, чтобы починили. Помнишь, она его вплотную к камину подвигала, а на колени альбом свой, с лошадьми, клала.

— Куда он подевался?

— Не знаю, — с некоторой растерянностью произнесла Марья. И нахмурилась. — Мне передали бумаги… много бумаг… документы на землю. На завод. На лошадей. Купчие. Векселя. И расписки… кому-то была должна тетушка, кто-то — ей. Следовало рассчитаться за овес и сено, с людьми, что на конюшне работали. Закупить опилки, солому. А меня мутило все время. Господи, я ему сказала, что нам и одного ребенка достаточно, а он же… змей несчастный.

Она прижала руку ко рту.

— Не обращай внимания, это я так…

Конечно.

Она ведь родила дочь спустя пару месяцев после тетушкиной смерти. И Василиса везла в подарок племяннице муслиновые пеленки и погремушку, украшенную драгоценными камнями. Ей и в голову-то не пришло, что и Марье пришлось нелегко.

Что…

Марья же, добравшись до первого сундука, откинула крышку. И пусть гляделась та тяжелой, но поддалась легко.

— Иди сюда, — позвала она, заглядывая в черные, пахнущие лавандой глубины. Пучки истлевшей травы закрепили по краю. — Держи…

Марья потянула что-то полупрозрачное, кружевное… фату?

Свадебный наряд, сшитый по моде прошлого века, с тяжелыми нижними юбками, щедро украшенный кружевом, которое осталось, как и серебряное шитье. А вот жемчуг спороли.

Марья приложила платье к себе и хмыкнула.

— Красивое, — сказала Василиса. — И тебе идет.

Ей все-то шло, но в полупрозрачном, пыльном этом наряде, Марья донельзя походила на… призрака?

— Знаешь… — задумчиво произнесла она, — А ведь их портрета тоже нет. Ни дагерротипа, ни обыкновенного.

— Ты о ком?

— О тете. И ее супруге. Ты его помнишь?

Василиса кивнула, правда, сочла нужным уточнить:

— Не сказать, чтобы хорошо… но помню. Он много курил.

— Вот и я помню, что он много курил, а больше ничего. Они ведь мирно жили. Не знаю, про любовь, была она или нет. Тогда мне казалось, что они слишком старые для любви… какая глупость.

Платье было шершавым и пыльным, и пахло тоже пылью, а еще самую малость лавандой. Василиса попыталась представить тетушку в этаком наряде и не смогла.

А ведь…

И вправду портретов не сохранилось. Ни свадебного, ни семейного, ни любого иного… почему? И вновь мерещился в этакой малости скрытый смысл.

— Я не помню, был ли он высоким или низким.

— Высоким. Выше тети.

— Толстым? Худым?

— Обыкновенным.

— А цвет волос? Глаз? Черты лица? Хоть что-то! Будто память взяли и… не знаю… — Марья поморщилась, будто от головной боли, а потом попросила: — Расскажи мне еще раз, что ты видела. Только подробно. Пожалуйста.

Василиса убрала платье в сундук, сложила бережно. Ткань и без того стала хрупкой донельзя. А Марья с подсвечником двинулась дальше. Она задержалась ненадолго у старинного зеркала с треснувшею рамой. Трещина рассекла лозы деревянного винограда и пару птичек, в этом винограде укрывавшихся. Она нырнула куда-то под стекло, но стекло было целым.

Глубоким.

Со звездочками.

— Если бы я сама знала, но… — рассказывать во второй раз было куда проще, чем первый. И главное, что Василису слушали.

Снова.

А она говорила. Теперь уже неспешно, вспоминая каждую деталь, и вместе с тем наново переживая все. Она рассказывала про шамана и про руки его, и про коней, равных которым не было, и про того, который был предком Василисы, но все одно ощущался чужаком. И сейчас рассказ был полный. Он заставлял Марью хмуриться и поджимать губы.

Сейчас она скажет, что не верит.

Или что верит, но это все — не более чем мираж. Случается с людьми видеть картины придуманные, которые во многом похожи на настоящие.

— Вот значит как… — сказала Марья, когда рассказывать стало нечего. И потерла кончик носа. — Все это странно… очень странно.

Она опустилась на очередной сундук, в котором тоже лежали платья, пусть и не свадебные, но нарядные, из тяжелого бархата или муара, щедро украшенные кружевом или вот шитьем.

— А ведь я когда-то спрашивала бабушку… когда она еще жива была. О той истории… о том, почему она тебя не любит.

— Надо же, а я убеждала себя, что мне кажется. Хотя…

— Она разозлилась. Очень сильно разозлилась. Так, как никогда прежде. И велела мне не болтать глупостей, а делами заняться. И вдруг оказалось, что дел этих — великое множество… ты же знаешь.

Василиса кивнула.

Бабушка… с бабушкой отношения не сложились. Та, истинная Радковская-Кевич, синеглазая, светловолосая, великолепная, несмотря на возраст, а лет ей было немало, отчего-то всегда глядела на Василису так, что хотелось спрятаться.

— И тете она никогда не писала. А та не писала ей. Я бы знала.

Марья поставила подсвечник на пол и погладила огоньки, а те потянулись к бледной ладони.

— Она будто вообще не хотела знать, что у нее есть дочь. И в завещании… помнишь?

— Смутно.

— Она одарила всех. И ладно прислугу, это, в конце концов, вопрос приличий, но… меня и Настасью. Александра. Отца. Мать. Родню своего покойного супруга. Даже такую, о которой я прежде и не слышала-то. Но не тебя. И не тетушку. Будто вы… чужие?

Это слово Марья произнесла с удивлением. А Василиса поняла, что они и вправду чужие. Отчасти.

— Знаешь… она часто заговаривала о моем долге. О том, что я обязана правильно выйти замуж, за человека достойного, с титулом и состоянием, но не только… за того, кто будет способствовать возвеличиванию рода. И Настасье найти такого мужа, ибо сама она не способна. И Александру. А когда я спросила про тебя… она не услышала. Вот так.

Василиса пожала плечами.

Когда-то давно она, пожалуй, и вправду огорчалась, порой до слез, особенно, когда посыльный приходил с подарками, скажем, к Рождеству. И подарки были для всех, верно Марья сказала, даже конюшим мальчишкам бабушка присылала лакричные леденцы. А вот Василисе…

Марья делилась.

И Настасья. И даже Сашка, который мало что понимал, все одно спешил сунуть в руку конфету, утешая. Но обиду конфетой не изживешь.

А потом все прошло.

— Мне следовало быть настойчивее, — Марья подняла руку от огня. — Может, тогда я бы что-то да узнала…

— Сомневаюсь.

— Я ее боялась, бабушку.

— И я.

— И Настасья… и, наверное, все, кто ее помнит… она ведь умерла не такой и старой. Всего шестьдесят три ей было. А еще… — Марья прикусила губу и нахмурилась. — А ведь… есть родовая книга и… редко кто из Радковских переступал семидесятилетний рубеж.

Василиса поднялась.

И пошла по пустому коридору, образованному старой мебелью. Колыхались пыльные простыни, грозили упасть под ноги, а может, на ноги. И не только простыни. Тихий вздох где-то рядом заставил вздрогнуть.

— И ведь все мы — сильные одаренные, а для одаренных…

Голос Марьи доносился откуда-то издалека. Василиса даже подумала, что в этаком месте потеряться недолго. Но тотчас укорила себя за глупость. А еще подумала, что Марья права.

Люди с даром живут дольше тех, к кому Господь был не столь милостив.

И шестьдесят лет… а княгиня Радковская-Кевич казалась древней, красивой, конечно, ибо и стареть можно по-разному, но… древней. В ее доме всегда было тихо и пусто.

Жутко.

И редкие обязательные визиты становились едва ли не пыткой. И кажется, не только для Василисы.

— Почему никто не обратил внимания… или… конечно… она ведь умерла своей смертью. Прадеда забрала война… и ее братьев тоже. А она просто уснула и не проснулась. И тетушка… Вася, ты где?

— Здесь, — она все-таки нашла их, тетушкины альбомы, сложенные в старом шкафу, убранные за стекло и, как Василиса надеялась, стеклом же защищенные от мышей. Альбомов набралась приличная стопка. И открыв дверь, Василиса взяла верхний.

А ведь она помнит, что тетушка рисовала, но что…

Жесткая обложка. И тонкие папиросные листы, которыми перекладывали акварели, чтобы те, если вдруг отсыреть случится, не слиплись.

И лошади.

Разные.

Вот огромный фриз с лохматыми ногами, с гривою, едва ли не до копыт. А вот, словно в противоположность ему, сухой, изящный ахалтекинец изабелловой масти и с глазами зелеными, что уж точно встречается почти до невозможности редко.

Костистый дончак.

И угловатый некрасивый с виду англичанин, изображенный резко, будто раздраженно.

Василиса отложила альбом и взяла другой. Снова лошади. Разные. Всякие. Большие и малые, порой едва ли не дикие, вроде якутских большеголовых, покрытых толстою шерстью, а с виду больше на медведей похожих, чем на лошадок.

Аргамаки.

И тяжеловозы.

Упряжные. Верховые. Смески, подписанные тетушкиной рукой, чтоб, верно, не запутаться, в ком какая кровь. И записи эти ценны, но не только они. Должен быть дневник, журнал, что-то, в чем бы тетушка оставляла настоящие заметки.

— Что тут? — Марья принесла еще свечей, и стало светлее. — Нашла?

— Нашла. Видишь? — Василиса развернула еще один альбом. — Она тоже про них знала.

Эти лошади, в отличие от прочих, на первый взгляд казались одинаковыми, даже Василиса сперва решила, что видит перед собой одну и ту же… но нет. Вот у этой кобылы грудь чуть узковата и зад обвислый. А жеребец имеет белые пежины на бабках. У третьего грива острижена коротко, что подчеркивает мускулистую шею…

— Она их придумала.

— Нет, — Василиса покачала головой, коснувшись последнего рисунка, где подле обыкновенной с виду кобылы на тонких ногах стоял золотой жеребенок. — Она их увидела… только не знаю, как.

И почему лишь лошадей.

И…

И вопросов было слишком много, а ответы, признаться, пугали. Василиса закрыла альбом и прижала его к груди. Она рассмотрит его позже и не только его.

Главное, теперь она совершенно точно знала, что ей делать.

Загрузка...