Глава 25

Женщине, что покинула авто, с виду никак нельзя было дать восемьдесят лет.

Да и семьдесят.

И того меньше.

И вовсе она, пусть и не скрывавшая прожитых лет, не прятавшая седину за краской, а морщины под слоем пудры, казалась удивительно молодой.

Хрупкой и звонкой.

Столь удивительной, что Василиса, позабыв про всякий стыд, разглядывала гостью.

— Доброго дня, — сказала она, спохватившись, что этакое неприкрытое любопытство может быть истолковано превратно.

— И вам, мои дорогие, — голос у Алтаны Александровны оказался по-девичьи звонким, и это тоже не удивило. Какой еще может быть голос у женщины, которая душой молода.

Она оперлась на руку солидного мужчины, выглядевшего аккурат на свои года.

— Стало быть, ты Василиса, — смуглый палец указал на Василису. — А ты Марья-княжна… Настасья, полагаю, все еще за границей?

— Вы знаете?

Алтана Александровна рассмеялась.

— Если семья отреклась от меня, это еще не значит, что я готова от нее отказаться.

— А могла бы, — проворчал мужчина, который всем видом своим показывал, что никакой-то радости от этакой родственной встречи не испытывает.

— Брось, не ворчи, — Алтана Александровна поправила ему воротничок. — Он у меня хороший, только старый, вот и ворчит все время.

Мужчина пробормотал что-то невразумительное и, вздохнув, будто смирившись с неизбежностью, произнес:

— Истомин. Константин Львович…

— Изобретатель, ученый, мой супруг, отец наших детей и чудеснейший человек, — добавила Алтана Александровна. — А еще невыносимый зануда. Я ему говорила, что сама доберусь…

Она вошла в дом летящим легким шагом, и Василиса вдруг поняла, что дом этот ей знаком, что случалось двоюродной бабушке бывать в нем прежде, вот только когда?

— Надо же… почти ничего не изменилось, — она провела ладонью по старым обоям и вздохнула. — Бедная девочка…

…уже потом, позже, в гостиной, которую убрали к приезду гостьи, но восстановить полностью не смогли, Алтана Александровна пила чай.

И говорила.

Обо всем.

О Петербурге, в котором прожила половину жизни, но так и не привыкла к серому строгому этому городу, требующему от людей слишком уж много. О Москве, старой и сварливой, и вновь же неуживчивой.

О солнце Крыма.

И берегах.

Море.

Загранице, по которой ей случалось путешествовать много… и разговор этот, переплетаясь с ароматами чая и шоколада, создавал престранное ощущение, что все-то сейчас именно так, как должно. И даже мужчина, который так до конца и не поверил, что в доме этом им с супругой рады, перестал хмуриться.

Слушал.

Кивал.

Иногда что-то подсказывал. А еще наблюдал за женой с такой удивительной нежностью, что Василисе становилось неудобно, будто подглядывает она за чужой жизнью.

Будто завидует ей.

— Да… я помню, как этот снимок делали, — Алтана Александровна взяла его бережно. — Не знала, правда, что сохранился… дорогой?

— Разрешите сделать копию? — Константин Львович на снимок глянул и слегка поморщился.

— Безусловно… я взяла на себя смелость заказать несколько. На всякий случай, — Марья подала следующий. — И вот…

— Матушка, — голос Алтаны Александровны дрогнул. — Вы…

— И этого тоже. Но я хочу попробовать заказать магическую реставрацию, видите, он побледнел, выцвел. Тогда еще технология только-только возникла, и снимки выходили нечеткими. Сейчас, говорят, можно улучшить изображение.

Алтана Александровна прикусила губу.

— Она… боялась сниматься. Говорила, что духи крадут душу… и мне не позволяла. Потом, когда уже мне разрешили вернуться… вернули, — Алтана Александровна вздохнула и беспомощно посмотрела на мужа, а тот накрыл хрупкую ее ладонь своей.

— Мне жаль, что… — Марья замялась. — Пришлось потревожить вас…

— Ничего. Это все прошлое… — она взмахнула рукой. — Костенька… иди погуляй.

— Я уже нагулялся.

— Осмотрись, будь добр… дом нуждается в ремонте, и подозреваю, что новыми обоями тут не обойтись. Она еще когда жаловалась, что с трубами неладно. Да и трещина на западной стене никуда-то не подевалась.

Константин Львович молча поднялся и, одарив Василису с Марьей тяжелым взглядом, — очевидно, не радовали его приобретенные родственники, — все же вышел.

— Вы его извините, девочки. Он обо мне волнуется, — Алтана Александровна перелила чай из чашки в блюдце. — Так уж вышло, что с семьей у меня никогда-то не ладилось. Слишком уж не похожа я была на них… и слишком похожа на ту свою родню, о которой они готовы были забыть. И забыли.

Ее вздох был тихим, едва различимым.

— Вы… нам расскажете? — Марья повернула снимок к себе.

— Расскажу… только история будет некрасивой.

— Это мы уже поняли.

Алтана Александровна поднесла чай к губам и подула.

— Матушка моя любила класть в горячий чай масло или бараний жир, и сахара побольше. Она… знаете, теперь, спустя годы, многое видится иным. И я лишь начинаю понимать, до чего тяжко приходилось ей в мире ином, среди людей, которых она не понимала, а они не понимали ее… но… если говорить, то с самого начала. А вначале…


…вначале было солнце.

И жар его опалял землю, и та плакала горючими слезами, черные озера которых и ныне можно увидать.

Первые люди из огня-то и пошли.

Но потом, позже уже, когда мир обрел нынешний вид, пламя в них угасло, да не совсем. Этими-то людьми и были онойры, благословенное племя, чьи волосы — суть степной ковыль, чья кровь — живое пламя, чья плоть — пепел степи, пропитанный слезами прекрасной девы Эгре.

Сказка?

Быть может, и так… велика степь, почти столь же велика, как и море, и много в ней племен. У каждого своя история найдется, только спроси. А с нею и другая, о предках славных, о подвигах и войнах, батырах, что совершали деяния великие.

Матушка тоже знала сказки.

И усадив Алтану перед собой на ковер — мебели она не признавала до самого конца дней своих — принималась вычесывать, выглаживать ей косы тонким гребнем и говорить. Много, часто, порой утомляя этими своими рассказами, которые самой Алтане со временем стали казаться глупыми.

И запоминать-то она их не хотела.

Но поди ж ты, запомнила. Особенно те, что про лошадей, про дивных, златогривых, разумных, как люди, а может и того боле, способных лететь быстрее ветра, не знающих ни усталости, ни печали. Про то, что лошади эти были даром крови.

И проклятьем.


…некогда онойры были могучим народом. И табуны их исчислялись сотнями сотен голов. Неслись они золотой рекой по степям, охраняемые славными воинами, — Алтана Александровна прикрыла глаза. И теперь вдруг стали заметны морщины на лице ее, седина, что прорезала черноту толстенных кос.

И Василиса подумала, что в старости, если, конечно, доживет, она станет такою же.

— Но многим не по нраву была такая сила. И богатства чужие всегда манили, ведь казалось, что не по правде соседу достались они, что найдутся другие, куда более достойные руки, — этот напевный голос наполнял комнату.

И в нем Василисе слышался иной.

Тот говорил на незнакомом языке, и речь перемежалась со странным звенящим звуком, будто кто-то мучил единственную струну.

— И однажды племена объединились под одной рукой, собрались для большой войны и большой славы, но онойры отказались кланяться новому хану, как отказались отдавать ему своих сыновей и своих дочерей. Это было ошибкой…

Странно, что, говоря о временах столь давних, Алтана Александровна все одно переживает случившееся тогда, словно произошло оно вовсе не сотни лет тому.

— Они полагали, что, вошедши в союз с соседями, сумеют удержаться, но… соседи отвернулись, а иные и примкнули к великому хану, посчитав, что так оно будет выгодно. И в одну ночь полыхнула степь пламенем. Горели стойбища. Кричали люди и лошади. Лилась кровь. И много ее пролилось.

Алтана Александровна отставила блюдце и провела ладонью по лицу.

— Великого племени не стало. Немногие уцелели. Но и те, кто захватил богатую добычу, недолго ей радовались. Так уж получилось, что весьма скоро заболели дивные лошади, а там и погибать стали. Те же, что уцелели, приплод давали самый обыкновенный. Тогда-то и понял Великий хан, что поспешил. Стал искать он уцелевших онойров, и, призвав к себе, предложил сделку.


…и слово хана блюли. Вновь вернулись в степь кибитки онойров, вновь примяли хрупкую весеннюю траву копыта золотых лошадей.

Разгорались костры.

Возвращались к прежней, забытой почти жизни, люди. Правда, помнили они, что живы лишь милостью Великого хана, а потому исправно платили ему дань.

И длилось так…

Степь иначе считает время, как и те, кто в ней живет. Матушка Алтаны считала весны, а календари не любила. Зачем, если у каждого дня собственное имя имеется.

И вовсе не святых мучеников.

Нет, те имена она произносила на языке, который Алтана знает, теперь уже знает, а тогда он был не более понятен, чем пение птиц. Да и женщина эта, устроившая из старого дома некое подобие кибитки, тоже в первое время пугала.


— …степь менялась. Исчезли в прошлом и хан, и дети его, и внуки с правнуками. Распалась, обратилась в пыль великая держава, а с ней раскололся и союз племен. Позабыто было данное слово, а время вдруг, словно очнувшись, полетело. И однажды в степь пришли другие люди, те, которых раньше полагали слабыми. Но ныне эти люди сами пришли, чтобы забрать у племен земли, чтобы объявить их и всех, кто на этих землях живет, своей собственностью.

Алтана Александровна провела пальцами по щекам.

Так делала матушка.

И лицо ее, и без того казавшееся сперва равнодушным, неподвижным, в такие мгновенья вовсе делалось похожим на каменную маску.

— Когда же белые люди вовсе решили протянуть через степь железную дорогу, мой дед, матушкин отец, понял, что мир уже никогда-то не станет прежним. Что весьма скоро и степи-то свободной не останется, а все вокруг будет принадлежать этим людям. И тогда-то он решил, что должен искать союзников…


…та степь, которую видела сама Алтана, отправившись в путешествие в годах сталых, когда отпустила ее жизнь, произвела гнетущее впечатление. Она была сиза и бесконечна, она дышала дымами и пылью, и в этой пыли жили невзрачные суетливые люди.

В них-то она не углядела и тени былого величия.

Куда оно подевалось?

Сгинуло?

Или всегда-то существовало лишь в матушкиной памяти?


— У него было трое сыновей и две дочери, которые как раз вошли в возраст, — Алтана Александровна сложила темные ладони на коленях. Они выделялись на светлой ткани ее наряда, более подходящего для юной девы, чем для женщины в ее годах. — И он сам отыскал им женихов, благо, сделать это было несложно, ведь слух о красоте их давно пошел по степи. И если младшая была весела и звонка, что весенний ручей, то старшую славили за кроткий нрав и лик, луне подобный. Ее глаза были столь узки, что ни один злой дух не сумел бы проникнуть в эту щель. Ее волосы были чернее слез земли, а кожа сияла золотом, как шкура драгоценной кобылицы.

От той давней красоты ничего-то не осталось.

Или же… Алтана вновь не сумела ее увидеть. Она-то в первые годы была слепа и озлоблена, полагая в бедах своих виноватой эту тихую женщину, которая имела несчастье оказаться ее, Алтаны, матерью. И ненавидя ее почти искренне за это вот плоское лицо.

За черные жесткие волосы.

За глаза, слишком узкие и раскосые, чтобы собственное отражение в зеркале не заставляло отворачиваться.

— И женихи были под стать, славные юноши, сильные родом и собой хорошие, быстрые, что индийские пардусы, и столь же ловкие. Тот, что сватался к Айне, происходил из числа бузавов, племени, которое занимало земли к востоку и было многочисленно. А тот, что бросил шкуру дикого степного волка, огромного, как медведь, к ногам Гилян, был сыном олёт, славившихся силой и свирепостью своих воинов.

Любила ли матушка его?

Алтана не знала.

И, наверное, хорошо, что не знала. Незнание спасало, помогало сказать себе, что нет ей, Алтане, дела до того, что случилось когда-то давно, еще до ее рождения. И что уж она-то, Алтана, будет куда счастливей.

— Слово было сказано. И услышано. И тогда-то появился в стойбище белый человек. Он пришел не один, но с другими белыми, и было их много, и человек сказал, что земли племени ныне принадлежат компании, которая будет строить дорогу. А еще сказал, что в самом скором времени свободной степи вовсе не останется, что люди белые живут по своим законам, и в этих законах детям степи нет места. Но он может помочь. Он сделает так, что земли вернутся к онойрам, и белые люди отступят, ведь земли эти станут считаться собственностью белого человека. И его детей. А дети эти будут двух кровей.

Когда матушка рассказывала это, она сжимала кулаки, но тотчас, словно устыдясь этого проявления эмоций, опускала голову, вжимала ее в плечи и лишь вздыхала.

Она и вправду была послушной дочерью.

— Этот белый человек пообещал защиту. И союз, который поможет онойрам удержаться в новом мире. Он даст ружья. И научит пользоваться. Он пришлет овес для лошадей с тем, чтобы благословенные табуны прибавлялись. И вовсе сделает так, что к онойрам вернется прежняя их слава. Если, конечно, они сами того захотят.

Матушка никогда-то не говорила плохо про своего белого мужа, который появлялся в поместье редко и с каждым годом все реже. И было видно, что находиться-то там близ женщины покорной, услужливой, но все одно нелюбимой и даже вызывающей отвращение — это Алтана видела, да и не только она — ему тяжело.

— Он сумел найти нужные слова. И мой дед решил, что эта сделка куда лучше прежней. Нет, он сперва спросил духов, и духи благословили союз. Правда, белый человек не желал участвовать в обряде, но… тут мой дед проявил похвальное упрямство.

Алтана коснулась седых волос.

И мысленно попросила у матушки прощения. Пусть потом, позже, им удалось понять друг друга. И годы последние свои матушка доживала, как и желала, окруженная любовью и внуками, только все одно было жаль тех, упущенных.

— Шкура волка вернулась к своему хозяину. Это было оскорблением, но дед счел, что новый союз важнее. А отвергнутому жениху предложил свою племянницу, которая тоже была красива. И тот согласился, поставив условием лишь, что свадьбу сыграют потом, позже, когда уедут белые люди.

— Он обманул? — тихо спросила девочка, до того похожая на дочерей Алтаны и внучек ее, что само это сходство заставляло сердце болезненно сжиматься. — Наш… прадед?

— Не знаю. Возможно, он честно собирался исполнить сделку. Все-таки он был магом, мой отец, и понимал, что пролитая кровь и произнесенная клятва не попустят прямой измены. Но… он отправился домой, чтобы отвезти молодую жену и с ней лошадей, которые были дадены частью договора.

— Не приданым, — вторая девочка столь же сильно походила на сестру. И на бабку, вот только взгляд был другим, не читалось в нем ни раздражения, ни недоумения.

— Нет. Это он заплатил за жену. Оставил сотню винтовок и два ящика патронов к ним, пообещав, что привезет в два раза больше, взяв в свою очередь клятву, что оружие это не будет обращено против белых людей.

Алтана поднялась.

Ей всегда-то было тяжело усидеть на месте. И бабушку это злило неимоверно. Она, бабушка, требовала смирения и покорности, и странно даже, что ей, превыше всего ценившей именно эти качества, не угодила невестка.

— Через день после отъезда сыграли еще две свадьбы. И пир был славным. Всю ночь горели костры. Всю ночь славили молодых и пили горькую воду, оставленную белыми людьми. Всю ночь… а на рассвете случилось то, о чем промолчали духи степи. Союзники… союзники давно заключили иной союз. И кровь онойров вновь пролилась на травы, напоив землю допьяна.

— Значит… поэтому… когда лошади стали вырождаться… он поэтому не обратился к родне, — Василиса смотрела с… сожалением? — Потому что не к кому было обращаться.

— Матушка узнала о беде. Кровь от крови, и кровь отозвалась. Она говорила, что видела все-то, будто была там, хотя и пребывала в другом месте, но… она бросилась в ноги мужу, умоляя вернуться.

— Не вернулся?

— Нет. Сказал, что пошлет людей разобраться и наказать виновных. Возможно, даже сделал это, только…

Матушка пела старые песни.

И перечисляла имена, которые нанизывались на нить ее памяти этакими бусами. Она заставляла Алтану учить эти имена, говоря, что пока она, Алтана, жива, то живо и племя.

Что его можно возродить.

Что…

— Вполне возможно, — голос Марьи был сух. — Он даже счел случившееся удачей, ведь формально договор нарушен не был.

Формальности.

Это сейчас Алтана может позволить себе не обращать внимания на подобные глупости. И даже удивительно, сколь пустыми оказались вещи, ранее представлявшиеся невероятно важными.

— У него осталась жена и лошади. И ему думалось, полагаю, что этого достаточно. Он… наверное, все-таки был порядочным человеком, если не отослал жену в монастырь. Его бы поняли, — Марья сцепила пальцы и прикрыла глаза.

И сестра так вот делала, когда задумывалась над чем-то.

— Или он просто не мог этого сделать, — возразила Василиса. — Он ведь слово дал… и клятву на крови произнес, пусть и не той формы, но все же…

Сестры кивнули друг другу, соглашаясь с очевидным. И посмотрели на Алтану.

— Меня отправили к матушке, когда мне исполнилось семь. До того времени мне позволено было навещать ее дважды в год, на рождество и именины. Правда, те визиты я помню плохо. Мне не нравился запах, и дом, и женщина, которая в нем жила. Она выкинула всю мебель, столы и стулья, козетки, кресла, столики и буфеты, все то, что было привычно мне. Зато паркетные полы скрылись под толстыми коврами. И стены тоже. И казалось, что всюду меня окружают ковры. А еще подушки…

Сложно рассказывать о прошлом, когда это прошлое оказывается вдруг ближе, чем думалось. И пальцы, оказывается, помнят шершавую ласку ковра, а глаза — сложный причудливый узор на нем.

— Не скажу, что меня обижали. Скорее… не знаю, не замечали? Особенно, после появления Натальи. Она была очаровательна. Чудесный ребенок, удивительный просто. И все вокруг о том говорили… и вдруг оказалось, что вовсе не обязательно детям находится в детской, что можно получать сладости не раз в неделю, по воскресеньям, но когда захочешь. Что за капризы не обязательно наказывают и вообще, строгость, она не для всех. Что бабушка умеет улыбаться. И даже смеется, глядя, как ее Наточка корчит рожи. До того я не знала, что такое ревность. И вряд ли это может служить оправданием, как и малый возраст… но… мне так хотелось стать такой, как она, и чтобы меня любили, как любили ее. Или хотя бы обратили внимание. С каждым днем я, сравнивая себя и сестру, приходила к выводу, что никогда-то не буду и в половину столь же очаровательна.

Пальцы коснулись щек.

И скользнули по губам.

— Моя гувернантка называла мое лицо отвратительным. Она говорила, что никогда-то ни один человек не захочет взять в жены женщину с таким лицом. Теперь я понимаю, что она была глубоко несчастным человеком.

И увидев вопросительный взгляд, Алтана пояснила:

— Счастливый не станет издеваться над слабыми. Ему это не за чем. Возможно, она была влюблена в моего отца, а тот, связанный узами брака с особой неподходящей, казался ей несчастным. Но это лишь предположение… главное, что она нашептывала бабушке, что я совершенно не поддаюсь воспитанию. Называла меня маленькой дикаркой. Слишком глупой, чтобы учиться чему бы то ни было. И я верила, что латынь слишком сложна, а французский и вовсе неподатлив. Что в голове моей не способны удержаться цифры… она умела пробуждать во мне злость, а когда та выплескивалась, то шла жаловаться. Ей сочувствовали. Ее жалели. А потом наступил день, когда было решено отослать меня из дому.

Окно выходило на сад.

И вспомнилось, что точно также в матушкином поместье окна зарастали вязью дикого винограда, и это пугало ее, как пугал и сам сад, слишком густой, слишком живой и влажный.

— Мои вещи собрали, сундуки загрузили на подводу, а бабушка сообщила, что, поскольку я определенно не имею ничего общего с Радковскими-Кевич, то отныне не могу использовать их имя. Обо мне, конечно, позаботятся, но и позорить род не позволят.

Тогда она, девочка, ничего-то не поняла, кроме того, что ее отсылают. И расплакалась от страха. И попыталась вцепиться в бабушкину руку, а когда не позволили, то завыла, лишь убеждая старших, что решение принято верное.

— Видишь? — сухой голос до сих пор звучал в ушах. — Мы старались, но сделать из этого… барышню невозможно.

Загрузка...