ГЛАВА 20

Стрежницкий маялся.

Большей частью — болью. Целитель, зараза этакая, издевательски сообщил — и не скрывал удовольствия, что сказать, Стрежницкого при дворе не жаловали, — что более сильное заклинание применить никак не возможно. Контуры нарушатся, и тогда он не берет на себя ответственность за восстановление нервной ткани, которая и без того восстанавливается плохо.

Радоваться должен, что вообще живой, что пуля вошла в глаз, да в голове и застряла, видать, у Стрежницкого и вправду мозг закостенел.

И вообще, сам виноват…

Это Стрежницкий понимал, как никто другой. Предупреждали же… и Михасик, и собственное чутье подсказывало, что неладно с этой дуэлью. И спалось дурно, опять яма привиделась, только на сей раз земли поверх набросали столько, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. Он и очнулся ото сна растерянным, уже понимающим, что день будет на редкость поганым. Правда, оказалось, что и близко не представлял, насколько на самом деле поганым.

Сволочь.

Нет, сперва все было обыкновенно.

Холодок.

Солнышко, поднявшееся до середины Часовой башни. Соперник, с видом независимым топтавший маргаритки. Стрежницкий оценил и шерстяной костюм аглицкого кроя, и часы на цепочке…

— Опаздывать изволите. — Молодой Боровецкий часами покачал и постучал ногтем по стеклу. — Признаете поражение?

Возникло почти непреодолимое желание согласиться. Но… пусть Стрежницкий и стремился избежать ненужной дуэли — хватит, настрелялся он на своем веку, нарубился, и тошно ныне от вида крови, — но сделать это так… мигом полетят слухи.

Репутация будет порушена.

Образ…

Забыть можно про нынешний образ. При дворе простится все, кроме разве что трусости. Причем трусости исключительно вымышленной. Никто не вспомнит, что он в одиночку пробрался в осажденный Харовск, чтобы удавить градоправителя, объявившего себя главой Полномочного комитета. Или как с полусотней таких же сорвиголов охотился на Изюрском тракте, вырезая обозы бунтовщиков.

Не вспомнят ни про огненные поля под Куратом.

Ни про мертвецов на западной границе, куда и боевики соваться остерегались… Нет, все забудут, вцепятся в эту проигранную дуэль… И главное же, видел Стрежницкий шальной дурковатый взгляд, так хорошо знакомый.

Не внял предупреждению.

Счел, что справится.

Был судья.

Секунданты.

Целитель, сонно позевывающий в стороночке и позванный, полагали, исключительно для порядку. Было предложение замириться…

— Если он меня в задницу поцелует, — ответил Боровецкий и засмеялся, а Стрежницкий уловил характерный запашок одной травки.

Стоило сказать.

Будь в секундантах кто другой, он бы и сказал, остановив тем самым дуэль. Но, словно издеваясь, Боровецкий позвал Гладышевского, который Стрежницкого крепко недолюбливал. И пусть осмотр подтвердил бы правоту, но…

Что слухам до правоты?

Кольнула мыслишка: а не на это ли расчет? Мол, скажут, что побоялся? Подкупил целителя… или запугал… или еще чего сотворил, главное, что не вступил в бой, как сие положено.

Отмашка.

Беленький платочек кружится, словно лепестки ромашки… они летели тогда над водой и, казалось, вечность кружились, прежде чем коснуться темной зеленоватой глади. Воспоминание было настолько неуместным, что Стрежницкий зазевался, едва не пропустив удар.

Правда, опомнился быстро.

Нет, младший Боровецкий был неплох. И дуэлировал явно не впервые. И полагал, будто этого хватит… прежде-то хватало… скольких на тот свет отправил?

Судить Стрежницкий не пытался, поелику сам был далеко не свят. Но… не отпускало ощущение, что Боровецкий любит с противником позабавиться.

И Богдан поддался.

Изучал.

Выжидал… хотел только подрезать, успокоить на недельку-другую. На многих встречи с целителем весьма благостно действовали, разом и ясность разума возвращалась, и любовь к жизни в душе расцветала с неодолимою силой, а заодно приходило понимание, что нет развлечения глупее дуэли.

И этого бы…

Когда все пошло не так?

Боровецкий ведь повелся, поверил, что удалось подрезать соперника. И наступать стал яростнее, злее, спеша воспользоваться преимуществом.

Он и понять не успел, когда и как попался.

Просто вдруг оказался на земле с рассеченною ногой. Рана была неглубокой, Стрежницкий все ж не хотел убивать дурака, однако выглядела жутко и боль причиняла изрядную. Это он по себе знал распрекрасно.

Шрам бы остался…

Взмахнул платком судья. Секунданты бросились со своих мест, и целитель отлип от старого дуба, потянулся. К раненому он не больно спешил…

Боровецкий выл, хватаясь за ногу.

Кровь лилась.

Крови было вообще много, и вид ее заставлял секундантов морщиться. А уж Боровецкий и вовсе ошалел… ему доводилось убивать других, но никогда-то он не думал, что и сам смертен.

— Успокойся. — Стрежницкий убрал саблю и присел. — Не смертельно…

— Ты… — И без того не больно красивое лицо Боровецкого исказила гримаса ярости. — Это ты виноват… все… все должно было быть иначе… все…

Эта мысль всецело им завладела.

Зрачки расширились.

Дыхание оборвалось.

А в следующее мгновение Боровецкий дернулся всем телом. Стрежницкий успел отшатнуться, но… Последнее, что он помнил, — грохот, от которого заложило уши…

И яму.

Ту самую яму в лесу. Вывернутая сосна, корни которой торчали из земли. Желтоватая шуба листвы. И гладкие скользкие стенки. Он летел в эту яму, кувыркаясь, и главное, что не было Михасика, готового прикрыть собой. Пули осиным роем спешили следом, и Стрежницкий знал — догонят.

Ему не жить.

Ему…

После было возвращение. И мрачный Штриковский, которому выпало быть секундантом, а значит, докладывать начальству, как вышло так, что опытный агент попался в дурацкую по сути своей ловушку.

— Лежи, — буркнул он, неловко поправляя подушку. И взгляд отвел. — Боровецкий помер. Сердце стало… целитель пытался… сказал, что из-за травки… перебрал… урод…

Стрежницкий мысленно согласился.

Но говорить у него сил не было.

— В лицо пальнул… пистоль аглицкий, для скрытого ношения… тебе повезло, пуля в глаз вошла, но слабая. — Штриковский вздохнул тяжко и произнес: — Пистоль у него в руке рванул… тебя того еще… осколками посекло чуток. Наш-то подлатал, но как оно срастется…

— Хватит болтать. — Целитель оттеснил Штриковского. — Ему покой нужен, если, конечно, вы хотите, чтобы он в принципе восстановился…

Штриковского выгнали.

А Стрежницкому ослабили путы обезболивающего заклятия и увеличили интенсивность регенерационного.

— Живучий ты, засранец, — с каким-то непонятным восторгом сказал целитель. — Прислать кого?

Стрежницкий прикрыл глаза.

Кого?

Не вовремя он Михасика отпустил. Тот бы понял, что делать… а тут… все болело. И боль была изматывающей, нудной, она то наплывала, то отступала, позволяя думать, только мысли путались. А потом возвращалась яма.

Скользкие края.

Влажная глинистая земля, мешанная с прелой листвой.

Им повезло не замерзнуть.

И глина залепила раны, не дала истечь кровью. Земля… он был еще молод, но все одно тянул силы, каким-то чудом разделяя их с Михасиком. И тот дышал… ему было страшно, как никогда в жизни, ни до, ни после той ямы. Казалось, что если Михасик перестанет дышать, то и сам Стрежницкий умрет.

— Дурно выглядите, — сказал кто-то, вытаскивая из кошмара. И Стрежницкий скривился, а скривившись, вспомнил, почему делать этого не стоит. — Лежите уже… мне сказали, что вы почти померли…

Рыжая сидела у кровати.

Откуда она взялась?

В платьице своем сереньком с двумя рядами пуговичек, которые смотрелись почему-то не скромно, а весьма даже вызывающе. И воротничок этот беленький. Манжетики.

Коса до пояса.

Глазища что вишня спелая…

Вишня в том году уродила. И он, забравшись на самую вершину, ел. Срывал темные гладкие ягоды и ел, жмурясь от солнца и удовольствия.

— И стоило оно того? — с упреком произнесла рыжая, отжимая тряпицу. Миска с водой стояла тут же, рядом с папочкой, в которой о рыжей рассказывалось, и старой пепельницей. Ее Стрежницкий использовал вместо пресс-папье.

— Д-да…

Голос хриплый и щеку полоснуло что огнем, но молчать Стрежницкий не мог. И не важно, о чем говорить, просто вдруг вернулось то старое, подзабытое, казалось, ощущение, что если он замолчит, то умрет. Вот просто.

Беспричинно.

И…

— Дурак вы.

— Да.

— Пить хотите?

Безумно. И это нормально, целительские заклинания всегда вызывают дикую жажду. Ему даже объясняли почему, что-то там со внутренними резервами организма и…

— Да.

— Тогда я сейчас… подождите…

Она встала.

Юбки шелестят, каблучки цокают… Михасик прибирался, но как умел… а комнатных он не привечает, да и Стрежницкий не любит, когда посторонние по покоям его лазят. Но сейчас вдруг вспомнились и мятая постель, в которой он изволил леживать, и вид собственный, до крайности непрезентабельный, и то, что на столе рабочем развал, да и одежда наверняка валяется…

— Вы знаете, вам бы здесь прибраться не мешало…

Она вернулась с подносом.

Стрежницкий зачарованно следил, как она наливает воду, выжимает в нее сок из сморщенного лимона. Помнится, на прошлой неделе Михасику втемяшилось делать чай с лимоном, гадость вышла редкостная… сыплет сахар.

И щепотку соли.

Его дотравить собираются?

— Пейте, — строго велела рыжая. — Станет легче… нас учили… я попробую вас поднять… здесь вообще есть кто-нибудь, чтобы вам помог? А то, извините, сиделка из меня несколько… неудачная…

Он сделал глоток.

Питье оказалось на удивление приятным. Кисловатым, сладким и… именно таким, как нужно, чтобы треклятая жажда отпустила. Он пил, надеясь, что не слишком разливает воду, а она молчала.

Помогала.

И…

Зачем?

Знакомы-то всего ничего, и знакомство это прошло отнюдь не лучшим образом. Любовь с первого взгляда? Или… что-то еще?

Лепестки над водой.

Венок из ромашек… у той глаза были синие. Яркие, что небо весеннее… не догонишь, не пытайся… или пытайся… кружится, хохочет, голову запрокидывая.

Будешь меня любить?

Буду.

Вечно?

А как иначе, только так и любят, чтобы до последнего вздоха… и после него, конечно, тоже… губы ветром поцелованы, щеки мягкие, пахнут ромашками. И улыбка ее с ума сводит…

Нет ее…

Ушла…

Собственною рукой, а она… она только вздохнула и сказала:

— Дурак…

Если бы оправдывалась, если бы молила о пощаде… пощадил бы, не сумел бы, а она дураком… за что?

— У тебя жар. — Она положила руку на лоб, и ладошка ее была холодна.

Нельзя верить.

Нельзя…

Женщины что ветер… ложь, ложь, и только… яма вот есть… в яму падают, стенки скользкие… он лезет, лезет… а все равно соскальзывает туда, где вьется стальной рой… Марена же стоит наверху и смотрит. Смотрит, смотрит, смотрит… хоть бы руку протянула.

Помогла.

Нет.

Нельзя…

— Лежи, — велела она, и что-то горячее прижалось к вискам. — Я, конечно, целитель так себе, но… я позову кого-нибудь, ладно? Проклятье… кто ж тебя, дурака этакого, бросил одного? Руслана! Беги за помощью…

— Барышня, а вы…

— А я тут… поговорить? Конечно, поговорю…

Им этого не хватило.

Наверное.

Были поля. Была скачка безумная, когда порой сутками в седле, и кони падали, и люди сыпались. Иных оставляли там, на дороге, а коней добивали. Кровь и огонь, огонь и кровь. И еще грязь, слякоть… вши и болезни… клопы, от которых одежда шевелилась, и жрали они, казалось, живьем… травки не помогали, а магию неможно использовать — вычислят.

Жил?

Как? Как удавалось… от боя до боя, только там оживал, наполнялся самому непонятной лютой ненавистью. И сабля кружила, пела… звала… он слушал, только ее и слушал… и еще Ульяну…

У нее глаза синие.

А губы шелушатся, это от ветра… ее бы в шелка и фамильные опалы на шею, а у нее — веревка витая. Руки за спиной связаны.

— Дурень…

— Бредит… я напоила, а он упал… — Этот голос доносится издалека. — Почему он один остался? Это ведь опасно, в конце-то концов! Поразительная безответственность…

— …А кто вы?

Дурень… как есть дурень…

Кровь и грязь… крови было на нем всегда много, а тогда и в грязи извозился. Это ложь, что на войне можно ее избежать. Или после, когда война закончится, отмыться… Он мылся, в семи треклятых водах мылся, только хуже становилось.

— Невеста. — Жесткий женский голос заставил очнуться.

Почти.

— Он сам мне обещал. — Рыжая девица стояла, уперев руки в бока.

У него нет невесты.

Больше нет.

Он ее повесил. За предательство.


Лизавета уходила с неспокойным сердцем. Оставить его… он, конечно, чужой человек, почитай и вовсе посторонний, а она…

Невестой назвалась.

Просто… этот целитель смотрел на Лизавету с презрением… конечно, прилетела… незамужняя девица, а в покоях мужских что у себя дома… Что еще он мог подумать? И Руслана тут же, держится позади с упреком…

И все же стоило остаться.

Пусть уверили ее, что теперь всенепременно позаботятся… пусть, кроме целителя, прибыли и два его ученика… и взялся откуда-то степенный господин, назвавшийся другом… ее, если подумать, практически выставили за дверь.

А Стрежницкий бредил.

Сперва-то он Лизавету вполне узнал, пусть и выглядел далеко не лучшим образом: лицо стянуто бурой коркой регенерационной мази, левый глаз закрыт повязкой, а правый слезится, но… раненых Лизавета повидала. Случалось ей и в госпитале бывать…

Особенно когда писала материал про то, куда уходят финансы, выделяемые на содержание больницы для бедных…

Хорошая статейка вышла.

Достойная.

И после нее, говорят, кое-что изменилось, и даже в лучшую сторону.

Но не о том речь. Раны были… неприятными, однако же не смертельными. И да, шрамы, сколь успела Лизавета понять, останутся. А вот чтобы лихорадка и бред… и радоваться надо, что Руслана быстро целителя отыскала. Глядишь, и спасут…

— Барышня, — подала голос Руслана, которая держалась в отдалении и тихо-тихо. — Вы бы… поспешали, а то опоздаете…

— Куда?

— Так… конкурс же ж… сегодня первый день… задание… а вы что, не знаете? Должны были конверту прислать. С записочкой…

Лизавета закрыла глаза и про себя досчитала до двадцати. Конверт, значит. С записочкой… И где он, спрашивается? Не там ли, где и встречающие? Этак она поверит, что ей здесь не рады.

Загрузка...