ГЛАВА 45

В огромной парадной зале собралось народу преизрядно. И Лизавета сполна ощутила на себе пристальное это внимание. Вот кто-то пялится через стеклышко лорнета, вот наклоняется, бросает слова, навряд ли добрые, кивает, кривится в улыбке. Кто-то, не скрывая ленивого любопытства, разглядывает конкурсанток, и одинаковые их наряды, вне сомнений, станут хорошим поводом для насмешек.

— Улыбайтесь, — велел князь, который вновь нацепил обличье человечка ничтожного и теперь, кажется, сполна наслаждался спектаклем. Он шел, слегка прихрамывая, сутулясь, то и дело спотыкаясь. И создавалось престранное впечатление, будто бы это Лизавета тянула за собой его, а не наоборот.

Князь передал Лизавету фрейлине, незнакомой, но с лицом одновременно строгим и усталым, а напоследок сказал:

— Не вздумайте разгуливать в одиночестве…

— Вы ведь навестите меня? — тихо поинтересовалась Лизавета, а фрейлина сделала вид, будто не слышит этакого возмутительного предложения.

— Если приглашаете…

И усмехнулся этак, с пониманием. Вот что за человек! У нее щеки вспыхнули, наверняка сие не осталось незамеченным.

Стоило князю удалиться, как Марфа Залесская бросила:

— Могли бы кавалера поискать поприличней. — Она сама в синем платье с белым воротничком гляделась юной и прелестной и наверняка без труда сыскала бы кавалера, а то и двух или трех, и потому на девиц попроще, с запросами невеликими, взирала с искренним недоумением.

— Мне и такой сойдет, — примирительно отозвалась Лизавета. И поискала взглядом Одовецкую.

Или Таровицкую.

Или Авдотью… правда, та, похоже, запаздывала. И надобно будет предупредить, а то ведь… Нехорошее предчувствие шевельнулось в груди и притихло, когда Авдотья решительным широким шагом вошла в зал.

— Боже, до чего груба… — прошептала Марфа. — Как она вообще сюда попала?

— Призраки говорят, — Снежка возникла за спиной и коснулась золотых волос девицы, — что красота скоротечна…

Та побелела и…

— Призраки? — шепотом поинтересовалась Лизавета.

— Они и вправду говорят. Иногда. И бывает, что даже со мной. — Снежка по-прежнему глядела мимо людей, будто задумавшись о своем, важном. — Но люди говорят больше. И часто — пустое… Ты знаешь, здесь стало больше призраков. Я их чувствую, но они прячутся.

— И что делать?

Та пожала плечами.

— Искать… сегодня… им плохо, я слышу. Они взывают о помощи, но я не уверена… — Она покусала губу. — Мне, наверное, нужно кому-то рассказать.

Ага, и Лизавета даже знала, кому именно.

Однако затрубили трубы, золоченые двери распахнулись, пропуская ее императорское величество.

— Кто-то хочет нарушить правильность мира, — голос Снежки был едва слышен. — А у меня от этого голова болит.


Его императорское высочество спустился в подземелья.

Не в те, которые были знакомы и дворцовой челяди, почитай, обжиты, заполнены что винными бочками, что копчениями, что иным каким хламом, который люди полагали нужным. И даже не в те, что находились под опекою особого ведомства, использовавшего оные подземелья для собственных, порой не самого приятного свойства надобностей. И даже не в те, что находились ниже, словно бы отделяя мир людской от иного.

Лешек потянул воздух, сыроватый, отчего-то пропахший колбасами и еще копченою рыбой, но все равно затхлый, гниловатый.

Остановился.

Сила позвала. Она, древняя, пропитавшая стены дворца, волновалась. И это волнение Лешек ощутил наверху. Оно мешало сосредоточиться на делах нынешних, заставляя прислушиваться к себе и к этой самой силе.

Что-то было не так.

Крепко не так.

Но где?

— Показывай, — велел Лешек, приложивши ладонь к скале. Поморщился лишь, когда отозвалась она тяжелым гулом да и куснула за руку. Кровь вошла в камень и камнем же стала.

А он…

Он теперь видел эти подземелья. Версты коридоров, перепутанных, перевитых. Каверны пещер. Подземные озера и серые глыбины льда, лежавшие там, верно, от сотворения мира.

Лед Лешека интересовал постольку поскольку, а вот то, другое, нарушившее равновесие, весьма даже. Он потянулся следом за нитью железной жилы, что пролегала в камне, порой ныряя в глубину, порой проступая на поверхности.

Вилась.

Кружила.

Лешек следовал, подспудно отмечая, что путь весьма даже знаком.

— Вот же ж, — сказал он сам себе, останавливаясь на пороге ритуального зала, — и на тебе… чтоб тебя.

Огонек на Лешековой ладони перекатывался, то и дело меняя форму. И сполохи рыжие ложились на неровные стены. Темный камень вздыхал.

Жаловался.

Он помнил многое, и то, как вгрызались в него кирки обреченных, и как раздирали заклятья, как уродовали, ровняли, пробивали один коридор за другим. Пойдешь налево — выйдешь к сокровищнице, снизу аккурат, но потолок и сама она защищена плотным коконом сторожевых заклятий. Пойдешь направо — окажешься на берегу реки, и там, в неприметном грязном домишке, сыщутся и одежда попроще, и документы, и деньги.

На всякий случай.

Пойдешь прямо…

Лучше не идти, ибо и те, кто примерял шапку Мономахову, были людьми не самых чистых душ. В полукруглой зале с оплывшим, будто оплавленным неведомою силой потолком огонек почти погас. Но Лешек поднес его к факелу, и тот вспыхнул, а следом и другие, из вечных.

Сила загудела, отзываясь.

Здесь еще висело эхо самых первых заклятий, усмиривших и землю, и людей. Здесь некогда, из крови и камня, создавалась Мономахова шапка, а после крепилась, причем не единожды. И черный пол навсегда пропитался кровью.

Лешек стоял на границе обережного круга, чувствуя себя еще более неловко, чем наверху. Нелепый костюм раздражал, а сила, позвавшая в подземелья, шептала, уговаривала.

Он ведь имеет право.

И ступить.

И воззвать к ней… и даже приказать. Всего-то и надо, что пожелать, и сила исполнит желание… Он хочет изменить мир? Изменит. Главное, не бояться… главное…

Не будет больных.

И бедных.

Несчастных…

Живых? Выходит, что так. Силе верить нельзя, и Лешек отступает. А ведь тот, кто разбудил ее, всерьез полагал, что сумеет справиться?

Лешек отступил. И головой тряхнул, будто избавляясь от паутины наваждения.

— Он убивал их здесь, — от звука голоса темнота волновалась. Лешек покрутил головой, прищурился — факелы подсвечивали гладкую каменную площадку, но стены пещеры оставались в тени. — И души заключал в круг.

Они были рядом, смятенные, несчастные.

Разве Лешек не желает помочь им? Выпустить на волю.

— И тела…

Тела нашлись в боковом коридорчике, одном из многих, которые появлялись здесь сами собой, чтобы после так же тихо исчезнуть. Место сие, переполненное силой, было исключительно нестабильно даже в лучшие времена. Ныне же сила пришла в движение, и Лешек старался не думать, чем это обернется.

Дворец просядет?

Или весь город уйдет в болота?

О городе он побеспокоится позже. А пока Лешек осмотрел тела. Холодные. Пустые. Но не тронутые разложением. Нагие девицы не вызывали в нем иных чувств, кроме, пожалуй, некоторой брезгливости.

— Надо будет Митьке показать… их задушили, верно? Верно.

Разговаривать с собою глупо, а вот молчать страшно, хотя и Лешек не желал признаваться в том.

На шеях некоторых виднелись синие полосы.

Но руки были чисты.

И не похоже, чтобы девицы сопротивлялись. Сами сюда шли? Почему? Впрочем, если ему, кем бы он ни был, удалось заморочить казаков, обвешанных амулетами, что уж говорить про девчонок. Внушил, вот и пошли… одежда лежала здесь же, в уголочке, сложенная, к слову, преаккуратнейше.

Лешек вздохнул.

Вот уж не было беды…


Лизавете вручили грамоту, подписанную собственноручно ее императорским величеством. К грамоте прилагалось золоченое перо в коробочке и ежедневник вида весьма солидного.

Вручили не только ей.

И наверное, все это для иных людей было обыкновенно, а вот у Лизаветы сердце из груди выпрыгивало. И так ей было…

Радостно?

Горделиво? Будто и вправду сделала она что-то да важное. И радость эту не способно было омрачить чужое горе. Да и, если разобраться, какое Лизавете дело до других…

С благодарностью освободить от дальнейшего участия в конкурсе…

Наградить листом…

И признать заслуги перед короной, однако…

Эти слова ничего не значили… И вот рыженькая девица оседает на руки маменьке, а ее подружка стискивает кулачки, топает ножкой, будто грозится кому-то. Лицо ее меняет гримаса, и оно становится столь невообразимо уродливо, что Лизавета не удерживается, делает снимок.

Кто-то рыдает на радость толпе.

Кто-то…

— Мне сказали, что нас переселят. — Таровицкая оказалась рядом. — Надеюсь, ты не будешь возражать, если мы и дальше станем держаться вместе? Ты хотя бы адекватна.

Это, пожалуй, можно было счесть за похвалу.

— Да и не позволишь Аглае меня подушкой удавить… — и вроде улыбается, только улыбка этакая печальная.

— Думаешь, ей подушка понадобится? — уточнила Лизавета. — Она ж целительница, пальчиком ткнет, и наутро сердце остановится…

— Почему наутро? — поинтересовалась Одовецкая, коробочку с пером к груди прижимая.

— Чтоб подозрений не возникло.

Она фыркнула и, призадумавшись, сказала:

— Лучше уж заставить сосудик в голове лопнуть. Можно сделать так, что стеночка истончится… правда, тут со временем не угадаешь, но зато любой другой целитель скажет, что смерть эта обыкновенна.

Таровицкая закатила очи:

— И с кем я жить собираюсь?

— А ты не живи, — предложила Аглая.

— Другие еще хуже… слышала? Бульчарова подружке стекла битого в туфли подсыпала, потому что у той колени круглее.

— Веский повод…

— Вот ей и отставку дали, хотя по конкурсу она с проектом неплохо справилась. Как по мне, лучше уж сосуд, чем стекло в туфлях.

Лизавета покачала головой: до чего невозможные люди. Разве ж можно со смертью шутки шутить?

— Стало быть, в монастырь ты все-таки не едешь?

— Я решила, что там и без меня неплохо управятся.

— А бабка твоя?

Одовецкая пожала плечами.

— Недовольна. Но… у нас не принято неволить. Просила передать твоему деду, что в его годах надобно в постели лежать, а не по пустырям прыгать.

— Ага… передам… всенепременно. Только он не сильно твоей старше… слушай, может, поженим их? Пусть друг другу душу мотают, а нас оставят в покое?

— Думаешь?

— Думаю, мой отец зря молчит, хотя… я ему это говорила, и не раз. — Таровицкая стала серьезна как никогда. — Пусть она прямо спросит. Думаю, теперь он уже готов. Во всяком случае, в глаза врать не осмелится. Только, прежде чем спрашивать, пусть хорошо подумает, готова ли она в самом деле правду услышать.


На окраине города в ночлежке, устроенной милостью ее императорского величества, народу летом было немного. Это уже позже, когда зарядят дожди и лужи по утрам будут схватываться тончайшим ледком, сюда потянутся нищие и убогие, кривые, хромые и блаженные, чтобы получить чашку горячей похлебки, одеяло, при везении не сильно драное, и доброе напутствие.

Сейчас же здесь было тихо.

Относительно.

— А я тебе грю, сам от видел! — Хромой Кшытня, прибившийся к ночлежке во времена незапамятные, сидел на гнилой бочке, которую взялся за ломоть прогорклого сала со двора выкатить. Кухарка, с которой, собственно, и случился договор, стояла туточки, сложивши руки под массивной грудью. — От прям как тебя! Я стою и, стало быть, слышу, шебуршится чего…

— Пацюки?

— Сама ты пацюк! Змеюка. Преогроменная! Вот прям оттакенная. — Кшытня развел руки, раскорячился. — Ползеть…

— Ой, да придумаешь тоже… — Кухарка махнула полотенцем, едва не попавши Кшытне по голове. — Лишь бы языком трепать…

— Языком, стало быть? — Тот от полотенца увернулся. — Не веришь? Так подумай сама. Куда Хнырь подевался? Он небось летом завсегда приходит, знает, когда каша жирнее. Или вот дамочки из комитету давече одежи привозили. Неужто пропустил бы?

Кухарка нахмурилась.

Хныря она знала, человечка низкого, дрянного и склочного. Все норовил кусок урвать получше, пожирней, при этом не стесняясь хаять тех, кто этот самый кусок ему ложил. Хныря и свои-то колотили не раз, только он, отлежавшись, за старое брался.

— Или вот Журку? Где она? А я тебе скажу как есть… сгинула. И не она одна! Небось и Лютая, и Маська исчезли, будто их и не было…

— Ваша братия…

— Не скажи. — Кшытня поерзал и заговорил тише: — Оно-то верно, жизня у нас нелегкая, сегодня есть, а завтра Боженька предобрый к себе забрал. Только не бывало еще, чтобы всех и сразу… девки гулящие шепчутся, что исчезают люди. На улицы идти боятся. Сходи к паперти, поспрошай нищих, так и они тебе скажут, что опасно ныне стало на улицах ночевать.

Кухарка хмурилась, и тело ее обильное приходило в волнение. Шевелились плечи, колыхались грудь и массивный живот. А ведь и вправду как-то оно потише стало. На рынке, бывало, с утра не протолкнуться, вечно кто-то то за подол ухватит, милостыньку испрошая, то в корзину залезет, а давеча вышла, так сама подивилась, до чего тихо.

— Чего сюда не идут? — спросила она, выдвигая единственный надежный, как ей мнилось, аргумент.

— Сюда? — Кшытня сплюнул. — А сама подумай, чей это приют? Вот-вот… вдруг да заявится… говорят, в Бальчинцевой балке сиротский дом стоял… стоял себе и стоял, пока в одну ночь с него все живые не сгинули. А было там сироток без малого сотня…

Кухарка ойкнула и за щеки схватилась. Кшытня же усмехнулся, собою предовольный: бабу эту он знал, глуповата, заполошна, но не злая. И воровала по-людски, и куском, когда настрой был, жаловала, и договориться с нею завсегда можно было на работенку нетяжкую. А еще была она говорлива и глуповата, самое оно, чтобы сплетню свежую пустить.

С другой стороны, люди-то в самом деле пропадают.

Куда?

Не Кшытни то дело, ему пять рубликов целых заплатили, стало быть, хватит на пару дней развеселой жизни, а там… там что-нибудь да придумается.


На торговых рядах по утреннему времени было довольно-таки людно. Впрочем, здесь жизнь и ночью не останавливалась. Пахли на солнце мясные ряды. Срывали голоса зазывалы, и приказчики с намасленными волосенками прохаживались друг перед другом, что петухи, только знай по сторонам поглядывая, не идет ли какая дама из благородных.

Или не очень.

— А моя-то, — шепотом произнесла девица, раскатывая по прилавку тугую рульку кружева. — Моя-то давеча так и сказала… мол, надобно со столицы съезжать, потому как во дворце неладно…

— И что?

Вторая девица щупала сукно, ибо поручено было ей выбрать какое получше, но не слишком дорого: хозяйка намеревалась самолично справить прислуге платье одинаковое, чтоб дом ее выглядел не хуже иных. А то ходят комнатные девки каждая в своем, что уж о горничных говорить.

— И ничего… сынок ейный, сама понимаешь, не больно радый. Невесту себе все искал, примерялся… только кому он нужен. — Девица сморщила носик. — Тоже мне, благородный, а сопли рукавом вытирает.

— Разве ж в этом дело?

Шерстяное сукно было отменного качества, тонкое, легкое и цвета красивого, темно-синего, правда, и стоило изрядно: на такое хозяйка точно не согласится.

— Не в этом… только и денег у них кот наплакал. Поместье старое, землица худая, народишко по войне разбежался. Сидят в долгах. Думали, женитьбой дело поправить, да на такого жениха никто и не глядит. — Девица взялась за следующую рульку. Кружево ей нравилось, а приказчик, лукаво подмигивавший, и того больше. Правда, не настолько, чтоб о приличиях забыть. — Небось нам уж сколько не платили…

Она дернула плечиком.

— Вчерась маменьку уговаривал погодить, а она ему, что никак погодить нельзя, что вот-вот смута будет, потому как неможно честным людям змею терпеть.

Приказчик крутанул тугой ус и достал еще кружева.

Купить, может, и не купят, но девка была очень хороша, миловидна, собой кругла… отчего б не порадовать?

— Он у ней все в гусары рвался. Сам махонький, кривенький, а туда же, воевать… так и сказал ей, мол, жизнь отдам за царя-батюшку…

— А она?

— А она его клюкой по хребтине, мол, разве ж это царь, когда он замороченный? Вот придет время, поднимут змеиную кровь на колья, и тогда-то…

Приказчик нахмурился.

Этакие разговоры были… неправильными, более того, отчетливо несло от них крамолой, которая ему в лавке была совершенно без надобности.


Трактир «Три пескаря» славился своею кухней на всю слободу. Умели здесь готовить и пирожки из тонкого полупрозрачного теста, которое на зубах хрустело, а начинка во рту таяла, будто не мясная. И тонкие лепешки с сырною начинкой. И баранину на огне да с травами, и рыбу всякую-разную. Вот и заглядывал люд степенный, купеческий попробовать ушицы осетровой да белорыбицы, запеченной на огне открытом. Заодно за едою и разговоры велись.

И дела сами собой ладились.

Не иначе, волшебством.

Вот и ныне почтеннейший Кельм Смудсон, которому в Арсиноре случалось бывать не в первый раз, а потому порядки местные были ему распрекрасно знакомы, изволил вкушать горячую разваристую рыбью похлебку. К ней подавали пироги с зайчатиной и кислую капусту, в которой виднелись бубины алой ягоды. Кельм ел и, казалось, всецело был занят исключительно этим преважнейшим делом. А потому на человечка, скользнувшего за стол, он глянул пренеодобрительно.

В «Трех пескарях», конечно, не то что в цивилизованной траттории, и местечковый люд порой вел себя куда как вольно, однако и подобного принято не было.

— Многоуважаемый Кельм Тадеушевич, — гость незваный был невысок, сутуловат и наряжен пусть в новое, но не самого хорошего качества платье, впрочем, держался он с поразительною наглостью, — у меня к вам наивыгоднейшее предложение.

Пожалуй, если бы не похлебка с пирогами, Кельм качнул бы пальчиком, подзывая вышибалу, да и велел бы избавить себя от ненужного знакомства. В выгодные предложения, поступающие от лиц вида пресомнительного, он не верил. Однако лишь веки смежил, позволяя говорить.

— В скором времени в Арсиноре неспокойно станет, а потому многие мои знакомые ищут человека достойного, однако смелого, способного рискнуть ради немалой выгоды…

Человечек губы облизал и оглянулся.

В «Трех пескарях» было не то чтобы пусто — заведение по-настоящему пустовало редко, — но вот посетители держались друг от друга в стороне, оттого создавалось ощущение уединенности, за которое «Три пескаря» ценили едва ли не больше, нежели за кухню.

— И я слышал про вас много хорошего…

— А я про вас — ничего.

Человечек захихикал подобострастненько и, прижавши мятый картузик к груди, поклонился.

— Антип я, Вирсюков, безгильдийный пока, но увидите…

Безгильдийный, стало быть, почитай ничейный. Дел серьезных не ведет, а до денег, видать, охоч, только вот коль исчезнет он с деньгами, гильдия купеческая почтеннейшая лишь руками разведет: мол, не наш, стало быть, и спросу с нас никакого.

Кельм убедился, что дел с господином иметь не желает, однако тот по странности не спешил убираться, принявши молчание за интерес. Потянул с миски пирога и, разломивши пополам, клюнул начинку.

— Понимаете, туточки все еще Смуту крепко помнят. Коль полыхнет, подымется народишко бунтовать, то и люди, кто послабше, побегут, что крысы из клятого дома. А уж как побегут, тут-то и ловить надобно. Небось барахлишко свое с собою не потянут.

Кельм нахмурился.

Про себя.

А собеседнику улыбнулся ласково, рученькой махнул, подзывая полового.

— Водочки нам, — велел он, глядя, как блестят Антипкины глазенки. — И к ней чего-нибудь… для беседы… да чтоб беседовалось хорошо.

Половой лишь кивнул.

И минуты не прошло, как на столе возник графинчик синего стекла — никак, на Неманской мануфактуре новое попридумали, надо будет заглянуть, проверить, чего там учиняют, — и блюда с пирогами и с жареными колбасками, посыпанными алою поречкой. Принесли и шанежки, и миски с грибами лесными, что печеными, что солеными.

Антипка лишь сглатывал.

А потому внимания не обратил, что хозяин полез в кошель и долго в нем копался. Мало ли, вдруг да деньгу проверяет. Кельм сдавил бока кристалла, надеясь, что емкости хватит, дабы беседу записать.

Смута, стало быть.

Грядет.

Погано… оно-то, конечно, кому война, кому и мать родна, только большей части люда торгового она во вред идет. А Кельм полагал себя человеком не только и не столько рисковым — все ж в Арсинор не всякий норманн торговать решится, — но и разумным. Да, со смуты можно неплохо заработать, скупая за бесценок чужое имущество, но дальше-то что?

Разоренные города?

Люд, которому иноземный товар без надобности, ибо кто будет гребней черепаховых искать, с голоду помирая?

Мануфактуры разоренные?

Нет, даром, что ли, он годами связи налаживал? Сыновей воспитывал, с детьми гильдейных знакомил? Даром, что ли, из шкуры вон лез, чтобы своим если не стать, то хотя бы значиться? Вон и старшему невестушку просватал, за которой поместье дадут, а с ним и долю в новой царской затее, прибыли немалые сулящей? Нет, смута новая Кельму без надобности.

А вот разговоры пригодятся.

И он своею ручкой наполнил граненую стопку.

— Так что вы там, милейший, предлагаете, если всерьез?


— Да поверь, — приказчик ткнул тоненьким пальчиком седовласого мужика, видом мрачного, строгого, — еще немного, и за твое зерно никто и копейки не даст…

Мужик хмурился, мял картуз, но на цену соглашаться не спешил.

— Разве не знаешь, что в городе творится? Тут скоро не до зерна будет… — Приказчик смахнул пот со лба. — Небось как пойдут воевать…

Мужик махнул рукой и картуз нацепил, попятился, потянул за повод мохнатую лошаденку.

— Куда?! — взвился приказчик.

— Туда… коль воевать… то это, самим того… надобно будет…

Задержать его не пытались. И только удивился Пахомка, завидевши в воротах еще с десяток обозов. Удивился и уверился, что правильно поступил: оно-то как еще повернется, неведомо. А зерно… что зерно, оно в селе обузой не станет.

Надо будет только проверить батькины захоронки, а то, и вправду, коль воевать пойдут, то и грабить станут.

Загрузка...