Глава 40. Переломы

Дорога.

Широкая. Старая. Наезженная. Размытая весенними дождями. Вода наполняет колеи, мешается с красной глиной, и колеса повозки поднимают тучи брызг.

— Н-но, — ворчит возница, подхлестывая чалого битюга, который лишь вздыхает и, если прибавляет шагу, то ненадолго.

Он вымок.

И устал настолько, что привык к запаху медведя, уже не оборачивается, не косится на меня, вздрагивая всей шкурой.

Дорога…

Третий день?

Четвертый?

Не знаю. Я слышу движение. Скрип колес, и лошадиное фырканье, хриплый лай, звон сбруи, приглушенные голоса людей, которые довольны, что поймали оборотня. Некоторые осмеливаются заглянуть под полог, наброшенный на мою клетку, а Гирко осмелел настолько, что ударил по прутьям древком копья.

— Что тварь, сочлись?

Он скалился и приближался бочком, обеими руками держась за рукоять копья. Я чувствовала страх, глубокий, занозой засевший в гнилой его душе.

— Отсюда не уйдешь… — он вновь поднял копье, на сей раз выцеливая между прутьями.

И был пойман отцом.

Тем же вечером, на привале, я слышала крики… больше меня не беспокоили. Дважды в день полог с моей клетки стягивали, и у дверей появлялся хромой раб с ведром мяса. Он боялся меня до жути, и мясо кидал дрожащей рукой, норовя попасть меж прутьев.

— Ешь, — шипел он, глядя с такой ненавистью, словно это я была виновата в том, что ему поручили эту работу. — Ешь…

Мясо было свежим, с кровью, и запах ее будоражил хийси.

Я держалась.

Мне не так много и надо, но…

…куски лежали на волглой соломе. Близкие. Сладкие.

Это же просто мясо.

Конина? Говядина? Дичь?

Главное, что я могу его съесть… я ведь никого не убивала.

Что останавливало? Пожалуй, что внимательный взгляд отца, который наблюдал за ценной добычей. Тридуба щурил глаза, щелкал плетью по ладони и хмурился. И раб, словно ощущая его недовольство, шипел громче:

— Ешь, проклятая тварь! Чего тебе надо?

Я отворачивалась и, когда он отступал, цепляла куски когтями и выталкивала их из клетки. Клетка, к слову, была хорошей, с толстыми прутьями, каждый — в мою руку толщиной. Еще и заговорены… не сломать. А замок хитрый. И ключ отец на поясе носит, на виду, словно дразнит меня.

Он подошел вечером.

Моросило.

Влага пробиралась под полог. И на моей шкуре блестели капли воды, которые я слизывала, пытаясь утолить жажду — моя миска была пуста третий день кряду. И я понимала, что таково распоряжение отца. Ерхо Ину остановился в трех шагах от повозки и, сняв с пояса флягу, предложил:

— Хочешь?

Он открыл крышку и плеснул воды на руки.

— Обернись, — это было приказом, которому я не подчинилась.

И отец ушел.

Он вернулся на следующий день… и еще через один… и дождя больше не было, а жажда становилась невыносимой.

— Ты мне подчинишься, — сказал Ерхо Ину, разглядывая меня с насмешкой. — Все подчиняются.

Я чуяла воду в его руках.

— Обернись.

Он злился, пусть бы и скрывал гнев, но я слишком хорошо знала, что означают эти рычащие ноты в его голосе.

— Завтра я прикажу развести под твоей клеткой костер, — плеть Тридуба громко щелкнула. — И у тебя будет выбор или зажариться, или подчиниться. Есть и сегодня.

Исполнит ли он угрозу?

О да…

И я решилась.

— Так-то лучше, — Ерхо Ину приблизился к клетке вплотную и, окинув меня цепким взглядом, велел: — Сними капюшон.

Сняла.

Узнал?

Узнал. Плеть замерла, не коснувшись ладони. Дернулась губа. И отец бросил:

— Вот значит как… что ж, это ничего не меняет.

Он отвернулся и ушел. А я, опустившись на солому, сидела, думала и пыталась понять, как вышло, что этот человек дал мне жизнь?

Во мне его кровь?

Надеюсь, она никогда не проснется.

Вечером раб принес все то же сырое мясо и, приблизившись к клетке, велел:

— Ешь.

Я отвернулась.


Говорят, что было время, когда мир не знал крови иной, чем кровь жертвенного оленя, которая лилась на белые камни во славу богов. В сердцах же людей жил мир, пока однажды не случилось так, что молодой Сёппулайнен, вольный ветер, рожденный в печи Небесного кузнеца, не воспылал любовью к Ирки-уни, дочери лесной колдуньи. Не счесть, сколько раз спускался он с неба, чтобы бросить к ногам красавицы краденое золото осенней листвы и зимнее серебро, принесенное с ледяных вершин. Дарил он ей искристые самоцветы и спешил украсить жилище кружевом брызг. Выстилал ковры из первоцветов, раскатывал драгоценные ткани листвы… но молчало сердце красавицы.

И глаза ее были холодны.

— Не настоящее у тебя золото, — сказала она ветру, швыряя в лицо ворох сухих листьев. — А серебро и вовсе водой становится…

Зачерпнула она горсть, позволив истаять.

— Нищий ты, — горда была Ирки, и матушка ее, лесная ведьма, нашептывала ей злые слова. Что нет у молодого Ветра дома, что бродягой носится он по-над полями, лишь баловство знает…

Слушал он, и от обидных слов тяжелели крылья.

— Чего ты хочешь? — взмолился Сеппулайнен, преклоняя голову. — Скажи. Все сделаю.

— Есть у Небесного кузнеца мельница, которая не муку мелет, но все, чего лишь душа пожелает. Принеси ее, и тогда стану я твоей женой.

Поднялся Сеппулайнен к самой небесной тверди. Крылья распластал, распустил полосами тумана. Не стал он красть, но рассказал Небесному кузнецу, которого за отца почитал, о чем его попросила красавица-невеста. И отдал Таваалинен Сёппо мельницу. Сказал лишь:

— Берегись такой красоты.

Молод был Сеппулайнен, не послушал он кузнеца. Счастливый летел он, предвкушая, как обнимет недоступную Ирки, поцелуями горячими растопит холод ее сердца, и сумеет зажечь пламя в ледяных глазах.

— Вот Сампо-мельница, — обратился он к возлюбленной.

Приняла Ирки дар.

День и ночь вращались жернова, мололи золотой песок и драгоценные камни, но мало и мало было Ирки. До крови стерла она руки и только тогда, обожженная болью, отложила мельницу.

— Будет свадьба, — ответила, глядя на то, как стекает кровь по белым пальцам. И каплю слизала, была та капля горькой, как мысли Ирки. Не хотела она замуж идти, другому отдано было ее сердце. Но как нарушить слово, перед богами данное?

Тогда-то и задумала Ирки неладное.

Взяла она мельницу, собственной кровью жернова смазала и начала молоть, напевая:

— Дай мне железную цепь, чтобы посадить на нее сердце Анники-воина… дай мне железный замок, чтобы запереть правду в его глазах… дай мне железный нож, чтобы в руку его вложить…

И отравленная кровью, стонала мельница.

Но подчинилась.

Молола она чистое черное зло. Целую горсть смолола, которую Ирки смешала с вином да и поднесла тому, кого любила.

— Пей, — сказала она. — Раз уж не нужна тебе моя красота, прими хотя бы вино.

Не отказал Анники-воин, сделал глоток.

Не стало для Анники-воина чести, ослеп он ко всему, кроме красоты Ирки, которую прежде не замечал, и ревность глухая расцвела булатным клинком. Гостем званым дорогим пришел на свадьбу Анники-воин. Обнял он жениха и ударил в самое сердце.

Говорят, что мир содрогнулся от ужаса, когда остановилась оно.

Содрогнулся и изменился.

Ударил гром. Молния рухнула с неба, испепелив убийцу, вот только с пеплом разлетелись осколки зла. И многие ранили людей. С той поры ржавеет зло в человеческих сердцах, разъедает глаза да вкладывает в руки клинки мести…

Говорят…

…говорят, что однажды наступит время, когда последняя крупица зла, смолотого чудесной мельницей, проржавеет и рассыплется прахом. Тогда-то вновь мир станет бескровным.

Но вряд ли Янгхаар доживет до этого чудесного времени.

Он замер на широкой ветви дуба, которая нависала над тропой. Янгар провел на ней не один час, но ожидание вовсе не утомило. Скорее уж растянувшееся время позволило острее ощущать происходящее вовне. Кора дуба была шершавой, влажноватой. И капли скользили, вычищая из трещин ее прель. Пили влагу подушки зеленого мха.

Куртка Янгара промокла насквозь.

И рубашка тоже.

Кожа была влажна и, верно, холодна, но холод тоже был во благо: не позволял уснуть в этот предрассветный час. Уже недолго осталось.

Лежала тропа, украшенная белыми звездами первоцветов, укрытая низкими плетями лещины.

Лунной дорожкой.

Черной нитью, связавшей Лисий лог с небольшим безымянным хутором, где только и было ценного, что корова и две сестрицы…

Которая из них приглянулась Якки Ину?

Мысли были ленивы. И Янгар подтянулся, позволяя закоченевшим мышцам ожить ненадолго. С ветки скатилась капля и запуталась в волосах…

…в Горелой башне крыша крепкая.

…и горит камин, у которого, привычно расстелив медвежью шкуру, садится Аану. Она перекрещивает ноги и долго разглядывает потемневшие жесткие ступни свои. Вздыхает тихонько, так, чтобы Кейсо не услышал, трогает пальцы.

…в ее волосах живут еще прошлогодние ивовые листья. И Аану перебирает их, когда думает о том, получится ли дотянуть до середины лета.

…она одна. И утешить некому.

Хруст ветки и тихая брань заставили очнуться. И Янгар застыл, прижимаясь к ветви, сожалея лишь о том, что еще слишком рано и не укрывает его густая плотная листва дуба.

А значит, есть у Якки Ину шанс.

Нет.

Слишком беспечен он.

Весел. Идет легко, не таясь, по своей ведь земле, где не ждут удара в спину. Хлюпает под ногами грязь. Ветви качаются, осыпают Якки дождем. И тот ворчит, но не зло. Умиротворен он.

И почти счастлив.

Хорошо, наверное, умереть счастливым.

— Стой, — Янгхаар позволил Ину пройти под дубом.

Иное задумывалось, но показалось вдруг бесчестным, недостойным прежде всего самого Янгара.

Якки остановился, обернулся…

— Стой, — повторил Янгхаар, спрыгнув на землю. Влажно хлюпнуло под ногами. И сапоги ушли в мокрую землю.

— Стою, — Якки накрыл ладонью рукоять меча. — Здравствуй, Черный Янгар. Отец тебя ждал.

— А ты?

— И я… драться будем?

— Будем.

— До смерти? — он отступал к зарослям жимолости, медленно, но уверенно.

— До смерти, — согласился Янгар.

— Да… как еще… Дурак ты.

Якки вдруг бросился в заросли.

Он бежал, проламываясь сквозь плетение кустарника, стряхивая с кожи воду и отталкивая цепкие ветви. Бежал, не думая о чести…

…а еще спустя миг ночную тишину разорвал пронзительный свист.

В Лисьем логе ждали Янгара.

Вот только быстрые ноги не спасли Якки Ину. Он успел добраться до рва, за которым начиналось поле. Расцветало оно огнями тревожных костров. Разрывалось голосами людей и гончих…

…успел.

И в последний миг обернулся.

— Драться будем, — выдохнул, выхватывая меч, выставляя его на Янгара. И рука дрожала.

— Нет, — Янгар ударил кулаком в висок. И подхватил обмякшее тело.

Перевернув Якки на живот, стянул руки конопляной веревкой, и лишь после этого плеснул в лицо водой. Якки сразу глаза открыл, зарычал, задергался, пытаясь уползти.

— Тебя поймают, — сказал и сплюнул. — Поймают и живьем похоронят…

— Пусть сначала поймают.

Янгхаар закончил сооружать петлю и перекинул веревку через сук.

— Олли ты дал поединок.

— Олли от меня не бегал.

— Ты… — Якки сглотнул, вывернул шею, верно, гадая, далеко ли люди и псы.

Вдруг да успеют.

Нет, не успеют.

— Ты не посмеешь так… ты…

— Посмею.

Он попытался прижать подбородок к груди, но петля все равно опоясала шею.

— Где Талли? — спросил Янгхаар, затягивая петлю. — И твой отец?

Думал, будет упираться, но в глазах Якки жил страх. И страх этот поторопил с ответом.

— Если скажу, отпустишь?

— Убью быстро.

— Отпусти… тебе же отец нужен… он во всем виноват… я просто…

— Где?

— Олений город. Я не воевал с тобой! Я не…

Клинок пробил тонкую височную кость, и Якки, дернувшись, замер. Эта была легкая смерть. Недостойная труса. Тело он все-таки вздернул, запирая душу. Прислушавшись — собаки были близко — отступил во влажный сумрак леса.

До Оленьего города неделя пути.

Хватит времени, чтобы придумать, как добраться до Тридуба.

Загрузка...