Бойцы вспоминают минувшие дни,
И битвы, где вместе рубились они.
А тебе только повод найти, чтобы выпить.
Этой весной в Новгороде была в моде песенка про белую лебедушку, которая не боится грозного орла. Девка, подаренная в свое время Белозерцем своему союзнику, была теперь в большой милости у князя и, не вспоминая прежнего своего имени, звалась Лебедью. Когда гневные раскаты Остромирова баса грохотали по всему высокому терему, всякая живая душа до последней дворовой псины искала уголок, где бы схорониться, только Лебедь да пара независимых кошек не боялись попасть под горячую руку Грозного князя. Оттого белозерская красотка постоянно ночевала на княжеском ложе; кошки, кстати, тоже. И ведь до чего дошло! Княгиня Новгородская и Словенская, родив к тридцати годам четырех детей, растолстела, подурнела и перестала бороться за место в сердце мужа и участвовать в гаремных войнах. Зато она самовластно распоряжалась новгородской казной, без спора выдавая серебро только на содержание дружины и мощение улиц, и до политики «наглых вертихвосток» не допускала. А вот младшая княгиня (просто княгиня, без титула) вознамерилась было поставить холопку на место… В результате две бабы подрались, и кого же князь наказал за бесчинство? Правильно, к родителям была отправлена молодая княгиня.
Дотаивал последний снег, когда княгиня Любава вернулась в Белозерье. Как ни давно расстались муж и жена, а отчего-то не было при встрече того беспредельного счастья, как когда-то после разлуки, далеко не такой долгой. Невысказанная, но неотвязная мысль о наследнике и второй жене разъедала семейный лад, точно едкая кислота. И Ростислав с удивлением обнаружил, что последнее время вспоминал о своей Любаве даже не каждый день. Но и Любава с приездом изменилась. Приволокла с собой какую-то ворожею, которая с важным видом слонялась по терему, князя в грош не ставила и объясняла всем желающим и не желающим: «… это потому что я пути знаю!» (невзлюбившая ее Милана ехидно осведомилась: «А мужика твоего не Путятой ли звали?»). Любава целые дни проводила с этой Путихой, творя какие-то таинственные обряды, мужа до себя почти не допускала и объяснять ничего не желала. Ростиславу оставалось только смириться и просто оставить жену в покое. Пусть делает, что хочет. Не то чтобы Ростислав сомневался в могуществе богов, способных сотворить любое чудо… Просто он знал, что пути божественные неведомы, и смертному можно только просить, а закликать не удастся никакой ворожее. Словом, либо у княгини все получится, либо нет. В любом случае нужно просто переждать. И Ростислав на два дня закатился в Светынь — есть пироги и слушать песни.
Нежно-зеленая дымка окутала деревья, окружавшие лесную росчисть, легкие перышки-облачка проплывали по высокому-высокому яркому небу. А вдали, среди молодой пушистой зелени, проглядывались темные ели, с чуть снисходительной лаской взирающие на эту брызжущую веселой силой юность. Ратибор соскочил с коня, не без труда нагнувшись, забрал в ладони мягкой, чуть влажноватой, пахнущей весной земли, поднес к лицу, вдыхая запах. Вдруг захотелось разуться, босыми ногами пройтись по пашне… Но неловко показалось перед мужиками, да и боязно; под старость сделался опаслив, застудишься сейчас — скрючит, не разогнешься.
А хозяйство доброе… Сытые, гладкие кони, справная сбруя, новые блестящие лемехи, своим же кузнецом изделанные, легко взрезают буроватую лесную почву. И оратаи трудятся весело и споро, слегка даже — как же, боярин смотрит! — соревнуясь между собой. Доброе хозяйство, хотя особо и не гонялся никогда за зажитком, но и как всякому, хотелось — свое. Только вот оставить некому. Промотался всю жизнь по заставам, семьи как-то не сложилось, сперва было недосуг, теперь, на старости лет, и не станешь искать невесту — засмеют! Выпал из разжатой долони[59] ком земли… А, пустое! Князю уйдет. Ростиславу — не жаль.
Взвалившись на седло, тяжко, но все ж без помощи, Ратибор тронул коня, не глядя на молчаливого стремянного, легким наметом по тропе вымчал на берег, к броду. Конь, сторожко тронув копытом ледяную воду, недовольно фыркнул. А Ратибору вспомнилось, как однажды, на этом самом месте, Ростислав сказал: «Здесь можно было бы построить мост».
Было это много лет назад, в самом начале Ростиславова княжения, и вот так же, конные, стояли они вдвоем на берегу. Юный князь, запальчиво, продолжая какой-то давний и, видно, не им выигранный, спор, говорил:
— И старый Бирюч говорит: не надо этого было нашим дедам, не надо нашим отцам, и нам не нать! Вот ответь, воевода, отчего старые люди всегда, всегда мнят: допреже не было, и ныне не надо? А если так, почто сам пошел за Мстиславом, оставался бы под Ростовым, как и было!
— Старые люди, — отмолвил тогда Ратибор с усмешкою (в сорок лет записываться в старики не хотелось!), — бают, что как богами дан был людям первый закон, так и должно жить, а перемены — суть отступление от сего закона.
— Вот-вот! — нелогично обрадовался юный князь. — Боги дали людям первый закон, научили земледелию и всяким ремеслам. А почто, если им не угодны перемены? Пусть бы люди жили, как отцы их и деды, зверинским образом. И почто тогда новые перемены допускают? Не может ничего не меняться, все меняется, сам мир так устроен. Вот даже река, и та меняет со временем свое русло, там подмывает берег, там наносит песок и ил. Тако же и люди! Деды наши еще могли вспомнить время, когда не было земель, в каждой веси старейшина почитался князем, и не могли между собой сговорить, и словене слабы были пред иными языками[60]. А теперь стали земли, княжества, и уже мы примучиваем[61] окрестные племена и берем с них дань. Хуже ли стало? И еще. Земли сложились весь к веси, род к роду, но не так, как миру было бы удобно, а… так, как сложились. Потому и стали меняться, где отлагались, где объединялись, пока не стало так, как сейчас. Белоозеро вот сделалось независимым, а было под Ростовом, что никому не нужно было, кроме Глеба. Хуже ли стало? Мыслю, лучше! А скоро, наверное, при наших детях, и дальше пойдет, и уже земли объединятся между собой, и оттого еще осильнеют. Хуже ли станет? А вот этого не знаю. Если кому-то придется покориться, назваться данником, то не надо такого союза, сколько бы от него не прибавилось силы! А если объединяться как равным, ну, один назовется братом старшим, а иные молодшими — но чтобы братьями! — то так оно и лучше будет, не станем больше грызться между собой. Славяне же все, и словене наши, и кривичи, и радимичи, и дреговичи, и поляне, и древляне, и даже чехи и ляхи — все же братья, все единого корня! А только хорошо это будет или худо, а рано или поздно так станется, как и во всех других странах, у тех же немцев, как их там, франков.
Ратибор кивнул; о чудных делах, творящихся во франкских землях[62], немало было слышано от купцов на торгу; спросил только:
— Кто возможет?
— Сильнее всех сейчас, пожалуй, Киев, — раздумчиво проговорил Ростислав. — И Дреговичский князь уже заключил с Полянином союз, и назвал себя молодшим братом. Причем, если рассказывают правду, отнюдь не против воли.
— Что ж, если обложили со всех сторон, назовешься и молодшим.
Ростислав, поразмыслив, добавил:
— Впрочем, и Древлянская земля достаточно сильна. Кто еще? Ростов едва ли, Глеб не на одно поколение вперед отвратил от себя своими бесчинствами, а вот Новгород — вполне возможно. Или Полоцк. Или…
— Белоозеро, — выдохнул Ратибор. Князь покачал головой:
— Не мое.
Верно, слишком явно отразилось на лице Ратибора удивление, потому что Ростислав, сбивчиво, неловко глядя сверху на пожилого воеводу, принялся объяснять:
— Вот, смотри на реку, вот здесь можно, удобно было бы построить мост.
— Зачем? — не понял тогда Ратибор. — Брод же есть.
— Вот именно! Можно, но не нужно. Незачем! Так и земли. То — не мое, а мое — вот здесь, вот эта земля, которая назвала меня своим князем. Чтобы эта земля была благополучна, а остальное — уже излиха. За это, за эту землю! Ее буду отстаивать, как доселе, и в бою, и голову сложу, если нужно! А нужно будет — и поклонюсь, да! Ради моей земли, до крови, до смерти! — выкрикнул князь, и отозвалось в студеном воздухе звонким эхом. — А то все так… — тихо прибавил и, не досказав, махнул рукой.
В те поры Ратибор был не только что поражен, но отчасти даже разочарован такими словами в устах юноши, и только теперь, спустя годы, когда прижился в Белозерье, начал понимать мальчишескую мудрость. Когда прочуял это «свое». Может, Глеб оттого и потерял людей, а с ними землю, что не позволял им почувствовать этого. Ратибор уходил от князя Глеба трудно, трудно! Он ведь был не коренной белозерец, просто оказался в числе многих и многих обиженных, сплотившихся вокруг Мстислава. И все же решился не вдруг, долго убеждал себя, что не он отметник[63] своему князю, что Глеб сам вынудил его, как и иных. Ушел. Пришлось уйти, чтобы просто жить, и не презирать себя. Но тогда Ратибор ушел за Мстиславом, привязал свою долю к его доле. И не вскоре обвыкся на Белом озере, обустроился, обзавелся домом и зажитком… Да не в зажитке дело! Просто сроднился, прикипел сердцем, и к граду, и к людям, да к каждой малой былинке! Всем естеством своим, кожей почувствовал — свое, родное, любимое до дрожи; то свое, за что только и можно вцепиться врагу в глотку, за что не жаль и жизни. Что поверх своего брода не строят мостов.
А между тем, приближался день большого праздника: годовщины победы, принесшей независимость Белоозеру. Ежегодно в этот день Мстислав, а затем и Ростислав устраивали пир, где чествовали полководцев той войны, богатырей, прославившихся подвигами… и бойцов Ростиславовой сотни, добывшей победу, сотни, из которой осталось в живых двадцать семь человек. Но в этот раз княгиня необъяснимо заупрямилась. «В тереме принимать не буду! — заявила она, каприза своего не объясняя и доводов Ростислава не слушая. — Отправляйтесь… да хоть в Светынь. Там воздух березовый, травка свежая, столы можно во дворе поставить, места сколько угодно. Там и празднуйте». Ростислав, решивший с женой не спорить, согласился, тем более что в словах княгини был определенный резон. Но это означало, что все заботы по устройству праздника легли на плечи ключницы Даньки. И тут Ростислав не мог на нее нарадоваться: Данька сделала все наилучшим образом, ничего не забыла и предусмотрела каждую мелочь; у самой княгини не вышло бы лучше.
Зажаренные целиком бычьи и кабаньи туши; нежная баранина и молочные поросята с кашей; разная дичь. Рыба: стерляди, осетры, корюшка и простая норвежская селедка, замаринованная особым образом. Само собой разумеется, икра. Всякие овощи, включая хрустящую на зубах капусту, моченые яблоки, начиненную мясом и грибами репу. Просто грибы: соленые грузди и рыжики в густой сметане. Пироги: сочный рыбник, рассыпчатый курник, тающие во рту маленькие пирожки с мясом, капустой, яблоками и вишнями. Пышные белые караваи. Щедро политые растопленным маслом румяные блинчики. Сладкая каша белого сорочинского пшена[64] каша с медом, орехами и разными ягодами. Пряники, орехи простые лесные и крупные греческие, сушеные яблоки, груши и сливы, заморский изюм и инжир. Это еще не все блюда… Пенистое пиво, веселящая хмельная брага, сладкие меды и заморское вино: темное греческое, золотистое немецкое и рубиновое болгарское…
Немало выпито было за победу и за князя Ростислава. В память павших в той войне. В память славного Мстислава Основателя. За славу белозерского оружия. Снова за ласкового князя Ростислава — щедрого хозяина пира. За Ростислава — героя той войны и за каждого из героев поименно.
Собранные по всему княжеству лучшие гусляры пели славу белозерским воинам. Одна за другой звучали былины — и старины о деяниях пращуров, и новые песни о тех, кто слушал сейчас певца. Гости выходили плясать — не беспечные хороводы, священную боевую пляску, древнюю пляску победы. И не было на том мужском пиру ни взаимных обид, ни похвальбы, ни соперничества за взгляд пригожей соседки, что так часто губит радость светлого праздника. Было чувство мужского братства, чувство спокойной гордости… чувство сопричастности.
И вод пред пирующими явилась прекрасная женщина. Алое платье, затканное серебром, пылало, как заря. Серебряное ожерелье лежало на груди; высокий серебряные венец блистал над челом, а распущенные волосы струились по плечам светлым водопадом. Женщина вскинула руки… взмахнули, как крылья, широкие рукава; зазвенели тяжкие обручья. Она запела. Песнь о Мстиславе.
Седые израненные в сражениях воины и зрелые мужи, отроки той войны, в молчании внимали ее словам.
Небо синее, Сварог Благодатный!
Будь же свидетелем клятвы моей:
Не знать мне сна, покоя и отдыха,
Пока хищник Глеб по земле гуляет!
Отзвучал в тишине последний звук. Плеснув, опали алые рукава-крылья. И спустя миг словно бы волна прокатилась вдоль пиршественных столов: гордые витязи, и перед князьями порой не ломавшие шапки, поднимались и кланялись в пояс рабыне, подарившей им Песню…
А пока на широком дворе шумел веселый пир, на заднем крылечке сидели рядком отрок Вадим да стремянный Некрас, и уплетали жареного куренка, предусмотрительно изъятого Некрасом с поварни. За пиршественный стол их, как в войне не участвовавших, конечно не пустили.
— Дядя Некрас, — молвил отрок, стряхивая обглоданные косточки на землю, где их давно сожидал косматый дворовый пес, — может, я, конечно, и ошибаюсь, так скажи мне, чтобы я не ошибался: это у тебя, часом, не дружинный ли пояс?
— А то! — возмутился Некрас. — Что я, холоп, что ли? Я, между прочим, у князя Ростислава в отроках ходил!
— А чего же ты ушел из дружины?
— Дабы толстым пузом своим не нарушать стройности рядов! — выпалил Некрас, критически оглядел наличные запасы и отправился добывать следующую партию.