Глава 3

День не задался с самого утра, когда упрямый, как целое стадо баранов, Джон Шекспир не отступился от своей затеи, проснувшись, и только чудо Господне, — и никак иначе — спасло его от возможности быть насаженным на шпагу этого пройдохи Марло.

И стоило Катберту выдохнуть облегченно, когда папаша усадил мастера Джона на повозку, отправляющую в Стратфорд, и даже перекреститься — шутка ли, избежать верного, гарантированного смертоубийства, как настал черед преподносить сюрпризы младшему из этой семейки. Впрочем, не стоило кривить душой. Уилл если и был в чем виноват, то только в том, что оказался не в том месте и не в то время. Благо, что жив и здоров остался, а то Катберту были известны случаи, когда таких вот неосторожных парней, в одиночку отправившихся в путешествие по ночному Лондону, собирали потом по кускам, да так и не собрали. И хотя, конечно, Дик, сообщивший об ограблении, смотрел так, как будто Уилл хочет вот прямо сейчас бежать и топиться в Темзе, Катберт был спокоен: самое страшное так и не случилось. А вещи — ну что вещи, заработает еще. Бог дал, Бог взял.

Дик же места себе не находил, метался бестолково, пока все остальные наводили в «Театре» порядок к Пасхе. Так волновался, значит, за друга. И, как выяснилось, не зря.

Глядя на Шекспира, заюшенного по самые уши, бестолково цепляющегося за плечи Кемпа и Дика и еле-еле переставляющего ноги, Катберт только головой покачал. Это и следовало, в общем-то, предвидеть: день, начавшийся с того, что один Шекспир, потрясая кулаками, страстно хотел начистить рожу Марло, закончился тем, что Марло все-таки начистил рожу другому.

О том, что произошло в «Сирене», Кемп с Диком говорили вразнобой, перебивая друг друга, и то и дело срываясь с места, чтобы показать в лицах, будто мальчишки. Вокруг них собрались все, кто еще был в «Театре», и даже папаша вышел по такому случаю из своего кабинета.

Сам же виновник торжества сидел в углу, прижимая к расквашенному носу тряпицу с замотанным в ней куском льда, и мерно раскачивался из стороны в сторону от боли.

Катберт сочувственно вздыхал, глядя на него. Он хорошо знал, каково это — когда сворачивают нос на сторону в драке.

— Дела-а-а, — протянул папаша, выслушав необыкновенную повесть Дика и Кемпа до конца. — Совсем Марло с катушек слетел, похоже. Что, так и саданул носком сапога? Зубы-то хоть целы, а, Уилл?

Шекспир смотрел несчастным взглядом сквозь наливающийся синяк, и затекшие веки, и говорить не мог — только кивал.

И Катберт решился:

— Дай-ка, — он отвел руку Шекспира с тряпицей, бегло ощупал вспухающий нос, тот был основательно свернут на сторону. — Ерунда, сейчас исправим, — сказал преувеличенно бодро, взялся за него и потянул. Вопль Шекспира разнесся по всему «Театру».

* * *

— Вот, полежишь тут, а хочешь — пива принесу? А поесть? — Дик кудахтал над ним, как наседка, только что крыльями не хлопал, и Уилл не мог сдержать улыбки. Первая, самая острая, боль ушла, оставив по себе тягучий след и свинцовую тяжесть в висках и веках. Уилл мотал головой, отказываясь, махал рукой, пытаясь прервать чрезмерную заботу друга, и улыбался, раз за разом возвращаясь в памяти к поцелую с Китом. Он теперь не жалел обо всем, что произошло в последние сутки — значит, так надо было, значит, это испытание им было послано неспроста. И они выдержали его — оба. А что не довели до конца примирение — так впереди не один еще день, и все у них будет — в этом Уилл был уверен твердо.

— А хочешь, я тебе из дома стащу чего-нибудь, вина там, булочку?… — все предлагал Дик и заглядывал в глаза, и выглядел так, как будто увидел воочию воскресение Лазаря — никак не меньше.

Уилл качал головой, прерывая словесный водопад:

— Я бы подремал немного…

* * *

— Я всю жизнь играл любовь до смерти, — рассказывал, вздыхая, юный Гоф, оседающим в изнеможении округлым движением рук усиливая свое переживание. Где-то на дальних лугах бродили заблудшие овечки его потерявшихся мыслей — например, о том, что, увидев мастера Марло таким, каким он был днем в «Сирене», да и таким, каким был он теперь, вечером, у себя дома, не стоило доверяться ему. Не стоило доверять. Но язык, вольно развязанный, подстегиваемый выпивкой, решал по-своему. И вот уже вся душа юного исполнителя ролей трепетных инженю была вывернута наизнанку, как полупустой кошелек, а мастер Марло лишь мерцал глазами из-под полуопущенных ресниц, попыхивая негаснущей трубкой. — Играл Филомелу, изнасилованную и погибшую из-за этого… Или Джульетту, наложившую на себя руки во имя любви. Но я никогда не видел, как это — в жизни. Мне даже казалось, что это все глупости.

Мастер Марло мерцал влагой на коже и зрачками — все так же молча. Не потрудившийся даже обтереться после ванны (надо же, о Господи, у него прямо в доме была ванна, огромная, с львиными лапами, и в воде отражались огоньки свеч!), надушенный, благодушный, ленивый, он как будто и не слушал, что болтал Гоф, курил, чуть втягивая щеки, и косил блуждающим взглядом туда, куда его робкий гость, напротив, старался не смотреть.

Конечно, малыш Гоф бывал на таких вечеринках, где творилось такое, о чем не скажешь даже в присутствии хозяина «Театра», не имеющего ничего против того, чтобы его актеры торговали собой ради дополнительной выручки. Пареньки вроде Роберта ценились в определенных кругах — и он не знал недостатка в клиентах, всегда принося в карманах деньги, сладости, странные впечатления и обзаводясь новыми и новыми платьями для еще более очаровательного исполнения ролей. Так поступали многие подмастерья, чьего обычного заработка едва хватало на пропитание. Но здесь, в компании мастера Марло, ход чьих мыслей был для него загадкой, в окружении еды, выпивки, сизого сладкого дыма и обнаженных, бесконечно сопрягающихся тел, ему было не по себе.

— Кое-кто из тех, кто покупал меня, — вспыхивал Гоф, опуская взгляд, а когда снова смотрел на собеседника, заново головокружительно смущался его непринужденной наготе и почему-то — вьющимся от влаги волосам, откинутым на плечи. — Говорил, что любит меня. Но ведь это все — другое. Не та любовь до смерти, которую я играю на сцене…

Мастер Марло только выдохнул облачко дыма, и чуть сменил положение, в котором находился, сидя глубоко в кресле за длинным, уставленным всякой всячиной столом. Блики поползли по его коже, обрисовалась тень в углублениях ключиц, а ниже Гоф не смотрел. Ему казалось, что от того, кто расположился рядом с ним, забросив ногу на ногу, веет не только модными духами с запахом розы, таким душным, таким пугающим пороком, что единственный выход — как можно скорее бежать, бежать, бежать отсюда.

И он продолжал, ломая брови и руки, пряча глаза и краснея:

— А сегодня в «Сирене»… я прошу простить меня за сказанное. Но мне так явно казалось, что вы убили мастера Шекспира, это было так на вас похоже…

— Похоже на меня? — впервые за долгое время подал голос мастер Марло, и его губы дрогнули в улыбке, а глаза остались мертвыми и ленивыми. — Как забавно. Не думал, что слыву среди вас убийцей.

Конечно, он врал и лукавил — одним махом отделяя себя от остальных, от всех. Гоф снова вздохнул — но только набрал в грудь еще больше усыпляющего, пьянящего дыма. Звуки, окружающие его со всех сторон, удесятеренное дыхание, сдавленные ругательства и стоны, слышались, как сквозь толщу воды. То же он ощущал, когда тонул однажды в Темзе, сбитый волной вечерней сутолоки прямиком в воду.

— Зачем вы позвали меня, сэр?

Мастер Марло ответил далеко не сразу — он, наверное, любил мучить не в меру любопытных с помощью молчания. Остановив взгляд на тонком, облаченном только в еловый венок, мальчишке — таком же, как сам Роберт Гоф, он поманил его к себе как бы нехотя, плавным движением свисающей с подлокотника руки.

— Чтобы послушать того, кто находится вне Ада, — проговорил он с такой улыбкой, будто издевался.

И верно — издевался, рассуждал загадками. Гоф покорно вздохнул — ему было слишком любопытно, и он был слишком пьян, чтобы сбежать прочь. В конце концов, он мог и не приходить — но зачем-то пришел.

* * *

Уилл не собирался спать. Слишком многое навалилось на него за последние сутки, слишком многое было пережито, утрачено навсегда и обретено вновь, пусть не до конца, с обмолвками и недоговорками. И сейчас, когда его, наконец, оставили в покое, ему хотелось подумать о том, что же все-таки произошло между ними с Китом — вчера, а особенно — сегодня в «Сирене». Было ли это началом примирения? Или, наоборот, он ошибся — и поцелуй Кита говорил о том, что он прощается с Уиллом навсегда? И почему Кит так ревновал, и к кому, к случайным шлюхам, о которых Уилл и думать забыл уже через минуту после того, как переступил порог Кемпа, ведь вокруг самого Кита шлюх было достаточно, пусть и мужского пола?

Уилл собирался подумать об этом всерьез, ему хотелось восстановить все в памяти, не упуская ни малейшей детали. О, детали, — и он это видел совершенно явственно, — были важнее всего. Но стоило Дику, уложившему его прямиком в кабинете старика Бербеджа и укрывшему толстым старым одеялом, осторожно прикрыть за собой дверь, как Уилл провалился в сон. Мгновенно, будто затушили свечу.

Сон, однако, не принес ни малейшего облегчения. Он был муторным, мутным, как будто Уилл маялся от тяжелого похмелья, или вновь бредил, как это было однажды в доме Кита.

Ему снилась «Сирена» — и она была такая, и не такая, как всегда. Светильники еле освещали пространство, казавшееся от этого действительно чревом какого-то морского чудища. Впечатление дополняли свисавшие с потолочных балок зеленые склизкие даже на вид побеги, столов было мало, а те, которые были, все оказались заняты. Уилл бродил между них, все больше и больше раздражаясь, мучаясь голодом и жаждой, но никто не спешил к нему, и никто из сидящих за столом не спешил подниматься из-за него. Из-за скверного света Уилл не видел ни одного лица — только спины, сгорбленные над выпивкой в полном молчании. Посетители «Сирены» казались тенями — или это Уилл был среди них тенью? Его все больше и больше обуревало беспокойство и злость, и та же злость, казалось, росла в «Сирене» подобно гнойнику, готовому вот-вот прорваться. Вдруг за одним из дальних столов вспыхнула ссора. Кто-то закричал, и вязкой, нездешней тишине кабака голос показался пронзительным. Уилл не разобрал слов, но увидел, как за дальним столом вскочили — и по стремительности движений, по очертаниям фигуры, расплывавшейся в полумраке, Уилл понял, что это был Кит. Лавка с другой стороны с грохотом перевернулась, и во вскочившем навстречу Уилл вдруг узнал виденного им однажды подручного Топклиффа — Поули. Кит замахнулся на него и что-то прокричал, что — Уилл разобрать не смог, зато увидел, как из-за другого стола встает Фрайзер, и в руке у него блеснул длинный нож. Уилл рванулся Киту — предупредить, остановить, но пространство вдруг стало вязким, свисающие с потолка отростки оплели Уилла, и он не смог преодолеть ни дюйма, пока Кит и его противники выясняли отношения.

— Нет, Кит, нет! — пытался крикнуть Уилл, но с губ срывалось только мычание, как будто кто-то зажимал ему рот.

Снова блеснул нож, и Уилл увидел, как Кит падает на руки Поули.

— Не-е-е-ет! — закричал он в ужасе, забарахтался, вырываясь из оплетших его тело отростков, и проснулся.

Сердце билось так бешено, что Уилл не сразу смог выровнять дыхание, не сразу понял, что все увиденное только что было сном.

Над ним встревоженный, хмурый, стоял Дик и с ужасом вглядывался ему в лицо.

— Что он с тобой делал?

— Кто? — недоуменно спросил Уилл, с трудом разлепляя глаза, левый отек так сильно, что превратился в щелку.

— Марло! — Дик сжал кулаки. — Ты кричал так, что тебя было слышно на сцене.

* * *

Как для того, кто недавно навсегда расстался с любовью всей своей жизни, мастер Марло не казался расстроенным. Или это глупый маленький Роберт Гоф заигрался в своих героинь, ломающихся, будто тростинки, под ударами немилосердной судьбы, и возомнил, что все, кто любит по-настоящему, любят — до смерти?

— Не нужно шутить надо мной, сэр, — серьезно попросил он, не зная, смотреть или не смотреть, как белая, проворная рука его собеседника снимает с головы безымянного юнца хвойный венок, и отбрасывает в сторону, под ноги, чтобы продолжить свой рассеянный путь по напрягшейся шее, по покорно склоненному затылку. — Я, быть может, и не все понимаю, из того, что происходит… Но я здесь, и мне небезразлична ваша судьба… и судьба мастера Шекспира.

— Вот как. Словами не выразить, как мне льстит то, что сама Джульетта, на которую издрочилась половина Лондона, ко мне неравнодушна.

Жилистая, красивая рука расслабленно поглаживала юнца по голове — будто рядом с креслом Кита Марло стояла его любимая собака. Маленькое усилие — и юноша опустился на колени, подполз поближе, так, чтобы миновать резной, затертый подлокотник, и опереться о поджавшееся бедро хозяина этого странного, пугающего дома. Взгляд Гофа оказался пленен, и выхода не осталось. Он так и не решил, что более стыдно: глазеть по сторонам, или же смотреть вниз, встречаясь глазами с тем блеском, что тлел под ресницами легко взявшегося за свое занятие юнца.

Он был в тех же летах, что и Гоф. Гоф мог бы оказаться на его месте.

Отказал бы он мастеру Марло в такой услуге, предложи тот…? О нет — этот человек не умел предлагать, и даже предлагая — приказывал. А как отказать тому, кто отдает приказы с таким лицом? Гоф начал беспомощно кусать губы, ерзая на месте. С новой силой ему захотелось уйти — и остаться, чтобы досмотреть и дослушать до конца.

Чем же все закончится, о Боже?

— Дело в том, мой милый дружок, — продолжил мастер Марло, как ни в чем не бывало, чуть сползая в кресле, опираясь о подлокотник, и потирая вдруг раскрасневшиеся губы ладонью, отчего его голос сделался глуховатым. — Что никому неизвестно, что же происходит на самом деле. Кто врет, а кто говорит правду. Здесь, туда, куда занесло нас с тобой, и сотню сотен таких же несчастных, как мы, весь мир лицедействует, даже не зная, как цитировать Ювенала. Я и сам многое отдал бы, чтобы понять…

Вдруг черты его исказились — то ли жестокостью, то ли страстью, то ли сомнением, как днем в «Сирене», когда он смотрел на мастера Шекспира, на его разбитое в кровь лицо, а потом целовал его, словно они по-прежнему оставались влюблены… до смерти. Он вытряхнул пепел из трубки — прямо на пол, и бесцеремонно, по-хозяйски подпихнул колдующего над ним юношу в темноволосый затылок.

Роберт Гоф, может, и был глуповат — но догадаться, что так мучило открывшегося ему человека, не представляло особого труда.

— Вы не верите мастеру Уиллу, ведь так? — спросил он, стыдливо поглядывая на то, как снова напрягалась шея юнца, как он вздрагивал, не в силах опустить голову еще ниже, но все же делал это через силу. И тут же со всхлипом двигался назад, почуяв обманчивое послабление, лишь затем, чтобы подавиться на следующем вдохе, оказавшись насаженным на предназначенное не ему мрачное желание. — А я ему верю… Все совершают ошибки. Но ошибки простительны, пока человек готов их искупать…

Мастер Кит слушал его — и не слышал. Ноздри его вздрагивали, матовый, немигающий взгляд застыл, устремившись в никуда. Последние пепелинки слетали на пол в согласном ритме с неласковыми движениями вцепившейся в темные волосы белой руки. Гоф опять заерзал — ему хотелось говорить еще, и говорить громко, чтобы не слышать странных, гортанно-мучительных звуков, издаваемых егозящим на коленях мальчишкой.

— Ведь вы скучаете по нему?

За такой вопрос в иное время он мог бы схлопотать звонкую, трескучую затрещину, но сейчас-то обе руки мастера Марло были заняты.

* * *

Кит усмехнулся — так криво, как наискось было разбито мутное, захватанное десятками грязных лап, ртутное зеркало, которое он раньше считал воплощением своей души. Мимолетно. В шутку. Вскидывая бедра, размазывая по обивке кресла светлые пряди волос.

О да, мой маленький гость.

Я скучаю по нему. Ты мог бы представить это, сделать осязаемым, потрогать, если бы хоть на толику знал, что такое — эта скука. Когда хочется выть вслед бешеным собакам, заходящимся на улице. Когда хочется содрать всю кожу с лица собственными ногтями. Когда от злости можно искрошить зубы до корней, и не почувствовать боли.

Когда понимаешь — спустя год! — то, что написал своей рукой, своей кровью, своей болью. Мой Ад — вокруг, и я — навеки в нем, в тоске, во взгляде, во лжи, в отданной другим ласке одного-единственного человека.

Как же это стыдно, мой маленький гость. Как унизительно и сладко.

И он промолчал обо всем этом — и сжал руку на теплом, чутком затылке так, что косточки побелели.

* * *

Дик торопился так, как будто это было вопросом жизни и смерти. Он впервые пожалел, что отцовский «кабинет» находится так высоко, и по крутой и узкой леснице нельзя было подниматься, прыгая через одну-две ступеньки, если не хочешь, конечно, сломать себе шею.

— Нет, Кит! Нет! Кит! — кричал Уилл, и, пока бежал, Дик передумал все: этот чертов Марло пробрался-таки в театр, нашел Уилла и избивает его. Или вовсе хочет убить, а может быть, Уилл бредит, и в бреду ему является то, что Марло делал с ним все это время? Может быть, он держал его в плену, заставляя писать для себя пьесы, может, принуждал его, может, Уилл хотел сказать об этом Дику и боялся? После того, что Дик увидел в «Сирене», после того, как этот ублюдочный Марло саданул Уилла в лицо сапогом, после того, как он оскорблял Уилла, а тот даже не думал защищаться, Дик уже не удивился бы ничему. Это ж не человек — Сатана в человеческом обличье, — думалось Дику, и он, некстати вспомнив про страстной четверг, перекрестился. Каким же надо быть уродом, чтобы так себя вести. А он! Тоже хорош, друг называется! Думал только о собственной шкуре, о своих горестях, а ведь это такая малость, может быть, в это время Уилла Марло принуждал бог знает к чему! К чему-то гораздо худшему!

— Уилл! — Дик влетел в комнату, заранее готовый ко всему. Уилл метался на своем ложе, стонал и снова кричал. Марло не было в комнате — уже хорошо. Значит, Уиллу снился кошмар, и судя по по тому, что он кричал — опять про этого чертова содомита. Опять он. Везде и всюду.

— Уилл! — крикнул Дик, тормоша друга изо всех сил. — Уилл, проснись!

Уилл сел, недоуменно озираясь вокруг. Лицо у него было бледным, щеки, заросшие щетиной, ввалились, вокруг глаз наливались синяки. У Дика на душе заскребли кошки. Пора было поговорить с другом начистоту, и он выпалил первое, что пришло в голову:

— Что он с тобой делал?

Уилл взъерошил волосы.

— Ничего, Дик. Кит не делал ничего дурного.

Дик, бледный, с перекошенным лицом и сверкающими глазами, все еще стоял над ним. Все еще не верил.

— Я видел все. Он избивал тебя? Заставлял делать все эти… мерзости?

* * *

Смеяться было грешно — Дик искренне хотел защитить его, искренне волновался за его судьбу. Настоящий друг, не то, что он, забывший обо всем на свете из-за своей любви до смерти. А что получилось? Теперь он даже не уверен, что поцелуй Кита не был издевательством, что встретившись с ним снова… Уилл, вздохнув, опустил голову.

— Я любил… Люблю Кита, Дик. А он любил меня. Больше никаких мерзостей.

— Но ты кричал! Сейчас, во сне! — голос Дика вновь стал растерянным, и вновь, знакомо забирал высоко. — Значит…

Уилл вдруг вспомнил свой сон, вспомнил нож, блеснувший в руке у Фрайзера, и эту странную, потустороннюю, похожую на адские врата «Сирену». И его вновь объяло тяжелое, мучительное предчувствие потери. Он должен предупредить Кита! Немедленно!

— Это был просто дурной сон, Дик. Просто сон, — сказал Уилл как можно равнодушнее, но сердце забилось чаще, а память услужливо подсовывала забытые картинки из того, другого бредового сна. Два раза ему снилось одно и тоже. Это не могло быть просто совпадением.

Уилл встал, пошатываясь. Голова кружилась и болела, но выхода у него не было.

— Я должен идти, Дик. Немедленно. Это очень важно.

Дик захлопал глазами:

— Сейчас? на ночь глядя? Куда ты собрался?!

— Дело жизни и смерти, Дик, — твердо сказал Уилл, укутываясь в плащ. — Поверь мне.

* * *

Гоф ждал и ждал ответа, мальчишка, не обращая на разговор, ведущийся над его головой, старался все больше, а мастер Марло, сдерживая участившееся дыхание, задумчиво смотрел куда-то в сторону. Он все так же прикасался рукой к своим губам, а на его гладкой груди проступали рваные пятна, имеющие странно болезненный вид на бледной коже. Выражение его лица делалось то напряженно мучительным, то как бы безмятежно разглаживалось, и один Господь Бог мог бы сказать наверняка, что было у этого человека на уме.

— Я уверен, что мастер Уилл не желал вас оскорбить… Совсем не желал. Да, возможно, он совершил глупый поступок, поторопился с выводами, не зная вас до конца… Но он не хотел. Если бы он хотел уязвить вас тем, что, насколько мне довелось слышать, сотворил… разве стал бы он предлагать вам убить его на месте? Он ведь и вправду шел прямо под нож… так, что и я поверил, и остальные…

Не умолкая, Гоф как будто заполнял своей повизгивающей трескотней пропасть чужого молчания. Он ускорялся и ускорялся — и вслед его речи ускорялись движения там, внизу, и напряжение в белом запястье на черных волосах. Напряжение в чуть разведенных, очерченных горячими бликами, бедрах.

От мастера Марло пахло модными духами и земным, телесным жаром — это делало его хотя бы сколько-нибудь похожим на живого, из плоти и крови, человека, а не сумеречного, сумрачного демона из страшных, стыдных снов. Он как будто был болен, как будто бредил в полном молчании, упрямо стискивая пальцы и губы. Это так пугало маленького Гофа, что он вскочил из-за стола, сразу как будто возвысившись над всем вихрящимся вокруг них безумием, заозирался, словно впервые видя все эти натянутые хребты, мышцы, ходящие под кожей спин, бессмысленные лица, бессмысленные, животные движения, увлекающие за собой, так и зовущие — присоединиться…

Может быть, прав был мистер Марло, насмешничая, и Ад действительно был вокруг них — и в нем самом?

В момент понимания Роберт Гоф вдруг решил твердо, раз и навсегда: если мастер Шекспир и откажется от этого Ада в пользу пусть даже всех тех красивых и ласковых девушек, что всегда вились вокруг него роями… он… он…

Он будет самым большим, самым огромным придурком из всех, что встречались Гофу на его коротком пути.

* * *

В дверь ухнули — с молодецкой, не терпящей возражений силой.

Этот удар — в крышку черепа, в двери прижмуренных век, — заставил Кита отвлечься и повернуть тяжелеющую голову в сторону источника шума. Шелковистые, как ласочья опушка, ласки, только обретшие уверенный напор, приостановились, вызвав новую волну едкой досады.

— Эй, тебе кто-то позволял отвлекаться? — каркнул Кит, смазано ударив безымянного мальчишку по спине. Тот промычал что-то в ответ, и хотел даже облечь свое мычание в подобие раздельных слов, освободив рот — но только получил по затылку, дернувшись в захлебывающемся спазме.

Дверь отворилась, потому что была не заперта.

Хозяин дома на Хог-Лейн, видите ли, вторые сутки подряд играл с Дьяволом, а Дьявол не терпит, когда перед его носом запираются на замок. Демоны, люди, люди-демоны, игривые сатиры с тирсами или членами, увитыми плющом, заметались в утроенном запале, вырывая у щедрой ночи все, что она изволила дать, раздвинув черные, как у мавританки, ляжки.

— Кто вы такие и чего вам надо? — так же неприветливо спросил Кит, чувствуя ладонью, как его молчаливый спутник силится извернуться так, чтобы, не отрываясь от своих обязанностей, разглядеть вошедших, а всей длиной становой жилы — что до утра ему не кончить.

Болтливый Роберт Гоф замолчал, точно как в «Сирене» прижав к нежному рту обе руки.

— Вам хорошо известно, кто мы такие, — пропел, появляясь из-за спин своих дружков-верзил, Роберт Поули — как всегда, затянутый во все черное. Может, его и не было вовсе — и просто воспаленный разум Кита соткал его из осколков ночной темноты? Но говорил он, как настоящий — сладко и велеречиво, до того приторно, что ему в рожу хотелось плюнуть — от этого Кита удерживала лишь ленивая нега, оказавшаяся сильнее злости, и попытки догнать ускользающее удовлетворение. — И зачем мы пришли, вы тоже должны помнить.

Кит таки сплюнул — в сторону, через подлокотник.

— Я вам ничего не должен.

— Милорд Ричард Топклифф ждет вас, — с той же сиропной настойчивостью гнул свое Поули, с любопытством, по-птичьи, поворачивая голову, чтобы разглядеть происходящее в кресле. — Я понимаю, что вам неохота отвлекаться от общения с вашими очаровательными друзьями… Но долг есть долг.

* * *

И снова был ночной Шордич, подмерзшая к ночи грязь под ногами и темнота, наползающая со всех углов. Только в этот раз в руках Уилла был фонарь — в последний момент его сунул Дик и проводил друга с долгим печальным вздохом. Это вздох должен был, видимо, означать, что Уилл глупец, что ничему его прошедшие сутки так и не научили, что он кладет голову в пасть разъяренного льва и при этом самонадеянно хочет остаться целым и невредимым.

Друг ничего не сказал, и за это Уилл был благодарен: все, что он мог сказать, Уилл знал и сам. Может быть, в другое время и если бы речь шла о другом человеке, он и сам бы предпочел остаться в стороне. Но то темное, тяжелое, не отпускающее предчувствие беды, которое росло с каждой минутой, гнало в ночь вопреки здравому смыслу. Беды, смертельной опасности, тьмы, которая — и Уилл видел это так ясно, как видел, бывало, героев своих пьес, как слышал собственные стихи, нашептанные кем-то на ухо, — уже клубилась над Китом, готовая вот-вот поразить его. Это предчувствие заставляло ускорять шаг, и Уилл, вопреки налитой тяжелой болью голове, ломоте во всем теле, сам не замечал, как перешел на быстрый шаг, а с него — на бег, и под конец пути задыхался, оскальзывался, глотал пересохшим ртом гнилой шордичский воздух, и все равно — бежал.

И еще издали увидел, что предчувствия не обманули его. Уилл замер, опустив ненужный фонарь и не добежав до заветной двери на Хог-Лейн всего нескольких шагов.

Дверь широко распахнулась, и Кит в окружении затянутых в черное, сливающихся с ночным мраком людей сел в такую же черную карету. Он был без плаща и шляпы, и волосы — яркие светлые волосы казались нимбом вокруг головы. Уиллу показалось, что под небрежно наброшенным на плечи дублетом у Кита нет сорочки, но, может быть, только показалось. В полном молчании Кит сел в карету, и она тронулась, слегка подпрыгнув на кочке. Карета скрылась из виду, даже ее фонарь пропал в темноте, а Уилл все стоял, опустив бесполезный фонарь на землю, и смотрел вслед. В голове было пусто — ни одной мысли, сердце же билось так бешено, что, казалось, вот-вот выскочит из груди.

Его ужасный сон сбылся даже раньше, чем Уилл мог вообразить. Прямо на его глазах Кита, несомненно, увезли люди Топклиффа — среди теней, сопровождавших Кита, Уилл увидел Поули. За что — это было понятно, Топклиффу не нужны были поводы, а Кит их давал предостаточно. Но что теперь делать? Бежать в «Театр» за помощью? Но чем может помочь старик Бербедж — Дик и так каждый день подвергается угрозе? Может, нужно искать Уолсингема, чтобы вмешался? Но станет ли тот вмешиваться, впустит ли вообще Уилла, захочет ли с ним говорить? Может, стоило бы обратиться к Гарри Саутгемптону? Но и тот вряд ли сможет помочь, да и неизвестно, чем окончился их с Китом разговор — может, то, что Кита забрали прямо сейчас, вообще дело рук матушки юного безрассудного графа? Значит, нужно бежать за каретой? Бежать к Топклиффу?.. Умолять отпустить, предложить себя вместо него?..

— Пойдите прочь, вы, вы все, — вдруг раздался из так и не прикрытой двери знакомый голос, и Уилл не сразу сообразил, что он принадлежит малышу Гофу. — Да, прочь я сказал, вечеринка окончена, так велел передать мастер Марло! Убирайтесь, живо!

Сам не зная зачем, Уилл толкнул дверь — и не узнал знакомую до мелочей комнату.

Все было вверх дном, какие-то люди сновали там и здесь, пол усеивал мусор, среди него валялись кубки и обрывки бумаги, в воздухе висели клубы еще не рассеявшегося до конца сладковатого дыма, и знакомо пахло еще чем-то, но чем — Уилл никак не мог понять.

— Мастер Уилл? — растерянно хлопая глазами прямо перед ним вырос Роберт Гоф, одетый в одну тонкую сорочку с дурацким хвойным венком на голове. — Мастера Кита…

В его голосе дрожали слезы, и Уилл кивнул:

— Да, я видел. Был обыск? — он снова обвел комнату. Тени, или люди, или кто это был, боком выскальзывали в открытые двери.

— Что? — моргнул Гоф. — О, нет-нет-нет. Совсем нет.

Он неожиданно уперся ладонями в грудь Уилла.

— Идите, идите, мастер Уилл! — голос звучал почти повелительно, — идите, пока они не вернулись!

Уилл кивнул. Да, мальчишка прав: ему нужно было спешить, ворота за каретой, наверное, вот-вот закроются, и он тогда никак не сможет помочь Киту. И только сделав пару шагов за порог, Уилл понял, чем пахло в комнате. Розовым маслом и семенем.

* * *

Оказалось, что ночью ударил мороз — эти прощальные хлопки по щекам под неожиданно яркими, с кулак размером, звездами, все еще напоминали о том, что круг земной отодвинулся от вечной зимы и смерти не так далеко, и расслабляться, греясь на обманчиво теплом солнце, рано. Напившись холодного, хоть и не слишком чистого воздуха, Кит мигом протрезвел — туман, бесконечно вьющийся и клубящийся у него в черепе, вдруг втянулся в черную, мрачную неизвестность, и пропал, уступив место неудовлетворенному раздражению, то и дело вспыхивающему искрами ярости.

Все тело ломило. Он так и не смог спустить как следует — быть может, тогда ему было бы если не желанней, то легче кое-как одевшись, покинуть свое населенное уродливыми, дивной красоты чудовищами логово. Он покинул сладкую, полусонную духоту вместе с теми, кто пришел за ним, и кто ждал его, и направился вникуда. Все они переступали через спутывающиеся в единый, морю подобный клубок людские тела нелюдей, ставя ноги осторожно, чтобы не терять времени на нелепые случайности.

Он спросил, позволят ли ему хотя бы одеться, или так и повезут к милорду Топклиффу в чем мать родила, и добавил, гадко, отвратительно ухмыляясь, потягиваясь без стыда: «Может, я и староват для его прихотей, но знаю о них получше вашего».

Ответом его так и не удостоили.

Карета бодро и гулко катила по петляющим улочкам и широким улицам ночного Лондона прямиком к Бишопсгейт. За пару часов темноты разведенное первым дыханием весны грязевое месиво успело схватиться твердой коркой, будто подживающая рана — и откровенное, непристойное хлюпанье обитых железом колес о призывно раскрытые щели луж сменилось твердым грохотанием.

— В этом году рановато, — вдруг подал голос Поули, кажущийся еще более щуплым, чем обычно. Он сидел напротив Кита, залитый золотым светом шатающегося фонаря — густые тени, подбираясь к его подвижному лицу мошенника, картежного шулера и пройдохи, то и дело отступали, чтобы тут же подобраться вновь. — Помнится, милорд поздравляет вас с Воскресением Христовым на день позже, мастер Марло.

Он произнес имя Кита, выпятив тонкие губы, словно ругал собеседника худшими из изобретенных человечеством грязных словечек. Не сводя с него ответного взгляда, Кит откинулся на услужливо подложенную под спину подушку, и забросил ногу на ногу, махнув мыском чуть ли не перед носом своего провожатого.

— А у тебя хорошая память, — признал он, слегка щурясь, и клоня голову к плечу. — Я мог бы предположить, что все эти бесценные детали тебе подсказывают твои друзья-дуболомы, если бы не было очевидно, что в их черепах слишком мало места для мозгов.

Некоторое время Поули молчал, пощипывая редковатые усы. Что-то в его поведении, в его ужимках и манере разговора начинало напоминать его нынешнего кукловода — или так только казалось? Кит так и не уверился в том, было ли это неосознанное копирование особенно страшных манер сильного со стороны слабейшего, или же — паясничание того, кто знал еще больше, чем старался прихвастнуть между строк.

— А не волнуешься, что твой разлюбезный милорд, с его-то любовью к порядку и целомудрию, будет возмущен до глубины своей богобоязненной души тем видом, в котором вы меня доставите? — продолжил Кит, ощущая еще большее раздражение, чем прежде. — Вы бы позволили мне поддеть под одежду бельишко, или хотя бы смыть с себя слюну с кончой — уверен, ему было бы приятнее меня трогать в таком случае…

— Марло, ты мерзок, — поморщился Поули, все так же — наполовину играя. — Ты мог бы хотя бы сейчас помалкивать, и не тыкать мне между глаз своими предпочтениями. О них и так наслышаны все, от мала до велика.

— И каждый — упоительно презирает меня? Молится, чтобы его сыновья не стали — как я, или чтобы я никогда не встретил этих сыновей на своем пути?

В это время он мог бы трахать кого-то у себя дома. Если бы захотел — трахнул бы маленького белокурого Роберта Гофа, а он рассказал бы об этом своему дружку Уиллу Шекспиру, заливаясь слезами раскаяния — теми самыми, которых было не видать от этого любимчика публики, дам и публичных дам. О да, Кит Марло мог бы напиваться еще сильнее, смутно вспоминая, что не ел уже сутки, трахаться, как умалишенный, со всяким, кто попал к нему домой, со всяким, кого он поманил идти за собой, как манил некогда своего Орфея.

И думать, думать, думать про Уилла, и о том, что он сделал.

Он сел бы за стол, чтобы взять перо и лист бумаги. О нет, никаких стихов! Стихам не место в зияющей в груди пустоте, полынно-горькой и упорно не желающей оказываться дурным сном. Он накидал бы дрожащей от неизбывной злобы рукой — я буду…

И исписал бы всю чистую бумагу, всю чистую бумагу, нашедшуюся в доме, одним-единственным именем.

Ворота им открыли по первому оклику.

Чуть запрокинувшись, Кит усмехнулся, и прикрыл глаза, делая вид, что его сморила дремота. Надеяться на такую смешную преграду, как лондонские стены, было бы по-детски наивно.

* * *

На миг все: и беспорядок, и странные полуодетые люди, и Кит, в дублете на голое тело, и запах розового масла, и даже малыш Гоф в венке и сорочке, — слилось в единую картину, и Уилла прошило пониманием. То, что происходило в доме на Хог-Лейн, было сродни тому, что он видел уже однажды, в чем участвовал сам, пусть и не совсем по своей воле, в доме юного, влюбленного в Кита, как кошка, графа Саутгемптона.

Кит явно не скучал и не думал скучать, напротив, он делал именно то, в чем упрекал Уилла, и нисколько не считал это зазорным. Для него — не зазорным.

Но раздумывать над столь очевидной, столь жгучей несправедливостью было недосуг: черная карета на мягких рессорах, известный всему Лондону экипаж Топклиффа, уже наверняка была в городе, продвигаясь в Вестминстеру, и увозила Кита, каким бы несправедливым он ни был, на верную и жестокую смерть.

Юный Гоф просил его поторопиться — теперь-то Уилл понимал, что Гоф всего лишь хотел, чтобы он не присматривался к тому, что происходило в доме, — но нельзя было не признать, что мальчишка, сам того не понимая, оказался прав. Времени что-либо предпринять оставалось все меньше, и каждая минута падала, как вода в песок, пропадая безвозвратно.

А он, Уилл, врос в землю у дверей того места, которое совсем недавно считал своим домом и своим убежищем, — и все не мог сдвинуться с места.

— Мастер Уилл! Вот, возьмите, — Гоф, успевший натянуть штаны и сапоги и снять, наконец, со своих золотистых кудрей дурацкий хвойный венок, снова вырос перед ним и что-то настойчиво протягивал Уиллу. — Может, мастера Кита выкупить, или…

Ему не удалось подавить длинный судорожный всхлип, и Уилл понял, что Гоф плачет.

— Это то, что тебе заплатил мастер Кит? — Уилл, наверное, совсем не совладал с голосом, зазвеневшим от гнева, словно за эти ужасные сутки большего оскорбления, чем деньги искренне желавшего ему помочь Роберта Гофа, он не получал.

Гоф всхлипнул совсем уже откровенно и сделал еще один шаг, поравнявшись с Уиллом вплотную.

— Пожалуйста, вам… и мастеру Киту они сейчас нужнее… Пожалуйста!

Уилл оцепенел, а Гоф, явно ничего не замечая, ослепленный своим собственным горем, настойчиво разгибал его пальцы, пытаясь сунуть монеты:

— Это золото, не думайте…

Да, золото. Кит всегда был щедр с теми из бесконечной вереницы продажных молли, которые ему нравились.

— Прошу, мастер Уилл. Ради мастера Кита!

И правда, — скользнула мысль, зацепилась и уже не отцеплялась. Ему еще предстоит, возможно, выкупать Кита из тюрьмы… Или…

— Когда все закончится, я верну тебе втройне, — сказал Уилл, и, подхватив фонарь, зашагал в темноту.

* * *

Если бы его спросили, Уилл и сам бы не мог сказать, почему пошел, а потом и вовсе побежал, оберегая фонарь, вовсе не к Бишопсгейт, как собирался вначале. Может, то говорило в нем предвидение, озарение, из тех, что бывают в самые острые, самые отчаянные моменты. А может быть, от Мургейт ближе к дому Топклиффа, и не придется петлять, как зайцу, скрываясь от ночной стражи: в эти предпасхальные дни стражи становились особо рьяными в надежде разжиться у припозднившегося прохожего парой монет к празднику.

Ворота были закрыты, но в сторожке дремал, опираясь на бердыш, одинокий стражник.

Услышав шаги, он встрепенулся:

— Стой! Кто идет?

Уилл замедлил шаг и зажал в руке монеты Гофа:

— Мне срочно нужно в город, сэр.

* * *

— У меня нет сыновей.

Поули все-таки ответил, хоть и опоздал на один рубеж, одни ворота, один пересеченный каменный римский Стикс. Карета продолжала мягко покачиваться, погружаясь в густую, холодную, ненастоящую ночь, где звезды были, будто терновые колючки, а слова — будто граненые гвозди, по одному на каждое запястье.

Кит приоткрыл один глаз, нарочно неправдоподобно притворяясь, что своей фразой нежеланный спутник спугнул его желанный покой.

— Нет сыновей, говорю, — пояснил черный человек, елейно улыбаясь во весь рот. Он смотрел на Кита своими хитро поблескивающими крысиными глазками с какой-то отвратительной смесью жалости и веселья. — Только дочки. Мои милые красавицы-дочки. Если бы вы увидели их, мистер Марли, они бы покорили ваше сердце.

— В гробу я видал твоих дочек, — огрызнулся Кит. — И их мамашу. И твою мамашу, Поули, тоже. Я бы мог сказать — ебал я ее, если бы у меня хоть немного стояло на женщин.

Поули продолжал поглядывать, внутренне искрясь в неверном свете крошащихся на зубах звезд и продолжающего качаться взад-вперед фонаря.

Кит даже не заметил, как в углах его собственного сжатого рта заиграли желваки.

Чем ты занят сейчас, Уилл Шекспир? От звуков твоего имени, беззвучно ложащегося на кончик языка, начинает болеть старый шрам на ладони — карта Преисподней с водоразделом забытья.

Может, ты сожалеешь о своей расквашенной мордашке, пока какой-нибудь Дик Бербедж, словно заботливая женушка, пихает свернутые тряпицы тебе в ноздри? Ведешь беседы — болезненно гнусавя, — о том, как тебе досадно, что ты оказался в «Сирене», в «Театре», в Лондоне, на одной сцене с чертовым содомитом Китом Марло, так ненадолго, но сильно помутившим твой рассудок?

«Я был таким ослом, Дик, и только у старины Кемпа вспомнил, кем мне быть куда более к лицу. Славный был вечерок, Ричард Третий, отчего бы нам не повторить его, когда мой нос немного заживет?»

Или ты спишь, и видишь свои обычные жаркие, липкие, стыдные сны — не обо мне, конечно же, не обо мне. Куда ты отправишься сразу после того, как из твоего красивого, как у застывшего в мраморе Антиноя, носа перестанет сочиться эхо моей ревности? К кому ты пойдешь?

К ним? К ним, снова к ним?

И будешь весь пропитан их соками, как натянувшийся водой, поднявший голову нахальный упругий гриб. Натянешься их запахом, их ласками, их дешевой ценой, их голосами — всем тем, чего нет у меня, взамен чего я мог бы дать тебе свой Ад, свои потроха, свои стихи, написанные кровью, с именем Дьявола в каждой строке.

С твоим именем.

Уилл, Уилл, Уилл, Уилл, Уилл.

— А вы всегда напоминаете тем, с кем имеете дело, о своих больных наклонностях раз по десять за фразу, а, мистер Марли? — допытывался, насмешливо вытягивая шею, Поули. Он все еще сидел напротив, упираясь ладонями в широко разведенные колени, чувствуя себя хозяином положения — маленьким хозяином не Гейтхауса с его виселицами и железными мясницкими крючьями, но этого гроба на колесах, возящего лишь мертвецов.

На крючья в своих стенах Ричард Топклифф ловил человеков именем Христа. В черной лакированной коробке, запряженной цугом траурных, ослепленных шорами лошадей, ему подвозили наживку.

Кит дернулся вперед так резко, что таки смог застать Поули врасплох. Тот шарахнулся, но было слишком поздно — белые от напряжения пальцы железно ухватили его за дернувшееся кадыкастое горло.

— Всегда, — горячо шепнул Кит, стискивая руку еще сильнее. — Чтобы такие, как ты, не забывались, дразня меня.

Изнывая от переполняющего все существо горького, горького, горького отчаянья, он жестко, неотвратимо, с намеренным пылом поцеловал своего спутника в панически сжавшиеся губы. Гадость — хуже плевка в лицо. Вызов — хуже пощечины.

Ты повидал все на свете, проживая свою крысиную жизнь, Роберт Поули, а такое видел?

Карета снова запрыгала на выбоинах в грязи, ломая робкий ледок, тронувший лужи — а в живот Киту уперлось холодное острие.

* * *

— Сколько дашь? — раздалось подозрительное, и бердыш стукнулся о подмерзшую землю — в устрашение. — Знаю я вас, голытьбу подзаборную, суют всякую мелочь, а потом у добрых людей за воротами пожары да грабежи, а то и убивства. Ты, часом, не убивец?

Уилл поднес монеты к фонарю, рассмотрел. Произнес быстро, боясь, что пойманная впервые за долгие, безумные сутки за хвост удача выпорхнет из рук:

— Нет, сэр, я не за тем в город иду, сэр, — и добавил, отчего-то понизив голос: — Десять шиллингов. Золотом.

Стражник оживился, загудел, поднимаясь с места, но бердыш держал крепко:

— Покажи.

Одна из монет перекочевала в лапищу этого лондонского Харона, и он, попробовав ее на зуб, повеселел:

— Отчего не пустить, коли добрый человек?

Уилл сунул ему в руку оставшиеся монеты.

Авернские врата растворились со скрипом.

— Да смотри там, не балуй! — напутствовал его стражник из-за закрывающихся ворот. — И поаккуратней на Кулман, там сегодня наши пасутся…

Уилл лишь кивнул, торопясь.

Время утекало, будто песок сквозь пальцы, время, которого у Уилла не было совсем, а у Кита — и того меньше. Уилл подумал, что должно быть, Кит уже на месте. Должно быть, его приволокли в ту же страшную комнату, в которой Уилл побывал однажды. А, может, поместили в одну из клеток — в такую, в которой держали Элис. А может быть его уже… Он вспомнил, как с чавкающим звуком крошатся, превращаясь в месиво из крови и костей, пальцы в специальных тисках, которым Топклифф так гордился, вспомнил отчаянный вопль жертвы и тихое, змеиное шипение слов палача:

— С вашими близкими может быть так же, мастер Шекспир…

О, да Топклифф не обманул, начал — с самого близкого.

Уилл почувствовал, как дыбом встают все волоски на теле, и, игнорируя предупреждения стражника, снова перешел на бег. Он бежал задыхаясь, петляя, сокращая через переулки, чертыхаясь, когда попадал в тупики — быстрей, быстрей!

«Что мне делать, — думал он, обращаясь неизвестно к кому, — что делать, как спасти Кита, вызволить его из лап Топклиффа? Пожалуйста, пожалуйста, пусть Кит останется живым, пусть он будет злиться на меня всю жизнь, пусть я больше никогда с ним не поздороваюсь даже, — при этих словах сердце пропустило удар, — пожалуйста, что угодно со мной, но пусть он выйдет из Гейтхауса целым и невредимым».

— Десятый час, добрые горожане, десятый час! — раздалось издали. — Пора гасить свечи и тушить очаги! Проверьте, крепко ли заперты ли ваши двери! Десятый час, горожане!

Звук приближался — то городская стража шла по пустынной улице прямо на него.

Уилл шарахнулся в сторону, пряча фонарь, нырнул в подворотню, перепрыгнул, поскользнувшись и чуть снова не расквасив нос, через низкий забор — и к своему удивлению увидел прямо перед собой длинную стену хорошо знакомого дома.

Он пришел.

Только вот что делать дальше — по-прежнему было неясно.

* * *

Ножа Поули показалось мало — и он пихнул Кита в грудь свободной рукой. Тщедушная оса выставила сильное, опасное жальце. Кит завалился на спину, приняв ту же позу, в которой сидел прежде, больше, чтобы изобразить изнеможение от чужой дурости, чем из-за толчка, и рассыпчато рассмеялся, показывая зубы.

— Нет нужды тыкать в меня этой твоей железкой, — проговорил он сквозь смех, а смеху вторил перебор подков по улицам Аида. — Ты ведь все равно не убьешь меня сейчас, как бы тебе ни хотелось это сделать. Так что почеши свои ручонки и сунь их в карманы или под юбку женушки.

— Ты сам сказал: сейчас, — вежливо ответил Поули, пряча нож.

Кит смеялся, думая о том, что что-то подобное с ним уже было — ночь, зажженные свечи, бесплодные на первый взгляд попытки надраться, стол, где совершенно не было места для его спины.

— Чего ты хочешь?

— Свободы.

Но видно, свобода у нас с тобой не одна и та же, Уилл Шекспир, сын перчаточника из Стратфорда. И это даже не лики единого Януса, повернутые к разным сторонам света. А может, и нет никакой свободы — ни у тебя, ни у меня. Ты не властен над своей натурой, а я — над свойствами, ей противными.

— Постарайся хоть Топклиффа не выводить из себя этими твоими виляниями из лубочных, как на подбор, драм, — растеряв всю свою подчеркнутую жирными чернилами ночи вежливость, прошипел Поули, открывая дверцу кареты. — Иначе «сейчас» будет означать просто «сейчас».

Выходя, Кит оставил внутри выданный ему плащ, призванный прикрывать лицо несчастного, удостоенного сомнительной чести провести канун Пасхи в железных лапах тюрьмы Гейтхаус.

* * *

Не нужно было ему ехать в Лондон — и Мэри в глубине души всегда это знала, как догадывалась, была уверена в том, что с Уиллом что-то произошло. Молилась ночами напролет, не спала, а днями — все думала, как он там, ее старшенький, в том Лондоне, среди вельмож и разбойников. Ведь по большому счету, все они одним миром мазаны — что одни, что другие, и нужна железная хватка, чтоб не потонуть в той выгребной яме, которую все именуют столицей. Нужен хваткий норов и бешеный напор. А ее Уилл не таков. Он как был с раннего детства мечтательным и мягким, будто девочка, да таким и остался. Потому, когда Уилл вдруг перестал писать, материнское сердце не находило себе места, сжималось каждый день в предчувствии беды. И они вместе с невесткой настояли, чтобы Джон, презрев свой почтенный возраст и больные ноги, все же съездил, разведал, что там и как. Но, лишь проводив его за ворота, — поняла: зря они с Энн это все затеяли. Не стоило.

Так и вышло.

Джон вернулся мрачнее тучи, еще мрачнее, чем бывал дома — а уж его-то крутой нрав она знала, как никто. Не поздоровался даже, лишь кивнул прислуге, чтоб разобрала покупки, а сам прямо с дороги, не умывшись и не переодевшись, пошел в мастерскую. Работа его успокаивала — Мэри это знала. Вот сейчас примется отчитывать подмастерьев, отвесит пару затрещин, засядет за расходные книги, а там того и гляди, мало-помалу оттает. Может, это в дороге что-то произошло, — уговаривала себя Мэри. Но знала: нет, не в дороге.

Но из мастерской, вопреки ее ожиданиям, не раздалось ни звука, и за обед садились все в том же предгрозовом молчании. Джон хмурился, возил ложкой в тарелке — точь-в-точь, как Хэмнет, которому принесли нелюбимый пудинг, и — снова молчал. Только к бутыли с вином прикладывался чаще, чем обычно. Мэри тоже молчала, поглядывала встревожено. Выучила мужнин характер, за столько-то лет: если бы дело шло о жизни и смерти, Джон бы рассказал сразу, а остальное — захочет, расскажет, а не захочет — клещами из него не вытащишь. Энн же места себе не находила, то бледнела, то краснела, комкала в руках тонкий вышитый полотняный платок — из приданого на свадьбу вытащила, не одобряла Мэри такой расточительности, вообще не одобряла, как Энн ведет дела, да что уж сделаешь, назад не откатишь. Не выдежала, спросила:

— Вы Уилла видели, батюшка? Как он, благополучен?

При имени сына Джон побагровел, хряпнул кулаком по столу:

— Живой твой муженек, живой, черти не взяли!

И Мэри укрепилась в мысли: что-то случилось, и, видно, страшное.

Уж не переменил ли Уилл веру в угоду тамошним покровителям, не стал ли поклоняться королеве как Святому Престолу, как все эти разряженные щеголи? А Джон продолжал, заводясь все больше:

— О детях лучше думай да за Хэмнетом приглядывай, а то растет — ни рыба ни мясо, еще бы в платье его нарядила!

Энн ахнула, приложила платочек к губам. Мэри, предчувствуя один из тех скандалов, что частенько бывали между невесткой и ее мужем, подала голос:

— Поел бы с дороги.

Джон тему менять не стал, поднялся из-за стола, с грохотом отодвинув тарелку:

— Спасибо, наелся. Под завязку.

И тут же, безо всякого перехода добавил.

— Ты, мать, книжонки те, что Уильям оставил, уходя, никуда не девала?

* * *

Боясь себя обнаружить, Уилл погасил фонарь, и двигался вдоль стены — наощупь, проламывая тонкий лед на зловонных лужах, которых у стен Гейтхауса было в изобилии. Уилл силился не думать, что в них, и упрямо держался стены, дающей тень. Он решил, что доберется до окон той самой комнаты, о которой столько думал и будет следить. И если увидит что-то… что-то подозрительное или страшное, будет кричать. Может быть, это привлечет ночную стражу, может быть, в доме поднимется тревога, может, его услышат констебли, которые — и он знал это — денно и нощно дежурят в Вестминстере. Он поднимет шум — и отвлечет палача от жертвы, а уж Кит, Уилл был в этом уверен, найдет способ выбраться.

* * *

Книжки нашлись в чулане, любовно обернутые тряпицей поверх куска кожи, как и оставлял их Уилл. Их было не так уж мало — с полдюжины, и Джон подумал, что если бы знал заранее, к чему приведут вот эти полночные бдения над столичными пьесками, которые Уилл скупал с одержимостью — сжег их сразу, лишь только увидел в первый раз. И если бы понадобилось — сразу с чуланом.

Но дело было сделано: его сын стал тем, кем стал, и Джон с гадливостью отвернул края тряпицы, вытаскивая первую кое-как сшитую тетрадь. Вот, небось, до сих пор книжки скупает, — подумал про Уилла раздраженно, — на приличную одежду не хватает, чужие обноски таскает, срам какой, зато на какую-нибудь вшивую книжонку, сочинение очередного содомита из числа столичных писак — на ту сразу выложит фунт, или два, и глазом не моргнет! Первое сочинение, лежавшее сверху, Джона, бегло развернувшего серые страницы, не заинтересовало, да и второе тоже — то были пьески какого-то Грина, сплошь исчерканные стремительным почерком сына, с какими-то пометами поверх. Похоже, Уилл решил, что может исправить, или дополнить сочинения этого самого малого со смешной фамилией Грин — и ладно. Третья была — какого-то Пила, и опять, почти в каждой строчке были пометки, и снова ничего интересного. Это было совсем не то, что Джон ожидал найти, и он уже без всякого интереса приступил к двум другим тетрадям — они были побольше, чем первые три, и переписаны от руки. Надо же, — подумал, разглядывая чужой четкий почерк, — значит, кроме Уилла есть еще такие сумасшедшие, что готовы урывать время от сна, лишь бы переписать чужое, прочитать самому, да и пустить в люди. Джон развернул первую из них — и понял, что нашел то, что искал.

Эта страница тоже была сплошь исчеркана Уиллом, от помет пестрело в глазах, только почти каждая строчка была подчеркнута, а иные — несколькими, быстрыми движениями пера. И так — везде, сплошь, по всему тексту, замаранному местами мелкими чернильными кляксами — и торопливо, неразборчиво начертанными словами на полях. Наверное, Уилла так восхищали эти строки, что он не пожалел чернил, и Джон прочел, то, что было отчеркнуто особенно жирно:

Подобен солнцу в светлых струях Нила

Или в объятьях утренней зари

Мой Тамерлан, мой славный повелитель.

Строчки показались громкими, лишенными смысла и напыщенными, но он не мог не признать, что со сцены это должно было звучать особенно эффектно. Тамерлан, Тамерлан, где-то он слышал уже о Тамерлане, и вдруг застыл, сраженный догадкой: «Тамерлан» называлась пьеса того, чье имя он не мог теперь произносить без ненависти, того, кто заставил Уилла заниматься всякими мерзостями с собой, того, кому Уилл продал бессмертную душу за блестящие цацки. Дрожащими руками Джон перевернул страницы назад, до самого титульного листа. На нем и значилось: «Тамерлан Великий, пьеса в двух частях, сочинение Кр. Марло, джент.».

* * *

Боком, осторожно, замирая при каждом подозрительном шорохе, распластываясь по грязной стене, как будто желая слиться с нею, Уилл добрался до своей цели. И, закинув голову, понял, что так ничего не увидит — окна были освещены слабо, огонек еле мерцал, и понять, что происходило в страшном застенке Топклиффа было нельзя. Нельзя, но нужно, жизненно важно, иначе он никак не сможет помочь Киту, не сможет выручить его из той смертельной опасности, которая над ним нависла. И, значит, сон, тот ужасный сон, который снился Уиллу уже дважды, станет правдой. Нет, этому не бывать, Орфей бы никогда не допустил, чтобы с его Меркурием случилась беда.

Он снова закинул голову, оценивая высоту стены до слабо мерцавшего окна. Не так уж высоко было до того этажа с пыточной, не выше, чем когда он в жару взбирался к Киту в спальню. Сейчас он был здоров, а значит, сможет преодолеть это препятствие. Сможет, сумеет, чего бы это ему ни стоило. Когда Уилл скинул плащ, и поплевав на ладони, ухватился за первый неверный выступ, нащупывая следующий, его руки уже не дрожали.

* * *

Вторая тетрадь оказалась сочинения все того же «Кр. Марло, джент». и называлась не менее пышно: «Беспокойное правление и прискорбная кончина Эдварда Второго, Короля Англии». Джон развернул ее с прежней гадливостью: как знать, вдруг это сам Марло переписывал для Уилла свое сочинение, его грязная рука касалась этих страниц. И с первых же строчек, с первых слов Джон понял, что его наихудшие опасения и самые скверные предчувствия оказались правдой.

Мои пажи, сплошь в платьях нимф лесных,

И слуги — прыть сатиров на лугах,

Закружатся в древнейшей пляске вкруг.

В Дианы платье — миленький юнец:

Журчат сусалью кудри по воде,

В жемчужных нитях — нагота локтей,

В руках летучих — ветвь оливы, чтоб

Скрыть прелесть тела от мужских очей.

Джон поморщился, с невольной дрожью омерзения отодвинув книжонку подальше от глаз. Святый Боже, да этот Марло ничего и не думал скрывать, напротив — развернулся во всю ширь своей содомитской душонки. Это же надо — вывести мужеложцев на сцену, да еще и в таком виде? Интересно, как это сочинение, противное богу и людям, пропустили, хотя чему удивляться, Лондон давно стал новым Содомом, да Джон и сам в этом убедился, и, к своему горчайшему сожалению, на примере собственного сына. Джон подпер ладонью голову и погрузился в невеселые думы. Совсем не то ему мечталось, когда они с Мэри крестили Уильяма — посреди вспышки чумы, как можно скорее. Совсем не на то он надеялся, когда Уилл пошел в школу, думалось — станет опорой отцу, приличным семьянином, родит внуков, поддержит отцовское дело. И даже когда малый стал бегать за приезжими актерами, будто ему там медом было намазано, думалось — пройдет. Дурь молодая выветрится, у Джона было так же. Не прошло, стало только хуже, а потом и вовсе покатилось, как снежный ком, набирая с каждым оборотом все больше и больше. Что они с Мэри сделали не так? Может, надо было чаще его пороть, может, не надо было вовсе ничему учить, кроме выделки шкур да вытачки перчаток? Может, надо было встать поперек дороги, когда уходил из семьи, бросал — виданное ли дело! — детей и жену, пригрозить всеми карами земными и небесными, глядишь, и одумался бы, остался. И не было бы того позора, что обрушился на старости лет на Джоновы седины, страшно сказать — боится в глаза невестке глянуть, стыдоба такая! А может, надо было не гнать из дому, а, напротив, за шкирку — и домой? Чтоб он сделал, если отец родной приказал? Так нет. Задним умом все крепки. А теперь уже поздно.

* * *

Лишь некоторые камни, слава Богу, Меркурию, Повелителю Воздуха, оскальзывались под ладонями, но и этого было достаточно, чтобы Уилл несколько раз чуть не сорвался, кулем покатившись вниз. И каждый раз он чудом удерживался, замирал, чувствуя, как начинают дрожать руки и ноги, нащупывал новый выступающий только немного из гладкой стены камень, цеплялся за него, ломая ногти. Меж тем окно, казалось, оставалось все на том же уровне, и Уилл был близок к отчаянию: вот сейчас сорвется, пойдет на корм топклиффовским мастиффам, — и все, все, будет зря. Но потом брал себя в руки и снова усердно полз — его вела любовь и страх за жизнь любимого человека, и желание помочь ему во что бы то ни стало. А это значило: никакие стены не будут преградой. Наконец, он услышал голоса — два слишком знакомых голоса, чтобы спутать, а потом свет стал ярче, и Уилл совершил последний рывок.

И замер с бешено колотящимся сердцем. И пожалел, что увидел, что родился не слепым, и тот час задохнулся от гнева и боли.

Мерзавец Топклифф, этот сатана в человеческом образе раздевал Кита. Медленно, очевидно наслаждаясь каждым прикосновением, властью над неподвижно стоящим гордо откинувшим голову Китом. Прикасался к нему, гладил и … целовал, то тут, то там. А Кит стоял неподвижно, будто изваяние, и только дернувшийся кадык выдавал в нем омерзение от этих сладострастных прикосновений. Он был так прекрасен и так беззащитен сейчас — его Кит, его Меркурий, его любовь, сильная, до самой смерти. Внезапно Уилл понял, что именно делает омерзительный старик и почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Он целовал старые шрамы Кита — те самые, которые ему и нанес когда-то. Уилл даже забыл дышать, а пальцы стали скользкими, и он снова чуть не рухнул вниз, и снова удержался лишь чудом. Вдруг Топклифф оставил Кита, по-прежнему стоявшего неподвижно, и исчез, а когда появился, в руках у него был огромный, толстенный кнут.

Он же убьет им Кита, забьет до смерти, да таким кнутом, чтобы убит достаточно пары ударов…

Уиллу почудилось внизу какое-то движение. Констебли? Ночная стража? Просто случайный прохожий, невесть как оказавшийся у Гейтхауса?

Уилл набрал в грудь воздуха и что есть мочи заорал:

— Убивают! Помогите! На помощь! Убивают!

* * *

Все изменилось всего в несколько секунд.

Толстая, добротно плетеная и выделанная гадюка кнута соскользнула с раскрывшейся от удивления ладони Топклиффа — а Кит цапнул пустоту. Кнут упал аккурат между ними, шлепнулся в холодный каменный пол, отдающий ровным течением прохлады в обнаженную кожу. Они оба переглянулись — будто были друзьями, попавшими в какую-то до черта неудобную, нелепую переделку, и так же одновременно, словно сговаривались раньше, повернули головы в сторону окна.

Ведь именно оттуда доносился отчаянный, как на пожар, вопль, который Кит предпочел бы счесть свидетельством того, что в Гейтхаусе обитают сонмища призраков замученных его хозяином бедолаг, чем…

— Убивают! Помогите! На помощь! Убивают! — что есть мочи драл глотку Уилл Шекспир, повиснув снаружи на узкой оконной раме.

* * *

Все разбилось. Свернулось, как небо в руках ангела в последний час существования земного круга. Погасло, как семь огней, окружающих голову Сына Человеческого. И вдруг стало пресным, будто недосоленная рыбешка, и таким же отвратительно снулым. От осознания того, каким смешным он стал, как глупо выглядит, поднося (кому! кому!) развратнику, мужеложцу Марло лучший из своих кнутов, Ричард Топклифф на мгновение потерял человеческий облик.

— Взять его! Немедленно! — заорал он, брызнув слюной из разинутого рта, выкинув вперед указующий перст на полдыхания прежде, чем дверь в священную обитель земной богини распахнулась с железным грохотом, и в нее начали вваливаться люди. — Да быстрее, вы, остолопы! Уйдет!

Огни и вправду погасли — два из семи. Кто-то, пробегая мимо воскового подобия Леди Королевы, ненароком задел его, выбив из раскрытой ладонью вперед руки яблоко державы.

Круг земной, подпрыгивая похабно, просто, словно мяч, покатился под ноги бегущим. Роберт Поули что-то выкрикнул, ломая окно, и в четыре руки с кем-то из своих людей начал втаскивать внутрь упирающегося Уильяма Шекспира.

* * *

Происходящее напоминало глупый, то ли смешной, то ли грустный сон. Макабр полночного фарса, поставленного безумцами для безумцев.

Кричал Уилл, бледнея по ту сторону слюдяных оконниц перекошенным от ужаса лицом. Кричал Топклифф, словно застуканная врасплох за чем-то предосудительным девица, натягивая на колени край длинной власяницы. Топотал десяток ног, стонал камень, а внутри восковой королевы, председательствующей на этом заседании Палаты Умалишенных, что-то надрывно заскрипело.

Верно, мертворожденная сестрица старушки Бесс тоже пребывала в растерянности от выказанного ей непочтения.

Сперва Кит понял, что упустил подходящий миг. Затем его догнало пониманием того, что он ничего не мог сделать с той самой секунды, когда набитому бабочками, дерьмом и тупостью туголобому идиоту из Уорикшира стукнуло в голову поднять шум над ночным Вестминстером.

В страшной, смешной комнате стали ломаться декорации. Навалилась тьма.

Поули вместе с одним из крепких молодчиков, притащивших Кита в Гейтхаус, теперь волок Уилла по полу, а Уилл брыкался, потешно задирая ноги.

* * *

— Это какое-то недоразумение, — дернув кадыком, натужно сказал Марло. Его расширенные, застывшие глаза перебегали от корчащегося на полу Шекспира до лица Топклиффа. О том, какое у него сейчас было лицо, сам Топклифф предпочитал не думать и не знать. — Уилл, какого черта?!

Небесталанный писака из театра, именуемого «Театром», бешено дышал, пялясь на своего дружка снизу. Кто-то схватил его за волосы, кто-то — поднес к его голове свечу, и Топклифф увидел, что лицо его изукрашено свежими, налитыми синяками, а нос, кажется, и вовсе сломан.

Что-то происходило, что-то до того мизерное, что пасть жертвой такого Фатума было стыднее, чем торчать посреди людей, одетых в черную парчу и кожу, с голыми озябшими ногами, в шерстяной рубашке на нагое тело.

— Недоразумение? — переспросил Топклифф, и его голос предательски взвизгнул струной, с которой соскочил смычок. — Недоразумение?! Недоразумение — это ты, и твой полоумный дружок, Марло! Кто тебе сказал, что ты имеешь хоть какое-то, хоть малейшее право притаскивать его сюда следом за собой, будто ручную собачонку?!

— Да я вообще знать его больше не знаю. И знать не хочу! Он здесь не причем. Отпусти… Отпустите его, милорд. Он же совсем идиот, посмотрите на него… Его впору пожалеть, а не гневаться. Он никому ничего не растреплет, а если попытается — я сам найду его и убью.

Кит больше не смотрел на невесть откуда взявшегося в самом жутком доме на Флит Стрит как всегда, лопоухого, как всегда, появляющегося не к месту Уилла Шекспира. Он видел только Топклиффа, слышал только его, зрачками ловил молнии, сыплющиеся из его побелевших от ярости и унижения глаз.

Руки Кита опять дрожали — так же, как в то утро, когда Кемп разболтал ему один не слишком приглядный секрет.

Когда же это было?

* * *

Все взвихрилось и завертелось. Будто они все — и Кит, и Топклифф, и Поули с его подручнымим, и Уилл, и весь этот мрачный дом, покрытый склизкими камнями, будто поросший мхом, с пристроенной к нему страшной тюрьмой, — все оказались в одной воронке, которая утягивала их все глубже и глубже. На самое дно.

Уилл почувствовал, как сердце затрепыхалось, будто заяц, а потом раздался злобный крик Топклиффа:

— Взять его! Немедленно! Уйдет!

И сразу же вслед за тем треск выламываемой рамы.

Так было уже с Уиллом однажды — в детстве, когда он тонул, провалившись под тонкий лед у заброшенной мельницы.

Время замедлилось, как в дурном сне без пробуждения, да так, что, окажись он между Топклиффом и Китом, успел бы подхватить падающий кнут, успел бы расцепить руки — так медленно, щепка за щепкой выламывали окно подручные Топклиффа. Да только беда была в том, что руки его не слушались, и он почему-то держался за раму, как за колкий, обламывающийся у краев лед, прежде чем уйти под воду окончательно. Он даже слышал собственный крик — эхом, и успел удивиться, что кричит так громко, а еще подумать: так никто не придет на помощь, никто.

Надо было кричать другое.

А потом время вернуло свой обычный ход, его схватили — и потащили вверх безо всякой пощады, но он и не ждал ничего другого. Уилл почти не чувствовал боли, когда его волокли внутрь, раздирая одежду, дергая за руки, едва ли не выдергивая их из суставов, а он упирался, как мог, и тогда его схватили за ворот, за волосы, и рванули, чуть ли не отрывая волосы вместе с кожей от черепа. Уилл знал, что так будет, он ждал этого, но ему нужно было во что бы то ни стало спасти Кита, и потому он не позволял себе отвлечься, не позволял боли, вышибавшей слезы из глаз, заполонить сознание, а набрал в легкие побольше воздуха и на очередной рывок заорал что есть мочи:

— Пожар! Горим! Пожа-а-а-ар!

Он кричал, пока Поули с дружками его втаскивали в раскрытое окно, вопил, отбиваясь, упираясь пятками в пол, почти не замечая, не успевая замечать странно застывшего посреди комнаты Кита:

— Пожар! Пожар! Помогите!

Почему ты не бежишь, дурак, почему стоишь столбом рядом с таким же столбом застывшим Топклиффом, одетым в одну рубашку с багровыми пятнами, беги пока можешь!

А Кит стоял, что-то говорил Топклиффу, кивая на него, что-то кричал, и черты лица его исказились, как и у Топклиффа, нелепо переступающего на одном месте босыми ногами. Что-то было в этом не так, но что — Уиллу не досуг было думать.

Ему зачем-то поднесли свечку почти к самым глазам, ослепляя, он заморгал, пытаясь увернуться, но чья-то рука схватила за волосы, держала крепко, и он снова заорал, уже даже не понимая, зачем:

— Пожа-а-ар! Люди! Пожа-а-ар!

И тогда кто-то со всего размаху ударил его ногой в живот, и Уилл все-таки потонул, захлебнувшись криком.

* * *

Да уймите же вы его! Невозможно выносить этот крик! — громогласно потребовал Топклифф, перестав, наконец, одергивать на себе тот мизер одежды, который требовался от кающегося грешника, превратившегося во всеобщее посмешище. — Уймите его, или я сам вырежу его гнусный язык!

Не зря говорили, что Ричард Топклифф держит при себе только самых кровожадных, самых выносливых кобелей, натасканных рвать желтыми клыками человеческое мясо — совершив какое-то странное движение плечами, сломавшись, как темный проблеск молнии, Роберт Поули размахнулся и от души саданул Уилла ногой в живот.

У Кита перехватило дыхание, словно на его открытом горле оказался и мигом замкнулся лязгающий железный ошейник — из тех, что так любил использовать Топклифф, чтобы каждого, кто переступал порог этого дома, низводить до рвущихся с привязи зверей. Он клялся себе, что совладает со гневом. Он пытался удержаться, но в глазах уже наступила непроницаемая египетская тьма. Он сомкнул веки, набирая в легкие воздуха и трепетом ноздрей ощущая чужую боль, как свою…

А разомкнув, уже держал Поули за шею, колотил его затылком о пол и бешено орал прямиком в его побагровевшее от натуги лицо:

— Не смей! Не смей! Тронешь его еще раз, мразь, и я сверну тебе челюсть набок так, что ты до конца дней будешь жрать одну жидкую кашу, приготовленную твоими ненаглядными дочурками!

Его оттащили под обе руки.

Кажется, ему тоже досталась пара тумаков. Побои могли посыпаться, как град, пока он цедил вдохи и выдохи сквозь оскаленные зубы, и из-под растрепанных волос жрал остекленевшими глазами приподнявшегося на локте Уилла.

Но этого не случилось.

Топклифф хлопнул в ладони — его странно голые, беззащитные, холеные руки почему-то вызывали омерзение, сродни тому, которое испытывает человек, глядя на выкинутого женщиной, полупрозрачного, теряющего форму, недоношенного ребенка.

Кит рванулся из ослабивших хватку клешней.

К нему. К Уиллу. К его расквашенному носу, посиневшему от расплескавшегося, как чернила, синяка. К его глазам ничего не понимающего ребенка — так легко можно было вообразить и обмануть себя: такие глаза не врут.

К его запаху. К его жизни, пусть и сознательно отсеченной от жизни Кита.

— Дай нам уйти, — торопливо попросил Кит, не поднимая глаз на стоящего над ним Топклиффа, и наскоро набрасывая поднятый с пола дублет на плечи. Занимательная, замечательная перемена мест и ролей — ну и кто теперь на коленях? — Прошу. Так будет лучше. Так я пообещаю тебе, что никто не узнает о нашей с тобой тайне. Пока я буду жив, мне прежде всего не нужно связывать свое имя с такими вещами. Когда же умру — мне будет все равно.

Уилл в его руках крупно вздрагивал — как от плача. Но не плакал.

— Отпустить их, — спокойно, с железным звоном, сказал Топклифф, и выражение его лица сделалось обычным, даже будничным. Ни покаянных слез, ни сладострастного, нетерпеливого трепета перед святыней. Просто бесконечная гадливость на грани презрения — обычная маска, или же нутро, вылезшее наружу.

— Да-да, то, что слышали. Немедленно.

Гадливость, прорезавшаяся в безразличных чертах Топклиффа, стала четче. Стала кричащей.

— Из-за вас, господа, у меня разыгралась жуткая мигрень, — пожаловался он, потирая висок кончиками пальцев, и морщась. — Поэтому — подите прочь из моего дома. С тобой, Марло, мы еще закончим — в более благоприятной обстановке… А тебя, Шекспир, я приглашаю выпить со мной вина, скажем, в понедельник. Ты не можешь отказать мне в столь великий праздник. А если откажешь — какой бы ни была причина… Если на тебя снизойдет лень, присущая вашей актерской братии безблагодатная праздность, или, не надоумь тебя Сатана, — желание скрыться… Тебя мне заменит твой ненаглядный дружок Ричард Бербедж.

Он не проронил больше ни фразы, неспешно, с прямой, слишком прямой спиной, направившись прочь. Отступая в сторону, чтобы позволить Киту вывести потрясенно моргающего Уилла, успевший подняться и даже отряхнуться Роберт Поули сжимал рукоятку ножа.

Кто-то в страхе кричал под окнами:

— Пожар! Пожар, горожане! Горим!

И добрые полторы дюжины глоток отвечали нарастающим шумом:

— Где горим? Напирай! Неси песок, неси, пока не поздно!

* * *

Едва Уилл смог сделать первый вдох, он понял, что умрет в ближайшие часы или дни — сколько выдержит. С того самого момента, когда прислужники Топклиффа втащили его внутрь — он понял, что больше отсюда не выйдет. Уилл был готов умереть — и знал, что это будет долго, мучительно. Он видел, как это происходит, и глупое тело было объято ужасом — до дрожи, с которой он никак не мог совладать, даже зубы начали стучать, а вот разум метался в бесплодных сожалениях.

Что же ты, Кит, ведь это все ради тебя, беги, глупец, беги так быстро, как сможешь!

Уилл хотел кричать, но не мог выдавить из себя ни звука, только втягивал с хрипом втягивал воздух, и все никак не мог вдохнуть.

Беги, Кит, беги скорее, пока никто из этих ужасных кровопийц не опомнился, пока моя жертва еще не напрасна. Что же ты?!

Кит же, напротив, бросился не от него — к нему. И Уилл смотрел на него с ужасом, понимая, что сейчас их схватят — обоих. Кого, на чьих глазах будут убивать, разделывая по кусочку — Топклифф ведь любит подобные развлечения? Кто умрет первым?

Он хотел оттолкнуть Кита, но не смог двинуть ни рукой, ни ногой. Кит обнимал его, а он только трясся да все хрипел и хрипел, и никак не мог вдохнуть достаточно воздуха.

Все кончено.

Уилл понимал это, но никак не мог смириться, не мог поверить в то, что все закончится — вот так.

И потому не поверил своим ушам.

—. Отпустить их.

Не поверил не он один, потому страшному, одетому в длинную рубаху человеку, с непривычно голыми ногами и руками, пришлось повторить еще раз.

И Уилл понял, что проживает еще несколько дней. И это было — словно глоток воздуха, словно спущенное сверху благословение: целых три дня восхитительной, безумно счастливой жизни. С Китом. Обязательно — с Китом.

И когда Кит, по-прежнему не выпуская из объятий, помог ему подняться на ноги, Уилл вцепился в него так крепко, как только мог. Думал: «Никуда не отпущу, чтобы он сейчас ни сделал, что бы ни сказал — не отпущу. У меня есть целых три дня, и я хочу провести их только с ним — упрямым, ревнивым, зло кривящим губы и хмурящим брови. Каждую секунду этих трех дней».

Их повели длинным и мрачным коридором. Слуга спереди держал факел, слуга сзади — меч. Уилла шатало из стороны в сторону, каждый шаг отдавался внутри тупой болью, и Кит по-прежнему обнимал его, бережно придерживая за плечи. И это было такой радостью, таким ликованием, словно он умирал раз за разом все эти дни без Кита — и наконец, ожил. Воскрес.

Низкая дверь за которую их буквально вытолкали взашей, захлопнулась Загремел замок — и они с Китом оказались одни посреди темной, тихой улицы. С другой стороны доносились крики, топотали люди — это горожане откликнулись на призыв Уилла. А ему казалось, что он кричал в какой-то совсем другой жизни.

Загрузка...