Испортил весь праздник, подумал Герейнт несколько минут спустя, после того как Айанто Ричардс спас его, выйдя вперед, чтобы поприветствовать гостя. Он прошествовал к камину, где восседала миссис Хауэлл, — проход для него освободился как по волшебству, — поздравил се с днем рождения и завел разговор с непринужденной легкостью. Этому умению он выучился давно и так часто оттачивал его на практике, что оно стало чуть ли не привычкой. Затем рядом с ним оказался преподобный Ллуид и занял его беседой.
Молчание сменилось тихим гулом голосов. Все вновь заговорили, но как-то настороженно, подумал Герейнт. Для такого большого собрания и по такому случаю, да еще с таким угощением, от которого, как он заметил, ломился стол, праздник был не очень веселым. Но он готов был поклясться, что до его прихода здесь было весело и веселье вновь воцарится, когда он уйдет.
Он должен уйти. Свой долг он уже выполнил. Характер показал. Пора было оставить обитателей дома с их гостями, чтобы они могли как следует попировать. Алед старался держаться в стороне и даже не смотрел на него. А еще друг называется.
Герейнт вдруг вспомнил, как однажды мчался, взволнованный, домой, торопясь рассказать новость: в часовне состоялась свадьба, а потом все собрались в доме отца невесты на пир. Перед домом выставили два длинных стола, заставленных едой. Ему удалось схватить большую булку, скатившуюся на землю, а мистер Вильямс увидел его и швырнул пригоршню мелких монет. Герейнт показал матери сокровища и осторожно переломил булку пополам, чтобы поделиться с ней.
Это был, наверное, единственный случай, когда он видел, что мама плачет. Она села, обняла его и рассказала о праздниках, на которые ходила в молодости, когда была просто дочерью священника — того, которого сменил преподобный Ллуид. Это были самые чудесные дни, поведала она с болью и печалью в голосе. И не только потому, что там царило веселье и угощение было на славу, но и потому, что вокруг были неравнодушные, любящие люди и ее не покидало чудесное ощущение, что она одна из них.
Да, думал Герейнт, когда-то он был изгоем, потому что любовь этих самых людей имела предел, не распространяясь на тех, кто, как они считали, нарушил их строгие моральные устои. Он и сейчас был изгоем — возможно, не без оснований. Но даже если и так, он пытался и раньше и теперь проявлять доброжелательность и сочувствие к их проблемам, а они не давали ему ни малейшего шанса.
Но прежде чем Герейнт получил возможность распрощаться, заговорила миссис Хауэлл.
— Марджед, дорогая, — сказала она, — сядь за свою арфу, доченька. Пора уже спеть. Несколько народных песен, какие сама выберешь, ладно? А затем мы споем все вместе. Нас будет слышно по всем холмам. Услышат даже бабушка Юрвина, которая сейчас передвигается не лучше меня, и ее мама, которая осталась дома, чтобы ей не было скучно. Давай, детка.
Марджед улыбнулась, поцеловала ее в щеку, а потом придвинула к себе арфу. Герейнт отметил, что она совершенно не обращает на него внимания, хотя он стоял совсем рядом.
— Я бы предпочла, чтобы сразу запели хором, миссис Хауэлл, — сказала она, — но для вас, так и быть, я спою народные песни.
Она заговорила по-валлийски. Впервые после возвращения Герейнта в его присутствии говорили на этом языке. Приехав в Тегфан, он только с Аледом да еще, пожалуй, с Идрисом разговаривал на валлийском. Наверное, все считали, что он забыл язык, на котором говорил первые двенадцать лет своей жизни. То, что теперь Марджед выбрала этот язык, было с ее стороны намеренным выпадом.
Он знал, что ее голос все так же чудесен. Он слышал, как она пела в часовне в воскресенье. Но в этот вечер под аккомпанемент арфы она исполняла валлийские песни, и ее голос звучал так прелестно, что западал в душу. Он слушал как завороженный и вновь почувствовал, как у него сжалось в груди и перехватило горло. Неужели он и в самом деле полагал до недавнего времени, что сможет счастливо прожить в Англии до конца своих дней? Неужели он в самом деле верил, что может забыть о своем валлийском наследстве?
Неужели он в самом деле считал, что Марджед — всего лишь горько-сладкое воспоминание о прошлом?
Он остался послушать хор, хотя все время твердил себе, что пора уходить: нужно же дать людям возможность расслабиться, с удовольствием попеть, а потом поужинать. Но стройное пение, звучавшее вокруг, обволакивало и успокаивало истерзанную душу. И очень скоро гости как будто забыли о его присутствии и оттаяли.
Алед выскользнул из дома, когда начали петь. Тихо постоял на крыльце, пока глаза не привыкли к темноте. Она могла уйти домой, но он не думал, что она ушла, не сказав ни слова ни отцу, ни матери. И тут он увидел фигурку в светлом платье возле ограды. Девушка стояла, положив руки на перекладину, спиной к нему.
— Сирис, — тихо позвал он, подходя ближе, меньше всего ему бы хотелось ее напугать.
Она опустила голову на руки и ничего не сказала.
— Ты замерзнешь, — проговорил он.
Алед только сейчас заметил, что она выбежала без накидки, поэтому быстро снял сюртук и набросил ей на плечи. Только тогда она повернулась, для того, наверное, чтобы скинуть сюртук, но Алед не отнял рук. Он удержал ее за плечи и привлек к себе. Она не сопротивлялась. Уткнулась лбом ему в грудь и вздохнула.
— Больше всего я жалею об одном, — сказал он. — Мне не следовало печься о том, чтобы заплатить все отцовские долги и поставить дело на ноги, прежде чем жениться на тебе. Я должен был прислушаться к тебе, когда ты умоляла сыграть свадьбу, хотя нас ждали бы тогда бедность и невзгоды. Теперь ты была бы моей женой. У нас подрастали бы малыши.
Сирис долго молчала. Он обнимал ее, слушая пение, доносившееся из дома, чувствуя, что этот краткий миг и есть счастье. И несчастье тоже.
— А я рада, что ты тогда заупрямился, — заговорила Сирис. — Я рада, что мы так и не поженились, Алед.
Он замялся.
— Я люблю тебя, дорогая, — сказал он.
— Нет, Алед. Твоей жизнью правит не любовь, а что-то другое. Ненависть и желание мстить. Желание разрушать и сеять жестокость.
— Это желание добиться лучшей жизни, — возразил он, — и убеждение, что мы имеем на нее право. Я обязан перед самим собой, перед соседями и моими детьми — если они когда-нибудь у меня будут — что-то сделать, чтобы наступила лучшая жизнь. И я не могу позволить, чтобы кто-то сделал это за меня, дорогая.
— Юрвин тоже так считал, — с горечью заметила она. — Но он умер и оставил Марджед, свою маму и бабушку управляться без него. В результате он ни для кого не добился лучшей жизни.
Алед поднял руку и положил ей на затылок.
— Так ты этого боишься? — тихо спросил он. — Что я умру и оставлю тебя одну? Ты думаешь, лучше не выходить за меня и не заводить со мной детей, если я безрассудно ищу смерти?
Она уже плакала и пыталась оторваться от него, но его руки сжимали ее, как железные обручи. И он целовал макушку, мокрую щеку, а потом и все лицо, когда она подняла голову. Он жадно поцеловал ее губы, раскрыв их своими губами.
— Скажи, что любишь, — прошептал он, — я так давно не слышал от тебя этих слов. Скажи, что я твоя любовь.
Она уже высвободилась из его объятий и снова повернулась лицом к пастбищу, крепко вцепившись в сюртук на плечах обеими руками.
— Нет, — сказала она, — ты не моя любовь, Алед. Как и Марджед больше не моя подруга. Мне очень жаль. Марджед пытается накликать беду, а ты подстрекаешь сотни мужчин разрушить заставы. Кто-то обязательно пострадает. Может быть, ты, а может быть, Марджед. Но что еще хуже, из-за тебя или Марджед может пострадать кто-то другой. Я не могу больше тебя любить. Нет, лучше сказать по-другому. Я не буду больше тебя любить. Но ты все это уже знаешь. Мы спорили об этом раньше. Так что давай на этом разойдемся. Не нужно больше таких сцен. Все кончено.
— И все же, — сказал он, — ты до сих пор любишь меня.
— Ты меня не слушал. — Она выпустила из рук его сюртук, и тот соскользнул на землю.
— Нет, дорогая, — печально возразил Алед, — я слушал. Она не сказала больше ни слова. И ему тоже было нечего сказать. Она ни за что бы не отступила от своего убеждения, что бунт и насилие никогда нельзя оправдать, а он не мог отступить от своего — если хочешь каких-то изменений и считаешь, что кто-то должен их совершить, тогда и сам будь готов внести свою лепту. Он не мог больше оставаться в тени, чтобы юрвины в этой жизни боролись за него. Он сам должен был принять участие в борьбе.
Даже если это означало отказаться от того единственного, что было хорошего в его жизни, что наполняло ее смыслом и указывало путь последние шесть лет. Четыре года из этих шести он работал от зари до зари, трудясь ради благополучного будущего своей любимой, готовя для нее удобный дом, стараясь стать достойным ее. А последние два года он повел себя так, что скорее всего потеряет ее навеки.
И он не в силах был что-либо изменить. Ничего другого он не мог ей предложить.
Алед наклонился, поднял сюртук и повесил его на столбик ограды, потом повернулся и зашагал к дому. На крыльце, однако, он остановился и посмотрел назад. Она стояла не шевелясь, только голову снова опустила на руки. В темноте было плохо видно. Он не мог разглядеть, сотрясаются ли ее плечи от рыданий. Но у него было чувство, что она снова плачет. А возможно, она, как и он, была слишком подавлена, чтобы плакать.
Когда его рука коснулась замка, он передумал. Он спустился с крыльца и зашагал по дороге к своему дому. Вечер был прохладный, но он не замечал, что идет без сюртука.
Сирис еще долго стояла не шевелясь. Она пыталась представить другое лицо, другую фигуру, другие руки, другой поцелуй. Все что угодно, лишь бы притупить эту нестерпимую боль. И унять чувство вины.
За последнюю неделю управляющий Тегфана дважды навещал ее и вежливо беседовал с родителями, прежде чем просить их позволения отвести ее на прогулку, — словно ей семнадцать, а не двадцать пять. Но родители были довольны — насколько это возможно, ведь они хотели, чтобы она договорилась наконец с Аледом и вышла за него. А кроме того, этот человек все-таки работал на графа Уиверна, да и сам он англичанин. Но, как сказал ее отец, он честно зарабатывает себе на жизнь, и нельзя же его винить за то, что он выполняет свою работу.
Она дважды отправлялась с ним на прогулки, и во второй раз, всего лишь два дня назад, он проводил ее до самого дома и, перед тем как попрощаться, спросил, не позволит ли она ему ухаживать за ней. Это были его точные слова. Она ответила согласием.
Он спросил, можно ли поцеловать ее, и она вновь ответила «да». Он тут же воспользовался разрешением, привлек ее к себе за талию и прижался губами к ее губам. Она почувствовала, как он мгновенно вспыхнул, и поспешно отступила.
Но все-таки она не противилась ни поцелую, ни ухаживанию. Он вел себя достойно и галантно. И она согласилась. Фактически это было согласие подумать о браке.
И что же она теперь наделала? Неужели не будет конца этой… страсти?
И чувству вины? Она чувствовала себя виноватой, говоря «да» мистеру Харли… то есть Мэтью. Это чувство было рождено тем, что она очень долго считала себя невестой Аледа. А теперь оно вновь терзало ее, потому что она позволила Аледу обнять ее и поцеловать. Потому что она согласилась на ухаживания Мэтью.
Сирис все еще чувствовала его сильное объятие и пылкость поцелуя. В ее памяти все еще громко звучали его слова.
Она отчаянно пыталась думать о мужчине, за которого почти согласилась выйти замуж.
Атмосфера на празднике изменилась. Хотя довольно скоро почти все свыклись с нежеланным гостем и возобновили разговоры и шутки, прежнего веселья уже не было. Шутили с оглядкой, но все равно праздник не был испорчен — почти для всех.
Что касается Марджед, она была сама не своя. Она переживала то, что и должна была переживать, — шок, что у него хватило наглости прийти, возмущение, что он попытался испортить один из редких вечеров веселья, какое они могли себе позволить, а еще ярость и ненависть. Но были у нее и другие чувства, которые досаждали ей больше, потому что не поддавались контролю, — невольное восхищение его красивым лицом, фигурой и безукоризненной одеждой; сознание того, что каждое ее слово, каждый жест подвергается самому пристальному вниманию с его стороны, а потому ей следует держать себя безупречно.
Когда миссис Хауэлл попросила ее сыграть на арфе и спеть, она согласилась ради него. Невольно, конечно. Она даже не смотрела в его сторону и попыталась сосредоточиться на миссис Хауэлл, но все время, пока она играла, ее занимало только одно — нравится ли ему ее игра, как в детстве, считает ли он, что у нее приятный голос, помнит ли песни, которые она выбрала. Она беспокоилась, гладко ли причесаны у нее волосы и блестят ли так, как блестели, когда она выходила из дома. А еще она спрашивала себя, сильно ли изменилась за десять лет, что прошли с тех пор, как ей было шестнадцать. Что касается его, то он выглядел старше, но возраст только улучшил его внешность.
Чем больше она пыталась не обращать на него внимания и сосредоточиться на пении и на том событии, ради которого они все здесь собрались, тем ей все больше казалось, будто в доме находится только он один.
И она ненавидела себя за это чувство.
Вначале Марджед надеялась, что у него хватит порядочности уйти до начала или во время пения. Потом она надеялась, что он уйдет, когда начнется ужин. Не собирался же он, в самом деле, разделить с ними трапезу. Но именно так он и поступил, его удержало скорее всего что ее отец и Ниниан Вильямс затеяли с ним длинный разговор. А еще Сирис. Она угощала его, робко улыбаясь, и разговаривала с ним. А он наклонялся, чтобы расслышать ее слова — на празднике было шумно, — и его строгие голубые глаза смотрели на нее почти с нежностью. Марджед почувствовала неприятный укол и сразу узнала, что это было.
А узнав, пришла в ужас. Неужели она ревнует?
Марджед подошла к столу и довольно долго выбирала, что ей попробовать, как будто решала какой-то важный вопрос. И подмигнула Идрису Парри, сидевшему под столом. Она заметила его еще раньше. Он тайком прокрался в дом, хотя мог бы прийти открыто, ведь его родители тоже были приглашены. Но они стеснялись прийти. Стеснялись своей бедности.
К Идрису она испытывала особую симпатию. Девчушек Парри она тоже любила, они всегда так ласково встречали ее, когда она поднималась на холм с продуктами для семьи. Идрис был дикий постреленок, который бегал неизвестно где и редко сидел дома. Но каждый раз при виде его ее сердце щемило от нежности.
Марджед потянулась, чтобы взять лепешку, но ее рука застыла над тарелкой. Как странно, что она никогда раньше не замечала этого сходства. Ведь оно такое сильное, что казалось, будто время повернуло вспять. Идрис был просто копией Герейнта в детстве. Неужели поэтому она испытывает к мальчику такую симпатию?
Эта мысль огорчила ее безмерно.
Тут к ней с двух сторон подошли братья Оуэн и принялись внимательно разглядывать все, что лежит у нее на тарелке, обсуждая через ее голову, как будто ее вообще тут не было, сколько фунтов каждый кусок прибавит к ее весу.
— К следующему воскресенью она станет круглой, как пончик, — авторитетно заявил Дьюи. — И вместо того чтобы идти пешком, сможет скатываться с холма прямо до часовни.
— Но какому-то счастливчику очень повезет, когда он обнимет такую мягкую пышечку, — добавил Дилан.
— Этим счастливчиком тебе не быть, Дилан Оуэн, — резко осадила она остряка. — А ты, Дьюи, не забудь посторониться, когда я буду скатываться с холма, иначе раздавлю тебя в лепешку. — Она выбрала самую большую лепешку на блюде и с нарочито серьезным видом положила себе на тарелку.
— Так и пылает, — сказал Дьюи. — Берегись Марджед, когда она не в себе, Дилан. Безопаснее помахать красной тряпкой перед носом нашего быка.
— Тогда нам не следует сердить ее, — откликнулся его брат и, выбрав пирожное с джемом, положил ей на тарелку. — Приятного аппетита, Марджед, и смотри не лопни по швам.
Марджед невольно улыбнулась. Они продолжали обмениваться шутками с полчаса, пока угощались, к ним присоединились другие молодые люди. Она намеренно стояла спиной к Герейнту, надеясь, что он уйдет, пока она не видит. Хотя она все равно бы догадалась. Марджед чувствовала его присутствие так, словно граф положил руку ей на спину, а ведь он все еще стоял у камина, довольно далеко от стола.
Наконец гости начали расходиться; первыми тронулись по домам те, кто пришел с детьми, несмотря на громкие протесты нескольких отпрысков. Марджед подумала, что и она сейчас потихоньку выскользнет из дома. Если граф Уиверн собирается остаться до конца праздника, тогда уйдет она. Как только ряды гостей поредеют, оставшиеся соберутся в кружок возле огня. У нее не было желания присоединяться к компании, в которой был он.
К несчастью, ей пришлось подойти к камину, чтобы попрощаться с миссис Хауэлл и Морфидд, стоявшей за креслом матери.
— Все было чудесно, — сказала Марджед, наклоняясь к старой женщине, чтобы снова поцеловать ее в щеку. Потом она выпрямилась. — Спасибо, Морфидд. Я оставлю арфу здесь, если не возражаешь, а завтра попрошу мистера Вильямса принести ее домой, когда ему будет удобно.
Обе женщины горячо поблагодарили Марджед за музыку и уверили, что она может оставить арфу у них на столько, на сколько пожелает. Детям они не позволят и близко подойти к инструменту, так что все будет в порядке.
— Я отнесу арфу сейчас, — раздалось за спиной Марджед. Она на секунду закрыла глаза. — А заодно провожу Марджед. Женщинам не следует ходить по ночам без провожатых.
Она не смогла отказать ему, как в прошлый раз, в воскресенье, когда он догнал ее после службы в часовне. Но дважды за одну неделю! Те, кто присоединился к Марджед, чтобы устраивать каверзы в Тегфане, подшучивали над ней. Теперешний случай мог дать повод не только для шуток. Он мог дать повод для сплетен.
Но не сплетни ее волновали. Она опасалась оказаться ночью вдвоем с ним на холмах. Хотя и не это ее больше всего беспокоило. Неужели ему не понять, что, будь он последним мужчиной на земле… Впрочем, это избитая фраза.
— Нет необходимости, милорд, чтобы вы делали такой крюк, — попыталась воспротивиться Марджед.
— Я сделаю это с удовольствием, мэм, — сказал он, словно ему предстояло провожать после бала английскую даму.
Когда она набросила накидку и подняла капюшон, он уже был готов идти. Подхватив арфу, он шагнул за ней в ночь.