Это то, чего Вера добивалась всю прошедшую неделю, ей было легко и приятно, пальцы перебирали клавиши так ловко, словно их хозяйке не составляло никакого труда выправить мелкой биссерной техникой написанную ювелирную сонату Моцарта до мажор.
— Вера!.. Вера, что такое, что это за звук!.. — Голос Ревекки Германовны зазвенел и сорвался.
Девочка резко сняла руки с клавиш и спрятала их под белый кружевной передник, надетый поверх черного форменного платья. Она знала, этот жест раздражает учительницу. «Будто думаешь, что я тебя по рукам ударю». И сделала это специально в отместку за то, что Ревекка Германовна посмела остановить столь блестящую игру.
«Все ей не так, — сердилась девочка и теребила передник. — Целую неделю выписывала пассажи, даже в воскресенье с родителями в лес не поехала, а они две больших корзины грибов набрали… И не похвалит никогда…»
— Какие-то шлепающие пальцы, откуда у тебя это? — продолжала меж тем сорокапятилетняя учительница, которую Вера в свои двенадцать почитала за старушку, поскольку та была двумя годами старше ее родителей, а детей не имела. — Звук, Вера, должен быть с косточкой… Будешь учить в медленном темпе и по кусочкам.
«В медленном темпе и по кусочкам» — как раз именно то, что доставляло Вере ни с чем не сравнимую пытку, ведь она слышала всю музыку целиком, едва открыв ноты. Еле слышно буркнув «до свидания» и «спасибо за урок», Вера вышла из фортепианного класса музыкальной школы и побрела домой так, как, верно, ходят приговоренные к смертной казни.
Стояли теплые дни, роскошная осень едва коснулась деревьев, оставив золотой след своего дыхания. Вера любила осень за прозрачность мирового круга, словно бы наяву начертанного всесильной рукой, со всей музыкой, таящейся в нем, с блеском, красотой и силой. Но теперь разглядеть в осени эти дары она была просто не в силах.
Она медленно вошла в сквер, оборудованный для детских игр, никогда ее особенно не занимавших, и точно впервые увидела группку сверстников, кто-то летал на скрипучих качелях, другие носились сломя голову за коричневым футбольным мячом, все это походило на репетицию театра лилипутов, но выглядело довольно весело.
Во дворе всегда кто-то заправляет, непостижимым образом избранный из среды детей, противящихся всякой субординации. В этом году на роль вожака выбилась Люська, носатая, продолговатая девица, умевшая хрипло, по-взрослому хохотать и боявшаяся только собственной матери, которая время от времени била ее смертным боем за дело или впрок.
Выражение Люськиного лица было особенным, как бы застывшим навсегда после одной из материнских разборок, когда она, кинувшись от разгневанной матери в дверь, прищемила себе физиономию. Сверстников Люська презирала, заискивая перед мальчишками и девицами постарше, которые уже отчасти принадлежали к миру взрослых. Но изобретать разные пакости, интуитивно избирая всякий раз ту или иную жертву, она была мастерица.
Люська пылала к Вере особенной ненавистью, не в последнюю очередь оттого, что тоже училась в музыкальной школе, если можно так сказать, застряв в первом классе навсегда. Из страха перед матерью она упорно продолжала разучивать незатейливый опус «Два веселых гуся». Люська давно ждала своего часа, чтобы разделаться с этой выскочкой Веркой, и в этот раз почувствовала, что час мести необычайно близок.
— Верка, иди к нам, покачайся на качелях, гляди, как я высоко летаю! — позвал ее кто-то из детей.
Качели внезапно оказались свободными, и Вера, пристроив портфель и папку с нотами у песочницы, с удовольствием приняла предложение и тут же стала летать на качелях в светлом осеннем воздухе, как будто делала это всегда. Люську это обстоятельство окончательно вывело из себя.
— Она еще и качается, выпендрежница в белом передничке, заморыш! — истошно завопила Люська, бросившись к качелям.
— Осторожно, Агапкина, ударишься! — радостно сверху отвечала Вера, еще не представляя размеров ненависти, с которыми ей на этот раз пришлось столкнуться лицом к лицу.
— Я тебе покажу — ударишься, а ну-ка тащите ее с качелей, расселась, барынька занюханная!
Дворовая стая по команде вожака, точно захваченная неведомой силой, окружила качели.
Обида на учительницу внезапно исчезла, как не бывало. Она сменилась крайним удивлением перед невесть откуда взявшейся опасностью.
— Я тоже учусь в музыкальной школе, — обратилась к своей стае Люська. — Я безумно люблю музыку, но я с вами, я навсегда ваша. А эта бестолочь и мерзавка, я даже не знаю, как назвать ее, она же издевается над нами!
Вера неожиданно для себя рассмеялась, настолько нелепой и странной показалась ей вся эта ситуация.
— Ах, она еще и ржет! Покажем ей, как смеяться над большинством! — закричал кто-то.
Веру сильно толкнули, она упала. Какой-то пацан остервенело рвал большими кусками ее ноты, две девицы вытряхивали содержимое портфеля. Люська попыталась исцарапать Вере лицо, обрызгав ее слюной, но худая и подвижная Вера ловко увернулась, мгновенно став на ноги.
Компания в едином порыве терзала и пинала тетрадки, под каблуками хрустнула японская авторучка, подаренная неделю назад отцом. Вера попыталась отнять все, что осталось от нот, но совершенно обезумевшие дети разбежались с диким хохотом, унося клочки нотной бумаги, и девочка внезапно осталась одна перед Люськой, которая рвала на ней белый передник.
«Какая же она толстая!» — подумала Вера и худым кулачком заехала любительнице музыки по длинному рубильнику. Ей показалось даже, что нос отломился и что Люськино лицо теперь будет плоским как блин.
— Уголовница! — взвизгнула Люська. — Бейте ее кто чем может, она японские приемы знает.
Но мгновенная заминка вывела дворовую команду из равновесия. Избиение застыло на полдороге. Всеобщая ярость перекинулась на Владика, маленького скрипача, который одиноко брел мимо игровой площадки. Бить его начали потому, что кого-то надо было лупить. Из футляра выдернули скрипочку, порвали струны, растерзали смычок, после чего скрипку стали разбивать при помощи куска арматуры.
Внезапно Вера поняла, что, отняв у разбушевавшихся детей какой-то железный обломок, она несется вслед улепетывающей Люське с криком: «Я убью тебя, носатая дрянь, где бы ты ни спряталась!»
Люська сноровисто перемахнула через дощатый забор и растворилась в переулке. Преследовать ее не было смысла. Так или иначе, битва закончилась вничью.
«Может быть, у них так положено, — размышляла Вера, собирая куски бумаги с нотными знаками. — Это надо обдумать».
Девочку охватил озноб, потом бросило в жар. Она думала только о Ревекке Германовне, драгоценные ноты которой с пометами самого Нейгауза погибли в этой нелепой схватке. Ненависть, с которой она столкнулась на игровой площадке, вывела Веру из себя.
«Никогда не пойду больше в музыкальную школу», — решила она, не найдя никаких понятных объяснений происшедшему.
Стало обидно за себя. Разве не может она быть как все, играть, веселиться, драться, наконец? Очень даже может. Вера сделала страшное лицо и обвела глазами опустевший двор, по которому бродила одинокая черная собака. Надо было идти домой и что-то объяснять родителям.
Вдруг девочка вспомнила, что когда-то мать этой Агапкиной приходила к ним в дом с просьбой о том, чтобы Вера иногда занималась с Люськой музыкой. Вера изумилась тогда и довольно жестко ответила, что если человек два года с трудом разучивает детский опус про веселых гусей, то это навсегда.
Ей стало тошно. А теперь Агапкина-старшая наверняка придет жаловаться на нее. Вера повредила главное Люськино украшение — нос. Что ж, пусть жалуется, наплевать.
Марта Вениаминовна, увидев дочь — растрепанную, с изодранным передником и синяком под глазом, — не смогла даже удивиться, настолько это было нереально. Она отправила Веру умываться, не задав ни одного вопроса. Вера забралась под душ, вода ее успокоила, и все только что случившееся виделось издалека и смысл имело какой-то другой. Но когда она завернулась в большое полотенце с павлинами и отключила воду, до ее слуха донеслась довольно резкая и необычная для их дома беседа.
— Вы не следите за своей дочерью, ваше чудовище… — Это был голос Люськиной матери.
— А я вам еще раз повторяю, если вы не примете крайних мер, ваша Людмила превратится в то, для чего есть хлесткое русское слово — оторва. И целый ряд других не менее красочных эпитетов, — резко отвечала Марта Вениаминовна.
— Ваша дочь совершенно озверела за своим инструментом, в ней нет уже ничего человеческого, а может, и не было! Моя-то простая, звезд с неба не хватает, но другим обижать ее не позволю, я как-нибудь сама…
— Вот-вот, — заметила Марта Вениаминовна. — Всем известно, как вы ее воспитываете, да только не видите ничего дальше собственного носа.
— А вот нос мой вы не трогайте!
— Да вы посмотрите, в каком состоянии ноты!
— Ваша Верочка сама их изорвала, чтоб как-то выкрутиться перед вами.
— Ну и мое вам почтение! — рассмеялась мать Веры. — И с этим вы ко мне пришли? Вы смешной человек, желаю вам, как говорится, маленьких земных радостей, да побольше.
— Аристократы хреновы, — прошипела по-змеиному Агапкина и ушла, громко хлопнув дверью.
Вера, пораженная тем, что мать заступилась за нее, бросилась к ней со слезами. Она ждала чего угодно — ужаса, недоумения, «серьезного разговора», но только не оправдания того, в чем, Вера уже не сомневалась, сама была виновата.
Все смешалось, она маленькая и слабая, впереди долгие годы неизвестности, внутри себя она не чувствует никакой опоры. Весь ее мир, казавшийся простым и целым, превратился в запутанный и бессмысленный музыкальный фрагмент. Она говорила о том, что не хочет и не может больше заниматься музыкой. Что любит землянику и арбузы, любит читать биографии великих людей и составлять букеты. Что у нее нет подруг и никогда не появится, если все будет продолжаться в том же духе. К тому же она ужасно некрасивая и никто ее не любит…
— Успокойся, девочка моя, — утешала ее Марта Вениаминовна. — Ты точно такая же, как я.
— Правда?
— Посмотри в зеркало. Улыбнись. Видишь, как мы похожи.
— Да, теперь вижу.
— Мы с тобой со всем справимся!
— Да, мама. Но я никогда больше не пойду в школу. И не стану заниматься музыкой. Ноты испорчены. Ревекка не простит мне этого. Никогда. Все ужасно. Я просто хочу быть как все. Разве это невозможно? У меня две руки, две ноги, голова…
— И прекрасные каштановые волосы…
— Я ведь нормальная, правда? Я не хочу, чтобы меня дразнили пианисткой. Я ненавижу это слово!
В этот момент Вера с испугом увидела сильно побледневшего отца, только что вошедшего в квартиру.
— Что тут у вас происходит? — как можно спокойнее произнес он. — Впрочем, догадываюсь. Творческий кризис. Немедленно в постель. Душ ты уже приняла? Умница. Спать, мое сокровище!
Засыпая, девочка слышала, как родители говорят о ней.
— Марта, ребенок вкалывает с пяти лет как взрослый. Она держит в голове такое количество звуков, что я опасаюсь за ее здоровье. Кто вообще решил, что для Веры необходима эта каторга? Я, ты, она сама? Есть десятки профессий, и я в этом уверен, для которых она идеально создана. Она цепкая, целеустремленная, а что внешне — как бы это сказать — хиленькая, так это на сей день просто замечательно, при ее эмоциональности это надежная защита. А то бы мы с ней такого натерпелись…
Крайне утомленная, Вера мысленно соглашалась с отцом, вот только упоминание о каких-то профессиях было ей не слишком понятно. Все виделось как в тумане.
— У нее нет детства. Я не думаю, что Веру это устраивает. Ты думаешь, она не любит кататься на велосипеде? Я со слезами наблюдаю, как все дети играют в какие-то свои игры…
— Да в казаки-разбойники в основном. Ты забыл одну важную вещь — девочка была крошкой, когда мы заметили поразительное действие музыки на нее. Оторви ее от музыки — и случится страшное. Она пропадет, исчезнет, растворится в пустоте.
— Марта, никто не запретит ей любить весь этот музыкальный океан. Но женщина-пианист — не кажется ли тебе диким это сочетание? Не представляется ли тебе пианистка неким музыкальным автоматом, механической женщиной, а? — вопрошал отец.
— Ну, может быть, со временем, освоив пианино, она переориентируется на орган, будет исполнять хоралы Баха, — отвечала Марта Вениаминовна.
— На этой торжественной ноте и завершим пустой спор, все равно решать ей самой.
— Ты думаешь, что она ничего не решила?
— Да бог с тобой, она, как бы это правильно сказать, спит с открытыми глазами.
Но Вера не спала. Невесть откуда взявшийся густой туман расползался по комнате, окутывал белую кровать, тумбочку с зеркалом, секретер с аккуратно разложенными на нем книгами и тетрадями, фортепиано, стелился по пестрому коврику над кроватью, нависал над хрустальной водяной лилией — ночником, цветущим над зеркалом, оседал на лбу Веры, жгучими мурашками пробирался к ней под одеяло.
Из дымки образовалась Ревекка Германовна. Она укоризненно качала головой, смотрела на Веру печальными черными глазами.
«Ах, Вера, Вера, что же ты наделала!»
«Я не виновата, это все Люська!» — хотелось крикнуть Вере, но из пересохшего горла вырывался лишь сдавленный хрип, Ревекка Германовна не слышала и продолжала глядеть на нее печальными, очень грустными глазами.
«По кусочкам и медленно, Вера».
«Не могу, я так не могу, — шептала Вера, уже оставив надежду, что учительница ее услышит. — Я лучше вообще брошу музыку…»
Тут Ревекка Германовна обернулась, а за ней оказался старик с густыми, седыми, лохматыми власами и грозно сдвинутыми бровями.
«Извольте посмотреть, Генрих Густавович, что эта барышня сотворила с вашими нотами», — обратилась она к старику.
«Генрих Густавович? — соображала Вера. — Нейгауз? Так ведь он умер давно. Что это она мне подстроила, нарочно напугать хочет — за ноты?»
Старик еще больше нахмурился и стал грозить Вере длинным крючковатым пальцем.
«Курица — не птица, женщина — не пианист», — назидательно произнес он, почему-то голосом отца, и сразу все исчезло, а из луча, образовавшегося от игры тумана с ночником, вышел тонкий, невыносимо острый звук, сам по себе светящийся каким-то неземным багряно-фиолетовым холодом, и стал буравить Вере мозг.
Стало больно и страшно, и, чтобы утишить боль, Вера зашевелила пальцами, вызывая в памяти любимую пьесу. Тогда, словно повинуясь музыке, истекшей из пальцев девочки и раздвинувшей иллюзорные образы тумана, из мучительного звука материализовалось маленькое существо, прозрачное и чудесное, в легкой воздушной тунике, заколотой на плече крошечным, величиной с гречишное зернышко, но ярким, сверкающим аквамарином. Существо держало в одной руке серебряный колокольчик, а в другой — золотую дирижерскую палочку, острый конец которой сиял алмазным блеском.
«Кто ты? — изумилась Вера. — Эльф?»
«Нет, но вроде эльфа, бессмертный, но старше эльфов. Я Алмэ Эвтерпид».
«Эвтерпид? Сын Эвтерпы?»
«Да, один из многих».
«Я ничего не слышала о вашей семье».
«Когда Орфей потерял Эвридику, его лира умолкла. Горе его было настолько велико, что опечалились боги. И тогда Эвтерпа, покровительница музыки, наполнила Вселенную печальными мелодиями в память погибшей любви, и заплакали звезды. Из этих алмазных слез, упавших на землю, и возникло наше племя, прежде всего хранящее и опекающее маленьких музыкантов».
Колокольчик Алмэ мелодично зазвенел, и этот звук стал утешением для Веры.
«Я знаю теперь, знаю! — воскликнула девочка. — Ты гений? То есть дух. И наверное, ты мне снишься?»
«Но ты ведь не спишь, — возразил Алмэ, показывая дирижерской палочкой на книжные полки ее комнаты, внезапно выступившие из мрака, на маленькое лимонное деревце в кадке перед окном, на фортепиано с раскрытыми нотами на пюпитре. — Мы открываем музыку, — продолжал Алмэ, и дирижерская палочка мгновенно превратилась в светящийся скрипичный ключ, постоянно меняющий очертания. — Все в наших руках, и та музыка, что снится тебе, и та, которую ты слышишь в шелесте листвы, да вообще когда угодно.
«Да-да, — ответила Вера чудесному посетителю. — Так ты давно со мной? Почему же я раньше тебя не видела?»
«Нам позволено являться людям только в крайнем случае, когда требуется наше вмешательство. Сейчас именно такой случай. Если твое решение останется неизменным, меня отзовут от тебя и отдадут другому маленькому музыканту».
Вера наморщила лоб, пытаясь сообразить, о каком таком решении говорит Алмэ.
«Ты хочешь отказаться от музыки», — напомнил Алмэ.
«Ах да, хотела, но теперь я ничего уже не знаю. Просто я не смогу прийти к учительнице».
«Подумай!» И Алмэ исчез, только откуда-то издалека продолжал звенеть его серебряный колокольчик, постепенно складываясь в нежную мелодию, печальную и светлую, такую, которой Вера никогда не слышала.
«Не уходи, не оставляй меня одну!» — взмолилась девочка, а над ней склонились отец и мать.
— У нее жар, — сказал отец, — вот и ответ. Прежде всего моя дочь должна быть здорова, а потом уж музыка…
На какой-то краткий миг от этих воспоминаний повеяло старинным ужасом и холодом, точно заскрежетало железо кровли в порыве осеннего ветра или заскрипели ржавые качели на пустой детской площадке. Вера встала и подошла к заветному ящику. «Превращаюсь в алкоголичку, — отрешенно побранила она себя. — Но без этого спасительного зелья мне теперь не заснуть».
Вопреки ожиданиям, утро следующего дня оказалось чистым, солнечным, сияющим, но отчего-то не по-весеннему холодным. Резкий, пронизывающий ветер тянул в открытую форточку, парусом надувал занавеску. Штука лежала в ногах, свернувшись калачиком, стараясь удержать ускользающее тепло. Вера поежилась под одеялом и побранила себя за то, что не позаботилась сохранить тепло в жилище. Перевернувшись на бок, она увидела на тумбочке возле дивана наполовину опустошенную бутылку коньяка и тут же поняла, почему не закрыла форточку.
«Оказывается, я могу напиться, — с сарказмом подумала она. — Поздравляю тебя, Стрешнева, ты и на такое способна. Назюзюкаться и свалиться в пьяный сон, как какой-нибудь… Даже не знаю кто».
Встать оказалось делом чрезвычайно трудным. Болела голова, тошнило, все тело, казалось, было избито не то палками, не то железными прутьями. «Какая я хлипкая, любое, даже очень давнее, воспоминание способно вывести меня из равновесия. Что же делать-то? Кравцову позвонить, что ли? Вот он удивится, когда я спрошу, как бороться с похмельем». И Вера набрала Осетрова.
— Прежде всего, печаль моя, — Володя говорил не без ехидства, хотя вполне благожелательно, в его голосе сквозила даже озабоченность ее состоянием, — не мешало бы мне приехать. Но, впрочем, предвижу твои возражения и даю бесплатную консультацию по телефону. Прими контрастный душ, выпей как можно больше минеральной воды и приготовь себе горячую, желательно мясную, пищу. Лучше мясной бульон. Потом кофе, а потом позвони. Если не станет лучше, реанимацию придется продолжить в кафе.
О еде она сейчас думать не могла. Контрастный душ не представлялся для Веры возможным. Все ее существо, охваченное ознобом, сопротивлялось мысли, что бедное тело будут хлестать попеременно то горячие, то ледяные струи. Лучше не стало. Ни о каком визите к преподавателю речи быть не могло. Вера позвонила Соболевой и перенесла встречу на вечер. Сил хватило только на то, чтобы одеться, причесаться, подправить бледное лицо легким макияжем и добраться до японского ресторанчика на проспекте Мира, где ее ждал Осетров, уже позаботившийся о страдалице и сделавший заказ.
— Нет ничего лучше в таких случаях, — полунасмешливо, с плохо скрытыми сердитыми нотками в голосе говорил Володя, расставляя перед Верой изыски японской кухни, — чем морской коктейль и горячая японская водка. А вот суши я тебе не рекомендую — сырая рыба разрушает витамины группы В, а ты и так благодаря невоздержанным возлияниям, кстати в полном одиночестве, что говорит о твоей крайней распущенности, потеряла этот благословенный витаминчик.
— Откуда ты столько знаешь? — спросила Вера, поморщившись при слове «водка». — Неужели непременно нужно пить?
— Совсем не нужно было вчера. Приняла бы таблеточку или какой-нибудь бальзам успокоительный. А вот сегодня, поскольку ты поступила как раз наоборот, просто необходимо, причем именно саке, которое стоит возле тебя в глиняной посудине. А о витаминах я знаю потому, что было дело, пописывал рекламные статейки, когда нечем было жить.
Осетров болтал о всяких микроэлементах, о том, какие витамины принесли ему более всего дохода, пока Вера с содроганием пила саке малюсенькими глоточками и старательно выковыривала из морского коктейля самые лакомые кусочки. Впрочем, через некоторое время она почувствовала, что кровь возвращается в кончики пальцев, тепло приливает к щекам. Это заметил и Владимир, потому что внезапно переменил тон:
— Похоже, душа моя, ты вновь обрела почву под ногами, надеюсь — достаточно крепкую, чтобы тут же ее не лишиться. Кажется, ты говорила, что наша Танюша замуж собралась? Так вот, или она исполняет роль коварной разлучницы, или ее серьезно дурят. Только вот не пойму зачем. Данный писака, о котором вчера велась речь, действительно промышляет в одной бульварной газетенке — из тех, о которых при женщинах и детях говорить не пристало.
— Что же это? Порнография, что ли? — Тепло, мягкий, низенький диванчик, уютный уголок, убранный цветами, подействовали на Веру настолько умиротворяюще, что не хотелось даже думать о подруге, а тем более заниматься ее проблемами.
— Именно, некий премерзкий, полулегальный журнальчик. Есть, конечно, мнение, что деньги не пахнут, быть бедным стыдно и тому подобное. Но я бы этих хлюстов вешал на фонарных столбах. И издателей, и тех, кто туда строчит.
— И это все твои горячие новости? Не думаю, что на Танюшу они произведут впечатление. Ну омерзительны, конечно, те, кто пачкает литературное слово всякой пакостью. Я бы за руку с ними не поздоровалась, кто знает, в чем у них руки. Но Таня как раз из тех, кто считает, что деньги не пахнут, и что бедным быть стыдно. Укради, но бедным не будь. Эту новую философию она усвоила прежде, нежели стала мало-мальски известной актрисой.
— Если бы это было все. В том-то и фокус. Меня заинтриговало то, что этот Тетехин гнет Таньке про свои журналистские подвиги. Зачем? — спросил я себя. Ведь рано или поздно она узнает, в каком таком «солидном» издании он ведущий журналист.
— Ну и зачем? — спросила Вера сонно.
— На этот вопрос я пока себе не ответил, но нутром чую, — Володя постучал себя кулаком по мощной груди, — что-то здесь нечисто. А дальнейший мой интерес к этому персонажу открыл еще одну забавную вещь. Наш герой женат.
— Точно, не перепутал? Таня сказала, что он только собирается жениться. На ней!
— Он женат, душа моя, на чудесной девочке, только что с институтской скамьи. Я видел ее, и, похоже, она не подозревает о тайных талантах своего муженька, души в нем не чает, гордится им и тоже считает, что он самый одаренный журналист.
— Когда же ты только успел такую прорву информации добыть?
— Я чертовски изобретателен. А если говорить серьезно — случайно. Для одного популярного еженедельника накропал несколько статей. Пришел вчера туда после встречи с тобой, там все и выведал. А девочка эта, по воле слепого случая, оказалось, работает там же редактором. Так и познакомился с чудным эфирным созданием, начисто лишенным всякого здравого смысла, как видно. Фигура этого Тетерина меня крайне заинтересовала, не говоря уж о том, что Танюше, нашей красе, похоже, грозит нешуточная опасность. Что-то я не верю в фантастическую любовь женатого человека, да еще с первого взгляда, да еще сметающую на своем пути все и вся.
— Закажем чаю, — неожиданно попросила Вера. — А потом по магазинам. Для встреч я еще не созрела, а вот для покупки новой одежды — вполне.
Осетров предложил себя в провожатые. Той зыбкости мироощущения, какая была у Веры в последние дни, при Володе она не ощущала и приняла его предложение с благодарностью.
«Вот большой, красивый человек, надежный, как скала, готовый всегда прийти на помощь, и, кажется, любит меня. Что бы мне не ответить ему взаимностью?» — лениво думала Вера в машине, прислонясь щекой к плечу приятеля и поддаваясь убаюкивающему воздействию дороги. Но вдруг представила, как после близости Володя бросает ехидный взгляд и выдерживает насмешливую паузу, как тогда, с Танюшей, и невольно содрогнулась от почти ощутимого удара по самолюбию.
«Нет… Никогда… — подумала она. — Я спросил: какие в Чили существуют города. Он ответил: никогда. Так его разоблачили», — и рассмеялась.
— Чудненько, ты выздоровела, согрелась, чувствуешь себя превосходно, и мы как раз приехали. Здесь есть превосходный бутик. Отправляйся в него, а я посижу вот в этом кафе рядом, не хочу тебе мешать выбирать наряды.
Они высадились неподалеку от станции метро «Маяковская». Ветра не было. Солнце пригрело асфальт, и стало почти жарко. Утреннего холода как не бывало. И в душе Веры будто совершился некий перелом. Она вдруг поняла, что за все утро ни разу не вспомнила ни про конкурс, ни про взломщиков, ни про Даутова.
«Если бы мой любовник узнал, что я второй день подряд пирую с превосходным, влюбленным в меня человеком и ни разу не вспомнила о нем, он бы, наверное, пришел в полную и окончательную ярость, и глаза бы у него стали точно такими же, как на той норвежской фотографии», — думала Вера, поворачивая на Тверскую, и тут же заметила Даутова, поспешно убегавшего в противоположную сторону. А когда он обернулся, Вере померещилась в его глазах та самая полыхавшая ненависть.
«От кого это он убегает? — удивилась девушка и обернулась. Ни позади нее, ни рядом не было ни души. Улица была почти пустынной. — Что за наваждение!»
Вера готова была крикнуть, позвать, топнуть ногой, расплакаться, наконец, но Даутов вдруг остановился, а от серой стены отделились два человека, как будто ожидавших его. Странная это была парочка. Они напомнили Вере Геллу и Бегемота из романа Булгакова. Высокая, стройная девушка, даже с расстояния почти двести шагов было видно, как густо она намалевана, в стильных туфлях на тонких каблуках, в коротеньком платье, плотно облегавшем фигуру, и черной кожаной курточке, надетой небрежно, нараспашку.
Ее спутник являл собой полную противоположность и по внешности, и по прикиду. Он был невелик ростом, но необыкновенно толст. Бритым затылком он повернулся к Вере, что позволило ей разглядеть необычайно противные жирные складки, сбегавшие с затылка на шею. Одет он был в спортивный костюм, брюки на коленях были вытянуты, а куртка вид имела весьма потрепанный. Рудик оглянулся еще раз на Веру украдкой, и вся компания скрылась в ближайшем переулке.
«Что бы все это могло значить? — думала Вера, перебирая плечики с висевшей на них модной одеждой. — Сплошные загадки. Может, это его новая пассия? А этот толстый кто? Явно эта парочка не из тех, с кем знакомят порядочных людей, но Рудольф тут при чем? Он сноб, аристократ, мальчик-мажор. Привык к приличному обществу, воспитан».
Стрешнева не без удовольствия вызвала в памяти образ своего любовника, необычайно эффектного, галантного, одетого всегда с иголочки, с вьющимися по плечам великолепными черными волосами. Вспомнила его абсолютно синие, широко поставленные, бездонные глаза на правильном лице, и тогда еще наблюдавшие за ней, как ей казалось, с нежностью и любовью.
Рудольф Даутов был признанной звездой консерватории, уникальным технарем, одаренным колоссальной музыкальной памятью. Вера считала себя, неизвестно почему, дурнушкой, и ей с первых дней учебы льстило пристальное внимание этого красавца.
Девушка была, сказать по правде, насмерть сражена его невероятным обаянием, галантностью, умением держаться в любом обществе и какой-то особенной сдержанностью, в которой она неизвестно отчего видела постоянный труд и осторожность истинного таланта.
Чудесный и добрейший Алексей Михайлович, молодой преподаватель музыкального училища, сделавший Вере предложение, после того как она получила диплом, был забыт во мгновение ока. Она немного посожалела, пострадала, но делать было нечего, в ее жизнь ворвался, как настоящий захватчик и победитель, блистательный Рудик, влюбленный в нее по уши. Всей консерватории было известно, как и когда они стали встречаться, это было воспринято как нечто само собой разумеющееся и даже обыденное для истории подобного учебного заведения.
«Так что же могло произойти? — Вера вертела в руках костюм, покрытый блестящей полиэтиленовой пленкой. — Впрочем, я здесь, чтобы одежду покупать, а не шарады разгадывать».
Вера решила, что костюм будет последним аккордом в композиции с покупкой нарядов — она собралась приобрести целый ворох одежды.
Уже издали поглядывая в сторону принадлежащей, как она думала, ей одежде и представляя, как и где она будет в ней выглядеть, Вера стала искать совершенно определенный наряд. Она загадала даже, что если его обнаружит, то все в ближайшие дни, месяцы и годы будет складываться чудесно.
В каком-то странном журнале мод, а может, туристическом или географическом журнале она увидела платье, стилизованное под греческое и состоящее из коротенькой туники и длинного платья-пальто, сплетенного из льняных нитей натурального цвета и стягивающегося на талии деревянной застежкой. С какой стати этот изысканный, одновременно царский и простонародный наряд мог тут оказаться, Вера понятия не имела. Она обратилась к продавцу, выполнявшему роль проводника или следопыта в мире красивых тряпок, и довольно путано объяснила, что ей надо.
Девушка с голосом, похожим на звучание хорошего саксофона, ответила сначала уклончиво, потом словно спохватилась:
— Да это же шьет одно питерское предприятие. Вам повезло, что вы запомнили картинку. Эти византийские штучки идут довольно успешно. Правда, поступают небольшими партиями. Но если я не найду вам наряд сейчас, через несколько дней будет завоз.
— Завоз? — спросила Вера с ужасом, внезапно решив, что все безнадежно рушится — грядущие дни, месяцы и годы. — А у вас случайно нет адреса этой фабрики? Мне без этого платья труба.
— Да не убивайтесь вы так, — ответила продавщица назидательно, одновременно двигаясь куда-то боком и что-то высматривая в густых зарослях одежды.
— Да вот же он! — воскликнула Вера, показывая пальцем наугад.
— Не факт, — ответила барышня. — Радоваться будете через двадцать секунд.
И действительно, скоро продавщица извлекла откуда-то снизу большую коробку. Вера уже знала, что там нужный ей наряд, а если он, не дай бог, пятьдесят шестого размера, она все равно его купит и перешьет.
Но питерские фабриканты оказались людьми точными и сметливыми, эта одежда как будто предназначалась для Веры и ей подобных. В чем-то похожем на этот наряд молодые женщины ходили, стояли, сидели, танцевали полторы тысячи лет назад. Это впечатляло. К тому же, как внезапно стало понятно Вере, в стилистику этого костюма идеально вписывались красивые старинные браслеты, которые она не решалась носить.
Тут же захотела отыскать что-нибудь испанское или, на крайний случай, португальское, старые семейные украшения по праву получали достойный повод для эксплуатации. Что-то мавританское — длинная расклешенная юбка из легкого черного шелка с белым подзором, белоснежная блуза с узкими рукавами, заканчивающимися тройными пышными воланами и кружевным воротником апаш, жилет из бордового бархата — она нашла довольно скоро и решила, что именно в нем будет выступать на грядущем концерте.
«Мавританский стиль во всем, после северной зелено-синей и медленной Норвегии — вот залог будущих успехов», — сказала себе Вера. Она пожалела, что сейчас же рядом с ней не оказался Осетров, дипломатично избежавший столь интимного мероприятия, как покупка одежды. Он ждал Веру в кафе по соседству с этим дворцом разнообразной женской одежды.
Погоня за количеством также входила в новые планы Веры. Но прелесть обновок затмила для Веры число. Она видела себя со стороны в новой упаковке, в каких-то иных обстоятельствах, ей малоизвестных, окруженной молодыми, эффектными людьми.
«Не превращусь ли я по ходу дела в Пенелопу, осаждаемую женихами? Не проще ли самой проявить некоторую агрессию в этом роде?»
В обширной примерочной, куда могло легко поместиться десять таких, как она, Вера переоделась в византийский наряд. «Странно, — подумала девушка, — разве это я? Да кто мне сказал, что я себя знаю? Давайте знакомиться, госпожа Стрешнева». Она попробовала состроить смешную гримасу, но получилось другое выражение, задумчиво-заинтересованное и расположенное к диалогу.
«Не забыть вернуться», — произнесла она давно забытую фразу-заклинание. И тут же вспомнила о том костюме, с которого началось путешествие по рядам одежды.
Костюм превзошел все самые смелые ожидания. Прямой жакет, длинная прямая юбка с разрезами по бокам из нежной ткани серо-зеленого цвета преобразили Веру. Из зеркала на нее смотрела строгая молодая женщина, вполне в стиле выдающейся исполнительницы классической музыки.
«Как раз для любой официальной церемонии. А мне предстоит что-то подобное. Банкет, поздравления, что-то там еще. А потом еще в Твери и так далее».
Поместив кучу одежды в большую холщовую сумку которую ей предупредительно предложила продавщица, Вера двинулась в сторону кафе, где ее ждал Осетров. Он издали поднял правую руку, приветствуя Веру. Потом спохватился: стремительно встал и пошел к ней, как танк, нацелившись на сумку и коробки.
— Ветер перемен, — констатировал он и присвистнул в манере Клауса Майне, вокалиста группы «Скорпионс». — Довершим картину.
Из своей походной кожаной сумки изрядного размера он выудил новенький мобильный телефон, поглядевший на Веру многими блестящими кнопками, как чудесная детская игрушка.
— Звони в любое время дня и ночи из любой точки пространства. Мне кажется, я знаю, что это необходимо.
Вера одновременно смутилась и обрадовалась.
— Это дорогой подарок, Вовка, — сказала она.
— Мы небедные, — пробасил Осетров. — Можем себе позволить хорошей пианистке подарить какие-никакие, а тоже клавиши.
— Кажется, что-то похожее мне приснилось недавно, — ответила девушка, усаживаясь за стол, на котором стояла бутылка прозрачного вина и легкая закуска. — Такой снился механизмик, в него заглянешь, что-то покрутишь, о чем хочешь спросишь, и он тут же выдает ответ. И даже демонстрирует видеосюжеты на заданную тему. К чему бы такие сны?
— Ты не сейчас это придумала? — спросил Осетров. — Все мы способны заглядывать в будущее. То есть хочу сказать, что это-то элементарно. Знаешь ведь, что тогда-то пойдешь в булочную. Все остальное, даже более сложное, из той же оперы. Просто когда обретаешься в обогащенном возможностями мире, эти картинки будущего более скрытные, порой для толкования сложные.
Вера тем временем разглядывала забавную игрушку, которая ей что-то напомнила. Даже не что-то, а кого-то. Она рассмеялась. Мобильник напомнил Рудика Даутова. Изысканный, темный, с блестящими кнопками, несколько напыщенный, как любой специфический продукт цивилизации. Столь неожиданная ассоциация ничуть ее не удивила.
Вера впервые за многие недели подумала о Даугаве вполне мирно. Пусть бегает от нее, прячется, наводит завесу таинственности, чтоб сделаться неразличимым. На то есть две причины, и только вторая из них кроется в обиде, в мальчишеской зависти… А первая на поверхности — Рудик любит Веру. Он давно был по уши в нее влюблен, а теперь в недоумении — что ему делать с отбившейся от рук любовницей, которая внезапно, да и не столь уж внезапно, превратилась для него в отрезанный ломоть?
Независимо от него, человека, так сказать, высокого полета, она стала существом какого-то другого мира. Это Вера должна как-то уладить. Девушка ласково смотрела на Осетрова, — как на соучастника ее любовной истории, пила вино за новые нарядные одежды, а думала только о том, как все снова может устроиться у нее с Рудольфом. Тайные свидания, которые будут иметь уже совершенно другую подоплеку. Какую?
— Рад, что угодил тебе, — сказал Осетров. — Я собирался купить что-то другое, не скажу что. Но теперь вижу, что мог реально ошибиться.
— Как знать, — ответила Вера, благодарная своему верному рыцарю Вовке за то, что он рядом, да еще за то, что нет между ними таких немного страшненьких нитей, какие есть между ней и Даутовым. — Ты в любом случае поступил бы правильно. Я так думаю.
— В таком случае, сейчас я тоже должен поступить правильно, — улыбнулся Владимир. — Я должен исчезнуть на определенный срок. Боялся тебя огорчить этим известием. Но вижу, что ты уже в полном порядке.
— Ты куда-то едешь?
— Недалеко, так что вскоре к твоим услугам. Надеюсь, что к тому времени произойдет много хорошего и ничего — плохого.
Вере вдруг сделалось не по себе и от того, что Володя вот так бросает ее и уезжает по своим делам, будто не было этих двух дней, проведенных вместе, и от мыслей о Даутове, который все же и завидовал ей, и прятался от нее, да бог знает что еще делал все это время. Девок зажимал в углах, каких-то отвязных ведьм, наверно, вроде той, что Вера видела в его обществе на Тверской.
— А то, что не смогу прибыть на твое чествование под патронатом Соболевой…
— Да брось ты, это же всего лишь официальная церемония, с которой я хотела улизнуть. Да, видно, нельзя никак. А если назначат на ближайшие дни, я не знаю, как переживу.
Вера говорила правду, но толком не понимала, отчего так. Она поймала себя на том, что беспрерывно думает о Рудольфе, хочет видеть его немедленно, сию же минуту, и в то же время боится предстоящего банкета, встречи с Рудиком на глазах у преподавателей, однокашников, всяческих там поклонников и поклонниц.
«Как перед камерой: все чувства и переживания — для посторонних глаз, для развлечения публики».
Она попробовала убедить себя в том, что будто уже уверена в полном и окончательном разрыве. Ее даже передернуло оттого, что на мгновение это показалось реальностью.
Когда Владимир попрощался и уехал по своим многочисленным делам (сколько у тебя таких, как я, не без обиды подумала она), Вера успокоилась. Болезненные мысли о Рудольфе тоже куда-то отодвинулись. Но та горячая волна оставила тревожный след в душе.
«Я вспомнила что-то хорошее, вот и все. Прогулки, объятия, поцелуи. Что в этом особенного? У всех так. Все страждут, коли жизнь разводит на время по разные стороны чего-то там. По разные стороны Баррикадной, например».
Вера постояла на улице, подставляя лицо весеннему солнцу, и, прежде чем остановить машину, набрала номер телефона Рудика на новеньком, блестящем мобильнике.
Длинные гудки ясно доказывали, что хозяина нет дома.
«Что ж, — думала Вера, располагая на заднем сиденье желтого такси свои многочисленные покупки. — Все как-то дипломатично устроилось из-за Осетрова».
Присутствие одного мужчины создавало проблемы в отношении другого. С ней рядом оказался этот большой и сильный человек, расположенный к ней, заботящийся, порой контролирующий едва ли не всякое движение, но… Но с тем самоуверенным мальчишкой, даровитым, заносчивым, обидчивым, красивым и до крайности смешным, Стрешневу связывало что-то более серьезное или же совершенно безысходное.
Все же, как-то холодно подумала Вера, потерять Рудольфа — это значит навсегда проститься с той собой, совершавшей так называемый Путь Выступления, говоря на манер индийских мудрецов. Присутствие Даутова все эти годы было не просто необходимо — он был отчасти почвой этого пути.
Вера опять вспомнила Алексея, как он влюбленно и смущенно глядел на нее, теребил пуговицу на пиджаке и как страдальчески сморщились его губы, когда она сказала, что собирается посвятить себя исполнительскому искусству, а замужество будет только мешать и потому подождет. И опять, как тогда, стало невыносимо грустно, будто она теряет что-то драгоценное, как сама жизнь, навсегда.
«Что-то ты раскисла, матушка», — сказала Вера сама себе и повертела перед глазами кольцо. Камень сверкнул холодным блеском, и в его глубине раскрылся и затрепетал трилистник, будто соглашаясь с Верой — все прах и тлен, кроме одной только бессмертной музыки.
«В конце концов, кто такой Алексей Михайлович? Симпатичный, милый, рыжий, любит тебя, и ты его, похоже, до сих пор любишь. Но что из того? Он всего лишь рядовой преподаватель композиции в заштатном провинциальном музучилище, которое ты с блеском закончила и пошла дальше. А он навсегда останется там. Ведь ты бы никогда не согласилась быть преподавателем и всю жизнь проторчать в музыкальной школе, как Ревекка, шлифуя юные дарования за жалкие гроши. Рудик же совершенно иное дело. Он талантлив, честолюбив, как и ты, а что ему не хватает ума и душевной чистоты, так на это наплевать. Главное, что он просто обречен на успех, но место его второе — после тебя, а именно это тебя вполне устраивает, как и то, что заводить семью для Рудольфа столь же нежелательно, как и для тебя».
И выход во всем виделся один — или у них с ним снова все будет как прежде, или вообще ничего не будет. Правда, в этом «ничего» просматривалась некая перспектива, незнакомая, загадочная, по-новому живая.
Приехав домой, Вера устроила легкий обед для Штуки, одновременно думая о предстоящей встрече с профессором, вальяжной Соболевой, женщине с повадками киплинговской пантеры.
«Самое смешное, что меня будут только хвалить. И делать это будут не слишком умело. Ведь это занятие необыкновенно трудное — как бы льстить, но без видимости этого плебейского порока».
Так думала Вера, задвигая в общую картину официальной церемонии, которую толком не представляла, все подряд знакомые фигуры. Они превращались в карнавальное шоу, с диким кривляньем, сменой нарядов, блеском глаз, выражающих одно — «в общем-то мы тут собрались потусоваться и повеселиться, и ты для нас что-то вроде клоуна, и все это спасает нас от бессмысленной и бесконечной житейской скуки».
— Какая-то я злая стала, Штученька, — сказала она кошке. — Моим подружкам, наверное, и вправду скучно. Пусть они все немного развлекутся. Будут смотреть на меня большими глазами, пытаясь угадать, что мне сулят грядущие дни. На самом же деле не мои заботы их тревожить будут, кошка моя, а собственные печали. А если кто из них еще не поумнел, то пускай себе изображает радость за наши с тобой успехи в исполнении чужих творений. Бедные мы с тобой, бедные, Штученька!
Кошка внезапно зашипела, смешно вздыбила мех и сделала вертикальный прыжок на месте. Это был один из многих цирковых номеров, как-то само собой усвоенных Штукой. Она умела сидеть на задних лапах, как суслик или тарбаган, причем всякий раз избирала неповторимо комичную позу.
— Зверь мой роскошный! — засмеялась Вера. — Честно говоря, ты самое верное существо в годы моих учений и мучений. Ну еще Соболева, конечно, — надо отдать ей должное.
Вера мгновенно вспомнила разнообразные премудрые движения профессорши, которые она как бы нехотя демонстрировала в процессе бесед, занятий, просто на ходу. В Соболевой определенно и постоянно присутствовала трехтысячелетняя история дворянского рода, взявшегося, как многие другие, неизвестно откуда.
Поначалу Вера пугалась этого присутствия чуждой мощи, изящества, пока не осознала косвенно, что сама ни в коей мере всего этого не лишена. Наверное, это был главный урок общения со знаменитым профессором. Или ей так казалось.
— Как существо, выросшее на обломках империи, Штученька, я должна выглядеть сегодня соответственно.
Девушка облачилась в сразу приглянувшийся ей псевдогреческий наряд, долго искала нужный браслет из прабабушкиного «клада», пока не оказалось, что он был на самом виду. В большом зеркале она увидела себя новой и пугающе взрослой. Вполне еще детские черты лица, не слишком тронутые всякими печалями, неожиданно обрели странный закал и чекан на фоне новой одежки. К ней прилепилась новая геометрия, спутница непонятных перемен.
— Вот так вот, киска, — сказала Вера Штуке, обращаясь и к себе тоже. — Кто мне встретится первым на ступенях консерватории, тот и… как бы это тебе сказать понятнее… В общем, Штучка, это будет очень важно. Потому что хозяйка у тебя сегодня шибко мудрая и потому нуждается в простоте решений.
Вера почему-то представляла, что сразу встретит Даутова. Он, опять же «почему-то», должен был непременно нарисоваться. Иного выхода девушка для него не видела. Он ведь любил эффектные появления, как бы невзначай, как бы не с ним это произошло, Рудик возникал из-за угла, вырастал из-под земли, появлялся даже из-под стола с бутылкой шампанского.
Так, собственно, они когда-то познакомились, смеясь и откровенно радуясь. Не то чтобы друг другу, но больше самой ситуации, вроде бы организованной свыше. Правда, в этом «свыше» для Веры теперь виделась не воля небес, но система неуловимых для нее московских «фишек», которые давно следовало взять на заметку.
«Семья», которую они с Даутовым составили, стремительно и бесповоротно, никого в тупик не поставила. Для всех это было настолько естественно, что Веру теперь это несколько покоробило. Она подумала, что слишком явные пары, внешне, да и не только внешне, абсолютные — это как-то подозрительно.
Девушка вспомнила недавно прочитанный китайский рассказ о странной любовной паре. Китаянка, наверно, она была маньчжурка, была намного выше своего возлюбленного, да и вообще-то была по сюжету из другого мира. Потому что ее убили молодые гвардейцы великого учителя Мао.
Вера представила, как маленький китаец держал зонт над головой своей большой красавицы во время дождя. Как парочку сопровождали ядовитыми насмешками. Как после смерти возлюбленной (а с ее гибелью внезапно закончилась и так называемая культурная революция), отправляясь на одинокую прогулку, держал зонтик на той же самой высоте, как будто она шла с ним рядом. Рассказ был о том, что внешнее — ничто. Ничего подобного Вера не могла бы сейчас сказать о себе. И даже подумать об этом было страшно.
«Нет, все не так просто, — подумала она. — Обо всех нас есть отдельный Замысел».
Вера в греческом наряде села на диван и заплакала. Она думала об этих загадочных китайцах, и ей было страшно жаль себя, такую слабую и нелепую. Но видеть рядом с собой какого-то маленького или какого-либо другого «китайца», как Вера назвала противостояние общественному мнению, она физически не могла. Да и умирать не хотелось. Нужно еще пожить, поиграть.
Следует подумать над тем, что исполнить этим ее фефелам и клевретам на вечеринке, которую Соболева непременно устроит, знаменуя победу Веры и собственную грандиозную «викторию». Девушке на секунду стало неприятно, что она хорошо выглядит.
«В сущности, я Золушка, так сказать — замарашка. И надобно мне приискать молодого, красивого принца. Это будет, как говорится, очень сильное решение, сулящее грандиозные перспективы».
Думая, как ей сегодня добираться до консерватории, Вера уличила себя в том, что не хочет измять наряд. Греческая одежда что-то сделала с ней. Как видно, непоправимое. На улице она долго озиралась, как одинокий французский гренадер, бегущий из России в Прованс.
Все же до Савеловского вокзала девушку довез троллейбус. Цветы Вера почти всегда покупала именно здесь. В этот раз, как обычно, ей посчастливилось приобрести то, что было, по всей видимости, нужно. Превосходные розы для Соболевой. Букет походил на гнездо птенцов, вытянувших головки при виде собственной мамы.
Дальше все происходило как в кошмарном сне. Девушка взяла такси и после кратких дорожных мытарств — пробки, остановки и прочие петляния по центру — оказалась в консерватории. Ее тут же окликнули. Сначала Вера не поняла, кто это и чего от нее хотят. Перед ней стояла долговязая девушка неизвестного возраста в экстравагантной одежде.
— Саманта, — сказала иностранка, теперь это было понятно — несколько смущенно улыбаясь. — Рада видеть мою норвежскую подругу. И я здесь не случайно, обязана делать репортаж, заказ больших людей от музыки, я веду его вместе с вашей звездой Даутовым. А еще я сниму… снимаю фильм. О русской музыкальной традиции.
Саманта Уайлдер закатила глаза, то ли выказывая бесконечное почтение к традициям русской музыки, то ли желая польстить Стрешневой. Второе предположение было более вероятным. Помогать кому-либо с неведомой целью Вере нисколько не хотелось. Ей вдруг стало понятно, как далеко оказалась она от привычной и размеренной консерваторской жизни. Саманта была знаком хаоса.
— Я загадала, — ответила Вера, мгновенно настраиваясь на болтливый голливудский лад, — что первый человек, которого встречу на ступенях консерватории, сыграет в моей жизни особую роль. Я очень рада видеть тебя, Саманта.
Она откровенно врала или говорила все с точностью до наоборот — отличие не очень большое. От этого мифического репортажа недалеко до каких-нибудь музыкальных студий, вроде прогулок по музыкальной Москве, подмосковным усадьбам и бесконечного трепа, который пожирает все без остатка.
Саманта же в этот момент по реакции Веры пыталась понять, на что практически можно рассчитывать. Осознать толком ничего не смогла. И это Веру вполне устроило. Она не хотела обижать веселую гостью из-за океана, но слишком тесно общаться с ней не хотелось еще больше.
«Наверно, теперь мы настоящие американцы, — подумала Стрешнева. — А люди из Америки — всего лишь позавчерашний день, со всем их виртуальным размахом, авианосцами, «шаттлами» и немереными баксами, взятыми в долг у всего мира без возврата».
— Я завтра выступаю, — сказала Вера с видом крайней озабоченности. — А мои пальцы совершенно забыли о клавишах. Я не садилась за инструмент целую вечность.
— О, я очень тебя понимаю, — ответила Саманта, которой запретили играть некоторое время для ее же блага, чтобы эта акселератка окончательно не погубила свои волшебные пальчики. — Но для тебя нет никакого труда сыграть сейчас все что угодно, я это тоже очень хорошо понимаю.
— У меня много юных учеников и учениц, — продолжала беззаботно сочинять Вера. — Я их, можно сказать, бросила. А может быть, это будущие… ну понимаешь, будущие мы с тобой. Так что дней десять мне придется отсутствовать в реальном мире. Обитать в пространстве детских музыкальных грез. А потом я к твоим услугам. Не знаю, честно говоря, смогу ли я тебе пригодиться.
Деловой стиль, избранный Верой, подействовал на практичную иностранку с убойной силой.
Американка была смущена реакцией Стрешневой, увидев в той свое отражение. Все же прочее было сметено этим фундаментальным открытием. Даже возможная обида. И они на время расстались, как будто ничего такого не произошло. Вера, как бы отшатнувшись от неожиданной и не слишком приятной встречи, тут же о ней забыла.
Здесь и сейчас происходило нечто более важное и серьезное.
И академия, и воздух вокруг нее, и сам этот несравненный уголок Москвы — все для Веры переменилось, будто вот-вот готовясь отодвинуться в глубокое и мгновенно забываемое прошлое.
Та странная дрожь в коленях, которой она устыдилась несколько лет назад, перед поступлением, теперь уравновесилась спокойным и холодноватым достоинством. Здесь не было даже равновесия, скорее, наблюдался подавляющий перевес.
«Наглая девчонка», — подумала о себе Вера без раздражения.
На ходу кивая всем подряд, знакомым и полузнакомым, девушка быстро устремилась к Соболевой, ощущая, что только это направление не содержит никакого абсурда.
«В начале жизни школу помню я… Два демона… — бормотала Вера. — Там нас, детей… уф… беспечных было много».
Соболева в роскошном и строгом кабинете встретила ученицу на редкость, как решила Вера, обходительно. И говорить начала на несколько секунд позже, чем делала это обыкновенно. На то могло быть несколько причин. Первая — здесь только что кто-то был, и знаменитый педагог устала от рутинного разговора. Вторая — Соболева была погружена в свои собственные печальные мысли. Третья причина — ее поразило явление Веры и ее «самое само», как любила Соболева называть то неуловимое, что, как блестящий педагог, видела в своих подопечных невооруженным глазом.
— Здравствуй, красавица моя, — после паузы, которую этим обращением сделала незаметной, произнесла Соболева.
А далее состоялся разговор из числа тех немногих, которые помнятся на протяжении всей жизни — и в деталях, и по существу. Правда, детали — отдельно, а сущность может причудливо меняться в течение дней, лет и даже часов. В зависимости от угла зрения. Профессор попеняла Вере за то, что та столь долго не появлялась в консерватории. Мол, слухи тут всякие стали курсировать, но дело не в этом, просто не знали, что и подумать.
— Мне пришла в голову гениальная мысль, — смеясь, сказала Соболева, — что ты просто заскучала. В самом прямом смысле. Не правда ли? Триумф всегда несет за собой какую-то чудовищную грусть и опустошенность. Но заскучала ты, как я думаю, не из-за этого. Скорее, от неопределенности. В прежнюю жизнь вернуться невозможно, а строительством какой-то другой ты не занималась.
— Что правда, то правда, — согласилась Вера. — Я, честно говоря, ничем не занималась, кроме музыки. Какое уж там строительство. Бери меня голыми руками, практическая жизнь!
— Думаю, ты знаешь уже, что это не так, — улыбаясь, возразила Соболева, оглядывая Веру с ног до головы, именно в таком порядке. — В любом состоянии, даже таком необыкновенном, как твое, спасает работа, рутина. Еще год учебы, завершение магического цикла. Все это поможет тебе выстроить новый порядок всего.
Вера подумала, что преподавательница озабочена только тем, чтобы Вера не исчезла из ее поля зрения, не скрылась за непроницаемой завесой, ведь год учебы, тем более последний, практически ничего не значил. В этом Вера была абсолютно убеждена.
В речах Соболевой было еще что-то, совсем необыкновенное, и вот этого-то Вера понять не могла. Та словно бы раскачивала тяжелый маятник старинных часов, без уверенности, что механизм ответит на это усилие и стрелки начнут двигаться. Но Вера к этому механизму не имела никакого отношения. Это ей было предельно ясно. Профессорша же, похоже, была противоположного мнения.
Она расспрашивала Веру о Норвегии и норвежцах, вспомнила и свои бесчисленные поездки по разнообразным городам и странам. Что-то рассказала об Испании. Но было видно, что замечательный педагог немного смущена и сердится на себя за это смущение.
— Такие события, голубушка, меняют душу. Вместо одной появляется другая.
— Только змеи сбрасывают кожу, — улыбнулась Вера. — Конечно, я впервые с этим сталкиваюсь.
— Как сказать, — возразила преподавательница. — Ты ведь заметила однажды, каким далеким стало детство.
— Сначала я подумала, что умираю сама для себя.
— Ну зачем ты так, — излишне напряженно произнесла Соболева, как будто имела в виду именно сегодняшний день, а не детский белый передник и роскошный бант. — Далеким может оказаться целый материк. Детство как-нибудь да вспомнится …Ладно, не о том мы говорим сегодня. Завтра будут чествовать вас с Даутовым. Расскажешь нашей публике что-нибудь, сыграешь. Я как-нибудь особенно тебя расхвалю перед всем честным народом. А потом, мое тебе почтение, рутина, рутина и еще раз рутина. Через несколько дней начнем подготовку к нашему конкурсу. Ты ведь уже в курсе?
— Да, но я не думала, что вы будете настаивать на моем участии, — молвила Стрешнева.
— Буду, так что отдыхать тебе немного осталось. Завтра покрасуешься — и за дело.
— Нет охоты красоваться…
— А вот это происходит без всякого желания, Верочка, — строго ответила Соболева. — Это один из способов движения. Может быть, завтрашний вечер тебе это покажет в полной мере. Ты ведь еще не встретилась с твоими сокурсниками. Ничего не жди, кроме зависти, недоумения, некоторой озлобленности. Думаю, ты скоро найдешь для себя линию поведения. Главное для тебя — не останавливаться на достигнутом, работать, готовиться к большому в профессиональном будущем и поменьше внимания уделять всему тому, что сейчас начнет вокруг тебя происходить. То есть я бы хотела, чтобы всевозможные флирты, компании, интриги вовсе не удостаивались твоего внимания. Это касается и Рудольфа. Подумай об этом.
— Ух ты! — обрадовалась Вера. — Я получила вашу личную санкцию на понимание крайне важных для меня вещей.
— Я ничего нового для тебя не открыла. Ну что ж, ты называешь это санкцией. Я счастлива, что ты поняла именно так.
От разговора осталось несколько противоречивых чувств — признательность и почему-то детская благодарность, тревога и недоумение. Соболева незаметно предупредила Веру об опасности. Но сама опасность никак не была обозначена. Получалось, что от Веры зависело, откуда будет дуть ветер.
На эти размышления ушло меньше минуты. Стрешнева еще ни с кем не столкнулась. Нужно было пробраться в класс, желательно никого не встретив, закрыться и начать репетицию.
Даутов, как Вера и ожидала, возник ниоткуда.
Он появился в закрытом классе, улыбающийся, склонив как бы повинную голову. Девушке показалось, что глаза у него были закрыты и что он водит руками по воздуху. Он выхватил из-за спины (о ужас! — подумала Вера) букет роз, вероятно только что отобранный у Соболевой, настолько эти два букета были похожи.
«Нужно ему сказать, что я люблю его, — лихорадочно соображала Стрешнева, — не то он меня зарежет, задушит, автомобилем переедет, и не успею вкусить плодов славы».
Все выглядело настолько нелепо и странно, что другим мыслям тут делать было нечего.
— Рудик, салют, — на всякий случай произнесла Вера, ощущая, что время для нее почти не течет, и отметив, что Даутов движется очень медленно, как бы во сне. Самое ужасное было то, что он улыбался.
«Как пострадал человек, — решила она, — кто это его так отформатировал?»
А так как Рудольф ничего еще не успел сказать, Вера продолжила:
— А я вот тут, понимаешь ли, репетирую, как всегда, как в прошлый раз, в марте или апреле, помнишь?
— Нет, — твердо ответил Даутов, справившись с букетом, который чуть не вырвался из рук. — То есть да. Но это же было в мае.
— Май отменяется, — возразила Вера. — В мае мы с тобой предали, видать, друг друга. Потому я выбираю апрель. Или март.
Такой поворот разговора, необъяснимое его направление и фантастический тон окончательно смутили Рудольфа. Он молча, но галантно вручил ей букет роз, поцеловал руку и поглядел прямо в глаза, как нашкодивший мальчишка, вынужденный объясняться по крайней необходимости.
— Отчего ты избегаешь меня? — спросила Вера. — Я видела тебя на Тверской, в обществе Геллы и Бегемота. Я звала тебя, но ты старательно стушевался. К тому же ты был довольно далеко. Дальше, чем сейчас. Но я не могла тебя не узнать.
Рудик задумался. Внезапно какая-то мучительная мысль покинула его, он хлопнул себя по лбу, рассмеялся и ответил:
— Но это был не я.
— Это был именно ты. И тебе, видать, было очень плохо. Ну то есть окончательно нехорошо.
— Основной закон мафии — шей собственные грехи и преступления всем остальным. А прежде всего соперникам. Это ты старательно избегала меня все это время. И ты знаешь, о чем я говорю.
Выглядел Рудик в течение этого краткого монолога, так много вместившего, великолепно. Он был печален, озадачен и даже как бы великодушен. Мол, понимает, что провинциалочка зарвалась, что потянулась за сладким пирогом, забросив материк, почву, судьбу, то есть его самого, окончательно. Внезапно это стало для Веры ошеломляющей новостью.
«Наверное, все именно так и есть», — успела подумать она, вопреки всему своему существу. Но Рудик вовсе не нападал на ее существо, а таинственным образом гипнотизировал Веру словами, движениями, всем своим видом — совершенного человека Леонардо да Винчи, победителя, серого кардинала, золотого мальчика, которому все побоку, даже странное предательство любимой подружки, на которую он, дурень набитый, жизнь и молодость положил.
Рассудок подсказывал Вере, что надо следить за его речами и фиксировать недомолвки, фальшь, отслеживать все эти реакции и не дать себя одолеть. Но в душе росло недоумение и резкое недовольство собой. И вправду, она точно взбесилась перед этим мировым конкурсом, страшась, что появится перед всеми, именно «перед всеми», голой, непотребной, бедной и несчастной. И что-то сделала с собой, а стало быть, и с Рудольфом.
«Черт побери, — думала она. — Нам ведь, наконец, могли дать два главных приза, как это порой делается на площадке молодняка, чтоб никто не пил с горя цикуту. И для страны было бы почетнее. Он ведь совершенно замечательный пианист, умница, дурак, конечно, но только не в этом смысле. А я ведь как бы за горло всех взяла, напором, дьявольской изощренностью, этой самой зрелостью не по годам, будь она неладна! Может быть, Соболева подразумевала как раз это? Нет, нет, не знаю».
Меж тем Даутов без особой уверенности ходил вокруг рояля, за которым сидела Вера, но говорил неотразимо. О том, что в Норвегии чуть было не застрелился, и это вовсе не из-за близости Гольфстрима, странной энергетики и прочих подобных штук. А из-за ее поразительной, инфернальной холодности.
— Где ты собирался взять пистолет? — с ужасом спросила Вера, ни секундой не сомневаясь, что Рудольф не погиб лишь случайно.
— Да где угодно. Стащил бы у кого-нибудь. Ты интересовалась всеми, всеми без исключения. Кроме меня одного. Немецкий альтист, о, я видел, как ты смотрела на него! Да ты на всех взирала как на потенциальных любовников, друзей, единомышленников, собутыльников, в конце концов. Это просто какая-то страшная месть! В чем я перед тобой провинился? В том, что родился не в Мухосранске, а в Москве, что за инструмент сел четырех лет от роду, что поклонники и поклонницы для меня — это естественная рутина, ерунда и фигня. А тебе, я понял, Вера, важно было стереть меня с этой вот Москвы как с некой карты единственной навек родины, со всеми ее разносолами, и для этого ты избрала идеальное время и совершенный способ. Мне показалось даже, что тебя этому кто-то научил, кто-то недобрый и загадочный. Философия провинции необычайно популярна теперь в Европе. Да и сама Европа совершенно провинциальна. И ты пойдешь по головам к мировой славе, это всем известно. Да бог с тобой, научили тебя некие тайные имиджмейкеры. Золотая линия поведения: нордически строгая, неуклонная, псевдопровинциальная. Ты же просто блеск, жемчужина. А я мужик сиволапый неведомой национальности. Мне нельзя любить музыку, и все. Не моя это эпоха. Мне бы шляпу островерхую, дудочку и в Гаммельн, в Средние века, крыс из города выселять. Ты меня просто сломала. Ни слова, ни движения в мою сторону. И вот это словосочетание «совсем чужие» мне отшибло всякую память. И всякое желание, кроме одного — напиться или похожего — пустить себе пулю в лоб.
Вера слушала все это со страхом, стремительно увеличивающимся соответственно тому, как нарастала страсть в монологе Рудольфа. Даже холодный ум подсказывал ей, что Рудик не слишком загибает.
— Я сопьюсь из-за тебя, Верочка, — продолжал он. — Я таскаюсь по каким-то притонам, пью всякую дрянь, закусываю рукавом. Никогда не думал, что этот процесс может меня увлечь. И сон я вижу один и тот же — как ты жестом кесаря отправляешь меня в львиный ров. А я не Геркулес и не пророк Даниил.
«Старику снились львы, — вспомнила Вера, несколько утомленная похмельной вставкой Рудика. — Свое паденье он, конечно, преувеличивает, но в остальном прав на все сто процентов».
Даутов в запале, в обиде, удесятеренных похмельем или еще черт знает чем, проговорил все то, о чем Вера смутно догадывалась сама. Она сама захлопнула ловушку, в которую почему-то попал однажды Рудик. Стрешнева на что-то обиделась тогда, в мае, заподозрила ли его, просто ли его стало много в какой-то момент.
…Это было как сейчас. Вера занималась в своем любимом кабинете, было уже довольно поздно. На днях должно осуществиться прослушивание, результаты которого давали право на участие в норвежском конкурсе. И, как сегодня, Рудик появился внезапно, как бы материализовался из темноты двойной двери. Тогда девушка впервые заметила необыкновенное влияние на ее игру старинного золотого кольца с александритом, первого украшения из прабабушкиной шкатулки, которое она удостоила вниманием.
Когда зашел Даутов, она внимательно разглядывала туманно-сиреневый камень, приветливо блеснувший таинственной глубиной, в которой зажглась искорка вроде микроскопического трилистника.
«Я знаю, что в глубине этого камня, — весело думала Вера, удерживая кольцо на ладони и не чувствуя его веса, — там мой фирменный звук, благодаря которому я поражу всех своих соперников».
«Звук с косточкой? — Вера вспомнила свою первую учительницу музыки, как та добивалась от нее особенного звучания. — Нет, милейшая Ревекка Германовна. С косточкой бывает только котлета по-киевски. Скрябин — вот кто слышал эти звуки, да только не смог описать это словами, когда попытался — получилась довольно-таки пошлая философия. Звуки приходят из иного мира, оттуда, а доказательством этого служит разве что трилистник пламени в глубине этого камня или в душе музыканта».
Рудик тогда казался особенно нежным, он сочинял смешные, трогательные истории про воображаемых котят ее Штучки, про их общее будущее, что они непременно съездят в Португалию, где служил его отец. Рассказывал про эту чудесную страну, про простых и смелых рыбаков на побережье.
Эти истории смахивали на рекламные статьи в каком-нибудь туристическом бюро, но Вера была счастлива и не замечала, что будущие котята ее Штуки очень похожи на мягкие игрушки, а не на живых зверьков, а пейзажи Португалии мало чем отличаются от приволжских плесов. Да и вообще, приличная доля фальши тогда ускользнула от внимания Веры.
А потом произошло нечто странное. Они были у Даутова, — разумеется, он предложил ей переночевать. А утром ушел, забыв оставить ключ. Вера звонила, поставила на уши всю академию, а Рудик пришел только после прослушивания, на которое она, понятно, не попала. Соболева была вне себя, рвала и метала, но все-таки добилась отдельного прослушивания для Веры, что и спасло ее участие в конкурсе.
До сих пор Стрешнева не могла себе объяснить, было ли это случайностью, рассеянностью, вызванной естественным волнением Рудольфа перед выступлением, или умышленной акцией. Ведь накануне он уговаривал Веру отказаться от участия в конкурсе, аргументируя свою просьбу тем, что она, дескать, слаба здоровьем и такие волнения могут ей сильно навредить. Впрочем, почему-то она отметала первое подозрение, с отчаянной надеждой цепляясь за то, что Рудольф был искренен в своей заботе о ней.
«Сейчас я захлопну ловушку, в которой сама сижу, да все равно. Мне без него так же плохо, как ему без меня».
Вера снова почувствовала себя хорошей девчонкой, простой и легкой, современной, что называется. Шикарный бойфренд бьется в истерике, надобно его пожалеть, приголубить. Действительно, ее и Рудика что-то разъединило на время. Но это же классно. А сейчас они будут любить друг друга с пылом, с жаром. Только не здесь же, не на рояле, в конце концов.
Об этом Стрешнева лихорадочно думала, страстно обнимая злосчастного Рудика, который только прикидывался похмельным и вонючим, в этом смысле он был в полном порядке. Не в порядке, видать, была она сама, невзирая на ее новую лощеность, прыткость и особенный взгляд на вещи.
— Ты действительно похож на гаммельнского крысолова, — говорила Вера уже как любовница. — Ты красивый, загадочный.
— Хочешь сказать, что он вместе с крысами детей увел? — недоверчиво спросил Рудик. — Нет во мне никакого зла ни на кого. Я просто хочу жить. С тобой. Вино пить, виноград есть. Плыть в какой-нибудь в Углич на пароходе. К черту все эти заграницы, это же так провинциально, — Парижи, Мадриды бесчисленные, пусть туда катятся зарвавшиеся идиоты со своими куклами. Мы будем жить в России. Будем все время вдвоем. Где-нибудь в Костроме устроим длительный привал. В дешевой, но роскошной старинной комнате с напольными двухметровыми часами, которые каждые полчаса будут напоминать нам, что мы живы. Читать местные газеты, в которых пишут всякую хрень. А после — снять трусы и закричать «ура»!
— Да подожди, — засмеялась Вера, — это я всегда с удовольствием, ты же знаешь. Или нет? Я должна справиться с несколькими скучными обязанностями. Завтра церемония в нашу с тобой честь. Тебе-то что, ты молодец, всегда готов разжаться, как пружина, а меня тошнит от подобных мероприятий.
— Тебе правда все это безразлично? — спросил Даутов тихо и выжидательно. — Вот этот твой триумф, я ничуть не преувеличиваю, такой прессе сам Майкл Оуэн может позавидовать.
— И Михаэль Шумахер, — парировала Вера. — Про Кострому ты очень даже красиво говорил, до глубины души меня тронул. Ты знаешь, я всегда хотела ездить по местам необычным и диким. Наверное, для этого и стала учиться музыке. Снимать трусы в Костроме, я думаю, намного интересней, чем исполнять Шопена в Варшаве. Наверное, я националистка. Я тебя люблю, несмотря на твое космополитическое имя. Гран-при я получила, кстати, за то, что женщина. Вероятно, это всемирные козни баснословно богатых феминисток. Никому нельзя верить. Из-за этих стерв я чуть было возлюбленного не потеряла!
Рудольф внимательно слушал болтовню Стрешневой, мило улыбаясь.
— Все тебе нипочем, — констатировал он. — Станция «Таганская» — морда хулиганская. Это я, Вера, продукт неведомого Мухосранска, существующего исключительно для меня. Вот черт, наломал же я дров!
— Ты о чем? — спросила девушка, держась за его мизинец. — Небось про пистолет? Ты это брось. Забудь те дурацкие мысли! Если это, конечно, правда. Ну ты о чем?
— Да нет, так, я о другом, — ответил Даутов. — Раскаиваюсь, что дурно о тебе думал. Аспид я лютый, гад подколодный, бацилла консерваторская. Простишь ли меня?
— Разве за это просят прощения? — удивилась Вера. — Это я перед тобой виновата, да и то по слабоумию, согрешила неведением. Пусти Дуньку в Европу — краткое содержание предыдущей серии. Не надо нам было ссориться тогда, в мае. Может, даже точно, все сложилось бы в полной мере блестяще.
— Да нет, — возразил Рудольф. — Ты не могла не украсть у меня победу. Вот черт, даже если бы тебя там не было… Не понимаю… Я завишу от тебя настолько, что мне страшно в этом признаться. Надо что-то делать, надо что-то придумывать, надо что-то предпринимать…
Так говорил Рудик, взяв Веру на руки и кружась с ней по классу. Славную семейную сцену прервал стук в дверь.
— Тсс! — прошептал Рудольф. — Это киллеры. Уходим через окно. Можем скрыться в мастерской у Митьки на Патриарших. Он укатил в Мещерский край. А можем поехать ко мне, как всегда, многометровая хата к твоим услугам.
— Ты все подготовил, как всегда, — ответила девушка, поправляя свой греческий наряд. Кажется, Рудик не заметил его, настолько был увлечен своим эффектным разговором. — Но я должна хоть немного позаниматься. Даже не для торжественной церемонии, а для тебя, например. Чтобы ты был мной доволен. Когда за мной послушный музыкальный столп, я делаюсь необыкновенно нежной. Не женщина, а свежая морская волна.
Даутов несколько приуныл от этих слов, но тут же ловко исправился. Он, как видно, изо всех сил старался выглядеть доброжелательным и простым. В принципе это у него неплохо получалось.
Он ей кого-то напоминал. Именно сегодня. Может быть, какого-то киногероя. Но никакое кино в голову не шло, и обозначить обезьянничанье Рудика, пусть и бессознательное, Вера не могла.
— Что же мне, бедному изгою, делать-то сегодня? — задумался он. — Напиться я не смогу, потому что ты меня любишь. Теперь я это знаю точно и навсегда. Да и вообще, мне вся эта молодежная стилистика надоела. Не мне, важному господину и товарищу моей прекрасной госпожи, якшаться с призраками потерянного для человечества поколения.
Похоже, Рудик проговорился. Несмотря на обтекаемость формулировки, между ними завис некий странный кусок пространства. Вера тут же вспомнила Даутова и его странных спутников. И вывод сделала простейший. Любимого надо спасать.
Они простились, как в первый или второй день знакомства, когда оторваться друг от друга не могли, но в то же время следовало соблюдать приличия, а заодно предстояло оградиться от всех непроницаемой тайной. Сейчас начиналось нечто вовсе грандиозное.
В дверь снова постучали.
Рудик спрятался в шкаф, а Вера приблизилась к двери и строго произнесла:
— Тут Стрешнева. Занимается. Кто бы ты ни был, уходи.
По ту сторону дверей послышались удаляющиеся шаги. Вера подумала, что весь их разговор кто-то слышал. И в результате этого выглядит она довольно-таки нелепо. Отчего ей так показалось, она и сама не знала. Но интуиция подсказывала, что все именно так.
— Нас кто-то подслушивал, — сказала Вера вылезшему из шкафа Даутову.
— Это они могут, — недовольно ответил тот.
— А как ты попал в этот класс? Ты догадался, что я приду сюда, или тебе кто-то сказал? А если бы я не пришла? Что тогда?
— Ну почему же не пришла, — меланхолично ответил Рудольф. — Пришла ведь. Никто мне ничего не говорил. Так, по наитию. Я думал, ты сама этого хотела.
Вера внезапно испугалась неизвестно чего. Думала-то она как раз о другом. Она знала, что непременно увидит Рудика, каким угодно, да только не таким, как сейчас. В его нынешнем поведении было что-то запредельное для него самого. Настолько, что этот молодой человек не мог быть собственно Рудольфом Даутовым. Ни при какой погоде. И всех этих разговоров о Костроме, о России и тому подобных сентиментальных штучек реально быть не могло.
Значит, что-то случилось. И такое, о чем она даже не догадывается. Возникло ощущение, что Даутова недавно очень сильно напугали, ударили, например, пыльным мешком из-за угла. А потом приласкали, обогрели, объяснили, что от него, красавца, требуется.
А требовалось от него — никуда не лезть, сидеть на шестке, ждать у моря погоды. А по возможности развлекаться с девчонкой, тем более что она сама этого хочет изо всех своих девчоночьих сил. Психическая атака, проведенная Рудиком, была стремительна и эффективна. Вера мгновенно сдалась без всяких условий. Ведь завтра же она неизбежно окажется в постели со своим возлюбленным. Почему-то никакого иного выхода у нее нет.
«Вот тварь, — подумала она. — Выхода нет, потому что я люблю этого парня. Этого, а не кого-то другого. А что я тут нагородила — это мне следует с собой разобраться».
Вера вспомнила о московском конкурсе, в котором и ему, и ей предстояло участвовать, и внутри все похолодело.
«Есть Бог, — подумала Стрешнева, — мне придется выбирать: или жизнь, любовь, семья, наконец, или жизнь механического музыканта, лишенная божественного смысла. Ведь «курица — не птица, женщина — не пианист», значит, пианист — не женщина. Господи, как страшно! Все эти годы я боролась за право не быть женщиной. А может быть, я толком не знала Даутова, не видела его таким только из-за своей зловредности. А он хороший, живой и теплый, а раз мужчина, то, стало быть, и пианист подлинный. А не я…»
А еще Вера подумала, что она сломалась. Сдалась, выбросила белый флаг, спряталась в будку с сознанием выполненного долга. Как выдающаяся провинциальная барышня, она сделала все. Далее можно впасть в дремоту на всю оставшуюся жизнь. Как это делают многие. Не к тому ли она подсознательно стремилась?
— Оставь меня одну, Рудик, — нежно попросила она. — Поверь, что будет у нас еще время… все будет здорово… как всегда… даже лучше в сто раз… Не надо было нам… об этом… здесь… в консерватории. Другое все-таки заведение, тут продуцируются жестокие игры для детей. И мы тут прежде всего роскошные карапузы, куклы, в которых что-то вкладывается с неизвестной целью.
Девушке на мгновение почудилось, что блестящий Рудик посмотрел на нее со злобным превосходством. Но тут же она увидела перед собой его улыбающееся, ласковое лицо. Она расплакалась и обняла его.
Слишком много ощущений за один ничтожный день. Всего лишь рутинный визит в академию, вполне загадочный, как обычно, разговор с Соболевой. Необъяснимая внутренняя истерика Веры. И стены этого легендарного дома, и деревья вокруг, и сам центр Москвы — все причиняло боль. Она обнимала Рудольфа и думала, что могла потерять любовь. Не узнав ее и не разглядев. И наверняка добилась этого, потеряла, совершенно не заметив этой самой любви. А теперь надо упираться. И кое-как утешаться любовью механической и безнадежной.
— Не горюй, — утешила Вера Рудика. — Все как-нибудь улажу. Я…
Вопреки странной ситуации и противоестественным размышлениям, Стрешнева считала своего возлюбленного ни к чему не способным московским растением. А в голове постоянно стучало: она должна была с первого курса служить Рудольфу во всех качествах — любовницы, поварихи, официантки, учительницы, но прежде всего быть фантастическим референтом в области музыки, чтобы окончательно и бесповоротно сделать из него звезду.
Собственно, в начале славных дел Даутов без смущения говорил, что она прославится как его изысканная тень. Что-то, видать, не сложилось, и на первом же крутом вираже Рудик полетел в тартарары, иначе говоря — в ад. И все же, все же, все же… «Курица — не птица, женщина — не пианист». Но кто тогда? Не лгут же все эти специалисты. Вера играет превосходно. А Рудику играть как бы необязательно. У него нет никаких оснований заниматься этим. Просто так фокусничать, забавляться так называемой техникой — смешно и безнравственно.
Может быть, она что-то и упустила в своем приятеле еще несколько лет назад… Возможно, его надо было прогнать, захлопнуть перед ним дверь, заставить страдать, плакать и рыдать над потерянной любовью. Вот тогда-то Рудик, обделенный, опозоренный, постарался бы хоть что-то с собой сделать. А так развивается трагическая фигурка. Как тысячи других. Но ведь ему этого не скажешь.
— «Проводи меня до порога и мне счастья пожелай», — пропел Рудик гнусаво. — А потом садись за обожаемый инструмент. Сыграй «Жатву» из «Времена года» и хоть немного думай обо мне в процессе.
Вера побрела по коридору с одним только желанием — убежать отсюда. Эти стены причиняли ей страдание. Эти люди были ей снова страшны и непонятны, как в первые дни ее приезда в Москву из провинции. Только теперь она смотрела на их таинственный мир с иной, противоположной стороны.
Она могла оставить это содружество навсегда и по праву сильного. Что там говорила Соболева о зависти и прочих недугах крохотных музыкальных существ? Вот то-то же. Зачем он идет рядом со мной? Что ему надо? Ведь все прошло заранее. И разве он не знает об этом? Странный тип. И я тоже странная женщина, блэк мэджик вумен с волжских берегов.
«Слава богу, что в мире растет интерес к провинции как таковой. То бишь я заранее записана в книгу победителей. А мой милый и нежный любовник вычеркнут из всех списков. И все же я должна предпринять все, чтобы сделать этого нелепого и несчастного человека счастливым. Ведь не зря же я отдалась именно ему. Когда-то… Не помню когда и зачем. Так получилось…»
— Рудик, извини, здравствуй, Вера, — услышала Стрешнева голос Вики Колосовой. — Тебя Владимир Павлович искал, уваж-жаемый Рудик Витальевич. Он рыскал по всем кабинетам и гремел всеми дверьми. Ты уж найди его, уважь человека. Рада тебя видеть, Вера, — проворковала Вика. — Мы-то с тобой знаем…
И скрылась в прямом лабиринте коридора.
— Это он к нам стучался, — холодно констатировала Вера. — И это он нас подслушивал, негодяй. Господин Третьяков недоволен тобой? Он считает, что ты провалился в Норвегии?
— Нет, милая. Он считает, что все прошло хорошо. Правда, я так не считаю. — Рудольф говорил отчетливо и зло. — Более того, он твердо уверен, что…
Довершить высказывание помешал сам Третьяков, внезапно появившийся из-за угла. Он ошеломленно посмотрел на Веру, уставился на Рудольфа, эффектно улыбнулся и обратился к любимому ученику со словами укоризны:
— Через две недели ты должен быть в Вене. Извините, Венера. Я боюсь, как бы ты до этого времени не сломал себе шею, например, ногу или руку. Этот шалопай, Венера, этот гениальный шалопай совершенно не знает себе цену. Он занимается черт знает чем. Вас сейчас терроризирует. Вчера — меня, он хочет моей смерти, злодей. О вас я вообще молчу. Да, молчу, молчу… Смотри, Рудольф, я никогда этого не делал, но нажалуюсь вашему отцу.
— Владимир Павлович, да я из дома уйду.
— Вот! — воскликнул галантный профессор. — И я вынужден буду искать тебя на Пречистенке, в сумеречных хоромах вашего дядюшки. Нет, голубчик, вы свой гений от меня никуда не спрячете. Хоть бы вы, Венера, извините, фу ты, Вера, помогли мне хоть что-то объяснить этому свинтусу.
Даутов довольно улыбался. Вера засмеялась, картина выглядела забавной, если бы не дистанция, которая решительно отделяла Третьякова и Веру. Это было как раз понятно, — ведущий профессор, правда когда-то с подмоченной репутацией, о чем в консерватории старательно умалчивалось.
Однако подобная дистанция существовала между ним и Соболевой. Третьяков точно был представителем другого клана, рода и вида. Как если бы непримиримая вражда вспыхнула между их предками и была записана в особенные военные святцы на веки вечные.
С Верой Третьяков порой мило кокетничал, одновременно вглядываясь в нее исподтишка, так смотрит гадалка, желая побольше вытянуть денег у клиента, так же смотрит учитель на стремительно развивающегося ученика, неважно — чужого или своего.
«Вы, Владимир Павлович, напоминаете мне человека, который непременно обязан вскочить в последний вагон уходящего поезда. Почему-то обязан, и все. И чего тебе только не хватает?»
Этот обрывок разговора Вера запомнила навсегда. Был шумный банкет в честь приезда из Берлина знаменитого русского дирижера, старинного товарища Третьякова, удачливого и удивительно остроумного человека. Он насмешливо мешал в разговоре с Третьяковым эти «вы» и «ты», постоянно подливал ему коньяк, одновременно успевая одарить мгновенным и точным вниманием массу окружающего их народа.
Для Третьякова, видного деятеля культуры и знаменитого педагога, этот дирижер, всемирный баловень и остроумец был настоящим мучителем, очень удачливым и оттого люто ненавидимым соперником. По крайней мере, Вера отметила это в свое время как аксиому.
Ей даже пришло в голову, что Третьяков непременно в ближайший год предпримет какую-нибудь акцию, чтобы «немного взлететь». И благодарила судьбу, что никак с этим опасным человеком не связана. Связан с ним был Даутов, его любимый ученик. Но при характере Рудика и при родственной с этим строптивым нравом одаренности, Третьяков был в общем безопасен. Так казалось тогда. Меньше чем год назад.
— Как же и чем я могу помочь? — доброжелательно спросила Вера.
— О, вы многое можете! Смею вас заверить, что вы можете все! Совершенно все! Что касается этого гениального оболтуса.
— Я вовсе так не думаю, — ответила Вера, чувствуя, что ее куда-то затягивают, и даже не собственно Третьяков, не Рудик, но нечто большее и малообъяснимое. Ведь она только что думала о себе как о зарвавшейся провинциальной барышне. И Третьякову откуда-то было известно об этом. Вера немного перепугалась. И прежде всего, она испугалась себя.
— Я считаю, что все как раз наоборот. Ваш любимый ученик странным образом давит на меня…
— Да что вы говорите, Венера, простите, Вера… Вы так красивы. Этот рыцарь музыки не может ни на кого давить. Да он мухи не обидит. А вот его пытаются обидеть на каждом шагу. Из зависти к громадному… не бойтесь, это его не испортит… к огромному стихийному таланту, немного не обработанному.
Разговор все больше не нравился Стрешневой. Странная хамоватость Третьякова, упорно называвшего ее Венерой, была самой безобидной стороной разговора.
— Талант вывезет, — равнодушно ответила она.
— Вне всякого сомнения, — в тон ей, резко и холодно согласился Третьяков. — А потому я, Вен…, простите, Верочка, забираю его у вас. Мужские, знаете ли, дела.
Рудольф развел руками: ничего, мол, поделать нельзя. Мафия приказывает. С ней не поспоришь.
Вера отправилась в класс. Она стосковалась по инструменту и с радостью вернулась к своим привычным занятиям. К любимой музыке. Не ее дело размышлять о проблемах профессора Владимира Третьякова и его ученика Рудольфа Даутова. «Это ведь будет тот же Рудольф Нуреев, только в музыке».
Эта третьяковская фраза недаром вспомнилась Вере именно сейчас и тут же слилась с архитектурным обликом консерватории. Другие сравнения здесь были неуместны. Речь могла идти только о мировой славе.
Ведь мир как раз располагался в этих классах, по духу идентичных таким же помещениям Парижа, Лондона, Мадрида.
Вера действительно первым делом сыграла «Жатву» Петра Чайковского, стремительно перепрыгнув в область «Камелька». Наверное, она стосковалась по зиме. Хотелось куда-нибудь уехать именно зимой, в Ростов Великий, в Кострому, наконец, но только без «другого Нуреева». Теперь во всех забавах Веры и Рудика незримо будет присутствовать этот божественный Владимир Павлович. Чтоб у него уши отсохли, у пня старого!
Стрешнева осталась довольна собой. И прежде всего потому, что музыкальная память легко справлялась со всей прочей. Вместо смердящего запаха так называемой злобы дня властно приходили ниоткуда иные запахи, иной цвет, иные желания…
Вскоре девушка закрыла инструмент и задумалась. Музыка звучала в ней самостоятельно. Клавиши изысканно и трепетно проваливались в свои гнезда и вновь поднимались. И ничего не нужно было делать. Никаких физических усилий.
Вера подняла перед собой ладони и тихо засмеялась. У нее есть то, что никто и никогда не сможет отнять. Похоже, эта сила была потусторонней. Рядом постоянно располагался источник звуков, который девушка представляла не иначе как лесным ключом из последнего рассказа «Записок охотника» или точно таким же ключом в окрестностях Красного Села — возвращающий зрение.
А когда она начинает играть, кольцо на ее пальце загорается тайным, одной ей видимым пламенем, и тогда происходит необъяснимое — будто сам дух музыки приходит ей на помощь. Только вот последствия этого вмешательства бывают страшны. С особенной силой это проявилось в Норвегии, видимо, она очень захотела быть первой… И об этом никому нельзя рассказывать. Немного печально, что нельзя. Но когда-нибудь и кому-нибудь она все-таки расскажет. Но только не для того, чтобы навредить себе.
Вера с грустью подумала, что воздух за окном стал синим. Начинался вечер. Не зимний. К необъяснимому сожалению.
Потому что она знала точно: то, что с ней происходит сейчас, наедине с инструментом, наедине с размышлениями, приходящими извне, это не отсюда, а из другого времени. То есть она порой опережала себя — на полгода, на год. А может быть, и больше. И жить с этим и в этом было ни тяжело, ни легко, это было подлинной жизнью Веры. Она была материалом сама для себя. «Чистая форма» приходила неведомо откуда и, несмотря на свое школьное и скромное наименование, делала с Верой все что хотела.
Стрешнева поиграла Листа и «Элегией» Рахманинова закончила свою репетицию. Действительно, Вера играла не здесь и не сейчас.
Она вышла в синие сумерки, надеясь никого не встретить. Об этом подумалось без всякой причины, просто так. Сейчас она тоже идет как бы вне времени, сколько раз спускалась по этим ступеням. Сейчас движется автоматически, два, три или даже четыре года назад. И в этой нише никого не должно быть.
Так насмешливо думала Вера, одновременно уличая себя в остервенелом снобизме. «Ты просто никого не хочешь видеть, из тех, что здесь обретаются. Ты хочешь видеть других, которые далеко отсюда. Но кто они и чем заняты теперь, когда я иду в сторону Арбата?»
Девушка выбрала долгий путь, чтобы уравновесить количество музыки числом предметов, которые попадаются по дороге. Витрины, бесстрастные лица прохожих в блеске фонарей, движения рук, взмах ресниц, мгновенно остановленный поворот головы, монументальные живописные фигуры — все подряд, как запоминалось, почти без участия рассудка.
Так смотришь красивый фильм, совершенно не желая вникать в глупости, нагроможденные сценаристом и режиссером, да вдобавок одобренные каким-нибудь агрессивным и непременно редкобородым продюсером.
Парки, складки земли, сам воздух чужого мира, льющийся с полотна, все эти чудеса и даже головоломное барокко разнообразных сооружений не надрывает душу. И неплохо, что в совершенном пространстве движутся люди, просто идут, сидят, разговаривают. И этого вполне довольно.
Какого же киногероя напомнил ей сегодня Рудольф Даутов? Да, пожалуй, теперь ясно — кого-то из «маленьких трагедий» Пушкина. Великолепного Дон Гуана в исполнении Высоцкого? Нет. Импровизатора? Тоже нет. Да этого, как его, конечно же Дон Карлоса. Ну да, Ивар Калниньш когда-то был ее любимым артистом. Странно, почему так было?
Артисты ее давно перестали интересовать, артистки тоже, за исключением, конечно, Танечки. Но она другая — своя, домашняя. А Вера сама однажды стала артисткой. И остается ею до сих пор. Хорошо это или плохо — неизвестно. Кто тут сценарист, кто режиссер, а кто своенравный хозяин-продюсер, тем более неизвестно. Блокбастер, однако, понемногу развертывается.
Так несколько иронически думала Вера. Предстоял музыкальный конкурс в родной Москве. Она обречена его выиграть или… Вероятно, сюжет известен заранее, но только не ей. И никому из ее соперниц и соперников.
Рядом, в толпе, раздался мелодичный звук мобильного телефона. «Турецкий марш» Моцарта. О ком-то беспокоятся, ждут и торопят. Вера вспомнила, что может позвонить кому угодно из любого положения. И набрала телефон матери.
— Ты откуда? — спросила Марта Вениаминовна, как будто на мгновение увидела дочь.
— Из центра Москвы. Я теперь на связи. И ты всегда сможешь меня обнаружить.
— Слава богу, — ответила мать. — Это должно было когда-нибудь случиться. Когда ты приедешь?
— Может быть, послезавтра. Но я еще не решила. Не все зависит от меня.
— Все зависит только от тебя, — возразила Марта Вениаминовна. — Не придумывай. Совсем от рук отбилась! Говори по существу, это же очень дорого. Значит, послезавтра?
— Через пару дней, — умиротворенно произнесла Вера, мысленно оказавшись то ли в Твери, то ли в Высоком Городке. — Целую тебя и папу. Деду я позвоню отдельно.
— Не балуйся, — ласково сказала мать. — Я ему сейчас же позвоню сама. И предупрежу. Чтобы у тебя прибавилось семейной ответственности. В остальном, надеюсь, все в порядке?
— Почти, — ответила Вера. — Надо еще добраться до жилища. Я ведь на чужбине. По дому жутко скучаю. По тебе, по папочке. Сейчас зареву.
— Не горюй, — засмеялась женщина. — Ни словечка не скажешь серьезно. В кого ты такая уродилась? Я думала об этом. Ты в прапрабабушку.
— Я это всегда знала, мамочка. Но я хочу знать о ней намного больше. Это возможно?
— Не знаю. Тут есть один секрет. Но много будешь знать — скоро состаришься.
— Обидно, — вздохнула Вера, — но я потерплю.
— Потерпи. А я собиралась звонить тебе сегодня.
— Зачем?
— Ну вот и говори с тобой. Затем, что я твоя мать!
— Затем, что ты самая лучшая мама в мире. Целую тебя, родная, скоро увидимся. У меня завтра выступление.
— Довыступаешься, — предостерегла Марта Вениаминовна. — Отдыхать надо больше. Ты не слишком похудела?
— Нет, это я, твой шкелет. Я постоянна.
— Потому надеюсь, что ты послезавтра приедешь. Тебя надо немного подкормить.
Разговор с матерью из синих московских сумерек показался Вере совершенно необыкновенным, как странная музыкальная пьеса. Она впервые говорила с матерью таким образом. Как-то на ходу, но по-взрослому основательно.
«Обезьяны не обязаны, — вспомнила она слова матери. — Но ты же только в музыке обезьяна, наш маленький импровизатор, зверек. А в натуральную величину ты совсем другое. Помни об этом всегда».
Вот об этом Вера и размышляла по дороге на улицу Гончарова, в свою «обломовку», как ее называл все тот же остроумный Осетров, так кстати подаривший ей эти глаза и уши — смешной и веселый мобильный телефон.
Мелькнула хулиганская мысль — позвонить капитану Кравцову. Просто так. Но Вера тут же решила, что участковый интерпретирует этот звонок по-своему. Примет какие-нибудь адекватные меры. Например, без промедления явится к ней. Эта мысль обрадовала девушку. Скорее всего, он что-то делал все эти дни. Для нее… «Проводил комплекс мероприятий». Хотя вряд ли. У него миллион забот. Кто она такая, чтобы в этот вечер тревожить симпатичного «шерифа»? Тем более хотелось позвонить и со стороны заглянуть в его странный мир. Но было страшно.
Вера мгновенно убедила себя, что капитан раскинул прочную паутину вокруг ее персоны. Она даже присмотрелась, не наблюдает ли кто за ней. Как он может выглядеть, этот наблюдатель? Наверное, это какая-нибудь молодая женщина, немного похожая на Веру, чтобы легко угадывать и предвосхищать всяческие телодвижения капризной молодой пианистки.
В процессе этих размышлений Вера испытала резкое недовольство то ли собой, то ли ситуацией, в которую попала. А недовольство сменилось туманной благодарностью Кравцову, словно бы он располагался где-то рядом.
«Ты идешь по самому центру Москвы, — говорила Стрешнева себе. — Но вполне равнодушна к этому. Ну что ж, один из самых больших и странных городов странного мира. В нем много всяческой пены. В нем почти незаметна его история. С тонкими слоями этой истории ты имеешь дело. С обломками усадебной культуры, с островами другой России, о которой никто практически ничего не знает. Это закон течения времени. Ты не ведаешь даже очень простых вещей: кем ты была совсем недавно, до известных событий. До пробуждения, назовем это так. К тому же ты еще не совсем проснулась».
Из кафе, мимо которого Вера сейчас проходила, звучала плачевная, полуностальгическая песня Стинга «Англичанин в Нью-Йорке». Ничего не изменилось бы, называйся эта странная баллада «Американец в Лондоне» или «Испанец в Иерусалиме». Ни в чем не повинная музыка тащила на себе словесный скарб, географически ориентированный на Запад. И больше ничего. «Осиянный и неприблатненный», как насмешливо называл этого певца и музыканта питерский приятель Веры.
Может, позвонить в Питер? Да с чего она взяла, что ее везде ждут? Беспрецедентная наглость. Кто же ее приучил к этой странной прямоте? Вы не ждали нас, а мы приперлись. О как же вам повезло!
Вера никуда не стала больше звонить. Одновременно она перестала себя осуждать. Ведь в той же самой мере в ее мир лез всякий встречный и поперечный, не задумываясь, нужен он или нет.
«Клевая герла», — услышала она.
«Ага! Но какая худая! Наверно, скоро сдохнет».
Группа подростков, человек десять, на ходу обсуждала всех сверстников, попадавшихся навстречу. У каждого из них было по банке «Ярпива». И лидера среди них, как заметила Вера, не было. Все они составляли одну растянутую хаотическую массу.
Конечно, то, что Стрешнева услышала, относилось не к ней, а к другой девчонке. Но эта картинка оказалась отличной иллюстрацией всего, что она только что думала. Всякий встречный и поперечный мог внедриться в ее разрыхленное сознание. Походя, без причины, по ее собственной воле.
«Наверно, скоро сдохнет», — слишком больно царапнуло Веру. Смерть, наконец, бывает разной. Не обязательно физической. Но оттого не менее мучительной.
«Какие-то невероятно гигантские темы лезут тебе в голову, голубушка, — сказала она себе, — пора это прекращать. От этого если не худеют, так радикально толстеют».
Попытки связать множество разрозненных вещей в единое целое приводили только к ненужной взвинченности. А, судя по всему, за последнее время произошло намного больше того, что сейчас ей было доступно. К тому же недоступно было практически все.
В «обломовку» на Гончарова ехать не хотелось. Но это было необходимо. И странная раздвоенность внезапно обрадовала Веру. Она словно бы попала в свою стихию, о которой слишком часто забывала.
Москва, как призрачный дубликат великого мирового города, растворилась, превратившись в уютное собрание исторических переулков, особняков, парков и двориков.
Вера собралась было зайти в попутное кафе, чтобы перекусить. Остановило ее физически ощутимое предчувствие какого-то разговора, сейчас ей совершенно ненужного. Казалось, что кто-то настороженно ждет возможности заговорить с ней.
Поэтому на Новом Арбате она купила превосходных кофейных зерен, пачку зеленого чая с жасмином и, наугад, одну из коробок конфет фабрики «Красный Октябрь» из уважения к знаменитой марке фортепьяно, на котором в детстве училась играть.
До «обломовки» добралась на такси, выбрав неразговорчивого, как она заранее решила, водителя. Шофер действительно всю дорогу молчал — настолько сосредоточенно, что Вера почувствовала в нем единомышленника.
В квартире стояла точно такая же тишина. Девушка закрыла дверь и прислонилась к стене в прихожей.
«Только не бессонница, — решила она. — Ничего нет опаснее. А все остальное нам нипочем». Последняя часть фразы предназначалась кошке.
— Нам никто не звонил? — спросила Вера. — Можешь не отвечать. Ты имеешь полное кошачье право на молчание. Я тебе очень завидую. Может быть, выступишь завтра вместо меня? Это было бы замечательно. Потому что я как-то, Штученька, в выступления больше не верю. Музыка — это что-то другое, но только не выступление. Я сегодня окончательно поняла это. Ты, Штука, разновидность музыки. И я точно знаю, что ты не любишь, когда с тобой выступают. Ты терпеливо переносишь наши внешние прогулки только ради меня. А я, к сожалению, совсем другой зверь. Но тихо, только не бессонница, как я тебе сказала. Тебе ведь неизвестно, что это такое.
Вера отключила телефон, вскипятила воду и заварила душистый зеленый чай. Этот сорт она успела забыть и теперь с удовольствием вспоминала его самодостаточный аромат. Вкус зеленого чая с жасмином, решила она, не приносит никаких побочных ощущений и воспоминаний. Он, скорее, относится к будущему, нежели к близкому или дальнему прошлому.
Она быстро выкупалась, вспоминая одну из ключевых педагогических фраз Соболевой — «все имеет смысл в быстроте», вероятно, калька с немецкого. Так же мгновенно вспомнила странный и двусмысленный разговор со своей замечательной наставницей. Извлечь из него можно было все, что душе угодно. Он был, можно сказать, эпическим. Видать, момент такой выдался.
Прежде профессор Соболева не позволяла себе таких фундаментальных фрагментов. Получается, думала Вера, что та говорила с ней как с равной. В каком-то плане равной. Но в каком? Да бог его знает. Вероятно, это все педагогические уловки. Недаром во главу угла была поставлена учеба, учеба, учеба. Как будто у Веры были другие, потрясающие варианты.
«Думай быстро! — приказала она себе. — Иначе волк!»
На этом Вера закончила вытираться широчайшим полотенцем, на котором был изображен десяток райских птиц.
Украсив кошку белоснежной салфеткой, Стрешнева усадила ее на кухне около себя на табурет. Они приступили к ужину.
— Вот, к примеру, Штученька, ты моя любимая ученица. Не обижайся. Ты, конечно, сама по себе не слишком-то управляема. Орешь по-страшному, когда на тебя найдет такая дрянь. Тогда я с тобой поступаю, как мне подсказывает человеческий опыт. Кормлю тебя лекарством, чтобы ты умиротворилась и забыла о своих происках. Но у меня, киска, поверь, никаких происков нет. Я, как мне иногда кажется, в этом отношении железобетонная. Одна только беда, что я совершенно не знаю себя. Как выяснилось. А ты себя знаешь, это точно. Наверное, я все усложняю. Так вот, я тоже ученица, и все исполняю как положено. Все ужимки, прыжки и гримасы, необходимые для хорошего музыканта. К тому же веду себя крайне тихо. Как ты. За что тебя и люблю. Но что-то со мной творится непонятное вопреки моей бесшумности. Я, так сказать, непроницаема. И оказываюсь на подозрении. Увы мне!