Готовить для меня — как дышать.
Руки сами знают, что делать: где тоньше нарезать, когда убавить огонь, сколько соли бросить щепоткой, а сколько — на кончике ножа. Это всегда было моим убежищем. Даже тогда, когда жизнь рушилась под ногами, когда приходилось держать маску спокойствия, пока внутри всё кричало.
Я всегда готовила для Олега.
Он любил запах кухни — шипение масла на сковороде, аромат свежего хлеба, лёгкий дымок от поджаренной корочки.
Иногда подходил тихо, молча, и просто обнимал сзади. Как будто этим жестом забирал у меня усталость.
Это было тогда. До всего.
Сегодня я снова у плиты.
Сковорода шипит — на ней курица с золотистой корочкой, вокруг плавают кольца сладкого лука и морковь. В духовке запекается картофель — кожа трескается, выпуская горячий пар, и кухня наполняется густым ароматом розмарина, чеснока и перца. Запах тёплый, домашний, щекочет ноздри и тянет улыбку на губы. Артём сидит за столом у окна. Панорамное стекло собирает огни города, и его силуэт будто обведён мягким светом. В руках — газета.
Читает неторопливо, будто у него действительно есть время на такие мелочи.
Иногда поднимает глаза, задерживается на мне дольше, чем нужно, и снова опускается к строчкам.
Не вмешивается. Не командует. Просто… присутствует.
Живот урчит, и я улыбаюсь про себя.
Эта простая, почти обыденная сцена — с едой, тишиной и его молчаливым вниманием — кажется такой непривычной, что даже немного пугает. Но я позволяю себе её принять.
— Пахнет как дома, — вдруг произносит он.
Голос спокойный, низкий, глуховатый. Будто и сам не ожидал этих слов. Газета мягко шуршит, когда он откладывает её на стол. Поднимает взгляд — прямой, серьёзный. Но без давления. Без привычной оценки. И в этом взгляде — что-то новое. Тёплое. Почти человеческое.
И в его взгляде — просто присутствие. Не контроль, не приказ, не напоминание, кто он есть на самом деле. И этого… пока достаточно.
Накладываю еду по тарелкам. Курица сочная, с золотистой корочкой, картошка румяная, по краям чуть хрустит. Пар поднимается лёгкими клубами, в воздухе смешивается запах розмарина, чеснока и перца. Такой тёплый, домашний аромат, что у меня самой во рту собирается слюна.
Артём тянется к бутылке вина. Тёмно-рубиновое, густое — по цвету, как закат перед бурей. Он открывает её спокойно, привычным жестом, без суеты. Разливает вино в бокалы аккуратно, будто даже здесь не может отпустить привычку всё держать под контролем.
— Вино? — его голос низкий, спокойный. Бокал протянут мне.
Я чуть улыбаюсь, прищуриваюсь — словно проверяю его на прочность:
— Разрешишь?
Для альфы, для которого контроль — это дыхание, это почти интимный вопрос.
Он смотрит с той самой ленцой, от которой у многих бы дрогнули колени. Но я держу взгляд.
— В разумных пределах — можно, — произносит. И в уголках губ появляется лёгкая, настоящая улыбка.
Мы чокаемся легко, без лишнего звона.
— За тишину, — шепчу я.
Первый глоток обжигает горло, но оставляет после себя мягкое, согревающее тепло. И вдруг тишина этой квартиры перестаёт давить. Она становится общей.
Артём берёт вилку, делает первый укус. Смотрит на меня с лёгким удивлением и вдруг начинает есть жадно, с аппетитом. Половина тарелки исчезает за считанные минуты.
— Очень вкусно, — произносит, и в голосе слышится неподдельность.
Я улыбаюсь, наблюдая, как он доедает последнюю ложку.
— Вижу, голодный был.
— Да, — он отставляет тарелку. — Давно никто так не готовил. Домашнюю еду сложно забыть.
Я невольно улыбаюсь шире.
— Значит, надо чаще вспоминать.
Он задерживает на мне взгляд чуть дольше, чем нужно. В глазах нет ни давления, ни хищности — только тихое, неожиданное тепло.
— Ты не только еду принесла в этот дом, Юля, — произносит он.
— А что ещё? — спрашиваю спокойно.
— Уют. Спокойствие. Жизнь.
Молча накладываю ему вторую порцию и пододвигаю тарелку ближе. Он удивляется, но берёт вилку и продолжает. На этот раз ест иначе — медленнее. Словно не голод утоляет, а пробует, разбирает вкус.
— Уже не голодный волк, а гурман? — шучу, садясь напротив.
Он делает паузу, прожёвывает, смотрит пристально.
— Когда еда такая… можно позволить себе притормозить.
Оглядываю квартиру. Белые стены, строгие линии мебели, холодный блеск стекла и металла. Слишком идеально, слишком пусто. Но сейчас запах курицы и картошки впитывается в воздух, перебивает аромат бетона и дорогих свечей. И эта стерильная квартира вдруг становится ближе к дому.
— Особенно если её приготовила не кухарка, а ты.
От его голоса по коже проходит лёгкая дрожь. Он не флиртует. Не играет. Просто констатирует факт.
— Мне не сложно, — пожимаю плечами. — Я всегда готовила. Сколько себя помню.
Он смотрит. Не перебивает. Только слушает. А это — редкость.
— Мама умерла, когда мне было пять.
Говорю спокойно, но внутри будто ногтём проводят по старому шраму.
— Уже лет с семи я стояла у плиты. Сначала помогала, потом — сама.
Молчу. Пару секунд. Чтобы сглотнуть то, что всё равно царапает.
— Отец всё время был на совещаниях. Стая, дела, советы. Ему было не до меня.
Снижаю голос. Смотрю на ладони. На линию пальцев.
— Кухня стала единственным местом, где я могла быть нужной. Хоть кому-то. Хоть как-то.
Поднимаю глаза. А он молчит. Не жалеет. Не давит. Но в этом молчании есть что-то другое. Не пустота. Принятие.
— Ты её помнишь? — голос Артёма ровный, но в нём мягкость. Осторожность. Как будто боится задеть, раскрошить.
— Фрагментами, — отвечаю, не встречая его взгляда. — Но этого достаточно.
И снова возвращаюсь туда. В ту тишину, где она исчезла, а я осталась.
— Отец тогда… закрылся. Ушёл в работу, в стаю, в переговоры. Она была для него всем. А когда её не стало — будто и меня не стало тоже.
Сцепляю пальцы в замок, стискиваю до боли.
— Я жила сама по себе. Школа. Подруги. Ранняя самостоятельность. Всё вроде было.
Статус. Популярность. Первый среди мальчишек. А потом — Олег. Он. Я. Мы выбрали друг друга.
Он ставит бокал так тихо, что я едва уловила звук. Будто боится, что звон стекла нарушит хрупкую тишину.
— Я был женат, — произносит он просто.
Я не шевелюсь. Не задаю вопросов. Жду.
Он смотрит в стол. Пальцы сцеплены, суставы белеют. Голос ровный, но слишком — будто каждое слово даётся через боль.
— Оля ждала ребёнка, — наконец продолжает он. — Мы почти никому не сказали. Даже в стае знали единицы. Хотели тишины.
В груди у меня всё сжимается. Я чувствую, куда он ведёт.
— Один из чужих решил, что может позволить себе больше, — в его голосе срыв. Глухой, тяжёлый.
— Альфа Востока, — выдыхаю.
Он кивает. И воздух вокруг становится холоднее. В памяти всплывают слухи, которыми тогда жила каждая стая. О Чернове, о бойне, о том, что он озверел и рвал всех подряд. Но никто не говорил — из-за чего.
— Я отказал, — Артём произносит коротко. — И потом была охота.
Поднимает взгляд, и в нём — волчья ярость. Но дальше голос снова падает, становится низким, почти неразборчивым:
— Оля не кричала. Он знал, как сделать быстро. Тихо.
Запах железа будто наполняет комнату. Я моргаю, но не прогоняю это видение.
— Он убил её, — говорит Артём. — Врачи чудом спасли эмбрион.
Я резко вдыхаю.
— Как?.. — голос срывается.
— Это была первая неделя, — отвечает он, и пальцы у него дрожат. — Только-только. Она ещё сама не привыкла к этой мысли. Но они успели. Взяли клетки. Поместили в лабораторную среду. Поддержали гормонами. И ждали.
Его взгляд цепляется за мой.
— Всё это время я думал: ради чего жить? Ради кого держаться? И ответ был только один — ради него.
Я слышу, как кровь стучит в ушах. Понимаю, к чему он ведёт, но страшусь вслух.
— Теперь ты, Юля, — он произносит это глухо, будто сам не верит, — вынашиваешь моего ребёнка. Ее ребёнка. Нашего.
Слова падают тяжело, будто камни в воду. Но они меня не топят — наоборот. Я чувствую, как внутри поднимается дрожь. Как запах кухни — еда, специи, вино — отступает, уступая место другому: теплу, почти домашнему.
Я тянусь к нему. Просто кладу ладонь поверх его руки.
— Теперь он твой сын. И мой, — шепчу.
Артём зажмуривает глаза. Словно впервые за долгое время позволил себе вдохнуть полной грудью.