Забираю документы. Выписку отдам своим — пусть прошерстят всё: каждую строчку, каждую цифру, каждый анализ. Мне всё равно, кто здесь мнит себя специалистом — я не доверяю этим людям ни на грамм.
Открываю электронную карту — и будто удар в виски. Резко. Чётко. Прописанный препарат: седатив третьей группы.
Не базовый. Не успокоительный для снятия стресса. Этот вводят самцам. Тем, кто сорвался. Кто потерял контакт с волком. Кто опасен для себя и окружающих.
Но не самке. И тем более — не беременной.
Я поднимаю взгляд. Медленно. Врач за столом втягивается в кресло, будто старается исчезнуть.
— Вы вообще понимаете, что сделали? — голос тихий, но режет под кожу. Не вопрос. Приговор.
Он захлёбывается словами, покрывается пятнами.
— Препарат был… в допустимой дозировке… всё по протоколу… господин Чернов…
— Вы ввели седатив волчице, — перебиваю жёстко, каждое слово — как отрез.
— Беременной. В состоянии потери. В уязвимости. Внутри неё — моя кровь. А вы влили ей яд.
Он замирает. Понимание доходит, но уже поздно
— Такой уровень седатива глушит не только тело, — говорю глухо. — Он подавляет зверя. Рвёт связь. Оставляет её пустой и беззащитной.
Пауза. Перед глазами — картина, от которой выворачивает: коридор; Юлия выходит; ноги дрожат; ступени; пустота; падение; удар; кровь на бетоне. И тишина.
Пальцы сжимаются в кулак, суставы белеют. Волк внутри поднимается, бьётся, рвётся наружу. Я удерживаю. Пока.
— Вы понимаете, что будет, если она встанет? — спрашиваю тихо. Ровно. Но в каждом слове сталь.
Он молчит.
— Поэтому она под наблюдением… — врач старается говорить спокойно, но голос срывается. — Завтра мы снизим дозу. Всё под контролем…
Я делаю шаг — и этого хватает, чтобы он замолчал. Смотрю прямо, не отрывая взгляда, пока он не опускает глаза.
— Нет, — произношу низко. — Не завтра. Сегодня. Я забираю её сейчас. И молитесь, чтобы она выкарабкалась.
Он застывает. Бледнеет. Дышит тяжело. Всё понял.
— Потому что если с ней что-то случится… этой клиники не будет. Ни названия. Ни стен. Ни тебя.
Разворачиваюсь. Дверь хлопает, стекло дрожит в раме. Шаги быстрые, злость кипит, толкает изнутри. Она живая. Она требует выхода.
Иду к палате — и вдруг замираю.
У стены — силуэт. Хрупкий, будто нарисованный тенью. Спина согнута, плечи подрагивают. Пальцы вцепились в поручень так, что костяшки побелели. Она держится — не стоит, а висит на нём, как на последней опоре.
Юлия.
Пытается выпрямиться, но колени дрожат, подламываются. Дыхание сбивчивое, короткое. Всё её тело не живёт, а трепещет, будто от каждого движения может развалиться.
— Чёрт… — вырывается из груди. Голос срывается, низкий и хриплый. Не приказ, не рык — сжатый до предела крик боли, страха и ярости.
Рвусь вперёд. Два шага, третий — и она уже соскальзывает вниз, теряет опору. Успеваю подхватить. Её тело — лёгкое, как пустая оболочка, дрожит в руках мелкой судорогой. Лоб ударяется в мою грудь, дыхание горячее и рваное. Ни слова, ни звука — она слишком слаба даже для стонов.
Держу крепко. Внутри всё горит. Волк рвётся наружу, требуя разорвать тех, кто довёл её до этого. Но я вжимаю злость в себя. Сейчас главное — она.
Выношу. У входа ждёт машина. Дверь открыта. Укладываю её осторожно, как хрустальную: поддерживаю спину, держу за талию, пристёгиваю ремнём, накрываю пледом, поправляю подголовник. Всё точно. Без права на ошибку.
Она бледная, как снег. Цвет ушёл с лица, губы обескровлены. Только глаза — стеклянные, полузакрытые.
Минуту назад она ещё держалась. Пыталась идти, говорить. А теперь — отключилась. Голова упала на плечо. Пустота.
Я сжимаю челюсть, достаю телефон.
— Громов, — отвечает сразу.
— «МедАрт». Нужна вся информация. Владельцы, главврач, поставки, лицензии, кто прикрывает, кто подписывал протоколы. Каждый.
Пауза. Он понял.
— Срок?
— Вчера, — отрезаю. И сбрасываю.
Глушу двигатель. Просто сижу рядом. Слушаю, как она дышит. Тихо, сбивчиво. Но дышит. Сейчас это единственное, что имеет значение. Всё остальное будет потом. Главное — она живая.
А значит — будет спасена. Я позабочусь. Лично.
Телефон кладу в подстаканник. Смотрю на неё. Юлия почти не двигается. Точнее, двигается — грудная клетка едва заметно поднимается и опадает. Но сердце бьётся. Я слышу ритм, ловлю его, держу в себе.
Медленно набираю второй номер. Машина уже покидает стоянку.
Один гудок. Ответ быстрый.
— Павел Валентинович, это Чернов. Нужна помощь. Срочно.
— Слушаю, Артём.
— Омега. Беременна. Мой ребёнок. В крови — седатив. Доза неизвестна. Состояние нестабильное. Мы в пути.
На том конце — тишина. Потом сдержанный выдох. Не шумный — напряжённый.
— Встречу вас у дома. Комнату подготовим. Аппаратура будет на месте. Осмотрю сразу.
— Сделайте всё, что потребуется.
— Уже выхожу.
Сбрасываю вызов. Пальцы постукивают по кожаной обивке, будто ловят её дыхание, пытаются удержать его ритм.
Она держится. Но на грани. Теперь всё зависит от нас. Машина въезжает во двор. Ворота распахиваются плавно, бесшумно. Всё так, как должно быть.
Это мой дом. Моя территория. Здесь я контролирую каждый шаг. Каждый вдох. У крыльца уже ждёт медсестра. В форме, с планшетом. Ни одного лишнего движения, ни слова.
Выходя, подхватываю Юлю на руки. Никому не позволю прикоснуться. Она — только в моих руках.
Её кожа горячая, пальцы дрожат, будто от холода. Она почти не ощущает, что я её держу.
Комната готова. Просторная, светлая. Ни острых углов, ни запаха больницы.
Постель — плотное, чистое бельё. Аппаратура оживает только тогда, когда я сам укладываю её на матрас. Аккуратно. Медленно. Так, как будто держу не тело, а тонкую грань между жизнью и смертью.
Мы с Климовым уходим в кабинет. Дверь за нами закрывается плотно, глухо. Без слов. Без пауз. Только факты.
Я швыряю папку на стол.
Климов молча разворачивает документы, быстро просматривает страницы. Его пальцы уверенно, почти хищно выцепляют нужное. Он замирает.
— У неё уже был выкидыш, Артём, — голос ровный, но под ним звенит сталь. — И это не просто омега. Это самка с тонкой репродуктивной системой и крайне хрупкой психикой. У неё нестабильный гормональный фон. Любой удар по связи — смертелен.
Он поднимает глаза. Взгляд прямой, острый.
— Ты знал, на каком сроке?
— Нет. Только то, что ребёнок не выжил, — отвечаю жёстко.
— Пятый месяц. Артём, это уже сформированный плод. Не эмбрион. Волчонок. Он уже включён в биоритм матери: реагирует на её эмоции, синхронизирует дыхание и сон, держится за её зверя. Это не просто ребёнок. Это часть её инстинкта.
Я сжимаю кулак. Суставы хрустят.
— После потери на таком сроке… — Климов делает паузу, подбирает формулировку. — Омеги редко выживают. Их психика рвётся вместе с телом. Разрыв связи ломает зверя. И чаще всего — насовсем.
Теперь он смотрит не как врач. Как самец, который видел слишком много смертей. В его взгляде — злость и холод.
— Ты хочешь сказать… — мой голос тише шёпота, но он колет, как лёд. — Ей вкололи седатив. Как это на неё повлияло?
Седатив. Третья группа.Доза ударная. Без тестов.
Климов задерживает дыхание. Потом откидывается в кресле, складывает ладони на стол. Его голос остаётся ровным, но в нём проступает металл:
— Это значит, что они заглушили её зверя. Омегу, которая только начинала стабилизироваться. Седатив этой группы давит не тело — он давит связь. Он делает самку пустой, выжигает всё, что оживает.
Я медленно поднимаю взгляд. В висках стучит, челюсть сводит от злости.
— Беременность? — выдавливаю.
Климов не сразу отвечает. Секунда — и только потом:
— Чудо. Подсадной эмбрион должен был погибнуть сразу. На такой дозе — стопроцентный выкидыш. Но он удержался. Не физиологией — чистым инстинктом.
Он смотрит прямо. Жёстко.
— Но цена… её психика. Омеги после таких вмешательств почти не возвращаются. Разрыв связи ломает их изнутри. И это может случиться в любой момент.
Я сжимаю кулак так, что суставы трещат. Перед глазами — не буквы, а её лицо. Бледное. Пустое. Но живое. Пока.
— Ещё бы сутки, — голос Климова глухой. — И ты бы не успел. Она просто не проснулась бы. Ни она. Ни волчонок.
Слова падают на меня тяжело, как камни. Я не отвечаю.
Внутри — не пульс. Внутри — стук. Глухой, мерный, как набат по мёртвому воздуху.
Это не адреналин. Не страх. Это гнев. Холодный, вязкий, тёмный, как густая кровь, что застывает в венах.
— Чёрт, — вырывается сипло. Воздуха мало, будто горло перехватили.
Сжимаю ручку так, что пластик не выдерживает. Треск рвётся наружу. Хрупкая оболочка ломается, крошится в ладони, осыпается мелкими осколками на стол. Вся моя злость — в этом щелчке.
— Если бы я опоздал… если бы не этот звонок… — губы сами выталкивают слова.
Климов делает шаг к двери. Тяжёлый, размеренный. Останавливается, оборачивается.
— Сейчас главное — вывести остатки препарата. Постепенно, маленькими дозами. Без резких шагов, без стресса, — голос Павла становится твёрдым.
Он смотрит прямо, не отводя глаз. Это уже не просто врач — это мужчина, который говорит без права на возражение:
— Она под моим контролем. Потом реабилитация. И главное: рядом с ней не должно быть никого, кто не понимает, через что она прошла.
Я киваю один раз. Коротко. Как подпись под приказом.
— Всё будет по моим правилам, — произношу тихо, но так, что спорить невозможно.
Климов уходит. Дверь закрывается мягко, почти беззвучно. Но у меня в ушах всё равно звенит. Не от его слов. От мысли, что мы стояли на краю — и я мог не успеть.