Глава 1

Бобби Стэнсфилд поймал волну, и на короткое мгновение мир оказался в его руках. Доска под ногами подпрыгивала и взбиралась ввысь, а вместе с ней взлетело и сердце. Вечерело, утомленное солнце склонилось за пальмы, по поверхности моря побежали золотые танцующие тени. Последний вечерний бурун, и, кажется, он будет сегодня лучшим.

Словно птица-мститель, Бобби планировал на пляж, согнув тело в классической для серфинга позе, и пока он летел к песку, душа его тоже парила – благодарная за этот день и за его красоту. В жизни Бобби таких моментов было немного, и в свои тринадцать лет мальчик уже научился распознавать их.

Теперь волна почти что спала. Бобби намеревался использовать ее до конца с шиком. Почувствовав, как иссякает энергия доски, он изогнул дугой спину, напряг ноги, а затем с криком, похожим на прощальный, ринулся в бледно-голубое небо Флориды. Тело Бобби очутилось в объятиях хаоса, а в глазах рассыпался сумасшедший калейдоскоп объемных красок. Небо, скользящие облака, розовая пляжная кабинка, пузырящаяся, как шампанское, вода сменилась теплой темнотой под волнами Норт-Энда. Несколько секунд Бобби несся по воле течения, уверенный, что его не подведут сильные руки и ноги, принимая удары откатывающихся назад волн. Он ощутил на своей груди жесткий песок, стук в ушах от растущего давления – и вот он уже плыл вверх, чтобы вновь вернуть себе тот мир, который он совсем недавно покинул. Бобби вырвался на поверхность. Фантазии уступили место реальности.

Этот путь он проделывал тысячи раз. Сотня ярдов по еще теплому песку, еще сотня – по выцветшему пляжному настилу к пузырящемуся гудрону дороги. Иногда он этот путь проделывал со смехом и шутками – если возвращался домой с другими серфингистами, у которых из-под мускулистых, бронзовых от загара рук свисали доски, а покрытые пятнами соли волосы трепал и ерошил поздний летний бриз. Сегодня, однако, Бобби был один, и это его радовало. Скоро он вернется в огромный, пульсирующий энергией дом, с урчанием и скрежетом двигателей его непрерывной, напряженной деятельности, от которой невозможно было ни отвлечься, ни убежать. Бобби забрался на велосипед, небрежно перебросил доску под мышку и покатил по бульвару Норт-Оушн.

У величественных ворот особняка он неожиданно решил изменить свой маршрут. Почему-то захотелось еще разок взглянуть на волны. Иногда можно по небу, по бризу, по поведению ныряющих пеликанов предсказать, какой будет прибой на следующий день. Поэтому, оставив доску и велосипед, как обычно, в просторном гараже, Бобби скользнул вдоль стены огромного дома в сторону волнореза, который защищал особняк от непредсказуемого моря.

В его маршрут входил кабинет отца – круглая комната, пристроенная к дому в постмизнеровском стиле. Бобби но привычке бросил быстрый взгляд в окно. Все в семье благовели перед производящим внушительное впечатление сенатором. Все, за весьма примечательным исключением матери. Иногда отец здесь надиктовывал речь перед большим письменным столом с тумбами, снисходительно выговаривая зычным голосом высокопарные банальности и в высшей степени удовлетворенно улыбаясь в предвкушении реакции какой-то будущей аудитории. Или же он смотрел бейсбол, с удовольствием потягивая из толстого хрустального бокала в правой руке темно-янтарный бурбон, который любил пить вечерами. Изредка, царственно положив ноги на скамеечку с гобеленовой подушкой, со смятым номером «Уолл-стрит джорнэл», покоящимся на его все еще поджаром животе, он смачно похрапывал в кресле, обитом потертым мебельным ситцем. Сегодня, однако, занятие у него было совершенно иного рода. Он занимался с кем-то любовью на диване.

Бобби Стэнсфилд замер, а его светло-голубые глаза на мальчишечьем лице чуть не вылезли из орбит. Вопрос «что делать?» не возник ни на мгновение. Не каждый день сыну доводится видеть отца за таким занятием, и Бобби не собирался упускать ни миллисекунды этого зрелища. В нем боролись противоречивые чувства – страх, возбуждение, любопытство, отвращение: они переплелись, как две непристойные фигуры на диване в кабинете. Бобби был в ужасе, однако юношеская любознательность прочно удерживала его на месте.

Сенатор Стэнсфилд был явно не Рудольф Валентино. Он занимался любовью с той же осторожностью, мягкостью и изощренностью, которые всегда были характерны для его чрезвычайно успешной политической карьеры. Это была фронтальная атака, позиция с четко выраженной задачей; все более тонкие оттенки чувств были отброшены. Горячий влажный воздух выносил раздражающие звуки половой активности из открытого окна и неловко смешивал их с другими звуками наступающего во Флориде вечера – тихим шипением поливальных машинок на газонах, приглушенным грохотом прибоя – и были для Бобби, пожалуй, самым неприятным аспектом во всем этом удивительном деле. Никто не подготовил его к этому на школьном дворе, где «правда жизни» была так же доступна, как выпивка и сигареты.

Кто же, черт побери, эта девушка? Ответ подсказали длинные загорелые ножки. Белые туфли, рискованно оставленные на ногах, подкрепляли вывод. Это была Мэри Эллен. Без сомнения. Горничная матери. Боже! Бобби бросило в жар и холод, когда в его мозгу лихорадочно пронеслись мысли о последствиях. Во-первых, вопрос об интиме с наемной прислугой. Второй, и гораздо более удручающий вопрос – о ревности. В понимании Бобби Мэри Эллен обладала всеми достоинствами прекрасного ангела, и Бобби был не на шутку влюблен в нее. Она была веселой, яркой и жизнерадостной – то есть имела все те качества, которых столь явно не хватало его трем плосколицым сестрам, – и Бобби менее всего ожидал увидеть ее под собственным отцом на диване.

Бобби наблюдал за ними, как зачарованный. Ни любовник, ни любовница не посчитали нужным снять одежду. Ярко-зеленые поплиновые брюки отца свободно болтались на уровне колен, а рубашка цвета морской волны, от братьев Брукс, по-прежнему прикрывала верхнюю часть его могучего торса. Мэри Эллен также не тратила времени на раздевание, – через широко распахнутое окно Бобби видел белое хлопчатобумажное форменное платье, задранное до талии, и даже разглядел хлопчатобумажные карамельно-розовые полосатые трусики. Бобби вновь охватило отвращение, однако кровь Стэпсфилдов подсказала ему, что пристальное наблюдение за этой сценой может дать ему некие преимущества. Эмоции могу быть рассмотрены позднее. Сейчас же главное – уловить действие.

И тут, совсем неожиданно, на него, словно приливная волна, обрушилась эта мысль. Мать! Известно ли об этом матери? Как же, Господи, она поступит, если узнает об этом?

Но пока Бобби мучительно разбирался с мыслями о матери, возня на диване подошла к заключительной фазе. Мельтешащие конечности любовников закрутились, как в водовороте, последовало бешеное убыстрение темпа. Неожиданно ноги Мэри Эллен как бы потеряли координацию и пустились в диком ритме молотить воздух, трястись, дергаться и вибрировать от охвативших ее конвульсий. Наконец отец словно отключился – рухнул, обессиленный, точно марионетка, у которой внезапно перерезали веревочку.

Бобби – невольному наблюдателю, свидетелю отцовской неверности, обманувшемуся в той Мэри Эллен, которая жила в его мечтах, – показалось, что в это короткое мгновение детство его ушло навсегда.

* * *

Бобби угрюмо смотрел на стеклянную поверхность моря, расстилавшуюся за отутюженными газонами. Было лишь одиннадцать часов, но солнце уже диктовало свои условия красавице Палм-Бич, своей рабыне и любовнице. Легкий утренний бриз спал, и ленивым пеликанам, которые до этого легко парили в воздушных течениях, теперь приходилось бороться за свою добычу. Во влажной жаре только они проявляли признаки какой-то деятельности. Сам Бобби лежал на покрытом белым полотенцем шезлонге, и южное солнце покрывало его юношеское тело медово-коричневым загаром. Из транзисторного приемника рядом с ним доносилось пение Конни Фрэнсис.

Отношение Кэролайн Стэнсфилд к прямым солнечным лучам было прямо противоположным. Оберегая свою нежную, белую, словно лилия, кожу, она сидела под огромным парусиновым зонтом кремового цвета, недоступная для лучей, вызывающих морщины. Ее неприязнь к солнечному свету считалась в семье некой причудой, и остроты на этот счет были допустимы, Кэролайн обычно присоединялась к этим, в общем-то, традиционным шуткам на свой счет, и когда в семье осторожно посмеивались над нею, ее мелкие и четкие черты лица освещала одна из ее улыбок. Во многих отношениях эта склонность оставаться в тени символизировала ее роль в семье Стэнсфилдов. Считалось общепризнанным, что быть центром внимания – удел общительного, дружелюбного сенатора и, в меньшей степени, шумных детей. Однако это не роняло несомненного авторитета Кэролайн. Когда Кэролайн Стэнсфилд говорила, что случалось не часто, все слушали, и никто не мог объяснить точно, почему. Была ли тому причиной родословная, тянувшаяся из восемнадцатого века? Или то, что ей принадлежало довольно значительное количество акций Ай-би-эм? Или спокойная, неоспоримая уверенность ее аристократического голоса? Никто этого не знал. Однако было несомненно: это не имело никакого отношения к ее физической привлекательности. Возможно, когда-то внешность ее была «приятной» – таким эвфемизмом пользуются богатые и знатные для обозначения внешности, которую менее удачливые люди называют «простой», – однако годы взяли свое. Широкие, отлично приспособленные для деторождения бедра сработали нормально, однако шестеро детей – причем двое, как Макбет, были извлечены «до срока из утробы материнской», с помощью кесарева сечения – не способствовали улучшению фигуры. Следствием кормления грудью, как того требовала религия от матери – источника всего сущего, стал огромный и бесформенный бюст. Короче, в качестве объекта сексуального влечения Кэролайн Стэнсфилд оставляла желать много лучшего, и в результате сенатор Стэнсфилд перед каждым исполнением супружеского танца плодородия со своей несоблазнительной, но феноменально влиятельной женой всегда требовал стакан водки; нынче же он вовсе избегал ее спальни. Большинство людей и не догадывались, что сама Кэролайн предпочитала именно такой порядок вещей.

Всю эту знойную ночь Бобби терзали сомнения по поводу его дальнейших шагов; различные стороны его характера конфликтовали друг с другом. Отчасти он был убежден, что делать ничего не надо. Сердца болят только из-за того, что видят глаза и повторяют языки. Это знают все. Промолчав, он избавит мать от боли и сохранит у нее веру в отца. С другой стороны, быть может, его долг – сообщить обо всем матери. Возможно, если она узнает о внебрачной связи сенатора, то сможет пресечь ее в зародыше, до того, как замаячат такие чудовищные перспективы, как развод или разъезд. Однако в эмоциональном уравнении была еще одна составляющая, та, которая жила в крови мальчика и которую мог учитывать только Стэнсфилд. Впервые в жизни Бобби получил возможность воспользоваться тем, к чему был предрасположен генетически. Властью. Стэнсфилды упивались ею в течение столетия. Они боролись за нее, они молились на нее, ставили ради нее на карту все и никогда не пресыщались ею. Сенат, верховный суд, высокие правительственные учреждения осыпали своими служебными привилегиями поколения амбициозных, коварных Стэнсфилдов. От них ускользало только президентство, и, ворочаясь ночью в своих постелях, все члены семьи, достойные своего имени, беспрестанно мечтали об этой вершине власти.

Нельзя было отрицать того, что в руках Бобби теперь находится рычаг власти. Наконец-то у него появилось какое-то преимущество перед могущественным отцом. Однако и тут возникала дилемма. С одной стороны, он тринадцать лет был вынужден мириться со свирепой тиранией, бездумной жестокостью, проявляемой почти что походя, с презрением и унизительными наказаниями, которым подвергался в тех случаях, когда он, старший сын, не оправдывал безудержного честолюбия беспринципного сенатора. В этом плане месть казалась уместной и даже страстно желаемой. Но в то же время и несмотря на бесспорное преимущество положения, в котором оказался Бобби, он вовсе не испытывал от этого радости. Хорошо, пусть его отец – бесчувственный и въедливый надсмотрщик, но, тем не менее, он остается весьма внушительной фигурой, и Бобби страшно гордился им. Как это ни странно, происшедшее на самом деле ни на йоту не подорвало уважения к отцу. Как раз напротив. В конце концов, заниматься любовью с роскошной двадцатилетней девицей через две недели после своего шестидесятилетия – это тебе не козел начихал.

Теперь о Мэри Эллен. О Мэри Эллен, которая могла зажечь Бобби, как свет включить, грациозно, словно манекенщица, двигаясь по комнате. Забавная, добрая Мэри Эллен, которая заставляла Бобби смеяться и смеялась над жизнью сама. Неожиданно ее положение в доме стало не столь уж надежным. Отчасти Бобби это было небезразлично. Он с трудом заставил себя выкинуть эту мысль из головы. Стэнсфилды были запрограммированы на то, чтобы управлять своими чувствами. Им следовало ценить такое качество, как твердость. Их сердцам было позволено страдать за Америку, за бедных, за слабых, за голодных, однако друг, оказавшийся в беде, попадал в конец этого списка приоритетов. Плохо, что людям бывает больно. Людям всегда бывает больно. И ему бывало больно. Главное то, что в его руках – власть, а его учили, что властью надо пользоваться. Главный вопрос заключался лишь в том, как ею пользоваться.

И поскольку жесткий человек в Бобби Стэнсфилде боролся с мягким человеком, мальчик беспокойно завозился в своем чрезвычайно удобном шезлонге, ощутив впившиеся в бока шипы дилеммы. И тут, совсем неожиданно, пришло решение. Оно пришло само собой. Такова жизнь. Полчаса размышляешь, когда вставать из постели, а затем с удивлением обнаруживаешь, что ты уже сбросил одеяло. Бобби щелкнул выключателем транзисторного приемника, и Конни Фрэнсис, умолявшая своего любимого быть более чутким, смолкла на полуслове.

– Мама, я хотел тебе кое-что сказать.

Кэролайн Стэнсфилд подняла бесстрастное, невозмутимое лицо. Разговоры, которые начинаются с такой фразы, обычно содержат малоприятные новости. Вмятина на машине, пробоина на лодке, уязвленная гордость? Мало чем можно было расстроить Кэролайн, нельзя уладить лишь немногие вещи. Таково было одно из преимуществ принадлежности к клану Стэнсфилдов. Возможно, наиболее важное.

– В чем дело, дорогой?

Бобби заговорил как можно серьезней – таким тоном сообщают о неблагоприятных предварительных итогах голосования.

– Мама. Я много думал, говорить ли тебе об этом. Мое положение довольно неприятное, и я не хотел бы выдавать отца…

Он неуверенно замолк.

Кэролайн Стэнсфилд внутренне содрогнулась. Диапазон возможных катастроф резко сузился. Похоже, эта новость приведет ее в смятение, а из всех чувств на свете это Кэролайн испытывала реже всего и ненавидела больше всего.

– Знаешь, Бобби, есть такие вещи, о которых лучше всего промолчать.

Бобби переступил ту черту, за которой не было пути назад.

– Мне кажется, ты имеешь право знать, что у отца роман с Мэри Эллен.

На лице Кэролайн Стэнсфилд отразилась борьба между болью и отвращением. Однако расстроила ее не сама новость. Она представляла не больший интерес, чем вчерашний холодный картофель. Супруг волочился за смазливыми служанками уже многие годы. Некоторые из них даже сочли необходимым отказаться от места, разумеется, без разъяснений причины своего ухода. Сохраняя молчание, Кэролайн фактически потворствовала сенатору. И действительно, такое положение вещей вполне устраивало ее. В плане чувств Фред Стэнсфилд оставался ребенком. Его сексуальные похождения были взрослым выражением детской тяги к конфетам, поглаживанию по головке, мамочкиному поцелую на ночь. Секс и голоса избирателей были для него способом поддержать форму, убедиться в том, что его по-прежнему любят, – и в обоих случаях он отдавал предпочтение скорее количеству, чем качеству. Конечно же, Кэролайн знала все о Мэри Эллен. Девушка ей даже импонировала. Полная энергии, со стремлением добиться успеха в жизни. Вполне естественно, что она позволила соблазнить себя сенатору, мужчине, символизирующему собою те деньги и славу, которых она жаждет, но не надеется иметь.

Нет, ужасало то, что дело теперь открылось, а это совершенно недопустимо; значит, необходимо будет что-то предпринять.

Тем временем приходилось как-то реагировать на непосредственно вставшую перед ней проблему. Необходимо соблюсти внешние приличия. Кэролайн удалось выдавить из себя неестественный смех, сопроводив его веселым, снисходительным выражением лица.

– О, ну что ты, Бобби. О чем ты? Откуда у тебя такие мысли?

Наверное, подметил пылкие взгляды? Видел, как Фред заигрывает с Мэри Эллен в коридоре?

Бобби глубоко вздохнул и с трудом выговорил:

– Я видел, как они занимаются любовью на диване в его рабочем кабинете.

Всю жизнь Кэролайн Стэнсфилд представляла бесконечную программу подготовки к тому, чтобы наилучшим способом выходить именно из подобных неблагоприятных ситуаций. В разреженной атмосфере на вершине социальной пирамиды, где она существовала, эмоции было необходимо преодолевать, подавлять и контролировать. Люди, подобные ей, всегда сохраняют хладнокровие, потому что столь умело обучены скрывать свои чувства.

Поэтому Кэролайн просто произнесла:

– О Боже!

«Гусеницы съели лимонное дерево. О Боже!», «Городской совет отказывается внести изменения в проект пляжных кабинок. О Боже!». Бобби ожидал любой реакции – только не такой. Выражаясь фигурально, он мчался на всех парусах – и на полном ходу – и вдруг попал в полосу мертвого штиля великолепного равнодушия своей матери.

Говорить больше было не о чем.

– Я просто думал, что тебе следует знать об этом, – нерешительно добавил Бобби, пытаясь скрыть свое замешательство.

Похоже, мир оказался гораздо более сложной штукой, чем он себе представлял.

Мэри Эллен смутно догадывалась, что несколько банально примерять одежду хозяйки, однако не принимала это в расчет, поскольку была в достаточной мере мечтательницей. Во всяком случае, такую возможность она рассматривала как одно из преимуществ своей работы. Для Мэри Эллен, которая любила блага этой жизни – особенно дорогие вещи, – платяной шкаф Кэролайн Стэнсфилд с кондиционированным воздухом для защиты одежды от вездесущей плесени Палм-Бич был поистине волшебным местом. Укутавшись с ног до головы в длинную шубку из выращенной на ферме норки, она сделала шаг назад, чтобы полюбоваться эффектом в большом зеркале.

У нее был тот же размер, что у Кэролайн Стэнсфилд, однако в случае с норкой это не играло роли. Другое дело – бальные наряды. Там важны точные размеры, и Мэри Эллен знала, что миссис Стэнсфилд никогда не обходилась меньше чем тремя примерками «У Марты», в шикарном магазине на Уорт-авеню, где она покупала многие вечерние туалеты. Впрочем, норка – это не столько одежда, сколько средство самоутверждения, а данная норка была весьма солидным средством самоутверждения, гораздо более демонстративным, чем любое поступление из банка. Мэри Эллен плотно обернула шубку вокруг 'себя и, прижав мягкий, теплый мех к узкой талии, сделала пируэт, поворачивая из стороны в сторону свою головку с длинными черными волосами и изучая производимый при этом эффект. Он солнца, нещадно льющего лучи на горячий песок, на улице столбик в градуснике подбирался к восьмидесяти пяти, однако в спальне миссис Стэнсфилд температура держалась строго на семидесяти градусах, и прохладный воздух из автономного кондиционера в шкафу обдувал Мэри Эллен, пока она экспериментировала с мехом у зеркальной дверцы.

Господи, она была счастлива. Все у нее получалось. Она любила свою работу. Огромный, неуклюжий старый дом с его мизнеровской архитектурой, драгоценностями, слугами, экзотической пищей, постоянными вечеринками, машинами и веселыми шоферами, знаменитыми гостями, сверкающим огромным бассейном, с обожающими взглядами хозяйских сыновей, нестрогой хозяйкой, сенатором… Сенатор Фред Стэнсфилд. Его семя – внутри нее. Этот всемогущий человек, который обедает в Белом доме, возглавляет сенатскую комиссию по внешней политике, – что бы это ни означало, – который появляется на обложке журналов «Тайм» и «Ньюсуик». Что с того, что он старше ее втрое? Ее всегда влекло к пожилым мужчинам, к их жизненной мудрости, искушенности, к надежности, которую они олицетворяют.

Тело Мэри Эллен затрепетало от сладкой мысли о любовнике, и она еще плотнее укуталась в шубку. Вот бы раздеться догола, чтобы теплой кожей ощутить ласковый мех. Вот было бы здорово. Заниматься любовью с сенатором в норковой шубке его супруги. Мэри Эллен на какую-то долю секунды замешкалась. Не лгал ли Фред Стэнсфилд, когда говорил, что у них с женой существует «взаимопонимание», и она действительно не возражает против того, чтобы он занимался любовью с ее горничной? Это казалось довольно странным, но ведь у таких людей все иначе. Восхитительно, потрясающе иначе. Они настолько богаче всех остальных. Мэри Эллен с усилием отбросила сомнения. Она не любила причинять людям боль и поверила сенатору, когда он убеждал ее, что все в порядке. Так было гораздо удобнее. Она была в безопасности. В безопасности на своей прекрасной работе – могла находиться в самом центре той жизни, о которой всегда мечтала, причем она оказалась в роли не наблюдательницы, а участницы. В каком-то смысле именно она была женой сенатора, и эта меховая шубка принадлежала действительно ей.

Вновь Мэри Эллен обожгло пламя чувственности. Она решила позволить себе расслабиться… совсем чуть-чуть. По-прежнему глядя на себя в зеркало, Мэри Эллен распахнула шубку. Ноги у нее были красивые – очень красивые. Она медленно подняла доходившую до колен белую юбку форменного костюма и обнажила хлопчатобумажные трусики, которые были полным контрастом черным чулкам и коричневому меху. Левой рукой Мэри Эллен высоко задрала юбку, а правой стянула трусики до середины бедер, наслаждаясь визуальным эффектом того коллажа, который создала.

– Тебе нравится эта шубка, Мэри Эллен? Голос принадлежал Кэролайн Стэнсфилд, стоявшей в дверях спальни. Ее вопрос был простым и прямым. В нем не слышалось никакого раздражения. Совершенно. Казалось, будто ее действительно интересует, понравилась ли ее шубка Мэри Эллен.

Мэри Эллен ощутила, как на нее накатила волна ужаса. От острого смущения ее щеки залила розово-алая краска.

– О, миссис Стэнсфилд, мне страшно жаль. Мне, конечно, не следовало… Но она такая красивая. У вас все вещи такие красивые.

Я с удовольствием подарю ее тебе, Мэри Эллен.

– Что?

– Шуба твоя. Я бы хотела, чтобы она осталась у тебя. В качестве подарка.

Мэри Эллен подумала, не сыграло ли воображение каким-то причудливым образом с ней дурную шутку. Наверное, миссис Стэнсфилд оскорбляет ее, орет, чтобы она сняла шубку, а в ее воспаленном мозгу все перевернулось, и желаемое выдается за действительное?

– Вы хотите сказать, что она – моя? Вы хотите, чтобы она принадлежала мне, чтобы я забрала ее?

Кэролайн Стэнсфилд мило улыбнулась. Действительно, очень хорошая девушка. Совсем не испорченная, Свежая, полная жизни – и очень, очень красивая. Легко понять, почему ее супругу не удалось удержаться. Кэролайн часто не могла уразуметь, что он находил в некоторых других, однако Мэри Эллен, без сомнения, обладала уникальной притягательностью. Как жестока жизнь. Причем порой жестока без всякой необходимости. Ну почему Фред не мог зашторить окна, как это делают другие респектабельные мужья, обманывающие жен? Он, право, поступил весьма неосмотрительно, особенно учитывая то, что именно ей приходится наводить порядок и собирать осколки. Как ни странно, Кэролайн было жаль очаровательную маленькую горничную. Она была истинным сокровищем. Одежда содержалась в прекрасном состоянии, чемоданы укладывались безукоризненно, все всегда лежало на своем месте. Теперь конечно, ей придется отказать от места. Вопрос только – как.

Но действовать надо осторожно. На свете по-настоящему важно лишь одно – доброе имя Стэнсфилдов. Его необходимо сохранить любой ценой. Эта девушка живет в Уэст-Палм-Бич, а Уэст-Палм находится всего лишь за мостом через окно. Нельзя, чтобы она поносила Стэнсфилдов. Ни в коем случае. Не то чтобы Кэролайн хотя бы на секунду допустила мысль, что Мэри Эллен на это способна. Она слишком добропорядочна.

В уголках глаз Мэри Эллен навернулись крупные слезы облегчения и радости. Ее не только не отругали, а еще и вручили подарок несравненной красоты, вещь, о которой она не могла мечтать даже в самых пылких фантазиях. Она излучала потоки невинной любви к источнику своего счастья. Мысли проносились в мозгу, пока губы подыскивали подходящие слова благодарности.

Однако, подняв руку, Кэролайн Стэнсфилд прервала бессвязную речь прежде, чем та зазвучала.

– А теперь, Мэри Эллен, я бы хотела обсудить с тобой один вопрос, – сказала она.

* * *

– Наш замечательный сосед как будто намерен потягаться с Никсоном. Согласно опросу Гэллопа, они идут голова к голове.

Сенатор сидел во главе длинного обеденного стола из красного дерева, отполированного до ослепительного блеска, а перед ним была раскрыта «Уолл-стрит джорнэл». В семье Стэнсфилдов только одному сенатору было позволено читать ежедневные газеты за завтраком, и это давало ему значительные преимущества перед остальными. Как обычно, сенатор на полную катушку использовал свою привилегию.

Дети Стэнсфилдов откровенно застонали.

Мизнеровская вилла Кеннеди на бульваре Норт-Оушн была возведена двумя годами позже виллы Стэнсфилдов, и с газона перед их домом виднелся уродливый мол массивной дамбы Кеннеди, воинственно выдававшейся в океан на пляже Норт-Энда.

– Мне кажется, Кеннеди может победить. Бобби, занимавший по традиции, на правах старшего сына, место справа от отца, подлил масла в огонь. В подобных случаях «верным» считалось только мнение сенатора Стэнсфилда.

– Вздор, Бобби. Это показывает, как мало ты знаешь. Никсон его уроет. За Кеннеди проголосует Массачусетс, Мэн, Нью-Йорк – восточные либеральные штаты. Никсон, завоюет Юг, Запад и Средний Запад.

Безо всякой борьбы.

– Что ж, я, определенно, надеюсь на это, – промолвила Кэролайн Стэнсфилд со своего конца стола. – Было бы весьма неудобно, с точки зрения дорожного движения, жить на одной улице с президентом. И так здесь достаточно туристов с материка.

Супруг поддержал ее бурчанием.

– Да уж, агенты из Секретной службы начнут шарить по пляжу и во все совать свой нос, – мрачно добавил он.

На секундочку он позволил себе помечтать. Двадцать лет назад у него был шанс стать президентом, однако блестящая возможность ускользнула. Боже, как он хотел этого, власти и славы, и всех тех атрибутов, которые сопровождают пребывание на высшей должности, включая агентов Секретной службы. Его вновь охватил оптимизм.

– Этого не случится. Не может случиться. Кэролайн выразила свое несогласие с ним вполне решительным тоном.

– Не уверена, что ты абсолютно прав, дорогой. Знаешь, я видела Джека Кеннеди и его жену у Грина в прошлое воскресенье. Они ходят туда после церкви на Сент-Эдвард. Она, безусловно, прелестна и обладает безукоризненным вкусом. А он, право, очень привлекателен. Боюсь, бедняга Никсон по сравнению с ним будет выглядеть, как мелкий агент по продаже недвижимости – или кто-нибудь еще похуже. По-моему, сейчас очень важен внешний вид. Особенно из-за этого телевидения. Ты сам всегда говорил об этом, милый.

Фред Стэнсфилд опустил чашку на сияющий стол несколько энергичней, чем было необходимо. И жена, и сын за столом во время завтрака вступили с ним в открытое противоборство в той сфере, где он считался признанным экспертом. Хуже того, они полагают, что один из Кеннеди скоро попадет в Белый дом.

Для стороннего наблюдателя Стэнсфилды и Кеннеди, казалось, имели много общего. Обе семьи были богаты, жили по соседству в Палм-Бич четверть века, а теперь имели представителей в самом эксклюзивном клубе Америки – в сенате Соединенных Штатов.

Однако на этом сходство заканчивалось. Фред Стэнсфилд был воплощением их различия. От серебряных патрицианских седин, уложенных «Брилкримом», до безупречно начищенных коричневых свободных мокасин с кисточками, которые, разумеется, носились без носков, сенатор был истинным представителем старого Палм-Бич. Потертый зеленый блейзер члена клуба «Эверглейдс», темный роскошный загар и кремовая льняная рубашка лишь подтверждали его аристократическое положение.

С его точки зрения, Кеннеди были наглыми выскочками, столь же почтенными, как, скажем, Ол Опри. И что еще хуже, это были демократы с Севера, которые осмеливались жить, по крайней мере часть года, на Юге, в стане убежденных республиканцев. Для Стэнсфилдов Кеннеди были классовыми врагами, либеральными позерами, которые продались жутким этническим меньшинствам, авантюристами, которые отвернулись от своих, чтобы прийти к власти. Ладно, пусть ему самому приходится иногда заигрывать с черными и еврейскими избирателями, однако он не позволил бы ни тем, ни другим переступить его порог. А потом, все эти католические дела. Колокольчики да ладанки. Папство. В настоящем высшем обществе Палм-Бич одно лишь это равносильно смертному приговору. В этом городе настоящие американцы – белые, англосаксы, протестанты – не давали спуску, и Кеннеди подвергались полному остракизму. Во всем этом деле раздражало лишь то, что, поскольку клуб «Эверглейдс» отказал в приеме старому Джо Кеннеди, семья Кеннеди совсем вышла из игры и отказывалась проявлять хоть малейшее желание участвовать в мероприятиях общества, которое так хотело оттолкнуть их.

Трое дочерей Стэнсфилда, почуяв начало многообещающего семейного спора, как всегда, встали на сторону своего харизматического отца. Обычно эта команда побеждала, по крайней мере в политических вопросах. В разговор вмешалась Банни Стэнсфилд, девятнадцатилетняя студентка подготовительного юридического колледжа.

– Избиратели ни за что не предпочтут католика вице-президенту Эйзенхауэра. Кстати, нам он не кажется таким уж привлекательным. Нам кажется, что он зануда. Банни Стэнсфилд обычно говорила от имени остальных девочек, и все трое всегда предпочитали голосовать блоком.

Это был способ выживания в среде Стэнсфилдов, где доминировали мужчины.

Фред Стэнсфилд расцвел, одобряя своих трех бесцветных дочерей. Сидящий в нем политик был натаскан принимать поддержку, от кого бы она ни исходила.

– Конечно же, ты права, Луиза. Сразу видно, что тебя чему-то учат в Шорлотсвилле.

Он отказывался называть детей их уменьшительными именами.

Кэролайн Стэнсфилд задумчиво смотрела на старинный стол. Во многом, подумала она, это сверкающее дерево выглядит более постоянным, более внушительным, чем весь клан Стэнсфилдов, собравшийся вместе. То же относилось и к Брауну, древнему, но безупречно вышколенному англичанину-дворецкому, который бесполезно суетился у огромного сервировочного стола возле стены. По какой-то причине, уже давно забытой, он традиционно разливал горячий кенийский кофе. Проделывал он это трясущейся, неверноной рукой, внося элемент опасности в семейный завтрак. Остальное – кеджери, ветчину и яйца на серебряном подносе, кукурузные хлопья «Келлогг» – все накладывали себе сами. Кэролайн любила завтраки больше всего. Это было единственное время, когда гарантировалось присутствие всех – нечто вроде неофициальной встречи, во время которой можно обсудить семейные дела.

– Уверена, что ты прав, дорогой. Ты обычно бываешь прав.

Кэролайн признала поражение; Фреду понадобится эта победа, чтобы пережить последующий маленький удар.

Фред Стэнсфилд просиял, глядя через стол на супругу. Он засунул в рот большой ломоть поджаренного хлеба и удовлетворенно откинулся на стуле. Намечается еще один удачный день. Кое-какие письма с секретарем. Гольф в клубе, после чего – обильный ленч. А потом, ближе к вечеру, может быть, повторение сладостного общения с Мэри Эллен. Сенатор лениво отодвинул тарелку из лиможского фарфора, не съев и половины ее содержимого. Надо следить за талией. Хотя бы ради этой хорошенькой горничной.

Боюсь, мне пришлось отказать Мэри Эллен, – безмятежно проговорила Кэролайн Стэнсфилд, ни к кому конкретно не обращаясь.

Она обвела взглядом сидящих за столом, желая увидеть реакцию на свою новость.

Бобби низко склонил голову, похоже, чрезвычайно заинтересованный толстой льняной салфеткой, которую видел каждый день в течение всей своей жизни. Он почувствовал, как к его щекам приливает краска.

– А, – произнес сенатор.

Впервые за много лет он полностью утратил дар речи.

Девочки были едины в своем одобрении. Исключительно привлекательная Мэри Эллен давно стояла у них поперек горла.

Джо, самый младший сын, остался совершенно равнодушен. Девяти лет было несколько маловато, чтобы оценить по достоинству Мэри Эллен. Заговорил только двенадцатилетний Том. Он не был слишком мал.

– О, мама, почему? По-моему, она была очень славная.

– О да, она была довольно славненькая. Уверена, что мы все это заметили, не правда ли, Фред? Дело в том, что как раз в последнее время Мэри Эллен несколько пренебрегала своими обязанностями, поэтому мне пришлось отказать ей.

Говорила она это, как бы предлагая проблему для обсуждения, однако никто из присутствующих за столом, включая мужа, не посмел усомниться в компетентности Кэролайн Стэнсфилд. Мэри Эллен была навсегда исключена из их мира.

* * *

Последние несколько дней были для Мэри Эллен адом на земле, но теперь, когда сырой жар влажного лета во Флориде уступил сухой свежести зимы, казалось, появилась новая надежда. Помогло возбуждение, которое принесли выборы. Не ложились спать ночи напролет, пока бушевала могучая избирательная битва. В четверть восьмого вечера, когда компьютер компании Си-би-эс предрек победу Никсона, а Томми и отец Мэри Эллен погрузились в глубину отчаяния, сама Мэри Эллен болела за республиканцев. Но, как это ни странно, когда часом позже прогноз был уточнен в пользу Кеннеди с 51 процентом голосов избирателей, Мэри Эллен поймала себя на том, что разделяем радость победивших. Кеннеди, конечно, жили «там», однако «те» их ненавидели. Одна мысль о том, что их сосед оказался в Белом доме, приведет Стэнсфилдов в отчаяние, и, как это ни парадоксально, Мэри Эллен обнаружила, что ей хочется именно того, чего они больше всего боялись. Они просидели всю ночь, опустошая упаковки с пивом и ликуя по поводу побед демократов до пяти сорока пяти утра, когда Джон Фицджеральд Кеннеди оказался первым в Мичигане. Забрезжил рассвет нового дня, и в то время, когда Уэст-Палм переживал похмелье, а черные сходили с ума от надежд, вызванных обещаниями президента, Мэри Эллен воспряла духом.

В ногах кровати, словно живое олицетворение ее изменившихся взглядов, лежала меховая шубка Кэролайн Стэнсфилд. Шубка уже больше не являла собой длинное, до лодыжек, свидетельство ушедшей эпохи. Она была усовершенствована и так же, как и вновь избранный президент, смотрела вперед, а не назад. С дерзостью прирожденной анархистки, Мэри Эллен поработала над шубкой ножницами, и в занимающемся рассвете та обрела новомодную длину чуть выше колена. Оставшийся после радикальной операции материал Мэри Эллен использовала для создания шляпки-таблетки, именно такой, какую она видела в новостях на Джекки Кеннеди, и теперь эта шляпка с муфточкой из того же меха лежали на кровати рядом с укороченной шубкой.

Мэри Эллен с надеждой взглянула в окно. Неужели эта свежесть в воздухе действительно предрекает зимнее похолодание, при котором температура упадет до сорока, а то и ниже? Мэри Эллен молила Бога, чтобы это произошло. И черт с ним, с урожаем цитрусовых. Мэри Эллен хотела носить свою шубку. Во Флориде так мало дней, когда она сможет пощеголять в обновке.

Она нетерпеливо схватила шубу и натянула ее поверх майки и джинсов, борясь с горько-сладким воспоминанием о спальне миссис Стэнсфилд. Теперь шубка принадлежит Мэри Эллен. Взятка за молчание? Анестезия против боли? Обноски для поверженной соперницы? Да 'что угодно. Это теперь не имело значения. Впереди целая жизнь. Здесь. Сейчас. В начале шестидесятых. А порезанный мех станет ее талисманом на будущее. Когда в него впились ножницы, то резали они не просто мездру. Они отсекали пуповину, которая связывала Мэри Эллен с прошлым. Наконец-то она свободна. Свободна быть самой собой.

Мэри Эллен откинула голову и посмотрелась в зеркало. А пошли они все куда подальше. Ей хотелось рассмеяться в лицо всему миру. Она молода и очень красива, и если Палм-Бич оказался ей недоступен, то доступным будет Уэст-Палм.

Однако, бросая вызов судьбе своей красотой и жизнерадостностью, Мэри Эллен вынашивала тайную мечту. В один прекрасный день, если Господь пошлет ей дочь, то этот ребенок станет тем, кем не пришлось стать ей. Мэри Эллен пошлет дочь через мост, чтобы завоевать землю обетованную, откуда ее так жестоко выдворили.

* * *

Подминающий сознание, закладывающий уши рок-н-ролл выбивал из мозгов любую мысль. Подобно ураганному прибою, он накрывал все вокруг: людей, моторы, сверкающий воздух, в котором вибрировал сам. Одолеть его было невозможно. Приходилось смиряться, сдаваться ему на милость.

Джек Кент колдовал на своей карусели, как танцор в балете исполняет собственные замысловатые па. Это были лучшие моменты его жизни, повторяемые по сотне раз на дню. Поезд медленно начинал свой волнообразный маршрут, и людской его груз, оживленный и готовый к движению, радовался нарастающему внутри возбуждению. Выкрикивая что-то друзьям, наблюдавшим за ними с выжженной травы, людям, сидящим в соседних вагончиках, пассажиры переходили на визг, чтобы быть услышанными за дикой, оглушительной музыкой во время разгона поезда. Предполагалось, что Джек должен лишь собирать билетики и следить за тем, чтобы все сидели безопасно, однако он здесь являлся как бы ковбоем на родео, квинтэссенцией духа ярмарки, каждым своим движением усиливающим трепетное чувство едва скрытой сексуальности, первобытной агрессивности, которые прячутся под внешней оболочкой любого человека. Он и сдерживал, и раскрепощал. В этом-то и заключался его секрет. Литые мускулы Джека Кента, гладкие и лоснящиеся под тонкой пленкой тавота, сжимались и расслаблялись, когда он, словно Человек-Паук, легко пробирался среди воющих пассажиров, отважно бросившись с неподвижного дощатого настила на мчащиеся вагончики только за тем, чтобы спрыгнуть через секунду назад, гулко ударив своими короткими, мощными ногами о доски платформы. Все вокруг было чревато болью и погибелью. Один неверный шаг, одно крошечное не рассчитанное движение, и Джек Кент превратился бы в ничто, в не стоящую внимания дребедень, вроде той, какую он часто молол языком. Чтобы усилить напряжение, он усложнял свою задачу и, играя со смертью, закуривал сигарету, выпивал банку пива, приглаживал свои черные напомаженные волосы, умело укладывая их кок на манер утиного хвоста.

Он постоянно вел диалог с пассажирами, которые оплачивали аттракцион.

– Эй, малышка. Какая красоточка. Держись крепче. Будь осторожней.

Из-за этого посетители приходили еще раз. Иногда и много чаще. Острым, опытным глазом Джек Кент подмечал все. Он видел, как во взоре девочки-подростка разгорается любовный жар, ноги ее сжимаются теснее, напрягаются созревшие груди. Ему были необходимы тугие оттопыренные попки, волнующая, мягкая подростковая кожа и оленьи глаза девственниц, отдававшихся ему на траве или стоя в будке генератора. Джек срывал с них облегающие джинсы, как избалованный ребенок разрывает обертку последнего из множества рождественских подарков, и вгрызался в них без всякой мысли о том, что они испытывают, удовольствие или боль. Все они сливались для него в одну. Теплые, трепещущие создания, которые существовали только для того, чтобы дать ему сознание собственного великолепия.

Мэри Эллен бессчетное число раз наблюдала за работой отца, и это ей никуда не надоедало. Она пропутешествовала с ярмаркой все детство. До этого Джек Кент перепробовал все. Бросал дротики, накидывал петлю на хлопковые сладости, даже работал на «угадайках веса». Но только побывав на карусели, нашел свое призвание. Джек оказался рожденным для этого. За коротких два года он утроил доходы от карусели, был принят в долю, а затем и выкупил ее у своего компаньона. Деньги были небольшие, однако ему хватило ума купить деревянную развалюху в Уэст-Палм, которая навсегда стала прибежищем для семьи. Сам находясь постоянно в разъездах, он создал домашний очаг для жены и Мэри Эллен. Сооружение было не ахти какое, с выцветшей, отслаивающейся краской, треснувшими балками и покоробившимися, неровными бревнами, однако оно наполнилось любовью и жизнью. По вечерам, когда Мэри Эллен подходила к дому, он выплывал из темноты, подобно грузовому пароходу из желтого густого тумана, и керосиновая лампа гостеприимно мерцала на крыльце. Отец, если он вообще находился в городе, пил в баре «У Рокси» с Уилли Бой Уиллисом и Томми Старром, однако мать сидела дома и приветливо окликала Мэри Эллен, когда та ступала на скрипучие половицы веранды, и густой ночной воздух наполнялся запахом чили и тихими звуками музыки кантри, которую она любила.

Глубоко вздохнув, Мэри Эллен собралась с силами, чтобы перекрыть музыку.

Томми Старр улыбнулся и попытался ответить. Затем смирился и широко развел руки, признавая свое поражение. А затем даже заткнул оба уха для большей ясности.

Томми любовно улыбнулся Мэри Эллен, и на его большом, с резкими чертами лице появилось выражение полнейшего обожания. Томми едва ли мог припомнить то время, когда он не был влюблен в Мэри Эллен, а просыпаясь по утрам и засыпая по вечерам, он ощущал горечь при мысли о том, что Мэри Эллен отказала ему. Теперь он почти смирился с действительностью. Мэри Эллен была слишком хороша для него и, к сожалению, сознавала это. И вовсе она не была заносчива или высокомерна, просто имела храбрость лелеять мечту. Город за водной гладью овладел ею, и теперь Палм-Бич и все связанное с ним будоражили ее кровь. Это началось с того момента, как ее наняли Стэнсфилды. Мэри Эллен увидела рай, и Уэст-Палм был позабыт. Совсем недавно появился было шанс. Эти богатые, высокомерные сволочи уволили Мэри Эллен. Томми так и не узнал, почему Мэри Эллен была опустошена; она погрузилась в бездну отчаяния, и на ее страдания было больно смотреть. Томми пытался подбодрить Мэри Эллен, отвлечь ее от этой стаи крыс за мостом, но она все равно отказывалась считать себя прежней девушкой из Уэст-Палм.

Как-то Томи после крепкой поддачи «У Рокси» напросился к Джеку в гости. Когда они пробирались по скрипучему крыльцу с пустым креслом-качалкой и потрепанной плетеной мебелью, из дома послышалось рыдание. Они пошли выяснить, в чем дело, и там, при свете беззвучно мигающего телевизора, перед Томми предстала картина, которая навечно врезалась в его память. Поперек латунной кровати, словно брошенная грустная тряпичная кукла, лежала Мэри Эллен, совершенное тело ее обрамляли мятые, неопрятные простыни. Она неподвижно застыла в прострации между сном и явью, мятое и грязное белое платье лишь частично прикрывало ее. Одна лямка сползла с плеча, и из-под верхней кромки платья невинно выглядывал розовый сосок, венчающий грудь идеальной конической формы.

Выше груди и над губой сверкала тонкая пленка пота. Неряшливо спутанные волосы, разбросанные по подушке, окаймляли ее открытое лицо, неподдельная и откровенная красота которого покорила Томми. Стоя рядом и пытаясь проникнуть во внутренний мир Мэри Эллен, в ее муки и горести, Томми с ужасом осознал, что ему никогда не владеть этой девушкой. Ее страдания и печали были слишком сильны для него. Куда ему было тягаться с тем, что способно вызвать такие эмоции…

А теперь Мэри Эллен озадаченно смотрела на Томми, наблюдая, как улыбка на его лице сменяется смущенным выражением задумчивости. Милый Томми. Такой большой, такой надежный. Он был слеплен, как гора, и будет таким же постоянным. Много лет отец расписывал Мэри Эллен достоинства этого работящего, занятого тяжелым трудом на стройке человека, которого он прочил дочери в мужья, но сколько она ни слушала, так и не могла преодолеть себя. Голоса сирен постоянно влекли ее к земле за водной гладью, где обитали титаны, и по сравнению с их утонченностью и жизненной мудростью Томми Старр казался карликом. Но то было тогда, а то – теперь. Мир, к которому она тянулась, отверг ее, и она переболела им. Желать продлить мучения могут только мазохисты. Поэтому Мэри Эллен наконец сунула свою ручку в массивную лапу Томми и рассмеялась, увлекая его прочь из царства державших их в плену звуков.

Был полдень, и толпа боролась с беспощадной жарой. А Мэри Эллен, казалось, только расцвела от нее. Она раскрылась вся, словно тончайший, изысканнейший цветок гибискуса. Простое белое хлопчатобумажное платье плотно облегало девичью грудь, демонстрируя миру ее совершенную форму, вызывающе остроконечные соски, безукоризненную ее упругость, которая не нуждалась ни в какой поддержке и не имела ее. Широкий ремень из раковин, привезенный отцом из Альбукерка и ставший ее самой дорогой вещью, стягивал узкую талию и подчеркивал длину красивых загорелых ног. Мэри Эллен не носила чулок или колготок, и под тонкой материей платья чуть просвечивал силуэт белых трусиков, обтягивающих крепкие мальчишеские ягодицы.

Время от времени Томми бросал на нее украдкой взгляд, как бы убеждая себя, что все это не сон. Он боялся думать об этом, но в Мэри Эллен явно что-то изменилось коренным образом. Томми заметил перемену еще пару дней назад, однако теперь она была очевидна. В Мэри Эллен вновь появилась жизнерадостность, и, похоже, больше всего выиграл от этого именно он. Отношение Мэри Эллен к нему стало иным, он больше уже не был только надежным старшим братом, другом, всегда находившимся под рукой. Их отношения, казалось, вступали в какую-то совершенно новую область.

– Ну, и как тебе ярмарка? – сжала огромную ручищу Мэри Эллен.

Томми было совсем не до ярмарки, однако он, пожалуй, еще не испытывал подобного счастья. Воздух для него наполнился сказочным ароматом, а дешевые, аляповатые ларьки по сторонам превратились в волшебные декорации главного спектакля – драмы его любви к стоящей рядом девушке.

Мэри Эллен хотелось, чтобы Томми понравилась ярмарка. Это было ее детство, атмосфера ярмарки впиталась в ее кровь. Томми всецело был во власти Мэри Эллен и желал лишь одного – доставить ей удовольствие.

– Мне так нравится, Мэри Эллен.

– Наверное, тебе надо еще посмотреть безголового мертвеца. Или ты предпочитаешь самого толстого человека в мире?

– Давай лучше покатаемся на поезде ужасов.

– Хорошо, но только ты уж постарайся не распускать руки. А то мне раньше на этой чертовой штуковине приходилось бороться не на жизнь, а на смерть.

Из груди ее полился смех, однако слова эти прозвучали двусмысленно. Томми почувствовал, что кровь его вскипела. Она фонтаном ударила в щеки и залила их краской. В то же время кровь хлынула вниз, и с хорошо знакомым чувством беспомощности Томми ощутил, как напрягся его член.

Мэри Эллен заметила его смущение и засмеялась громче. Ее рука легла на талию Томми, отчего возбуждение стало нарастать. Мэри Эллен тоже ощутила, как начинает распаляться. Облизнув язычком внезапно запекшиеся губы, она позволила себе опустить взгляд ниже. Мэри Эллен ясно разглядела вздувшийся бугор и с усилием отвела взор; однако, пока она вела Томми к кассе на поезд ужасов, увиденное стояло у нее перед глазами.

И вот, усевшись в открытый вагончик и приготовившись к путешествию в суррогат страсти, Мэри Эллен прислонилась к Томми, вздернула голову и томно прошептала ему на ухо:

– Я это просто так сказала, Томми. Насчет того, чтобы ты не распускал руки.

Вагончик с грохотом рванулся в темноту, и, к неимоверному восторгу Томми, тихие слова и теплое дыхание возле уха сменились томительной влагой ищущего языка. Его тихий стон желания разительно не соответствовал воплям неведомых чудовищ в мрачной темноте, где начали вспыхивать и светиться скелеты и демоны.

Слегка повернувшись к Мэри-Эллен, Томми обхватил ладонями ее теплые щеки и придвинул ее лицо к себе. Словно принимая святые дары во время первого причастия, он склонился над губами Мэри Эллен, исполненный почтения и благоговения к их первому поцелую. Опытные губы Мэри Эллен с жадностью потянулись к его губам. Сначала она играла с Томми, прикасаясь к нему, как пушинка, время от времени отстраняясь, чтобы вновь вернуться. Приоткрыв рот, она осенила Томми своим теплым, сладостным дыханием, дав ему почувствовать ее запах, ощутить ее страсть.

Томми задрожал от возбуждения. Он и представить себе не мог, что это будет так. Так медленно, так напряженно. Он уже очутился на каком-то астральном уровне экстаза, а ведь это был всего лишь поцелуй. Необходимо идти дальше и дальше. Ничто не должно остановить их. Томми ринулся к Мэри Эллен, и его пенис, словно окаменевший в плотных джинсах, прижался к ее телу.

Мэри Эллен ощутила призыв его тела и ответила своим. Сперва она прикусила его нижнюю губу, нежно водя по ней зубами, а затем там очутился ее язык, словно влажный оазис в выжженной пустыне его пересохших губ. Сначала он вел себя, как добросовестный исследователь, осторожный, любознательный путешественник в незнакомой стране, но затем, когда в груди Мэри Эллен загремел оркестр страсти, язык осмелел. Сейчас Томми ощущал вкус слюны, чувствовал стремительное проникновение раскованно двигающегося во рту языка – теперь уже конкистадора, безжалостного и беспощадного в своем желании удовольствий.

Томми сжал Мэри Эллен сильными руками, а она отчаянно прильнула к нему, обняв левой рукой за шею, а правую положив на грудь. Затем ее правая рука начала двигаться. Замерев от радости, Томми и желал, и боялся того, что должно было случиться.

Рука Мэри Эллен достигла своей цели, и на секунду она крепко сжала его через натянутую грубую ткань.

В сознании Томми бешеные мысли перемешивались с окружавшим их безумным грохотом. Качающийся, гремящий вагончик наклонялся на нелепых крутых поворотах и бесконечно врезался в створчатые дверки, на которых плясали скелеты и жуткие демоны. В темноте завывали визгливые койоты, а призрачная паутина гладила волосы и лицо, в то время как божественные пальцы любимой разжигали в Томми страсть. Мэри Эллен полюбила его. Наконец-то это случилось. После долгих лет безнадежного желания сейчас, здесь, в беснующейся тьме ярмарочного поезда привидений, он почувствовал экстаз. Казалось, судьба разыграла жестокий и прекрасный спектакль, устроив рай в таком месте, где быть его не могло.

Мэри Эллен слабо отдавала себе отчет в этом парадоксе. Она не представляла, что желание может захватить ее так мгновенно. В течение долгого времени Томми означал для нее одно. Теперь, по причинам, которые она не могла понять, он превратился в другое. Создавалось ощущение, будто кто-то приподнял завесу. Она была ослеплена картиной Палм-Бич, и реальный мир – мир теплой плоти и буйных желаний – был для нее недосягаем. Но события прошедших недель ее каким-то образом излечили. Она больше не томилась в темнице, не жила в воображаемых воздушных замках, не была рабыней своего честолюбия и страсти к лучшей жизни. В послеполуденной жаре, в запахах воздушной кукурузы, кебабов и жареного арахиса, которые проникали в ее ноздри, в мелодичных жалобах кантри, струящихся ей в уши, Мэри Эллен нашла себя вновь, и это было прекрасное чувство. Ее пощадили, и мир засверкал для нее вновь, как для заключенного, которому отменили смертный приговор. Сейчас ей больше всего хотелось жить, а для этого лучше всего – любить. Любить этого хорошего человека, который так сильно желает ее. Которого она теперь так страстно желает сама.

Мэри Эллен посмотрела в доброе лицо Томми, которое то появлялось, то исчезало в бликах призрачных огней, заливаемое оранжевым, пурпурным и ярко-зеленым светом, когда поезд проносился через пещеры ужасов, а безголовые мертвецы разбрызгивали вокруг кровь. Как много выражало это лицо! У Томми был ошеломленный вид человека, застывшего у раскрывавшейся перед ним пропасти, ничего не понимающего, удивленного и беспомощного в руках судьбы. Рот его приоткрылся, глаза сверкали, он часто дышал, раздувая ноздри. Взрывы оглушительного хохота придавали комизм страшному напряжению чувств, но они же и усиливали его, подчеркивая особую прелесть момента, когда соединяются сердца и соприкасаются души. Мэри Эллен прошептала Томми твердым голосом среди кипевшей вокруг бури ужасов:

– Я хочу, чтобы ты любил меня, Томми. Голос Томми захлебнулся в накрывшей его волне возбуждения. Да. Любить – это таинство. Красота полного единения. Он всю свою жизнь стремился к этому.

– Да.

– Я хочу здесь. Сейчас.

Мэри Эллен произнесла это настойчиво, требовательно. Она крепко сжала его рукой, подчеркивая недвусмысленность своих слов и пронзая все его существо стрелами наслаждения.

– Как?

И тогда Мэри Эллен улыбнулась ему. До сих пор она не знала, как, но теперь поняла.

Место для них найдется. Где-нибудь да найдется. Этого требовал момент, и это требование было справедливо. В глазах Мэри Эллен Томми увидел, что она хочет забыть об унижении в прошлом, потеряв голову в настоящем. А он лишь страстно желал быть с нею. Когда вагончик замедлил движение, он встал вслед за Мэри Эллен, выпрыгнул вслед за ней, и через несколько секунд, едва пустой вагончик скрылся из виду, они оказались одни в темноте.

Времени на размышление не было. Не было времени нервничать. Оставалось лишь слушать журчащий, отрешенный смех, видеть откинутую назад прекрасную головку, страсть, сверкающую в искрящихся глазах, чувствовать, как к нему прижимается мягкое тело. Томми держал девушку целую вечность, вдыхая ее теплый запах, с изумлением скользя пальцами по нежной коже на ее шее. Она принадлежала ему, и здесь, в безликой тьме, пока другие искатели острых ощущений проносились мимо всего в нескольких футах от того места, где стояли они, Томми упивался радостью обладания.

Механические вопли прорезали воздух, провоцируя восторженный визг пассажиров, на полную катушку использовавших минуты ужаса, но Томми слышал лишь стук своего сердца, ощущал только холодные руки, которые подталкивали его к блаженному соединению. Он внимательно вглядывался в Мэри Эллен, пытаясь запечатлеть ее красоту в своем сознании. Черная, грязная стена, к которой прислонилась Мэри Эллен, казалась ему потрясающе прекрасной оправой, пыльный воздух, который они вдыхали, – свежим и искрящимся, как в первый день весны. Держа Томми обеими руками, смотря ему неотрывно в глаза, Мэри Эллен медленно, мягко тянула его к себе. Двигаясь туда, куда вела его Мэри Эллен, Томми ощущал слабость в ногах и пульсирующий ритм в желудке.

Мэри Эллен прильнула к нему, опалила своим теплым дыханием его щеку; ее белое платье мгновенно задралось до талии, а белые хлопчатобумажные трусики как бы сами собой скользнули вниз. Она была первосвященницей, которая руководила и управляла древним ритуалом любви.

Томми пытался растянуть каждый момент, продлить его, однако не смог сдержаться.

Мэри Эллен направила его в себя, ее тепло успокоило Томми, укутало его своей любовью, создало приют, в котором ему было суждено оставаться всю жизнь. Она издала долгий, судорожный вздох удовольствия от радостного умиротворения, которое принесло его присутствие. Это было так справедливо. Это было так, как должно быть и как должно было быть всегда. Момент настал. Бесконечный момент единения. Позднее наступит сладкое завершение, когда будут общаться их души, но сейчас существовала лишь реальность единственной истинной близости – внушающая благоговение своей простотой и красотой.

Они двигались, как во сне, словно один человек, исполняя танец в древнем ритме, которому никогда не учат, который никогда не объясняют. Они крепко обнимали друг друга, покачиваясь, склоняясь в слабых движениях, которые вызывали сладостные ощущения, купались в крепчайшем зелье чистейшего удовольствия. Иногда они замирали, паря на краю пропасти, и удивленно смотрели вниз на роскошную долину, к которой держали путь. Изредка они срывались вниз, как отважные ястребы, яростно рассекая ветер крыльями, летя над прохладными ручьями и зелеными лугами рая, в котором они будут жить. Они беззвучно бормотали что-то друг другу, двигая губами в тщетной попытке выразить невыразимое, не замечая сумасшедшего ада, который окружал их. Фальшивый ад, который помог им обрести рай.

Они как бы решили вместе, когда закончить свое путешествие, его волшебное завершение было оговорено в каком-то таинственном месте, где не появляются никакие мысли, не произносятся никакие слова. Целую вечность любовники стояли неподвижно, отдавая дань той жизненной силе, которая скоро пройдет через них, окропляя пламя своим бальзамом, знаменуя конец и новое начало. И вот наконец это случилось. Акт созидания, сопровождаемый криками восторга обоих любовников, ликующими, пронзительными – и единственно неподдельными среди окружившего их со всех сторон неподдельного ярмарочного гвалта.

Загрузка...