XVII ГЛАВА
Дни, недели во Флоренции потекли равномерно, мирным неспешным потоком, что порой удручает и наводит тоску, а с другой стороны — даёт больше права выбора и времени на глубокие размышления. Михаил Григорьевич, поднимаясь с рассветом и возвращаясь на квартиру после десяти часов вечера, не докучал супруге ни просьбами, ни требованиями, как то заведено в иных семьях. Целыми днями Елизавета Андреевна была предоставлена самой себе; после завтрака в двенадцать часов дня она спускалась в парк, подолгу гуляла среди деревьев и высоких кустов азалии либо в сопровождении Петронеллы, но чаще в полном одиночестве, наслаждаясь благоухающей тишиной под лазурным южным небом; кроны деревьев качались в такт лёгкому тёплому ветерку, но бывало, что ветер дул с северной стороны, привнося-разнося над землёй прохладу, и тогда тоска по родному дому сжимала её сердце и Елизавета Андреевна устремляла взор на северо-восток, над дворцовой крышей, за пределы видимых далёких гор. Имелся и у неё свой любимый, потаённый уголок большого парка: там, где плескался фонтан, выложенный мозаикой, вели вниз широкие каменные ступени, ограничивающиеся с двух сторон осыпавшейся во многих местах балюстрадой, в самом конце опутанные переплетёнными ветвями дикого винограда. Елизавета Андреевна никогда не была робкой и, впервые оказавшись одна в парке, решила спуститься по этим ступеням, сохранившие до сей поры дух прошедших веков. Лестница привела её в дикий разросшийся сад, где долгие годы не ступала нога садовника, тем самым предоставив деревьям, кустарникам и цветам произрастать как хотелось. Может быть, раньше — сто, двести лет назад, здесь было самое живописное место парка, ныне же от прежнего очарования остались лишь ветхая беседка, увитая плющом, да разбитые плиты, служащие некогда тропинками.
Елизавета Андреевна огляделась по сторонам: высокие кипарисы возвышались надо всем, где-то по углам, среди диких кустарников, цвели большие азалии, а вдали — за беседкой, колыхались на ветру длинные, свисающие к земле, ветви спиреи. Тут даже днём царил глубокий полумрак, напоенный ароматом диких роз и олеандра, а где-то на ветвях, прячась среди зарослей, ухала горлица. Елизавета Андреевна остановилась: одна, окружённая со всех сторон зелёным водопадом, лёгкий ветерок нежно играл краем подола её голубого платья, а сама она, кутанная тенями, вошла в беседку — внутри ничего не осталось от прежнего: в крыше были дыры, доски пола скрипели-трещали под ногами; фыркнув, Вишевская покинула беседку и поднялась обратно в парк, решив про себя как-нибудь в другой раз обойти, изучить тот дивный, дикий уголок.
В квартире её вновь ни с того. ни с сего охватила первоначальная тревога, ставшая уже привычной для её души. По вечерам она молилась, окропляла себя святой водицей, желая избавиться от яростного наваждения, но смятение не отступало, а лишь с новой силой овладевало сердцем. Попервой Елизавета Андреевна думала было, что нечто страшное, непредвиденное случилось с их детьми, и в порыве, трясущимися руками она написала письмо матери, ждать ответа пришлось долго, и когда письмо из России прибыло, Вишевская, не глядя, распечатал его, пробежала глазами по написанному, ища нечто худое, но, к счастья, Мария Николаевна утешала дочь, расписав, как детям хорошо под пристальным взором бабушек и тётушек. "Моя милая Лиззи, не тревожьтесь понапрасну, здесь всё благополучно и даже более того. Катенька, наконец, научилась выговаривать букву "Р" — это я сама с ней занималась ежедневно, как и с вами, кстати. А Ванечка и того лучше: вытянулся, поправился, щёки появились, бледность ушла. Когда дети под моей опекой, ничего не бойтесь: уж со мной им никакие беды не страшны…"
Елизавета Андреевна опустила письмо на туалетный столик, улыбка на лице сменилась слезами: если бы она могла, то пустилась бы сию же минуту обратно в Россию, оставила бы позади набившую оскомину заграницу, лишь бы вновь прижать к сердцу сына и дочь, обнять мать, увидеть братьев — только сейчас. на чужбине, она осознала, как сильно их всех любит.
Поздно вечером воротился Михаил Григорьевич, Елизавета Андреевна сидела перед зеркалом и расчёсывала волосы, широкий халат складками ниспадал до пола. Обернувшись к мужу, вся в ореоле длинных прямых волос, она проговорила тихим, твёрдым голосом:
— Михаил Григорьевич, позвольте мне на днях вернуться обратно в Санкт-Петербург, я очень сильно устала здесь и хочу домой, желаю увидеть детей, по которым так тоскует моё сердце.
Вишевский глянул на супругу: взор его был полон тревоги и недовольства, он силился подобрать нужные слова, чтобы не обидеть её, но не мог и сказал как есть:
— Увы, моя дорогая, то этого сейчас я вам позволить никак не могу.
— Почему же, извольте уточнить?
— Потому как на границах неспокойно, страны Европы разделяются на противоборствующие группы, к тому же южные рубежи до сих пор охвачены минувшей войной. Болгария, наконец-то, получила из наших рук освобождение от турецкого ига, провозгласив своей новой столицей Софию. У нашей стороны есть все основания верить князю Александру Первому из рода Баттенбергов, но османскому султану веры нет: турок, как известно, в одной руке держит халву, в другой — острый нож. Так что, увы, одну вас я никак не смею отпустить, ибо не желаю рисковать вашей жизнью, а дорога отсюда слишком далека для молодой женщины.
Елизавета Андреевна ничего не ответила. Надувшись словно маленькая девочка, у которой забрали любимую куклу, она отвернулась от Михаила Григорьевича и, заглушая гнев, принялась теребить в руках гребень. Вишевский понял её состояние и, зная её необузданный характер, в котором он был сам в некоей мере причастен, за столько лет разбаловав жену, обнял её за плечи, шепнул на ухо:
— Я искренне понимаю ваше нынешнее состояние, Елизавета Андреевна. Вам скучно целыми днями сидеть взаперти в этом чужом дворце. Но вы знайте, что ради вас я готов на всё и постараюсь развеять вашу скуку. Скоро — через десять дней состоится пикник с нашими итальянскими партнёрами за городом. Я желаю, чтобы вы тоже присутствовали с нами — это будет честь для меня.
— Вы же знаете, что я всегда с радостью приму любое предложение сопровождать вас, — ответила Елизавета Андреевна и глаза её заблестели радостным огнём от будущего предвкушения.
— Вы и есть моя радость, — молвил Вишевский, целуя её в губы.