Глава девятая

Куда может деваться жена от мужа, который к тому же старше её на двадцать лет? Любой человек сразу же скажет без запинки – сбежала с любовником, тут и думать нечего! Василиса могла торжествовать – её подозрения насчет невестки полностью сбывались. Однако Викентий отказывался верить сестре. Само отсутствие жены еще не означало факта измены. Но куда она исчезла, почему не оставила письма, к тому же при ней Петя! Первым делом Соболев направился в дом тестя. Однако супруги Дудко не могли даже взять в толк, о чем говорит их зять, куда ушла, зачем? И не могла она просто так убежать из дома, куда глаза глядят. Она девушка боязливая, рассудочная, да еще с ребенком на руках. К любовнику, с малышом? Курам на смех! Родня? Да вся в Малороссии, вряд ли она туда добралась. Куда еще ездили, где бывали? Да только на богомолье, по монастырям.

Соболев вернулся ни с чем, хотя мысль о любовнике теперь уже не казалась такой реальной. Но где, где может находиться добропорядочная молодая дама с маленьким мальчиком? Помилуйте, да где угодно! Разумеется, в полицию он не пойдет, и вообще никто не должен знать, что у него приключился такой домашний конфуз. Василисе было строго-настрого запрещено обсуждать происшествие с прислугой и соседями, не дай бог дойдет до университета, тогда конец безупречной репутации. Соболев не выходил из кабинета. Все думал, терзался. Потом решился и, выйдя на улицу, нанял стайку мальчишек-голодранцев, чтобы те выспрашивали извозчиков о даме красивой наружности с ребенком и горничной. И вот когда он уже почти отчаялся что-либо узнать, один из сорванцов вызнал-таки, что какая-то дама нанимала извозчика везти в Энский монастырь. Ну конечно, ведь мадам Дудко что-то бормотала о богомолье.

Забрезжила слабая надежда, и Соболев, весь в лихорадочном волнении, собрался и устремился по пятам жены. Студенты, лекции, книги, выступления в научном обществе, все было брошено.

Монастырь встретил непрошеного гостя долгим колокольным звоном, возвещавшим конец заутрени. Заснеженные купола храма, крыши монастырских построек, едва протоптанные монашенками и паломниками тропинки, деревья, белые и замерзшие, темные фигурки монахинь – все это сразу погрузило Соболева в странное, почти сонное состояние. Или сказывалось напряжение и бессонница последних дней? Он торопливо шел, и хруст снега отзывался в его голове таким громом, что зазвенело в ушах. А вокруг стояла блаженная тишина.

Немного поплутав по монастырскому хозяйству, профессор, наконец добрался до кельи матери-настоятельницы. Невысокого роста женщина с добрым усталым лицом встретила его любезно. Послушница принесла самовар и бублики, что было весьма кстати, ибо гость устал и продрог. Однако когда Соболев поведал настоятельнице о том, что ищет в монастыре свою жену и сына, лицо монахини сразу сделалось строгим и отрешенным.

– Вот что я вам скажу, батюшка, – произнесла она с расстановкой. – Хоть и сказано в Писании: «Жена да убоится мужа своего», да только мы должны понимать сие не как страх животный, а как уважение, почтение, а отсюда и трепет, подобный страху. Ведь жена тоже Творение Господа нашего. Так отчего же она живет не как человек, а как зверь, который боится, что его побьют палкой?

– Помилуйте, да неужели жена моя возвела на меня такую напраслину, что я её бью? – вскричал обескураженный профессор.

– Так ведь ударить можно и словом, и взглядом. Да еще и больней будет, потому как слово душу ранит, а душевные раны долго болят и тяжко врачуются. – Настоятельница сложила маленькие аккуратные белые ручки на животике и посмотрела на посетителя, как доктор на безнадежного больного.

Соболев схватился за голову. При этом бублик, лежавший на краю стола улетел в угол комнаты. Настоятельница долго смотрела вслед бублику и тихонько качала головой.

– Неужели, неужели она так говорила про меня? – ужасался Соболев.

– Не больно у нас и говорят о мирском-то, – укорила его настоятельница. – Супруга ваша по большей части плачет и молится. Один раз только я с ней и говорила, уж очень несчастной она мне показалась. Хотела утешить её материнским словом. К тому же она тут у нас не впервой, помню её еще совсем юной девушкой. С мамашей своей приезжали к иконе нашей чудотворной приложиться, щедро на храм жертвовали.

– Матушка, дозвольте и мне пожертвовать во славу господню на ваш монастырь, только ради Бога, помогите мне, подскажите, что делать?

– Что делать, что делать? – голос настоятельницы стал ворчливым. – Люби, люби и не терзай. Люби без огляда и грязь на чистом не малюй. Тебе Господь дал в жены эдакую красоту. И такую чистую, как родниковая вода, а ты всю эту воду мутишь! И Богу, Богу молись, пресвятой Деве-Богородице, чтобы просветила твой разум!

Получив добрый совет и разрешение остановиться в монастырской гостинице, Соболев направился в означенную келью в сопровождении монашки. Он шел и не видел дороги. Спроси его потом, как выйти обратно, он бы не ответил. Соболев шел и думал о том, как он встретится с Серафимой, какие найдет слова в свое оправдание. А в том, что он виноват, что он оказался самонадеянным глупцом, глухим и слепым, Викентий уже не сомневался. Весь вопрос в том, поверит ли она, сможет ли преодолеть накопившуюся обиду. Господи! Каким он был идиотом, каким жестоким и немилосердным мужем оказался для несчастной своей Серафимы! Только бы она услышала его, только бы позволила высказать ей свою любовь и поверила!

Наскоро переодевшись с дороги, он выскользнул из номера-кельи и прокрался вдоль дверей, надеясь услышать знакомые голоса. Его замысел оправдался, и в конце коридора он услышал плач сына и сердитый голос Луши. Профессор глубоко вздохнул, перекрестился и постучал.

– Луша, открой, должно быть принесли горячей воды. Да умой поскорее Петю, чумазый весь! – голос Серафимы звучал с некоторым напряжением.

Дверь поспешно отворили, и Соболев быстро вошел, не оставляя горничной время на размышления.

– Ах! – только и пискнула девушка и едва успела отскочить – Викентий вошел в комнату широким хозяйским шагом. Пока он стоял за дверью, он уже тысячу раз нарисовал в своем воображении картину встречи, произнес про себя миллион нежных и ласковых слов. А войдя, почувствовал, что обида и раздражение вдруг вынырнули из глубин сознания и затопили всю душу. Серафима была в двух шагах и тоже, как горничная, ахнула. И это изумление повергло Соболева в еще большее раздражение. Профессор сунул в руки Луше бобровую шапку, перчатки и обернулся к жене:

– Неужели вам трудно было предупредить меня, что вы отъедете на богомолье? – произнес он, пытаясь сдержать свои дурные чувства, но это плохо у него получилось. Голос прозвучал скрипуче, и он сам себе показался отвратительным в этот момент. Соболев хотел улыбнуться, но получилась вымученная гримаса. На лице Серафимы выразилось изумление от его нежданного вторжения. – Отчего, отчего вы не сказали? Почему я должен искать вас по всей столице, как сумасшедший?! – он повысил голос. Её молчание выводило его из себя. Луша, предчувствуя семейную грозу, подхватила захныкавшего Петю и бросилась вон. Супруги остались одни. Серафима проводила сына взглядом.

– Вы меня искали? – искреннее подивилась жена. – А зачем я вам? Неужели вы заметили, что меня нет? Тогда, быть может, вы взяли себе за труд подумать, отчего меня нет, может быть мне плохо, тягостно жить с вами, и вашей гадкою сестрой? – Её голос зазвучал звонко, высоко. У Соболева поползли мурашки по спине. Он никогда не слышал такого голоса жены и вовсе не предполагал, что она осмелится говорить ему подобное.

– Серна! – он сделал к ней навстречу маленький, робкий шаг. – Увы, я действительно не предполагал, что тебе так плохо со мной. Мне казалось, что я правильно поступаю по отношению к тебе, но я ошибался. Прости меня! – вырвалась из него затаенная боль. – Прости, Христа ради! Я действительно был слепым и глухим болваном. Прости!

Он хотел взять её за руки, но она не далась и отступила назад, убрав руки за спину, точно он собирался насильно втащить её обратно в семейную жизнь.

– Но почему? – спросил муж упавшим голосом. Ведь он сделал над собой чудовищные усилия, признал свое поражение, попросил прощения!

– Вы не любите меня, – едва прошептала Серафима. – Вы любите себя рядом со мной, но не меня.

Соболев стоял как громом пораженный. И это её он пытался учить уму-разуму, в то время как она сама способна преподать ему урок!

– Милая моя, бесценная! Не гони меня прочь из своей жизни. Позволь мне любить тебя! Я очень, очень люблю тебя. Да только не умею это сказать и выразить. Да, да! И не смотри на меня с удивлением. Что толку, что я профессор и учу молодежь. Книжные премудрости – это иное знание. Душа моя, поверь, я не лгу, не рисуюсь перед тобой. Я и вправду как в скорлупке, и не могу её расколоть. Хочу любить и не умею! Господи, да поверь же мне!

Она стояла, совершенно оторопелая от его признания. Соболев воспользовался её замешательством и, широко шагнув, поймал в объятия. Так они застыли, прислушиваясь друг к другу.

Луша, наскоро похватав одежду Пети, накрутила на него все, что было под рукой. И теперь они все ходили по монастырскому двору, поглядывая на дверь гостиницы, скоро ли папаша соизволят выйти. А тот все не шел. Мальчик замерз, его нос и щечки покраснели от мороза. Да и сама Луша уже хотела в тепло, да поскорей горячего чаю выпить. А барин все не шел. Воротиться без разрешения девушка боялась. Что ж, хоть и стояли нынче заутреню, придется снова пойти в храм, авось там потеплее от печки, да от свечей, да света Божьего и Божественной любви.

Изгнание из рая было стремительным. Василиса получила телеграмму от брата и уставилась на неё в тоскливом недоумении. Но как она её ни крутила, не читала так и эдак, смысл выходил один: убираться восвояси и поскорее. Мысль о возвращении к опостылевшему супругу в провинциальную глушь навалилась на Василису как могильная плита. А ведь близится Рождество, а там и Новый год. У Лавра завтра каникулы начинаются, на улицах иллюминации и гулянья. Магазины и лавки полны кушаний и нарядов, разных разностей, от которых глаза разбегаются. Она уже и о елке позаботилась, дворник принесет на днях. В кладовке до сих пор еще живы игрушки из их с Викешей детства, которые она собиралась повесить на елку с Лавриком. И вот теперь, именно теперь ей приказано убираться вон!

Василиса с потерянным лицом вошла к сыну в комнату и молча подала ему телеграмму от дядюшки. Мальчик пробежал глазами строки и поник лысой головой. От этой поникшей головы у Василисы защемило сердце. А вскорости явился и Викентий. Василиса еще немного надеялась, что в дороге он передумает, но, увидев его лицо, поняла, что её отъезд неизбежен.

– Здоровы ли Серафима Львовна и Петечка? – с заискиванием спросила сестра.

– Здоровы, здоровы. Следом скоро будут. А ты, стало быть, Вася, собирайся к мужу.

– Неужто ты меня гонишь, Викеша, братец! – в голосе сестры зазвучали слезы и горькая обида.

– Никто тебя не гонит. Да только негоже супруга так надолго оставлять одного. Езжай с Богом! Вон и Лавр тебя проводит, с отцом повидается. А то поди, и не узнает родного отца!

И видя, как испугался племянник, поспешно добавил:

– Но только ненадолго, Лавр, ненадолго. Не опаздывай к началу занятий! Ты и без того много пропустил.

Подгоняемая многозначительными взглядами, Василиса собралась очень скоро. Ей и собирать-то было нечего. Взяла только то, в чем явилась к брату, и со скорбным выражением лица простилась с ним у крыльца. Проводив сестру с племянником, Викентий вернулся в комнату, которую она занимала, и с недоумением распахнул шкаф. Все наряды, которые они с женой купили для Василисы остались висеть сиротливо. Соболев пожал плечами и приказал прислуге собрать все и послать вслед почтой.

Лавр поехал с матерью. Он не хотел ехать, боялся, что дядя не позволит ему вернуться. И в то же время, ему было отчаянно жаль мать. Куда делось стыдливое пренебрежение, которое он испытывал к ней? Нахохлившаяся старая серая птица, угрюмая и подавленная, закутанная в потертый платок, она забилась в глубь коляски и старалась не смотреть на нарядную улицу, торопливых прохожих, которые спешили в свои дома, к семьям, к елке. Отчего-то елку ей было особенно жалко. Наверное, потому, что там осталось её детство, её погубленные мечты о счастье.

– После блистательного Петербурга, роскошной профессорской квартиры с ванной, с паркетным начищенным полом, пуховой периной, льняными простынями, фарфоровой посудой на столе и прочими чертами цивилизованной жизни, возвращение в свое захолустье оказалось нестерпимым. Покосившийся домишко на окраине с прохудившейся крышей. Калитка на одной петле, которая висит так уже не первый год, вековая пыль на обшарпанной мебели. Крашеный облупившийся пол, шмыгающие под ногами бесцеремонные мыши. Лавр, уже отвыкший от родных пенат, поставил свой чемоданчик в передней и озирался с тоской. Навстречу вышел почти забытый человек, которого он знал как своего отца. Невысокий, худой, с одутловатым лицом и вздутым животом, заросший бородой, с длинными, как у сельского попа, волосами. Одет Когтищев-старший был в какой-то старый бабий халат, подпоясанный кушаком от поношенного жениного платья.

– О-хо-хо! – воскликнул Когтищев. – Кого мы видим! Кто к нам пожаловал! Столичный житель собственной персоной! Узнаешь ли ты родного отца, голубь ты мой! А я вот тебя и не признал.

Лавр ловко увернулся от родительского лобызания. От папеньки невыносимо разило немытым телом, перегаром и чесноком. Василиса тоже не поспешила к мужу с приветствиями, а скоро проскользнула в дом. Мерзость запустения и бедности глядели на неё изо всех углов. Сын вошел следом и остановился в сомнении, куда ему приткнуться. Его здесь не ждали, ему не рады. Никаких чувств, кроме растущего омерзения и брезгливости к родительскому дому и полузабытому папаше, он не чувствовал.

Каникулы тянулись мучительно долго. Лавр считал каждый день. На улице ему было невесело, а дома совсем невмоготу. Мать суетилась по дому, но делала все точно во сне. Лавр догадывался, о чем она думает, и это еще больше усугубляло его тоску. Он презирал и любил её одновременно, но сам себе был гадок. Он хотел помочь ей, но все, к чему он притрагивался, вызывало у него тошнотворное отвращение. Дрянная пища, плохая постель с клопами, холодные, дурно пахнущие комнатки. Неужели он жил тут раньше? Неужели тут проходили его первые детские годы? Ах, скорей бы, скорее вернуться в Петербург, в свою милую чистенькую комнатку, к своим книжкам, краскам, нарядной одежде. Забыть родительские пенаты как страшный сон!

Жизнь Когтищева-старшего после возвращения семейства не изменилась совершенно. Да и как он мог размениваться на такие пустяки, как забота о домашних, если его предназначение – заботиться о судьбах человечества! Уже много лет, проживая затворником под надзором полиции, он принялся писать величайший труд, который, как ему казалось, должен указать путь страждущим к спасению и счастью. Иногда он переписывался с другими борцами, делился с ними своими идеями и получал поддержку и напутствия. Самым верным слушателем всегда была Василиса, но в какой-то момент Когтищев вдруг почувствовал, что жена более не верит в него. Нет, она никогда не говорила ему этого, ни в чем не укоряла, но это скользило в её взглядах, интонациях, жестах. Махнет рукой, да так выразительно, что и говорить ничего не надо. Она по-прежнему слушала главы из его труда, но теперь её замечания и советы носили скорее саркастический характер. Когтищев осерчал и стал называть жену Ксантиппой, по образу сварливой жены Сократа. То обстоятельство, что она стремительно, не сказав ему ни слова, увезла единственного сына на воспитание к брату в Петербург, окончательно разделило супругов.

Лишившись верного соратника и слушателя, Когтищев не пал духом. Теперь его постоянным собеседником стал околоточный, который заходил по долгу службы проведать находящегося под надзором полиции, и частенько засиживался допоздна. Правда, употреблять заумные идеи Когтищева на трезвую голову он был не в состоянии. Поэтому идейные споры и проработка глав сопровождалась обильными возлияниями горячительных напитков.

После Рождества, которое в доме Когтищевых прошло скучно и бедно, ударили злые морозы. Дров, по обыкновению, не было. Стылые сырые комнаты довели Лавра до кашля и сильнейшего насморка. Он лежал одетый в постели, натянув одеяло по глаза, и молил Бога только об одном, скорее, скорее ехать в Петербург к дяде. Но ни письма, ни телеграммы все не было, и Лавр начал с паническим ужасом подозревать, что уже и не будет никогда, что дядя решил оставить свое богоугодное дело воспитания племянника и окончательно возвратить его родителям. К тому времени он уже был достаточно взрослым для того, чтобы ярко представить себе, как вернется домой прекрасная тетушка с ребеночком. Как дядя, совершенно обезумевший от радости, будет весь поглощен женой и сыном. Куда уж тут соваться Лавру, ему там нет места. Не до него!

Лавр завозился под своим одеялом. К холоду, потоку гадких соплей из носа, неукротимому кашлю добавилось сосущее чувство голода. Поутру мамаша дала ему жиденького чайку с сушками, а признаков обеда не наблюдалось. Тотчас же услужливая память преподнесла ему румяные пироги, сочные котлеты, на которые была мастерица кухарка в дядином доме. Лавр даже застонал. Когтищев-отец, который сидел за столом над своим бессмертным творением, не поднял головы. В это время в комнату вошла Василиса. В руке она держала какую-то тряпку, а может, предмет гардероба, Лавр не разобрал. Он с надеждой смотрел на мать из своего укрытия, надеясь, что её появление принесет долгожданный обед. Василиса поежилась:

– Артемий, дров нынче совсем нет. Холодно, Артемий! – Она обхватила себя руками, но это вряд ли могло помочь. Когтищев поднял-таки голову. Взор его светился неземным восторгом:

– Послушай, послушай, что я нынче написал об угнетении трудящихся, об истинной картине эксплуатации…

Но жена мотнула головой, точно боднула его.

– Нет дров, Артемий. Мальчик болен! Холодно!

– Ах, занудная Ксантиппа! Вечно ты, ей-богу! – он был раздосадован. – Ну при чем тут дрова, ведь ты даже не удосуживаешься выслушать меня… Вот, послушай как складно, как хорошо, умно, свежо получается…

Но он не успел взять рукопись со стола и начать чтение, как Василиса быстрым шагом направилась к рукописи, сгребла её в охапку и одним махом отправила в печь. Затухающий огонь с радостным урчанием принялся переваривать новую пищу, да еще такую бесценную для дела свободы и борьбы с угнетением!

Когтищев издал дикий крик раненого животного и сильным ударом повалил жену на пол. Падая, она ушиблась головой об угол стола и потеряла сознание. Вслед за ней на пол полетели чернильница и керосиновая лампа. Керосин выплеснулся на пол, брызнул в печь, и пламя взметнулось столбом до потолка.

Лавр почти не помнил, как выскочил из постели. Как с нечеловеческими усилиями пытался вытащить мать из горящего дома. Её грузное тело оказалось чудовищно тяжелым. Но ему все же удалось вытащить её наружу, и он упал рядом совершенно без сил, покрытый липким потом и сажей. Пытаясь привести ее в чувство, он натирал её лицо грязным снегом. В какой-то миг она открыла глаза, посмотрела на него с безумием и тоской и закрыла их навсегда. Он все еще стоял перед ней на коленях, не веря в этот ужас, как гром, треск, вой пламени заглушили все звуки жизни. В этом вое потонули крики Когтищева-отца, который все же пал в борьбе за свободу и справедливость.

Со всех сторон бежали обыватели, кто помочь, а кто поглазеть, как это всегда бывает на пожарах. Уже близко тренькала пожарная команда. Лавр отупело смотрел на мать, на горящий дом, под обломками которого только что погиб его непутевый отец, и понимал, что в этот миг в его душе тоже сгорает нечто, что он еще не осмыслил.

Загрузка...