ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ «СОРОК ПЯТЬ»

Здравицы в его честь провозглашались одна за другой. Было не утомительно — приятно.

Перед глазами вдруг встали картины далекого 1861 года. Постылая служба, обезлюдевший без сестры Сашеньки и ее кавалеров дом, скука, тоска, страдание по неудавшейся жизни… Невозможно представить себе, что бы было с ним, если бы он не решился тогда изменить свою жизнь! Если бы не поддержал отец…

— Господа, я счастлив присутствовать здесь, в этот торжественный день, когда мы чествуем нашего дорогого Петра Ильича…

Какие же они все-таки славные, товарищи по консерватории… Немного шумные, немного назойливые, частенько — обидчивые, но все же славные. Как они любят его — он и не ожидал столь роскошного торжества в честь своего сорокапятилетия. Думал, что просто поздравят — и все. Ну, поднесут еще очередной серебряный портсигар с надписью: «Петру Ильичу Чайковскому от…». Портсигаров у него уже скопилось больше дюжины, впору ювелирную лавку открывать.

А туг — обед в его честь. Юргенсон, хитрец, нагрянул с самого утра в дом Надежды Филаретовны, на Мясницкой, где он остановился в этот раз, и предупредил:

— В два часа собираемся в «Славянском базаре». Не забыл?

— Зачем? — решил пошутить он.

— Как зачем? — удивился Юргенсон. — Кажется, твой юбилей нынче…

Альбрехт говорил так долго, что кое-кто начал украдкой позевывать. Не удовлетворившись перечислением заслуг юбиляра, он подробно остановился на «том, что Петр Ильич сделал для консерватории».

— Вы, Константин Карлович, преувеличиваете, — не выдержал Чайковский. — Мне только что, слушая вас, показалось, будто бы моя фамилия Рубинштейн…

Выпили, не чокаясь, за Николая Григорьевича. Чайковский почувствовал, как глаза его повлажнели. Такое же случалось всякий раз, когда он проезжал или проходил мимо дома на Моховой, в котором когда-то жил Николай Григорьевич.

«Боже мой, какими смешными сейчас кажутся все недоразумения между нами!» — подумал Петр Ильич.

Рубинштейн был фигурой. Гигантом. Столпом, на котором держалась Московская консерватория. Танееву таким никогда не стать… Зато — Танеев терпелив, покладист и снисходителен к людям. Эти качества тоже многое значат.

Николай Григорьевич сейчас бы окинул взглядом собравшихся, нашел бы, что за столом скучно, и предложил бы что-нибудь этакое, для увеселения…

Петр Ильич вспомнил, что Рубинштейн прожил на свете всего сорок семь лет и ужаснулся близости своего возраста к этой цифре. Умирать не хотелось, хотелось жить. Теперь, купаясь в славе, он наконец-то мог позволить себе признать, что у него нет причин для недовольства жизнью.

Сорок семь, сорок семь… Иосифу было тридцать и никогда уже не исполнится тридцати одного. Проклятая чахотка! Известие о смерти Котека он получил из Берлина утром в сочельник. Плакал навзрыд, до припадка. Впервые в жизни почувствовал, как что-то царапает сердце изнутри, словно кошачьей лапой…

Хуже всего было то, что на него, как на близко знавшего Иосифа, была возложена тяжкая обязанность сообщить его престарелым родителям, проживавшим в Каменец-Подольске о смерти сына. Целых три дня он никак не мог решиться, а потом все же отправил длинную телеграмму, полную слов сочувствия, и триста рублей денег.

Можно привыкнуть к тому, что нет Николая Григорьевича, но Иосиф… Кажется, что он сидел вот за этим столом и вышел на минуточку по своим делам. Иосиф- скрипка в его руках не пела, она разговаривала. Как живая собеседница, как подруга…

Господи! Непостижим промысел твой! Неисповедимы пути твои! Но ответь, ответь же, Господи, почему ты призываешь к себе Иосифа, совсем недавно вышедшего из юношеского возраста, Иосифа, который еще толком не осознал, что такое есть жизнь, и оставляешь ходить по земле эту гадину? Эту, с позволения сказать — женщину, которая снова принялась писать ему гадкие, безумные письма и даже угрожала публичным скандалом!

Она способна на публичный скандал! Ему ли не знать ее способности делать дурное, отравлять ему жизнь, мучить его! Надо бы поговорить с Анатолием относительно ее. Ведь безумных, умалишенных, что досаждают окружающим, положено изолировать от общества к обоюдной же пользе. Непременно следует поговорить! Толя должен знать способы…

Дважды во время обеда ему попеняли на отказ от директорства. Ласково, с небольшой укоризной.

— Я несказанно благодарен вам за доверие, господа, но, к великому огорчению моему, не могу занять этого поста, ибо совершенно для него не гожусь, — разводил руками он.

— А кто же больше вас, Петр Ильич, годится? — спрашивали присутствующие, косясь на Альбрехта, которого в консерватории недолюбливали. Недолюбливали совершенно незаслуженно, считая то безликой тенью Рубинштейна, то коварным интриганом. Впрочем, Константин Карлович не придавал этому никакого значения — он преподавал, участвовал в делах консерватории, руководил Русским хоровым обществом, которое сам и основал, сочинял, выискивал и пестовал таланты…

— Вы, господа, знаете, что я хотел бы видеть на этом посту Сергея Ивановича.

Танеев, сидевший слева от него, закатил глаза и шумно вздохнул, изображая покорность судьбе.

— Да что мы все о делах да о делах?! — воскликнул кто-то, и вопрос о директорстве был забыт — собравшиеся, большинство которых были страстными охотниками, сменили тему и принялись рассказывать друг другу охотничьи байки.

Он ходил иногда с ружьем по лесу, но в занятии этом больше ценил возможность уединенной прогулки, нежели добычу зверя или птицы. На спусковой крючок он нажимал без особой охоты, ничуть не огорчаясь промахам.

— А что, возле Клина хороша охота? — спросил Василий Ильич Сафонов, недавно перешедший из Петербургской в Московскую консерваторию профессором по классу фортепиано.

Сафонов, сын генерала, потомственный казак, был человеком резким, порой, можно даже сказать — грубым, но при этом искренним и справедливым. Петр Ильич симпатизировал ему.

— Пока не имел случая убедиться, — ответил он. — Хотя думаю, что неплохая.

О! Кто-то уже выпил столько, что назвал его «вторым Глинкой». Этого он никак не мог стерпеть.

— Господа! Я прошу воздержаться от присваивания порядковых номеров в такой тонкой материи, как музыка и все, что с ней связано! — заявил Петр Ильич, поднимаясь с места с бокалом шампанского в руке.

Все встали вслед за ним. Разговоры стихли.

— Нет второго Глинки, и не может быть, как не может быть второго Чайковского, второго Римского-Корсакова, третьего Берлиоза, пятого Верди и десятого Баха! Каждый из нас единственный в своем роде, неповторимый и несравнимый с другими! Я хочу поблагодарить всех вас за высокую честь, оказанную мне сегодня, за множество добрых слов, сказанных в мой адрес и предложить выпить за всех присутствующих!

— За Московскую консерваторию, которую мы представляем! — подхватил Танеев.

— Ура!

«Двадцатого мая надо быть в Смоленске на открытии памятника Глинки», — вспомнил он. Ехать в Смоленск не хотелось, но директорство в Музыкальном обществе не позволяло уклониться от столь торжественного мероприятия, на котором обещали быть члены императорской фамилии, а то и сама императрица.

По окончании обеда последовала долгая сцена всеобщего прощания, затянувшаяся ровно настолько, насколько может затянуться сцена прощания людей, которые ежедневно видятся друг с другом, а только что перед этим неплохо провели время со всеми положенными атрибутами — вкусной едой, коньяком, шампанским.

Он посмотрел на часы, подарок Надежды Филаретовны, и понял, что рискует опоздать к брату Анатолию, который пригласил его «посидеть за столом в тесном кругу». «Тесный круг» состоял из них двоих и Николая Карловича фон Мекка, женатого на племяннице Анне.

Пора было ехать — Анатолий, канцелярская душа, не терпел опозданий.

В пролетке думал о том, что Коля оказался слишком слабым и быстро поддался Анне. Петр Ильич находил это дурным, потому что ему гораздо больше нравился прежний Коля — необыкновенно симпатичный добряк. После женитьбы, слишком подчинившись влиянию своей жены, Коля стал резок, строг, судил обо всем тоном знатока и раздражался, если с ним спорили. Эта перемена весьма испугала и огорчила Петра Ильича. Он обеспокоился настолько, что решился поделиться своими мыслями с Анной, крайне тактично посоветовав ей не «портить» мужа, а, напротив, самой попытаться стать более мягкой и покладистой. Аня не обиделась, пообещала принять его слова к сведению. «О, как бы я не желал, чтобы когда-нибудь, хоть мельком, Вы бы пожалели о том, что отдали Вашего добрейшего Колю Анне! Мысль, что когда-нибудь Вы раскаетесь в Вашем выборе, для меня убийственна», — писал он баронессе фон Мекк.

Баронесса успокоила его: «…открытие, которое Вы сделали, дорогой мой, для меня давно уже не новость: с первого приезда молодых ко мне в Cannes я уже заметила это, а летом, когда они жили у меня в Плещееве, для меня окончательно подтвердилось, что мой Коля совершенно под влиянием Анны и ее родителей. Я желала этого влияния и много раз выражала это Коле, когда он сделался женихом, и вот почему. Я видела, что у Коли нет сильного характера и что он способен поддаваться влияниям… и потому я искала для Коли хорошую жену и из хорошего семейства, для того чтобы оградить его от дурных влияний, а напротив, поставить под благотворное влияние людей, которые естественно и логично должны заботиться о всем хорошем для него. Следовательно, то, что Коля совершенно под влиянием своей жены и ее родителей, меня не должно огорчать, но мне желательно при этом, чтобы влияния эти были направлены на то, что благородно и полезно для Коли как в материальном, так и нравственном отношении».

Случилось то, чего и опасался в свое время Петр Ильич — если его отношения с Надеждой Филаретовной после свадьбы Коли и Анны остались прежними, то восторгов по поводу семейства Давыдовых она уже не выказывала.

За сто семьдесят тысяч рублей Коля, вопреки мнению матери, приобрел себе в Киевской губернии имение Копылово, управлять которым взялся его тесть — Лев Васильевич. Вскоре Надежда Филаретовна написала Чайковскому: «Я была бы ужасно рада, если бы Коля решился продать Копылов, потому что это совершенно брошенные деньги: ему, т. е. Коле, он не доставляет ни занятия, ни удовольствия, ни доходов, потому что в доходы я не верю, а расчеты с родственниками вести очень трудно, потому что хотя Лев Васильевич гарантирует Коле десять тысяч рублей дохода, но ведь если имение не даст их. то ведь Коля не будет же требовать их от своего тестя».

Ладно, бог с ними. Сестра рада без памяти удачному замужеству Анны, это ей награда за все мучения с Татьяной. Молодожены тоже выглядят счастливыми, а Надежда Филаретовна сама страстно желала этого брака. Можно считать, что все хорошо.

Однако же — сорок пять лет! Три раза по пятнадцать, а когда-то в пятнадцать лет они с Лелей считали себя такими взрослыми. Что же сказать сейчас?

От Апухтина давно не было весточки, все, небось, продолжает наслаждаться жизнью, баловень наш. Прямо мотылек какой-то — все порхает, порхает, порхает… Но — человек симпатичный, и стихи у него великолепные. Чего только стоит вот ЭТО:

Не там отрадно счастье веет,

Где шум и царство суеты:

Там сердце скоро холодеет

И блекнут яркие мечты.

Но вечер тихий, образ нежный

И речи долгие в тиши

О всем, что будит ум мятежный

И струны спящие души.

О, вот они, минуты счастья,

Когда, как зорька в небесах,

Блеснет внезапно луч участья

В чужих внимательных очах…[18]

А сорок пять, если вдуматься, не возраст. Отец, Илья Петрович, почти вдвое против этого прожил.

Загрузка...