Посвящается Гельмуту, Андреа и Александру, а также Франциске
Я никогда не думала, что встречу Камиллу Эрб вновь. Мы не виделись уже пять лет, и я пыталась забыть о ней. Это она узнала меня в тот дождливый вечер. Я стояла на остановке в неярком свете уличного фонаря и ждала автобус. Я испугалась, когда она подошла и сказала, что никак не ожидала встретить меня здесь, в этом многолюдном городе. Мне потребовалось какое-то время, чтобы понять, кто со мной говорит. Я думаю, она заметила мое замешательство и поэтому тотчас же стала рассказывать о себе. Она делала это намеренно, с расчетом, желая услышать и мой рассказ о тех пяти годах, что мы не виделись. Но я, сразу же решив сопротивляться до конца и ничего ни при каких обстоятельствах не говорить, плотно сомкнула губы.
Она начала, разумеется, с сыновей, которые никогда особенно не интересовали меня. Я была с ними едва знакома. Они преуспевали по службе, имели хорошеньких жен и чудных детишек и были, естественно, предметом гордости матери. Она говорила, что между ними установились очень близкие, дружеские отношения и теперь они видятся даже чаще, чем в те времена, когда сыновья жили с ней. В жизни самой Камиллы за эти пять лет тоже произошли существенные и к тому же весьма благоприятные изменения.
Мне, конечно, следовало бы теперь подробно расспросить ее обо всем и выйти таким образом из игры. Но вместо этого я, словно онемев, безучастно ждала вопросов Камиллы. Ведь о своей дочери она, должно быть, остережется упоминать. Автобус, как всегда в это время, запаздывал. Но даже если бы он пришел вовремя, это не спасло бы меня. Я чувствовала, что Камилла твердо решила ехать со мной и ей было все равно куда. Она холодно и без всякого стеснения всматривалась в мое отчужденное лицо, сказала, что я почти не изменилась, и ждала от меня благодарности за эту ложь. Я молчала. Мне очень хотелось ответить, что ты-то, дорогая Камилла, действительно изменилась и, кажется, вряд ли что в тебе осталось от той прежней Камиллы, которой я так восхищалась. К сожалению, мне нечего было бы добавить к этому: я боялась ее. Я боялась ее всегда, а в этот момент больше, чем когда-либо. Поэтому я промолчала. Она подошла ко мне почти вплотную, я почти чувствовала своей рукой прикосновение ее мокрого от дождя пальто. Я сделала три крошечных шага назад.
— Не прячься, в этом нет необходимости, — сказала Камилла.
Ее высокомерная, покровительственная улыбка, казалось, проникает даже сквозь мой платок. Я всегда ношу его в дождливую погоду, потому что часто простужаюсь. Чтобы хоть как-то защититься, я спросила первое, что мне пришло в голову: живет ли она в той же квартире, где я несколько раз бывала. Она сделала многозначительный жест и ответила тихо, но очень гордо, что у нее теперь собственный просторный дом с большим садом.
Так, значит, у Камиллы есть дом. У той самой Камиллы, которую я знала с детства. Это был удар. Я чувствовала, как вздрагивают мускулы на моем лице, и не могла скрыть этого. Ведь у меня уже не было дома. Не было даже собственной квартиры. Но об этом, решила я, Камилла ни за что не узнает. Может быть, пыталась я себя успокоить, ее слова о доме — ложь? Мне казалось, что и ее рассказ о счастливой семейной жизни сильно преувеличен. Она ни слова не сказала о своем муже. Конечно, чтобы смутить, задеть ее, я должна прямо сейчас, сию секунду, спросить ее о муже. Франц Эрб всегда был сомнительной величиной в жизни своей жены.
— Ты ничего не сказала о своем муже, — произнесла я и безобидно взглянула на нее в ожидании ответа.
— Мой муж умер.
Она сказала это все с той же любезной улыбкой, так, как будто мы говорили о погоде. К сожалению, я легко теряю самообладание, и как ни стараюсь скрыть свой душевный порыв, свое удивление, знаю, что мне это никогда не удается.
— Как, когда? — спросила я с чувством неловкости.
Она охотно рассказала.
Год назад. Несчастный случай. Я бубнила что-то о трагичности происшедшего, о своем сочувствии, но она не дала мне договорить, спокойно сказав, что так лучше. Ее муж вел беспорядочный образ жизни и был по-своему счастлив. Нет ничего несправедливого в том, что все это прекратилось в одночасье, неожиданно и быстро.
— Ты не против, если я немного проеду с тобой? — спросила она, когда наконец-то показался автобус.
Я кивнула и пропустила ее вперед, потом медленно взобралась за ней на ступеньку автобуса. За мной никого не было. В руке я держала талон, чтобы сразу же пробить его. Автобус тронулся. Камилла собиралась пройти в глубь салона и обернулась ко мне. В это мгновение я выпрыгнула из уже движущегося автобуса, не обращая внимания на транспорт. Мне повезло. При падении я лишь на секунду почувствовала боль в бедре. Рукав пальто под левым локтем был распорот чем-то острым, кожа в том месте горела. Я поднялась пошатываясь. Правой рукой я судорожно сжимала сумку, платок спустился с головы на воротник пальто. Я смотрела, как Камилла, жестикулируя, устремилась через салон к водителю, видимо желая остановить автобус. Я подумала, что ей, слава Богу, ничего другого не остается, как уехать, и, спотыкаясь, поднялась на тротуар. Там собралось несколько человек. Они подошли ко мне, спросили, не ушиблась ли я. Я сказала, что все в порядке, и поспешила уйти. Добравшись до ближайшего переулка, я нажала ручку какой-то двери. В подъезде было холодно. Я прислонилась к стене и некоторое время стояла так. Мое дыхание постепенно успокоилось, и я начала разбираться в своих мыслях.
События последней четверти часа вывели меня из себя, нарушили мое и без того шаткое внутреннее равновесие. Только ли нарушили? А может быть, разрушили? Сейчас я не могла дать себе в этом отчет. Я была рада, что, выпрыгнув из автобуса, ничего серьезно не повредила. Конечно, мне было неприятно, что я порвала пальто и блузку. Наверное, я не сразу найду им замену, но все это ничто в сравнении с тем, что я избежала вопросов Камиллы, ее подстерегающего ожидания. Я вытерла носовым платком грязь с лица и рук и попыталась, насколько могла, устранить следы падения. Кто-то спустился с лестницы, прошел мимо меня. Я чувствовала, с каким недоверием снова и снова задерживался на мне взгляд прохожего.
Я вышла на улицу. Дождь еще шел. «Никаких автобусов, — подумала я, — пойду домой пешком. К тому же окольными путями». Эта мысль была, конечно, смешной, ведь Камилла не знает, где я живу, а потому не сможет меня найти. Несмотря на это, я выбирала тихие переулочки с незнакомыми названиями, чтобы попасть домой незамеченной. Меня все еще знобило от нестихающего возбуждения, я шла очень быстро. Потом я заблудилась, пришлось вернуться назад, на это ушло много времени. Утром по телефону я сказала, что буду дома около восьми. Теперь мне уже не успеть. Мои часы показывали десять минут девятого, когда я нашла нужную улицу. Ничего страшного, успокаивала я себя, у Грегора, если он придет, есть ключ. У меня, как всегда, не было предчувствия, что он придет. Эта постыдная уловка помогала мне преодолеть разочарование, если он не приходил, и оправдать радость, когда он все же появлялся.
Да, у меня не было дома, как у Камиллы Эрб, а квартира, в которой я жила, принадлежала не мне. Я даже не была в числе тех, кто мог снять квартиру на несколько лет без права расторжения договора. Я сняла эту квартиру у основного съемщика, причем на очень непродолжительное время и с условием, что в этот срок он может выселить меня при необходимости. За последние пять лет я сменила много квартир. За ними последуют и другие. В свои сорок восемь лет я смирилась с этим. Теперь я люблю только те, в которых живу в данный момент. Каждый раз, когда я достаю из своей сумочки прохладные ключи, у меня возникает ощущение родного дома, и я радуюсь, открывая дверь.
Грегор делал в кухне бутерброды. Это был признак хорошего настроения. У меня появилась надежда, что вечер пройдет без ссор.
— Ты сегодня поздно, — сказал он. — Я в общем-то уже хотел уходить, но потом подумал, что у тебя не было никаких планов на этот вечер. Значит, ты только задерживаешься.
При этих словах на лице у него появилась та самоуверенная улыбка, которая всегда злила меня. Но я, как обычно, подавила это чувство и нашла какую-то отговорку в свое оправдание, так как не хотела рассказывать о встрече с Камиллой. Он выслушал меня без особого интереса и сказал, кладя бутерброды на тарелку: «Тебе, кстати, кто-то звонил».
Кроме Грегора, мне мало кто звонил. Поэтому я с любопытством спросила, кто же это был. Грегор ответил, что дама и что она хотела знать, благополучно ли я добралась до дома. Я инстинктивно, из чувства самозащиты, села. Не понимая смысла, пробежала глазами по заголовкам газеты, которая лежала на столе, и как бы невзначай спросила, назвала ли дама свое имя. Грегор ответил утвердительно. Насколько он припоминает, она, кажется, сказала Эрб, а может быть, Эрд или Эрг. Во всяком случае, это была короткая фамилия с «э» и «р» в начале, довольно редкая.
— Она позвонит еще? — спросила я, стараясь не выдать голосом своего состояния.
— Да, она собиралась, — ответил Грегор.
Он спросил, есть ли у меня пиво. Я подошла к холодильнику и поставила перед ним пакет молока.
— Что случилось, Рената? У тебя что, уже склероз? — спросил он, подчеркивая своей плоской шуткой нашу разницу в возрасте. Я извинилась, достала пиво, прислушиваясь в ожидании звонка.
Этот вечер действительно прошел вполне мирно, но не потому, что у Грегора было хорошее настроение, а потому, что он уже через час ушел. Я отвечала невпопад, почти ничего не ела и, впервые за все время нашего знакомства, не подстраивалась под него.
— Да что с тобой? — удивлялся он, плохо скрывая нетерпение и обиду. — Где твои мысли? Это связано со звонком? Но он был абсолютно безобидным.
Я кивнула: «Совсем безобидным, ты прав».
Он повернулся к телевизору. Программа показалась ему скучной, и он стал собираться.
— Я, собственно говоря, не хотел оставаться, — сказал он, — я как-нибудь позвоню.
Он поцеловал меня — из вежливости, сказал, что у меня сухие губы, и ушел. Было начало десятого. Телефон так и не зазвонил.
После долгих поисков я наконец нашла эту открытку в одном из ящиков письменного стола. Она лежала между листками старой записной книжки, поэтому мне не удалось обнаружить ее сразу. Открытка выпала, лишь когда я основательно потрясла книжку, держа ее за корешок. Это было одно из тех приглашений на вечер, которые обычно рассылают люди, желающие придать себе вес в глазах общества.
Дорогая Рената, — было написано на нежной зеленоватой бумаге ручной выделки, — приглашаю тебя и твоего мужа на чай в воскресенье 23-го в 16.30. Будет еще несколько очень милых людей. Твоя Камилла.
Дата на открытке свидетельствовала, что с тех пор прошло десять лет.
Мы пошли туда вместе с Юргеном. Он — с явной неохотой, потому что никогда не испытывал к Камилле симпатии и относился к ней иначе, чем я. Все дело решила приписка о «нескольких милых людях». Юрген всегда был жаден до новых знакомств, которые могли быть выгодны ему по службе. И зачем только я сохранила это приглашение, отчего была так уверена, что оно еще здесь?
В тот вечер много курили. Я смотрела, как Камилла, которая старалась выглядеть моложе своих лет и была одета с несколько сомнительной элегантностью, все время подходила к окнам просторной комнаты, раздвигала шторы и говорила: «Вы позволите, я чуть-чуть проветрю, чтобы мы не устали раньше времени».
Створки окна бесшумно открывались, но потоки прохладного воздуха только разгоняли дым по комнате, не унося его с собой. Камилла, в туфлях на высоких каблуках, спешила снова закрыть окно, и облака дыма опять окутывали костюмы мужчин, с широкими, по последней моде, плечами, и тонкие шелковые блузы дам.
— Чтобы не утомиться, — сказала она опять, когда все давно уже устали, но никто еще не смел в этом признаться.
Ее муж появился поздно, незадолго до того, как все стали расходиться. Кроме Юргена и меня, он никого не знал здесь, и жена представила его, без особой, впрочем, охоты, другим гостям. Было видно, что она не ждала его. Франц Эрб не придал этому, кажется, никакого значения. Он был в хорошем настроении, вел себя со всеми ровно и дружелюбно. В своем оливкового цвета охотничьем костюме и темно-коричневых сапогах со шнуровкой он казался в нашем не слишком оживленном обществе крепким деревом среди редкого кустарника. Сейчас я не могла представить себе, что Франца Эрба уже нет в живых.
Супруги Эрб занимали в то время небольшую квартиру в одном из кварталов безликих новостроек, при виде которых мне всегда становилось не по себе. Дневное освещение парадных, искусственный мрамор лестниц, лифт, где три человека не могли свободно вздохнуть, свет на площадках этажей, который гаснет каждые две минуты, низкие двери с тяжелыми медными задвижками и, естественно, переговорные устройства, делающие человеческий голос похожим на воронье карканье. Дочери Камиллы, самой младшей из троих ее детей, было тогда пятнадцать лет. Она жила с родителями, а два старших сына учились в других городах. Я не думаю, что кроме просторной, традиционно обставленной гостиной, в которой расположилось наше чайное общество, в квартире было много комнат. В лучшем случае еще две-три спальни, кухня, ванная и прочие помещения. Во время утомительно долгих разговоров за чаем я заметила, что в книжном шкафу лежат учебники и тетради. Это означало, что дочери приходилось делать уроки в гостиной. Наверняка, подумала я тогда, какой кичливостью было это приглашение на чай, написанное на дорогой бумаге. Почему бы просто не позвонить и не позвать нас зайти в гости выпить чаю и поболтать.
Правда, я была уверена, что в этом случае мы бы, видимо, никуда не пошли. Юрген наверняка сказал бы, чтобы я, если хочу, шла одна, а его лучше избавить от общения с Камиллой Эрб, лучше уж он останется дома и будет работать. Я пошла бы одна. Может быть. Знаю только, что, не согласись тогда Юрген идти со мной, ничего бы не случилось.
Я сидела в своей комнате, которая была одновременно гостиной, кабинетом и музыкальным салоном, как я ее иногда больше иронически, чем шутливо, называла. Радость, которую я раньше любила находить в маленьких, невинных удовольствиях, теперь была погребена под грузом последних лет. Я не могла успокоиться, ходила взад и вперед по комнате, держа в руке давнишнее приглашение, и склеивала в памяти осколки воспоминаний. Я даже разговаривала сама с собой.
В ванной я осмотрела ссадину на руке. Она протянулась от локтя до середины предплечья, но, к счастью, была неглубокой. Я смазала ее йодом и мазью, стараясь не глядеть в зеркало. Я знала, что в этот вечер мне вряд ли понравится мое лицо. Мне было жалко разорванного рукава шелковой блузки, которая, к сожалению, была на мне в этот день. Дыру на блузке едва ли смогли бы убрать даже в специальной мастерской. Но я хотела все же отнести ее туда. Покупка шелковой блузки предусматривалась в моем бюджете не часто. Я очень устала и давно хотела лечь спать, свернувшись по детской привычке в кровати калачиком и сложив пальцы в кулаки так, что большой палец оказывался внутри. По данным современной психологии, такая поза указывает на страх перед жизнью, на потребность в защите и на несамостоятельность. Если это верно, то со времени развода с Юргеном у меня было достаточно поводов, чтобы хотя бы частично удовлетворить таким способом эти свои желания и состояния. В ванной было теплее, чем в комнате, где я всегда довольствовалась самым незначительным отоплением. Я вытащила из-под раковины неудобную табуретку и села, плотно сомкнув колени и обхватив голову руками. Мне нужно было еще о многом подумать, но моя голова стала вдруг пустой и отказывалась подчиняться. Я слушала, как капает вода из крана, и не шевелилась. Меня устраивала моя неудобная поза. У меня в последнее время часто возникало желание наказать себя за что-то, а за что, я и сама не очень представляла. Новая волна усталости накатила на меня и теперь уже полностью завладела мной. Согнутая спина слегка покачивалась в такт неглубокому дыханию, и разве что веки не вздрагивали как обычно. Я не думала о Грегоре, который, наверное, ехал сейчас Бог знает куда. Все чаще я думала о том, как приятно не думать о Грегоре. Да, я должна выбросить его из головы, оттолкнуть от себя его руки, его тело. Нужно было наконец решиться на это и холодно сказать ему: «Мне все равно, что ты Грегор. Уходи от меня».
Наконец я легла в постель, усталость немного прошла. Я знала, что Грегор сидит сейчас в баре с какой-нибудь дамой, слышала, как он отпускает свои вечно одни и те же шутки. Странно, но сейчас мне это было безразлично. Дверь в прихожую я оставила открытой, чтобы звуки извне свободно достигали моей кровати.
Сад, находившийся на южной окраине Вены, заканчивался после пологого подъема в гору ровной площадкой, которая раньше, до войны, использовалась для увеселительных мероприятий. На ней располагалась деревянная, украшенная резьбой беседка с красивой башенкой. Внутри помещались стол, три стула и скамейка. В угловом шкафчике стояли кофейные чашки и пузатые стаканчики. На дощатом полу когда-то, судя по светлому прямоугольнику, лежал ковер. Электрического света там не было, с потолка свисала керосиновая лампа. Рядом с беседкой находилась площадка для тенниса, что для тех застойных времен было большой роскошью. Забор, тянувшийся вдоль сада, около теннисной площадки был заменен сеткой, чтобы мячи при игре не вылетали на соседнее поле. Со стороны сада площадка была огорожена невысокой решеткой. Правда, на ней больше никто не играл. По другую сторону беседки стояла огромная каменная скамья. К ней в хорошую погоду составляли стулья. За скамьей густо разросся куст сирени. Ветер с полей, который весной и осенью приносил сюда много пыли, натыкался на этот куст и должен был или обогнуть его, или, потеряв прежнюю силу, пронестись над его высокими ветвями.
На этой скамье летним днем 1943 года сидела девочка Камилла. Ее фамилия тогда была не Эрб, а Лангталер. Камилле было пятнадцать лет.
Рядом с ней лежала книга, роман, который пользовался тогда большим спросом у девочек-подростков. Это была дешевая мелодрама с огромным количеством невероятных событий. Речь в ней шла о молодой немке и французе, которые чудесным образом познакомились и полюбили друг друга после первой мировой войны, но так и не смогли соединить свои судьбы. Камилла находила этот роман, несмотря на восторженный отзыв школьной подруги, у которой она взяла его, несносным, хотя ей было трудно объяснить почему. Она безвольно предавалась состоянию блаженной лени, слушала, как в кроне яблони жужжат осы и мерно вздыхает овчарка Пако, лежащая у ее ног. В голове беспорядочно проносились строки письма, которые она с удовольствием написала бы одному прапорщику, но на что, однако, никогда не решилась бы. В соседнем саду Иоганн Вегерер косил траву и время от времени правил косу. Во время косьбы он напевал три первых такта известного марша. Когда Вегерер начинал насвистывать мелодию, Пако поднимал голову, моргал, а потом опять клал голову на лапы. Камилла медленно рвала на мелкие кусочки лист сирени. На пальцах оставался влажный след, пахнущий зеленью. Уже много дней стояла прекрасная жаркая погода, а значит, скоро наступят каникулы. Мать Камиллы, которой было разрешено выращивать овощи на трех грядках в нижней части сада, жаловалась на жару. Власти приказали экономить воду и расходовать ее только на самые необходимые нужды. Выращивать овощи было в это время жизненной необходимостью, но поливать их запрещалось. По ночам мать Камиллы носила на грядки воду в двух больших кувшинах. Она непрерывно ходила туда и обратно между домом и садом и несколько раз просила Камиллу помочь ей, но девочка ссылалась на усталость и, когда мать принималась за свое тайное занятие, притворялась спящей.
Щеки Камиллы порозовели от жары. Она воображала, как она вместо матери поливает грядки и ходит ночью по саду. Ее руки оттянуты вниз тяжелыми сосудами. Она осторожно идет по узкой меже между грядками, зная, как это опасно, но не испытывая при этом никакого страха. В то мгновение, когда она закончит работу, из темного сада выйдет высокая стройная фигура в военной форме со светящимися в свете луны аксельбантами. «Камилла, как ты восхитительна и смела», — скажет прапорщик, возьмет ее руку и погладит ее своими красивыми длинными пальцами.
— Камилла, — сказал кто-то рядом и взял ее за руку. Девушка встала. Она была раздосадована. Перед ней стоял ребенок.
— Я думала, вы уехали в деревню, — сказала Камилла, но Рената, десятилетняя девочка, покачала головой и объяснила, что родители поедут одни, а она останется здесь с прислугой. Ночью Камилла будет спать у нее в комнате. Ее мама уже договорилась об этом с мамой Камиллы.
— Все уже решено, — сказала Рената, села рядом с Камиллой и спросила: — Что ты читаешь? Эту книгу я не знаю. — Она взяла книгу в руки, но Камилла резко вырвала ее и сказала зло:
— Не трогай, это не для маленьких детей.
Рената положила руки на колени и начала играть оборками своего передника.
— Значит, ты не хочешь спать у меня? — спросила она.
— Нет, — сказала Камилла, мечта которой о романтической встрече в ночном саду была так быстро разрушена, — ты действуешь мне на нервы.
— Почему? — спросила девочка чуть погодя, теребя оборки передника.
— Потому что ты всегда появляешься, когда тебя не ждешь или когда собираешься что-то делать, — ответила Камилла.
Девочка засмеялась.
— Что же ты собираешься делать ночью? — спросила она и вызывающе посмотрела на свою старшую подругу.
— Ты этого не поймешь, ты еще маленькая, — ответила Камилла еще более раздраженно.
— Ты не должна говорить так, как говорят мои родители, — сказала девочка с грустью в голосе. Она соскользнула со скамьи, присела около Пако и стала его гладить. Глаза Пако были закрыты, только иногда тихо вздрагивали его лапы, а из пасти тонкой струйкой вытекала слюна.
— Господин Вегерер, господин Вегерер, — крикнула вдруг девочка, когда опять услышала мелодию марша, — я сейчас приду к вам.
— Хорошо, Рената. Будешь моей помощницей, — крикнул в ответ Вегерер.
Девочка побежала, не взглянув на Камиллу, забралась на забор и спрыгнула по другую сторону. До Камиллы доносились обрывки разговора, смех, шум. Пако бегал вдоль забора и лаял.
— Ну и оставайся там сколько хочешь, — тихо сказала Камилла и открыла книгу. Но читать ей уже не хотелось. Она смотрела в сад, наблюдая, как день постепенно переходит в вечер и как от этого меняются все краски.
Вечером Камилла без всякой охоты делала уроки в крошечной комнатке в домике привратника, где кроме этой комнаты были еще спальня, кухня и прихожая. Она услышала, как отец Ренаты выехал на машине из гаража, как фрау Бергер, горничная, укладывала багаж и, наконец, как мать девочки села в машину, быстро и громко отдав последние приказания. Она слышала, как девочка, беспечно прыгавшая около автомобиля, автоматически и робко отвечала на все слова матери «да». Наконец машина проехала через сад на улицу. Мария Лангталер открыла своему хозяину ворота. Закрывая их, она старалась не смотреть в сторону машины, чтобы не отвечать на кивок матери Ренаты. Камилла точно знала, что девочка сейчас стоит перед гаражом и оттуда может видеть, как она сидит, склонившись над тетрадями. Камилла стала усердно писать, перелистывать учебники и, наконец, включила свет, предварительно надев на лампу колпак из черной бумаги. Фрау Бергер позвала Ренату ужинать. Было слышно, как под ногами девочки заскрипел гравий.
— Ты уже знаешь, что сегодня должна спать наверху? — спросила мать Камиллу.
— Это все из-за тебя, — ответила Камилла.
— А что я могла сделать? — спросила мать зло.
Камилла пожала плечами. Она небрежно бросила книги и тетради в портфель, достала с кровати, где она спала с матерью с тех пор, как отец был на фронте, ночную рубашку, взяла журнал и книжку и ушла.
Перед дверью стояли кувшины с водой. Посмотрев на них, она опять вспомнила о прапорщике. Она обернулась, убедилась, что мать занята на кухне, и достала из ящика в шкафу пластинку, которая была тщательно спрятана между пуловерами и бельем. Камилла купила ее недавно, ничего не сказав об этом матери, чья экономия граничила со скупостью. Эти деньги Камилла заработала сама, но и их она должна была отдавать матери. На коричневом конверте пластинки было написано: «Вальсы моей мечты». Камилла завернула ее в ночную рубашку. Наверху у Ренаты был проигрыватель, и она наверняка обрадуется предложению послушать музыку.
Фрау Бергер поджарила для Камиллы еще один кусочек колбасы.
— Я работаю у них потому, что здесь всегда можно вкусно поесть, — говорила она, — да и их ребенка я люблю. С хозяином вполне можно ужиться, но его жена! Да что говорить об этом, тебе и твоя мать, наверное, уже надоела этими разговорами. Они всегда возвращаются из деревни с отличными продуктами, у него везде связи. Ведь не просто же так у них не отобрали до сих пор машину и даже дают для нее бензин.
Камилла кивала и с наслаждением ела пряно пахнущую колбасу, аккуратно подбирая кусочком хлеба вытекающий из нее сок. Ей было все равно, были у кого-нибудь связи или нет. Она не думала, что кто-то получал то, чего не могли иметь другие. Ей хватало того, что иногда перепадало на ее долю.
— Все это из-за его завода, — продолжала, все больше распаляясь, фрау Бергер, — Наверняка он выпускает какие-нибудь важные военные товары. Такой крепкий сорокалетний мужчина — и не в армии. Мой сын уже два года как на фронте. А твой отец?
— Год, — сказала Камилла, жуя с набитым ртом.
— А почему его так поздно призвали, твоего отца?
— Он болел и сначала был непригоден для военной службы.
— У него было что-то с легкими?
Камилла кивнула. Этот разговор был ей неприятен. Ей было безразлично, что сын фрау Бергер был призван сразу, а ее отец — нет. Она никогда не жалела отца. Напротив, с тех пор как он уехал, их дом не казался ей больше таким тесным.
— Его к тому времени уже вылечили, — заставила она себя сказать.
— Но все же он всегда был слабым и болезненным человеком, — возразила фрау Бергер, — которому нечего делать в окопах.
Камилла молчала и думала о своем отце, о том, как он хватал мать за запястья, загонял ее в угол кухни и орал на нее, пока на его губах не появлялась пена: «Ты сделаешь все, как я скажу, или нет?». И потом мать делала так, как он велел.
Фрау Бергер собиралась идти домой. Она положила в сумку кусок сала, подмигнула Камилле, сказав: «Ты ничего не видела, поняла?» Камилла кивнула. Через дверь кухни было слышно, как девочка вышла из ванной. Она появилась на пороге в ночной рубашке, с распущенными волосами.
— Ты меня причешешь? — спросила она Камиллу.
— Конечно, — ответила Камилла, — иди сюда.
— Если хочешь, съешь мою колбасу, — сказала Рената, — я ее не люблю.
— Я уже наелась, — сказала Камилла и пошла с девочкой в ванную комнату, чтобы там причесать ее.
Сентиментальная, медленная мелодия вальса разносилась по большой, прямоугольной формы комнате, которую мать Ренаты называла салоном. Девочки сидели на диване, Рената прижалась к Камилле и положила голову ей на плечо. Камилла попробовала было осторожно освободиться от нее, но ей это не удалось, и она закрыла глаза. Тепло детского плеча и тихая музыка вернули ее к чудесной мечте о прапорщике, от которой у нее перехватило дыхание. В этот момент Камилла была уверена, что все будет именно так и никак иначе.
Она встала, чтобы еще раз поставить пластинку. Девочка, которая почти задремала, отклонилась назад, подтянула под себя ноги и спросила:
— Скажи, ведь неправда, что ты сегодня вечером должна что-то делать?
— Почему же, это правда, — сказала Камилла, — пойдем спать, я тебе все расскажу.
Прислушиваясь в темноте к дыханию ребенка, она старалась понять, спит ли она. Камилла рассказывала чудесную историю, в которой говорилось о голодных людях и растениях, жаждущих влаги. Она говорила о том, каким смелым нужно быть, чтобы утолить эту жажду и этот голод. Как и в полдень, она ввела в эту историю себя и для большего интереса в глазах засыпающей девочки населила ее шпионами, врагами, полицейскими и злым соседом. История потрясла девочку. Она совсем проснулась, сердце ее стучало. С криком «Пойдем в сад, я с тобой», она выпрыгнула из кровати. Камилла рассердилась, заставила Ренату лечь опять, сказала, что ей давно пора спать, потому что утром им обеим нужно идти в школу. Девочка снова забралась в кровать, тихо заплакала, но вскоре ее сморил сон. Камилле хотелось пережить историю с прапорщиком заново, но тех прекрасных чувств, которые были у нее в первый раз, она уже не испытала. Она слышала, как ее мать ходит внизу с кувшинами, как льется вода и как мягкими шагами ходит за матерью Пако.
Телефон молчал и ночью. Я была в этом уверена. Звонки наверняка вырвали бы меня из неглубокого, беспокойного сна. Мне предстоял напряженный рабочий день в бюро, участие в качестве стенографистки в важной конференции. Кроме того, шеф накануне надиктовал на записывающее устройство массу писем. Работа в бюро была вынужденной, я ненавидела ее, особенно в этот день. Я кое-как позавтракала, оделась и, когда уже собиралась выходить, увидела, что юбка и жакет на мне от разных костюмов. Еще совсем недавно я была убеждена, что победила одну из самых вредных своих привычек — рассеянность, но моя уверенность оказалась преждевременной.
Осень за окном надела серые маски на дома и лица людей. Это опустошало меня, делало маленькой и бессильной. «Не горбись, — говорил мне отец, когда в двенадцать лет я начала расти невероятными скачками, — привлекательны только те женщины, которые держатся прямо». Юрген говорил почти то же самое. «Ты должна ходить увереннее, ведь ты же не кто-нибудь». — «Кто же я, твоя жена?» — спросила я в свою очередь, и он кивнул с самым серьезным видом.
Внизу у ворот я встретила фрау Хорнберг. Она никогда не была и не хотела быть консьержкой, но иногда, чтобы подзаработать, делала эту работу. Я сказала ей, что жду письмо и попросила получить его за меня. Почтальон наверняка не будет иметь ничего против.
— Что-нибудь с Матиасом? — спросила фрау Хорнберг. — У него все в порядке? — продолжала она. Я кивнула и попыталась улыбнуться в подтверждение своих слов. На се вопрос о том, скоро ли он приедет, я ответила уклончиво и дала понять, что спешу.
— Бедняжка, — сказала фрау Хорнберг, — вам приходится много работать и так поздно возвращаться домой. Разве раньше вы могли представить себе, что так будет?
Откуда она знает, как я жила раньше? Но все равно, я ненавижу, когда меня жалеют. Но, уйдя от фрау Хорнберг и ее обидных банальных фраз, я не смогла избавиться от своих мыслей, мучивших меня со вчерашнего дня.
Кроме Франца Эрба на чайном вечере появилась дочь Камиллы Верена. Я давно не видела ее и поразилась тому, как она выросла и повзрослела, хотя и не могла сказать, что она стала хорошенькой. Она подошла ко мне с редкой для ее возраста уверенностью, поцеловала меня в обе щеки и спросила, нельзя ли ей называть меня просто Ренатой, без этого детского «тетя». Я охотно ей это разрешила. Юргена она, казалось, не узнала. Они не часто раньше встречались. Верена обернулась ко мне и сказала, что моего мужа трудно узнать из-за бороды. С обычной для себя общительностью он сразу же завел с ней разговор, но не о школе, как другие, а об одной нашумевшей театральной постановке. Она, сразу же почувствовав серьезное отношение к себе, задержалась около него, внимательно, с раскрытыми глазами ловя его слова и ожидая своей очереди вступить в разговор. Я наблюдала за обоими, одновременно слушая рассказ Франца Эрба о том, как он съездил на охоту.
— Вы знаете, мне обязательно нужно выезжать, — твердил он. — Я просто задыхаюсь здесь, в этом городе, в этой квартире.
— Странно, но для Камиллы природа не играет никакой роли, — сказала я, — хотя она выросла в большом саду, почти за городом.
— Это так, — ответил он, — больше всего ей хотелось бы жить в центре этого ужасного города, а еще лучше самой быть этим центром.
При этих словах он засмеялся, будто не хотел соглашаться с этой маленькой колкостью. Он, как и я, время от времени смотрел на свою дочь и Юргена и, казалось, был удовлетворен тем, что она так оживленно принимает участие в беседе. Было видно, что он любит свою дочь.
— Правда, она похожа на меня? — спросил он с надеждой в голосе.
Желая доставить ему радость, я подтвердила это, хотя никогда, как правило, не любила лицемерных разговоров о семейных событиях. Я спросила его о сыновьях. Франц сказал, что у них все в порядке. Большим прилежанием они не отличаются, но некоторые успехи в учебе все же налицо. Он вполне доволен этим. Ведь если не в их годы, то когда же еще и наслаждаться жизнью. Я заметила, что эта тема ему не очень приятна.
— Хотел бы я знать, что с ними станет, — вдруг сказал Франц Эрб после того, как мы, казалось, уже оставили тему детей, и посмотрел на свою дочь.
— У нас еще будет возможность понаблюдать за ними, — сказала я.
— Я бы с удовольствием, — ответил он, — это единственное, что меня по-настоящему интересует.
— Когда я прихожу домой, — продолжал он, — прихожу, вот как сегодня, слишком рано и неожиданно, ведь я должен был приехать только завтра, то она радуется мне совсем не так, как это было в детстве. Поймите меня правильно — она радуется, как молодая женщина, которая тайно ждет чего-то прекрасного, и вот оно здесь, и она принимает это — не бурно, но с благодарностью, всем сердцем. Уже сейчас в ней есть что-то, что никогда не изменится. Если она захочет, чтобы какой-нибудь человек был с ней, она получит его и будет удерживать около себя, но не с фанатичной претензией на обладание, а силой естественной любви, без всякого душевного принуждения. Она будет принадлежать ему так, как принадлежит сейчас вашему мужу. Она примет его таким, какой он есть. Так, как она принимает меня. Она будет интересоваться им, что-то для него делать. И в то же время она будет принадлежать ему лишь настолько, насколько сама захочет. Может быть, это хорошо, а может, и нет. Вы понимаете меня?
— Пытаюсь, — ответила я и попробовала определить, есть ли что-нибудь общее у дочери с матерью, однако у меня это не получилось. Мне очень хотелось спросить, любит ли дочь Камиллу. Я бы с удовольствием услышала из уст Франца Эрба холодное гладкое «нет». Но он продолжал говорить о том, как представляет себе будущее своей дочери: «Учиться она не будет, ну, может быть, только такой профессии, которая позволит ей без особых усилий зарабатывать на жизнь. А потом, не слишком поздно, выйдет замуж за человека, который ей понравится». То, что избранник его дочери будет ее безмерно любить, не вызывало у Эрба никаких сомнений.
— Ведь любовь — это всегда риск, правда? — спросил он и вдруг добавил: — Вы относитесь ко мне серьезно?
— Даже очень, — сказала я честно.
Некоторое время мы сидели молча, наблюдая за Вереной и Юргеном. Потом Юрген присоединился к другой группе, а Верена исчезла.
Камилла разговаривала с какой-то дамой. Я чувствовала, что она направляется в мою сторону. Она подошла — вся в голубом, высокая, стройная, только волосы были, на мой взгляд, выкрашены в слишком темный цвет.
— Не правда ли, Рената, какое счастье быть в обществе Франца. Это редкое счастье.
— Да, действительно, — сказала я. В моем голосе не было иронии, которую она ожидала услышать.
— Не пей так много кофе, — умоляла меня Инга, моя коллега по работе в бюро, — или ты соскучилась по гастриту?
Ее письменный стол стоит напротив моего. Если мы не заняты у шефа, то можно видеть, как наши головы с уродующими прическу наушниками склонены над электрическими пишущими машинками. Мы и сами уже почти слились с ними. Только наше дыхание было тише. Я находила, что мы с Ингой очень похожи на скульптурные изображения лошадиных голов, которые обычно располагали над входом в старинные конюшни или замки: шеи вытянуты вперед, головы откинуты, грива свешивается на щеки, поводья не видны, но туго натянуты. Инга об этом сходстве, по-моему, не подозревала. Все считали, что она простовата. Мы не дружили, но она была хорошей коллегой и часто помогала мне по работе. В этом я признавалась себе с известной долей эгоизма.
— Тебе звонила какая-то женщина, — сказала она, когда мы пили кофе.
Мое сердце забилось так сильно, что его неровное биение, казалось, можно было услышать.
— Кто? — спросила я, уже предугадывая ответ.
— По-моему, это был голос твоей свекрови, — сказала Инга. — Я записала номер.
Я судорожно взяла записку. Номер принадлежал моей свекрови. Моей бывшей свекрови, хотя я до сих пор называла ее мамой. Она не позволяла обращаться к ней по имени, а после рождения внука запретила называть ее бабушкой. Итак, мне нужно было позвонить маме, ответить на ее осторожный вопрос о том, как я живу, и ждать, когда она, также осторожно, но значительно более заинтересованно, будет расспрашивать о Матиасе. Ее интерес к моим делам был совершенно естественным, и я никогда на нее не обижалась.
Мне казалось, что все, что она говорила и делала, несмотря на нередко противоположные ее ожиданиям последствия, совершалось с самыми лучшими намерениями. Я всегда испытывала к ней симпатию, которая сохранилась и позже, после полной перемены в моей жизни. Она часто уговаривала меня навестить ее, но я была не в состоянии это сделать. Мне нравилась ее квартира со старой мебелью, с массой безделушек, с живыми цветами в вазе. В ней всегда было уютно, чисто, пахло свежевымытым и натертым до блеска дощатым полом. Я мечтала о таком доме, но этим мечтам не суждено было сбыться. Мне нравилось бывать там с Юргеном. Но теперь все это было позади. Я не хотела, чтобы визит к маме напомнил мне о моем сегодняшнем жалком существовании. Поэтому мы изредка встречались в кафе. Она была очень пунктуальна и ждала меня за мраморным столиком со стаканом воды перед собой. Одевалась она очень добротно, но не модно, из головных уборов предпочитала маленькие шляпки, береты или тюрбаны. Она делала заказ только тогда, когда я приходила, предварительно подробно расспросив, что бы я хотела съесть, ведь я была ее гостем. Потом она определяла, хорошо или плохо я выгляжу, и, если находила последнее, бывала всерьез озабочена. Она была чрезвычайно тактична, никогда не спрашивала о моей личной жизни, хотя, конечно, очень хотела быть в курсе этих проблем. Главной темой наших разговоров был Матиас. Иногда она могла рассказать о нем больше, чем знала я, так как чаще, чем я, навещала его. Когда он навещал меня, я подробно информировала ее обо всем. Мы часто обменивались впечатлениями от посещений театров и концертов. Она была восторженной театралкой. Я не могла долго поддерживать такой разговор и просто сидела и слушала ее. Мне всегда хотелось чем-то порадовать ее, и поэтому, перед тем как нам расстаться, я как бы невзначай произносила: «Недавно мы с Грегором смотрели интересный фильм» или «Недавно мы с Грегором чудесно съездили за город».
Она восклицала: «Ах, как это мило!» Потом быстро, вопросительно взглядывала на меня и, если я не продолжала разговор, тотчас же отводила глаза в сторону. На этом все заканчивалось.
Она давно жила одна. Когда Юрген представил меня ей, она уже была вдовой. Она никогда на это не жаловалась, хотя, как утверждал Юрген, брак его родителей был счастливым. Впрочем, это затрепанное слово каждый волен понимать по-своему. Юрген часто и скучно шутил на эту тему, но никогда не делал этого в присутствии матери. «Они никогда не ссорились?» — спрашивала я его и, вспоминая своих родителей, удивлялась, когда он отвечал отрицательно. «Ты думаешь, что он никогда ей не изменял?» — пытала я его дальше, и он становился совершенно беспомощным. «Я не знаю. Конечно, бывали и кризисы. Например, когда я переехал и ей уже не нужно было заботиться обо мне. Она запиралась в доме, никуда не хотела выходить и этим сильно омрачала жизнь отца. Но его терпение и понимание помогли ей выйти из этого состояния. С другой стороны, когда выяснилось, что он неизлечимо болен, она всегда вела себя так, как если бы он был здоров. Это очень сильно облегчало его страдания. Я не преувеличиваю, говоря, что он умер довольным. Так бывает, когда принимаешь прожитое полностью. Она знала это, и ее горе всегда было тихим и абсолютно личным. У нее не было причины делиться им с другими. Разве ты не хотела бы, чтобы у нас все было так же?»
— А ты? — спросила я в ответ.
Мы не ответили друг другу — в этом не было необходимости. Этот разговор происходил, должно быть, в первый год нашей совместной жизни.
Весь день я была очень занята и смогла позвонить маме только незадолго до конца работы. Она извинилась за то, что потревожила меня в служебное время. Действительно, такое случилось в первый раз. Но повод для звонка был важный. Вчера поздно вечером она получила срочное письмо, в котором ей сообщали, что ее сын и его жена скоро возвращаются в Европу и хотят окончательно уладить все дела, связанные с Матиасом. Ей настоятельно советовали не становиться на мою сторону и вести себя нейтрально. Это все, что от нее требуется. Письмо было отпечатано на машинке, а подпись отсутствовала.
Меня охватила дрожь.
— Это Камилла, — произнесла я как во сне.
— Ерунда, — сказала мама, — она даже не знает, что ты опять живешь в городе.
— Она знает, — сказала я. — Со вчерашнего дня. — Я вкратце рассказала о вчерашней встрече.
— Не могу в это поверить, — сказала она, но теперь в ее голосе не было уверенности. Она спросила, что ей делать. Я не знала, что ответить.
— Рената, — сказала она, — я никогда не буду против тебя.
Во время нашего разговора Инга прекратила печатать и наблюдала за мной.
— Что ты скажешь, если сегодня я провожу тебя домой? — спросила она, когда я положила трубку.
Когда барон в десять часов утра, через полчаса после окончания утреннего туалета и завтрака, вышел в сад, лежащий за его виллой, он сразу же заметил, что Вегерер, вопреки своему обещанию, все еще не скосил траву. Барон начал браниться, употребляя при этом, по юношеской еще привычке, преимущественно чешские выражения. Его нисколько не заботило, что Вегерер, виноградарь по своей основной профессии, целиком зависел от погоды и счел работу на своем винограднике более важной, чем стрижка и без того хорошо ухоженных газонов барона. Как и соседний сад, принадлежавший родителям Ренаты, земельный участок барона тоже располагался на склоне горы, только вверху вместо теннисной площадки и беседки, на месте некогда культурных посадок, буйно разрослись кусты черной смородины. Барон, маленький и жилистый мужчина со слегка кривыми ногами, ротмистр тринадцатого драгунского полка, граф Сен-Женуа — так он имел обыкновение раньше представляться, — медленно шел вверх по единственной садовой дорожке. На нем были старые галифе и стоптанные, ветхие шлепанцы. С другой стороны забора бежал Пако и всячески старался обратить на себя внимание, но барон даже не взглянул в его сторону. Он признавал только охотничьих собак. Но так как у него давно отпала надобность в этой породе и он больше не мог себе позволить держать их, то его интерес к собакам иссяк. Сигарета, болтавшаяся в уголке его большого, влажного рта, потухла. Поискав и не найдя в кармане спичек, он нетерпеливым жестом отряхнул с пальцев крошки табака и пошел дальше, скрестив руки перед собой. Барон Экберт фон Ротенвальд, которого его жена на потеху неименитых соседей звала Гого, опять задумал провернуть одно дельце. С тех пор как монархия в 1918 году (в ту пору ему было тридцать) превратилась в республику, он лишился постоянной работы. В этой ситуации ничего не изменили ни образование сословного государства, ни присоединение Австрии к Третьему рейху. Теперь, во время войны, все его дела так или иначе были связаны с запретными вещами. Вековая ловкость и хитрость многих славянских предков обернулись в личности этого потомка гениальной способностью к импровизации. Экберт фон Ротенвальд и его семья, состоящая из трех детей от первого брака и четырех от второго, второй жены и ее матери, жили, несмотря на то что единственный их кормилец нигде не служил, не роскошно, но и не бедно. Время от времени они продавали что-нибудь из приданого второй жены. Обстановка виллы постройки восьмидесятых годов прошлого века — последнего, что осталось от некогда обширных владений Ротенвальдов — давно требовала ремонта.
— Мы всегда умели приспособиться, — часто и не без иронии говорил барон о своей семье, которая отличалась только благодаря поддержке влиятельных персон и благоприятному стечению политических обстоятельств, а также удачным военным действиям. Самой легендарной в роду была личность некоего Богуслава фон Ротенвальда, который при Франце Первом получил крест ордена Святого Стефания и должность верховного главнокомандующего, что принесло ему наряду с властью и славой еще и крупные земельные владения. При нем состояние семьи Ротенвальдов достигло своей вершины. Блестящим подтверждением тому был портрет счастливого Богуслава кисти Иоганна Батиста Лампи-старшего, где тот был изображен в духе начала девятнадцатого века, но с помпезностью и размахом позднего барокко. С энергично выставленным подбородком, узкими губами и носом с горбинкой, Богуслав скептически смотрел маленькими, широко посаженными глазами на обветшавший паркет в салоне своего внука Экберта. Овальная золотая рама, обрамляющая убегающий вдаль ландшафт за плечами разряженного предка, выделялась на выцветших обоях, как икона в крестьянской избе. Этот портрет был гордостью барона. Всякий, с кем он хоть чуть-чуть был знаком, знал, что у барона есть подлинный Лампи. Каждый, кто переступал порог виллы, препровождался в салон, чтобы восхититься картиной и показать, понимает ли он что-нибудь в искусстве. Иногда барон рассказывал историю своего предка, но чаще осмотр картины происходил без всяких комментариев с его стороны.
— Боюсь, что эту картину когда-нибудь украдут, — часто говорил Вегерер, и все соглашались с ним.
— Никто не сможет ее украсть у меня, так как она связана со мной неразрушимыми узами, — сказал барон, когда Вегерер однажды заговорил с ним об этом. — Это единственная часть моего состояния, с которой я не расстанусь никогда, даже если моей семье придется голодать.
Вегерера этот ответ не устроил, и когда кто-нибудь по соседству заговаривал об этой картине, он тут же докладывал о своем разговоре с бароном.
— Ясно одно, — сказал однажды отец Ренаты, — если этого Лампи можно украсть только с бароном, то их никто не побеспокоит.
Об этих словах каким-то образом узнали все. Может быть, они дошли и до ушей барона, которого с отцом Ренаты связывало лишь беглое знакомство. В любом случае по барону ничего нельзя было заметить.
Барон достиг верхней границы сада. Там он тщательно обследовал маленькую калитку, которая выходила на песчаную дорожку, ведущую к полю. На ней висел самый обыкновенный, проржавевший от времени замок. Он был закрыт. Барон подергал его, потом покачал калитку, но замок не открывался. Некоторое время он стоял и думал, где мог быть ключ, но уже сейчас ему было ясно, что искать его совершенно бесполезно. Он опять вспомнил о Вегерере. Тот был мастером на все руки и потому часто выполнял всякие работы по дому. Но барон тотчас же отбросил эту мысль. Никто не должен знать, что он хотел открыть эту калитку, которой годами никто не пользовался. Барон решил сделать это сам, с помощью каких-нибудь инструментов. Но не сейчас. Позже. Может быть, после обеда. Он не мог подключить к этому делу даже свою жену Терезу — Терчи, как он ее называл. Она часто помогала ему. Прежде всего в неприятных делах, которыми он занимался с неохотой и участия в которых, помня о его происхождении, от него никто не мог требовать. Что касалось его жены, то он, казалось, забывал, что Терчи по происхождению стоит гораздо выше его. Но сама она, видимо, об этом никогда не вспоминала. Когда он пошел в сад, она как раз развешивала во дворе целую корзину выстиранного белья. Через кусты черной смородины и узкие светлые просветы между деревьями барон неотчетливо различал маленькую фигурку Терчи, ее ноги и руки, находящиеся в постоянном движении, тогда как тело и голову скрывали развевающиеся на ветру простыни и скатерти. После смерти первой жены, которую он не любил, но к которой относился с почтением, ему нужно было быстро найти вторую маму для своих осиротевших маленьких детей. Нанять няню или экономку ему не позволяли финансы. Через своего племянника он познакомился с Терчи. Она была моложе его на двадцать лет, ее семья владела крупным поместьем в Моравии. Оно переходило по наследству ее старшему брату, но и приданое Терчи обещало быть немалым. Барон, якобы случайно приехавший с племянником, приходился семье Терчи дальним родственником, что неоспоримо доказывало его генеалогическое древо. Он стремительно начал завоевывать Терчи, бросив на это все остатки своего кавалерийского шарма. Юная, не очень привлекательная девушка увлеклась им и, когда он намекнул ей о своих намерениях, с безоглядностью влюбленной согласилась принять его предложение. Отец Терчи, хоть и не верил, что эта связь будет счастливой, все же не стал выступать против настойчивого упрямства дочери. Приданое действительно оказалось значительным. Новая супружеская пара провела несколько счастливых лет, прежде всего барон. Когда они миновали, его жена без сопротивления согласилась со своей ролью кухарки, прачки, девочки на побегушках и исполняла ее стойко и мужественно. Она все еще была влюблена в барона и не делала различий между его детьми от первого брака и их собственными.
Барон обогнул кусты черной смородины и побрел, шаркая тапочками, через высокую садовую траву вниз. Время от времени он нагибался, поднимая камни, и, ловко взмахивая рукой, бросал их в соседний сад. Пако громко рычал. Необычные звуки привлекли внимание Камиллы. Она пробралась к забору и увидела то, что ожидала: отца прапорщика.
— Доброе утро, господин барон, — сказала она и прислонилась к теннисной сетке.
— А, это ты, Камилла, — сказал барон дружелюбно, не без удовольствия глядя на девушку. — Что ты делаешь дома так рано?
Камилла водила указательным пальцем по острию решетки.
— Вчера мы собирали горох, я еще не отдохнула.
— Трудились на военные нужды? — спросил барон.
— Сейчас таких однотонных работ становится все больше, — сказала она. — То уборка гороха или бобов, то сортировка консервов на заводе. А недавно мы мыли трамвайные вагоны.
— Все это очень полезно с точки зрения дисциплины, — произнес барон, — к тому же для молоденьких девушек это даже развлечение, и не пытайся убедить меня в обратном.
— Что касается меня, то нет, — ответила Камилла, — я бы лучше учила математику.
— Почему? — хотел знать барон.
Камилла не спешила отвечать.
— Я не знаю, — наконец сказала она, — наверное, потому, что я не люблю, когда мне приказывают.
— Без этого вряд ли обойдешься в жизни, — сказал барон поучительным тоном, — это как у солдат. Каждый, даже самый высокий, чин должен исполнять приказы.
Правда, сам он был рад, что в эту войну и при этой власти не был солдатом. Его освободили от военной службы из-за застарелого радикулита и политической неблагонадежности.
Разговор о солдатах позволил Камилле впрямую задать вопрос, из-за которого она подошла к ограде.
— Как дела у Винцента? — тихо спросила она.
— Винцент? — повторил барон, который всегда с трудом различал трех своих сыновей от первого брака. — Винцент, погоди, по-моему от него пришло письмо. Он воюет где-то на Курской дуге. Там сейчас чертовски скверное положение. Но если ты хочешь знать больше, спроси баронессу. Она в курсе всего, что касается мальчиков. Ну, Камилла, я надеюсь, что уборка гороха не настолько утомила тебя, что ты и завтра пропустишь занятия в школе.
Барон довольно засмеялся и ушел. Камилла решила найти в атласе Курскую дугу. Она совершенно не представляла, где это. Баронессу она, конечно, не будет сама расспрашивать о письме, а пошлет для этого Ренату.
Было душно, листья на яблоне вяло, как кусочки высохшей кожи, свисали с ветвей. Камилле дали поручение, которое она совсем не хотела выполнять. Она решила о нем забыть. В соседнем дворе плечом к плечу, как в строю, висело благородное, но очень ветхое белье, снабженное размашистыми монограммами. Баронесса сидела на скамейке перед кухней и чистила овощи. «Двое на фронте, — думала Камилла, — значит, ей нужно чистить, варить, мыть посуду, прибирать, шить и штопать на семерых. Младшие всегда в одинаковых перешитых униформах. Не знаю, что ей еще приходится делать. В любом случае ухаживать за стариком. Почему она все это делает? Она, наверное, с ума сошла. Почему женщины так поступают? Я не хочу быть такой. У меня все будет по-другому».
Мопед лежал на обочине дороги. Сапоги подростков протоптали узкую тропинку через луг, примяли стебли злаков и сорняков. Трава уже не успеет подняться перед последним сенокосом в эту холодную осень. Крестьянин по привычке выругался, угрожая проклятым бездельникам из проклятого интерната, который находился в непосредственной близости от его двора и был виноват во всех несчастьях, происходивших на окрестных полях и участках.
Матиас зашел далеко в глубь луга, бросил на землю спортивную куртку и с наслаждением вытянул на ней свое худое, мускулистое тело. Когда Матиас не справлялся со своими проблемами, а это случалось довольно часто, он при первой возможности уезжал куда глаза глядят, чтобы побыть одному. В интернате не разрешали держать мопед, но Матиас нашел крестьянина, который за небольшие деньги оставлял мопед у себя. Когда речь шла о легком заработке, крестьяне становились намного терпимее. Мать Матиаса знала о мопеде. Некоторое время она упорно, но безнадежно сопротивлялась желанию сына, но потом была вынуждена сдаться и выложить необходимую сумму. Убедить бабушку, с ее вечной боязнью за него, оказалось гораздо легче. Мопед был не новый, но его техническое состояние, насколько мог судить Матиас, было безупречным. Конечно, нельзя исключить того, что во время своих поездок он может наткнуться на кого-нибудь из служащих интерната, но тогда он скажет, что это не его мопед, он только одолжил его на время. Согласие, казалось, было достигнуто. В последнее время матери и бабушке приходилось соглашаться на многое, о чем раньше не могло быть и речи. О приобретении мопеда Матиас написал и отцу, ожидая, что тот отнесется к этому положительно. Но, как часто случалось, результат оказался не тот, на который он надеялся. Он долго ждал ответа, а когда наконец письмо от отца пришло, то о мопеде в нем не было ни слова. Матиас был разочарован и страшно разозлен. Он разорвал фото, на котором был снят сидящим на мопеде в защитном шлеме, и выбросил клочки в унитаз. После этого он долго не писал отцу, а с матерью был нежнее, чем обычно. Она радовалась, искала объяснения этому, но так ничего и не добилась от него.
Лежа на осеннем лугу, Матиас спиной чувствовал бумагу, засунутую им во внутренний карман куртки. Когда он шевелился, она шуршала, и поэтому он старался лежать тихо. Сначала он хотел все обдумать и только потом прочитать письмо.
Он не видел отца уже три года. Тогда ему было четырнадцать, и развод родителей, случившийся за два года до этого, все еще тяжелым грузом давил на него. Интернат был для него адом, он отвергал его всеми своими чувствами и мыслями, тоскуя по дому, который вдруг исчез, как будто никогда и не существовал. Просто исчез, пропал, чтобы никогда не возникнуть вновь. Тогда он не хотел видеть отца. У того была новая жена, с которой Матиас не был знаком и которая, казалось, даже не испытывала желания познакомиться. Матиас был убежден, что она труслива, малодушна и виновата в том, что случилось. Когда он пытался понять происшедшее, поговорить об этой женщине со своей матерью, та с отвращением отвечала, что если он непременно что-то хочет знать о ней, пусть спрашивает у отца. Этого себе позволить он не мог.
Тогда, во время их последней встречи, он тоже ничего не спросил у отца о его новой жене. Когда отец сообщил ему, что должен покинуть Европу по служебным делам, Матиас захотел узнать, нет ли других причин для этого отъезда. Отец медлил с ответом. Они сидели в светлом, элегантном бюро Юргена. Руки Матиаса, лежавшие на пухлых подлокотниках кресла, обтянутого гладкой, коньячного цвета кожей, вспотели и прилипли к ним.
— Не смотри, пожалуйста, на эту поездку как на побег, — сказал наконец отец, — я два года пытался устроить здесь свою жизнь по-новому, но должен признать, что это невозможно. Мне сорок семь лет, мне предложили хороший контракт, чересчур хороший для моего возраста, я его принимаю и попробую начать все сначала в другом месте. Я хочу порвать здесь со всем — («Еще раз порвать», — подумал Матиас) — и возвращаться сюда в качестве гостя. Если говорить откровенно, это решение далось мне тяжело только из-за тебя. Мне совсем не так трудно отказаться здесь от своей профессиональной самостоятельности, ведь на новом месте я буду только служащим, хоть и на руководящем посту. Чтобы зарекомендовать себя, мне придется приложить много сил, именно это меня и привлекает. Ты вырос и сейчас стоишь на пороге взрослой жизни. Это дает мне надежду, что уже сейчас ты можешь хоть немного разобраться в том, что произошло, а со временем поймешь меня еще лучше! В финансовом отношении я о тебе позаботился. На твое имя открыт счет. Сейчас право пользоваться этим счетом принадлежит нейтральному лицу, матери моей жены. Ты знаком с ней. Она будет заботиться о том, чтобы денежные переводы своевременно поступали в интернат и твоей бабушке, которая будет выдавать тебе деньги на личные расходы. К сожалению, твоя мать не хочет иметь со мной никаких денежных отношений, даже когда это касается тебя. Как она, собственно, поживает?
— Хорошо, — сказал Матиас, хотя это было неправдой. Маме снова пришлось переехать на другую квартиру, так как плата за последнюю опять оказалось ей не по карману. «Комнатой» Матиаса, когда он приезжал на каникулы, был теперь отгороженный мебелью угол гостиной площадью два на три метра, с узким, высоким окном, которое выходило на балкон.
— Я письменно сообщил ей о моем решении, она узнает обо всем самое позднее завтра.
— Не думаю, — мучительно вымолвил Матиас, — у нее теперь другой адрес.
— Опять? — удивился Юрген. Он встал, подошел к бару, налил себе виски и стал пить его маленькими глотками. — Хочешь чего-нибудь? — обратился он к сыну. — Мне кажется, здесь где-то был сок.
Он позвонил секретарше, и та принесла стакан сока с кубиками льда.
— Там, куда я поеду, соки куда лучше здешних, — сказал отец.
— Куда ты едешь? — спросил Матиас, хотя ему это было безразлично.
— Бриджтаун, остров Барбадос, — ответил Юрген, — Малые Антильские острова в Карибском море.
Матиас был поражен. Карибское море. Когда-то он читал роман о пиратах, действие которого происходило как раз там. Потрясающие, должно быть, места.
— И что ты там будешь делать?
Отец ответил уклончиво, видимо не желая об этом рассказывать.
— Я буду заниматься там делами одной английской фирмы, — обронил он вскользь.
Матиаса этот ответ вполне удовлетворил. У него заломило зубы, когда он проглотил остаток сока с соскользнувшими в рот кубиками льда. Потом они поговорили еще о каких-то незначительных вещах. Матиас с удовольствием бы ушел, но чувствовал, что отец хочет удержать его, оттягивая момент расставания.
— Ты сможешь навестить меня, когда я окончательно там устроюсь, — сказал Юрген. — Там можно отлично плавать под парусами. Ведь мы с тобой всегда мечтали об этом. К сожалению, нам так и не удалось это осуществить.
— Почему же, — сказал Матиас, — мы один раз плавали так на озере Аттер-Зее.
— Да, действительно, но это было так давно.
— Я учился тогда в начальных классах. Собственно говоря, парусами управляли вы с мамой, я вам только помогал.
— Но ты всегда был ловким малым. Рената, твоя мама, тоже отлично справлялась со всем, хотя никогда не занималась парусным спортом. Это в тот вечер был фейерверк?
— Может быть, — ответил Матиас, — фейерверк я помню, но когда это было, не знаю.
— Мне кажется, он был в тот вечер, — задумчиво произнес отец. — Потому что, когда мы причалили, начался дождь. Там часто шли дожди. Мы боялись, что фейерверк отменят. Но он все же состоялся, хоть и с опозданием. Ты уже совсем устал и измучил маму своими нетерпеливыми вопросами, но предвкушение радости от спектакля не дало тебе уснуть. И действительно, все было так прекрасно! Мы сидели на склоне горы недалеко от места проката лодок, твоя мама и я на моем дождевике, а ты на своей курточке. В ближайших домах погасили свет. Яркие пестрые краски огненных спиралей, звезд и колес вспыхивали в ночном небе, а потом поразительно быстро гасли в черной воде озера. Воздух был прохладным и влажным от только что прошедшего дождя. Потом мы пошли в кафе, чтобы что-нибудь выпить. Помнишь?
— Я не знаю, — сказал Матиас.
У отца, казалось, иссякли темы для разговора.
— Ну, — сказал он, немного помолчав, — на Карибах проходят крупные соревнования по парусному спорту.
Он еще раз обнял Матиаса по-взрослому, как мужчина мужчину, и потом вызвал секретаршу, чтобы та проводила его до выхода. Матиас встал перед лифтом, который тотчас же появился. Потом лифт вызвал кто-то другой, а он все продолжал стоять. Он смутился, не понимая, чего ждет, и сам быстро спустился с пятого этажа.
Он поехал к матери. Она еще не вернулась из бюро домой. Неуютная, не обставленная новая квартира с разбросанными повсюду коробками, бумагой, чемоданами пробудила в нем глубокую грусть, смешанную с бессильной яростью. Он оставил Ренате записку, что уехал к бабушке и там переночует. Радость, с которой он был принят, и ненавязчивая забота бабушки облегчили его страдания. У матери он появился только на следующий вечер. Как он и ожидал, она встретила его упреками, которые хоть и были высказаны в мягкой форме, но неоспоримо доказывали его вину. Он ответил на это рассказом о планах отца. Рената отвернулась и, стоя к нему спиной, начала раскладывать вещи в комоде.
— Может быть, так оно и лучше, — сказала она после некоторой паузы.
Больше они не говорили на эту тему. Он жил у нее еще два дня. Грегора тогда еще не было.
Если долго лежать на земле, она начинает больно впиваться в тело. Это помешало Матиасу, которого среди его размышлений вдруг потянуло в сон, заснуть. «Может быть, мне нужно было все-таки поговорить с Толстым», — раздумывал он, прежде чем, приподнявшись и оперевшись на локоть, достал письмо из куртки. Толстым был его друг Пауль, которого никто никогда не звал по имени. Конверт был вручен Матиасу в полдень, после сортировки почты. На этот раз это было не письмо, а нечто гораздо более значительное. Пауль тоже получил письмо от какой-то девочки. Он не мог похвастаться успехами у другого пола и поэтому тотчас же показал письмо Матиасу и даже разрешил прочесть его. Матиас, сбитый с толку тем, что сообщил ему отец, лишь бегло пробежал глазами по строчкам, не вникая в содержание. Толстый стоял около него, ожидая, что он скажет.
— Здорово, — сказал Матиас и с отсутствующим видом отдал другу письмо. Толстый разочарованно сунул его в карман, но, будучи по натуре добродушным человеком, не посмел спросить: «Что пишет твой старик?»
От кого письмо, он определил по марке на конверте. Матиас не был готов к ответу и поспешил уйти.
Отец писал: «Матиас, я рад тому, что скоро мы вновь увидимся. Через две недели я прилетаю во Франкфурт и оттуда, уладив некоторые дела, на машине еду в Вену. Может быть, тебя отпустят дня на два. Если нет, я навещу тебя в интернате. Скоро у тебя экзамены на аттестат зрелости, и у меня есть некоторые соображения относительно твоего будущего. Сразу оговорюсь, что твое дальнейшее образование в Европе не входит в мои планы. Я тебя, естественно, ни к чему не принуждаю. Что ты собираешься делать в рождественские каникулы? Поедешь ли ты куда-нибудь с матерью? Было бы лучше, если бы ты остался. До скорого свидания».
Матиас прочитал письмо в четвертый, пятый, шестой раз. Потом опять спрятал в карман куртки. Лежать на земле ему расхотелось, и он медленно побрел назад. Солнце тем временем немного передвинулось, и его лучи ярко осветили стальную, изрядно поцарапанную облицовку мопеда. Это вдруг немного успокоило Матиаса.
— Виноград уже отцвел, — сказала Анна Вегерер матери Камиллы. — Завтра я иду в виноградник. Нужно успеть все опрыскать, пока не выпала мучнистая роса. Сегодня мой муж работает там один. Он так устал гнуть спину без всякой помощи, но что поделаешь, все на фронте.
— Почему вы не добьетесь, чтобы вам выделили хотя бы двух украинцев, — сказала Мария Лангталер. — В тех деревнях, куда часто ездит инженер, некоторые уже работают.
— У нас слишком маленький участок земли, — ответила Анна Вегерер, — кроме того, я сама не хочу этого, потому что их нужно кормить и дать какое-то жилье. Нет, уж лучше самим падать с ног от усталости. Может быть, вы сможете завтра пойти со мной?
Мать Камиллы часто помогала Вегерерам, она любила работать в винограднике. Соседи к тому же сносно платили. А две-три бутылки вина, которые они ей дарили, она могла выгодно продать.
— Я бы с удовольствием, — сказала она, — но сегодня вечером возвращается инженер с женой. Поэтому завтра я буду занята.
— Понимаю. Могу представить чем. — Анна Вегерер многозначительно улыбнулась. Она о чем-то догадывалась, может быть, даже знала наверняка, но дальше намеков никогда не шла.
— Этой осенью вы тоже будете торговать в розлив? — спросила мать Камиллы.
— Точно пока не могу сказать. Если нам разрешат, — ответила Анна Вегерер. — Но и тогда не в полную силу. Может быть, покупателей хватит на две-три недели. Мы будем торговать часа по три в день.
— Вы думаете, это выгодно? — спросила Мария Лангталер.
— Конечно, ведь паек опять сократили. В неделю выдают по триста граммов мяса и двести шестьдесят граммов жира на человека. Над нами будто смеются. А вино — питательный продукт, да с ним и жить веселее.
— Вы правы, в этом сейчас нуждаются все, — сказала мать Камиллы.
Они стояли в садике перед домом Вегерера. Там росли стройные деревца, листва которых давала кружевную тень. Под навесом были аккуратно сложены деревянные столы, выкрашенные в зеленую краску, и скамейки без спинок. Уже много лет их незатейливым удобством пользовались любители выпить. В жаркие и теплые дни, вечерами, будь то душным летом или угрюмой осенью, они стояли более или менее ровными рядами на оседающем песчаном грунте, сдвигались и раздвигались, а иногда выносились во двор за дом или в ниши, образованные ветвями винограда. Столы ломились под тяжестью кружек, стаканов, остатков пищи, которые смахивались влажными липкими тряпками. По ним били руками и кулаками, вокруг них слонялись от нечего делать ребятишки. Скамьи прогибались под узкими и широкими задами и не раз падали от неверных движений гуляк, потерявших равновесие. За этим нехитрым инвентарем искали места в ожидании ускользающего счастья, забвения или желая заглушить вином боль. Теперь же эти столы и скамейки стояли тесно придвинутые друг к другу и были готовы, может быть, в последний раз принести в этот беспощадный и ничего не забывающий мир зыбкое чувство забвения.
— Вы поможете нам управиться, если мы будем торговать? — спросила Анна Вегерер.
— Ну конечно, — ответила Мария Лангталер, — это я смогу устроить.
— Как поживает Камилла? — хотела знать соседка. Ей не нравилась эта девочка, которая, как ей казалось, чересчур высоко задирала нос и держалась слишком самостоятельно. Она спросила о ней лишь из симпатии к ее матери.
— Она сегодня не в школе, — ответила Мария Лангталер. — Я послала ее полоть картошку, но уверена, что она еще и не принималась.
— Такой уже возраст, — сказал Анна Вегерер, — это все возраст. Они все такие в ее годы. Вот, к примеру, мой сын…
«О Боже, — подумала мать Камиллы, — сейчас она опять начнет плакать». Сын Анны был убит почти год назад во время Балканской кампании. Он умер в страшных мучениях. Люди знали об этом из письма, которое его командир написал «гордо скорбящей матери», как он выразился. Некоторые сведения дошли и из рассказов его боевых товарищей, но подробностей Анна никогда не сообщала. Сейчас она действительно плакала, но делала это беззвучно, не закрывая лица.
— Вы знаете, ведь он был единственным у меня.
Она всегда повторяла эту фразу, хотя все и без того знали, что он у нее единственный. Но, несмотря на это, все каждый раз участливо кивали и говорили что-то вроде «тем тяжелее это перенести» или «как это бессмысленно». Мария Лангталер тоже кивнула и сказала, что благодарит Бога за то, что у нее не сын, а дочь.
— Как дела у вашего мужа? — спросила Анна, взяв себя в руки. Мария Лангталер не любила расспросов о муже. От него давно не было никаких известий, и она сомневалась в том, жив ли он вообще.
— Военная почта так плохо работает, многие письма не доходят. Я ничего не знаю о нем.
— Но вы храбрая женщина, — ответила Анна Вегерер, которая не считала себя таковой. — Вы все выдержите.
— Все мы, — сказала Мария без всякого пафоса, — должны это пережить.
На противоположной стороне улицы они увидели барона со старой папкой в руках, который медленно направлялся в сторону трамвайной остановки. Анна Вегерер, прервав разговор, выбежала на улицу.
— Господин барон, господин барон, — крикнула она. Он наконец услышал ее и неохотно остановился.
— Извините моего мужа за сегодняшнее, — сказала Анна, подойдя к нему. — Вы ведь знаете, работа на винограднике не ждет. Если вам будет удобно, он скосит траву сегодня вечером.
— Дорогая фрау Вегерер, — ответил барон, рассматривая пыльную листву деревьев на аллее, — сегодня это уже неудобно. Завтра тоже. Да, абсолютно неудобно. Я вам скажу, когда приходить, но до конца недели ваш муж мне не понадобится. Позвольте откланяться.
Отдав по-военному честь, он ушел. Анна Вегерер несколько секунд стояла в полной растерянности, а потом вернулась к соседке, которая с любопытством ожидала ее.
— Это сейчас он такой важный, — сказала она сердито. — А сам еще ни разу не заплатил нам за все лето.
— Все они одинаковы, — ответила мать Камиллы. — Значит, сегодня и завтра вашему мужу не надо туда идти? — спросила она, вдруг задумавшись о чем-то.
— Нет. Но это странно. Не могу понять, в чем тут дело?
Мария Лангталер медленно покачала головой и распрощалась. Она вышла за ограду, собираясь найти Камиллу.
Камилла поручила Ренате разузнать у баронессы о письме от Винцента. Сначала та должна была спросить только о Винценте, потом, думала Камилла, речь зайдет, естественно, и о письме — и вот тут-то Ренате нужно поинтересоваться, о чем он пишет. «Совершенно все равно, поймешь ты или нет то, о чем расскажет баронесса, — строго наказывала Ренате Камилла, — главное, чтобы ты запомнила ее слова и в точности все передала мне».
Когда Рената позвонила, самая младшая из детей барона, шестилетняя Антония, огибала цветочную клумбу перед домом, катя перед собой старую, всю в дырах, кукольную коляску с отваливающимися колесами. Колокольчик висел на кованом чугунном столбе и приводился в действие длинным шнуром, укрепленном на ограде. Никогда нельзя было быть уверенным, что звук колокольчика услышат в доме. Но барон и не думал что-то менять.
— Рената, Рената, — счастливо закричала Антония, заметив подругу. Она подбежала к воротам, открыла их и, схватив Ренату за руки, потащила ее во двор. Целый час, пока не показалась баронесса, Рената послушно играла с Антонией.
Рената робко поздоровалась. Баронесса расположилась с шитьем под широкой кроной платана. Девочка осталась около нее. Рената тихо отвечала на вопросы баронессы и смотрела, как Тереза Ротенвальд пришивает по краю передника, который она сшила для Антонии из старой скатерти, отделочную кайму.
— Когда приезжают твои родители? — спросила баронесса.
— Сегодня вечером, — ответила Рената и села на корточки возле баронессы, ища в траве разноцветные обрывки ниток. Она скручивала их в один короткий шнур, но он снова и снова распадался.
«Значит, я права», — думала баронесса, которая заметила в своем муже излишнюю деловитость. На ее осторожные расспросы он ответил обычным: «Ну что ты придумываешь, Терчи, дорогая». А потом быстро исчез с ее глаз.
— Твои родители часто ездят в деревню, — сказала Тереза.
Рената кивнула. Этот разговор ей не нравился. Она не знала, как ей приступить к расспросам о Винценте и выполнить таким образом данное ей поручение. Она мысленно подбирала слова, которые могли бы ей помочь, но все ее усилия оказались напрасными. Она окончательно запуталась.
— У вас там родственники? — спросила баронесса.
— Да, дядя Ганс, — односложно отвечала Рената.
Неуверенность и боязнь, что она не достигнет цели, заставили ее подняться. Она встала рядом с баронессой, посмотрела на ее руки и сказала первое, что пришло ей в голову:
— Я тоже умею так шить.
— Я знаю, ты красиво вышиваешь, — похвалила ее баронесса и продолжила свои расспросы. — А что, собственно, делает твой дядя Ганс в деревне?
— У него там свое хозяйство, — пробормотала Рената.
При других обстоятельствах она бы с удовольствием рассказала о чудесном хуторе, где она так любила бывать, но сейчас ей было не до этого. Она чего-то ждала, плотно сомкнув губы.
— Ну и что же? — допытывалась баронесса.
Взгляд ребенка застыл на переднике Антонии, весь ее страх и напряжение сосредоточились, казалось, на этом кусочке материи.
— Дядя Ганс и мой папа вместе учились в школе, — наконец сказала она и вдруг быстро и с облегчением выпалила: — Винцент ведь больше не будет ходить в школу, когда вернется с войны?
— Нет, Винцент уже закончил школу. Вы храните в деревне какие-нибудь материалы и машины с вашей фабрики?
Баронессе не хотелось прекращать свои расспросы, хотя постепенно ей стало ясно, что они тяжелы для ребенка.
— Я не знаю, — сказала Рената чуть не плача, — спросите лучше у мамы.
— Оставим этот разговор, — успокоила ее баронесса. Она совсем не намеревалась говорить об этом с мамой Ренаты. Теперь она жалела, что мучила ребенка своими вопросами. Она решила пойти в дом, оставив Антонию и Ренату играть дальше.
— Твои родители наверняка привезут тебе что-нибудь вкусное, — сказала она напоследок.
Баронесса не расслышала, как ребенок спросил почти беззвучным шепотом, дают ли Винценту там, где он сейчас находится, тоже что-нибудь вкусное из еды.
Антония опять появилась перед Ренатой со своей разваливающейся на части коляской.
— Антония, — сказала Рената, наклонившись к ней, — ты знаешь, что написал Винцент в письме?
Но для Антонии ее старший брат, казалось, существовал больше в воображении, чем наяву. Она схватила куклу из коляски и с криком «Винцент, Винцент!» бросила ее Ренате.
«Что мне теперь делать, что делать?» — думала девочка и в этот момент больше всего на свете боялась такого обожаемого ею, но такого злого лица Камиллы.
Столяр Карл Хруска катил свою огромную неуклюжую телегу по песчаной дорожке, ведущей к дому. Он был, как всегда, не в настроении. Сегодня у него на душе было особенно тяжело. Он взялся за одну работу у инженера, которого терпеть не мог.
Хруска был коммунистом, об этом было известно всем. Но все делали вид, будто ни о чем не догадывались, потому что Хруска был всеобщим любимцем и к тому же отменным работником. Во времена, когда большинство мужчин не знали другого ремесла, кроме военного, почиталось за счастье, если Карл Хруска соглашался что-нибудь отремонтировать или даже изготовить новую вещь. Что касалось сроков работы, то здесь никто не проявлял нетерпения, так как Хруска работал один, без помощников. Он жил в ветхом приземистом домике посреди поля. К дому вела пыльная проселочная дорога. Хруска был еще более политически неблагонадежен, чем барон, но в отличие от того ни во что не ставил дипломатию и на четвертом году войны громче, чем когда-либо, трезвонил на каждом углу, что нынешний распрекрасный режим долго не продержится и Сталин — освободитель русского народа, — освободит и австрийцев, установит равноправие и осчастливит их справедливым распределением всех благ поровну. Это-то он и сказал инженеру, который самолично разыскал его, чтобы просить о починке шести кресел от столового гарнитура в стиле «бидермейер». Но инженер не притворился, как все другие, будто бы не понимает, что говорит Хруска, или считает его высказывания не более чем шуткой, а порекомендовал ему держать язык за зубами и помнить, что гестапо сейчас действует безжалостнее, чем раньше, и когда-нибудь он наткнется на доносчика. Тогда ему не поздоровится. Хруска с гневом спросил, что уж не сам ли инженер собирается донести на него. Пусть только попробует. Он, Хруска, знает, что инженер — член нацистской партии, и когда наконец придут русские, он посмотрит, что они с ним сделают. Тогда никакой Карл Хруска ему не поможет. Инженер возмутился, стал доказывать, что он не член партии, а только промышленник, который вынужден приспосабливаться к обстоятельствам и в это тяжелое время прикладывать все силы, работая на пользу родины.
— Да, — сказал Хруска, — вы даже освобождены от военной службы, в то время как другие подыхают на фронте.
— Вы тоже выглядите гораздо здоровее тех, кто сейчас питается падалью в окопах.
Некоторое время они спорили, крича во весь голос, пока не пришла жена Хруски и не закрыла предусмотрительно ставни. Она сделала это напрасно, потому что ее муж отворил их снова и, высунувшись из окна, разгоряченным голосом прорычал начало «Интернационала».
— Довольно, Хруска, — сказал инженер, затащив его обратно в комнату. — Вы будете ремонтировать кресла или нет?
— Буду, — сказал Хруска и налил два стакана шнапса.
Хруска потребовал, чтобы кресла спустили вниз. Мария Лангталер и фрау Бергер не отважились спорить с ним. Они с трудом стащили по лестнице шаткие кресла и поставили их перед телегой. Хруска медленно погрузил их на телегу и крепко обвязал веревкой. Ему стало легче, когда он услышал, что инженера нет дома. Потом он сообщил усердно хлопочущей вокруг него фрау Бергер, что до праздника Всех Святых, то есть до ноября, они вряд ли могут рассчитывать получить свои кресла обратно. Фрау Бергер не стала с ним спорить. Когда Хруска нахально и не без намека развалился на своей телеге, она быстро побежала в дом, чтобы принести ему еду.
— Хруска, — сказала Мария Лангталер, — что это недавно случилось с Камиллой? Она рассказала мне, что вы не очень-то любезно обошлись с ней. Что вы ее почти силой выгнали из дома. Камилла не из тех, кого легко вывести из себя. Но когда она пришла от вас, на ней лица не было и она почти рыдала.
Хруска с шумом выдохнул воздух, сплюнул и покачал головой.
— Я этого не хотел, — сказал он. — Я разозлился не из-за Камиллы, а из-за ее одежды.
— Вы имеете в виду униформу?
— Точно, — ответил Хруска. — Прийти к нам и просить нашу Кати участвовать в нацистском собрании! Это уж чересчур.
— А почему, вы думаете, именно моей дочери поручили передать все вашей Кати?
Хруска не проявил к этим словам никакого интереса, только пожал плечами.
— Потому что она сама редко ходит на эти сборища, реже, чем следовало хотя бы из осторожности. Поэтому-то ей и поручают самые неприятные задания.
От этих слов Хруска пришел в веселое настроение. Он громко засмеялся, ударив себя по бедрам, и сказал:
— Значит, прийти к нам считается самым неприятным поручением. Очень рад это слышать.
— Камилла получила строгий выговор за то, что ей не удалось привести с собой вашу дочь.
— Очень сожалею, — поспешил заверить ее Хруска, — но это не значит, что Кати тоже должна быть членом Союза немецких девушек. А где Камилла? Я бы извинился за свое поведение.
— Не знаю, — ответила Мария, — я с обеда не могу ее найти. Рената и фрау Бергер спустились вниз с едой для Хруски. Столяр хотел взять девочку и посадить ее на телегу. Но она стала вырываться из его рук, болтая ногами.
— Что случилось? — спросил Хруска разочарованно. — Ты никогда не вела себя так, Рената. А я еще хотел сделать для тебя игрушку.
— Сама не знаю, что с ней, — сказала фрау Бергер. — Наверху ее тоже было не вытащить из комнаты. Поскорей бы уж приехала ее мать.
— Ну, я поехал, — сказал Хруска, перекинул через плечи широкие холщовые ремни и побрел, согнувшись, по дорожке к воротам.
Там, где Рената похоронила год назад своего попугайчика, все еще можно было различить маленький холмик. Незабудки, которые дала Ренате фрау Вегерер, не прижились. Теперь на холмике буйно разрослись цветущие сорняки. Рената села около него и начала короткой веточкой распутывать стебли сорняков. Сначала она делала это осторожно, стараясь не повредить ни одного листочка и цветка, потом ее движения стали быстрее, и наконец она полностью предалась порыву разрушения, даже не подозревая, насколько это приятно ей. Когда земля оголилась, она провела на ней бороздки, которые вдруг сложились в какой-то рисунок. Потом она сломала ветку и бросила ее на поляну. Было абсолютно тихо, с полей не доносилось даже ветерка. Только один раз прозвучал звонкий голос баронессы, созывающей детей на ужин. В наступившей затем тишине послышалось что-то вроде пения. Мелодия была хорошо знакома девочке. Она доносилась из беседки.
Рената сняла сандалии, вытряхнула оттуда камешки и медленно надела их опять. Потом она направилась в сад. Она шла, часто останавливаясь, чтобы оттянуть мгновение, приближающее ее к нежеланной цели.
Перед дверью беседки лежал Пако. Рената не сомневалась в том, кто был внутри.
Дверь была закрыта на задвижку.
— Это я, — сказала девочка и постучала. Мелодия вальса, которую только что напевали, прервалась.
— Наконец-то, — сказала Камилла. — Я уже несколько часов жду тебя здесь. Заходи.
На полу было расстелено одеяло, на нем лежала старая подушка, рядом валялась пачка иллюстрированных кинопрограмм.
— Тебя ищет твоя мама, — сказала Рената, уже ни на что не надеясь.
— Что ей еще остается делать, — ответила Камилла. — Садись.
Рената медленно опустилась на краешек одеяла. Камилла перевернулась на живот, оперлась на локоть и пристально посмотрела на ребенка.
— Рассказывай все подробно с самого начала, — сказала она.
Рената схватила программки:
— Какие красивые, у меня таких нет, можно посмотреть?
Камилла со злостью швырнула программки в угол.
— Позже я отдам их тебе и ты сможешь посмотреть их у себя. А сейчас говори, — сказала Камилла.
— Баронесса долго не приходила, — начала Рената.
— Ну и что дальше? Потом ведь она пришла. Что она сказала?
— Она спрашивала меня, что делают мои родители за городом.
— Какое ей дело до них? Пусть она лучше заботится о своем бароне. И его похождениях.
— Да. А потом я смотрела, как она вышивает передник для Антонии.
— Дорогая, — сказала Камилла и придвинулась ближе к девочке. — Это меня не интересует. Что она говорила о Винценте?
— Сейчас, — сказала Рената. Она встала с одеяла и теперь сидела на полу. Через тонкую материю летнего платья она ощущала каждую выемку на широкой, массивной доске пола. В маленькой беседке было очень жарко. Зной долгого летнего дня проникал сюда через щели в стенах, собирался под потолком, становясь все плотнее, и потом уже не находил обратной дороги в прохладу вечера.
— Я хочу пить, — сказала девочка.
— Подождешь, пока я не узнаю, что баронесса рассказала о Винценте и его письме.
— Когда Винцент вернется, ему не надо будет ходить в школу.
— Рената, — сказала Камилла и села, выпрямившись, — я знаю, ты ведь неглупая девочка. Я знаю, что ты тоже знаешь, что Винценту не надо больше ходить в школу. Или ты в самом деле спрашивала об этом?
Ребенок кивнул.
— Ну хорошо. А о письме, о письме ты спрашивала?
В сумерках зубы Камиллы казались белее, чем обычно. Она часто дышала, так что дыхание достигало глаз Ренаты. Девочка закрыла глаза. После долгой разлуки она вдруг почувствовала, что очень соскучилась по маме.
— Скоро приедут мои родители, — сказала она. — Мне нужно идти.
— Да, сейчас ты пойдешь, — сказала Камилла нежно, внезапно переменив тон. — Ну скажи, ты спрашивала о письме?
— Пако, — крикнула Рената и быстро встала. — Пако, пойдем, я тебя покормлю. Винцент написал, чтобы Камилле передали привет от него.
Рената прислонилась к двери, отвернувшись от Камиллы, и разговаривала с собакой, которая стояла за дверью. Ее хвост с равномерным стуком ударялся о дерево.
— А знаешь, Пако, что еще Винцент написал? Он попросил, чтобы Камилла сама написала ему письмо.
Рената открыла дверь, одним прыжком выскочила на улицу и побежала по поляне. Рядом бежала собака.
— Рената, Рената, это правда? — кричала ей вслед Камилла, которая осталась стоять в темном проеме открытой двери.
— Да, да, да, — отвечал ребенок, уже исчезнув из виду. Ее звонкий голос быстро удалялся. Камилла прижалась к косяку двери. Она была готова поверить в то, что сказала ей девочка.
— Ты должна поговорить с Грегором, — сказала Инга.
Я с радостью приняла предложение Инги проводить меня домой. У Инги всегда было свободное время, ее никто не ждал с тех пор, как умерла, будучи уже в очень преклонном возрасте, ее мама. Одну остановку мы проехали на автобусе. Ту, что я не проехала вчера из-за Камиллы Эрб. Инга, естественно, знала о моих отношениях с Грегором, но не имела никакого представления о их непрочности, о наших проблемах.
— Грегор, — сказала я, — почти ничего не знает о наших с Юргеном решениях при разводе, особенно о тех, что касаются Матиаса. Я, собственно, никогда с ним об этом не говорила. Да его это вообще-то никогда и не интересовало. Мне нужно рассказать ему обо всем более подробно.
— Это твоя ошибка, — вступилась за него Инга, — ты должна как можно быстрее исправить ее. Вот увидишь, если ты обо всем расскажешь, он найдет способ помочь тебе. В этих вопросах мужчины действуют смелее, чем женщины.
Она была права. Во всем, что касается Матиаса, Грегор никогда не позволит себе поддаться чувствам.
— У меня есть хороший адвокат, — сказала я, — он уладит мое дело. До совершеннолетия сына Юрген не имеет права что-то предпринимать. То есть у меня есть еще два года.
— А как Матиас, — хотела знать Инга, — относится к своему отцу? Он может поддаться на его уговоры и сделать что-нибудь наперекор тебе?
Я не спешила отвечать.
— Нет, — сказала я потом, — он не послушает отца, который три года не заботился о нем.
Правда, до конца я в этом не была уверена. Я никогда не спрашивала об их переписке и совершенно не представляла, что думал об отце Матиас за эти последние три года. Я знала, что Матиас был в отчаянии, когда Юрген так далеко уехал. Но, с другой стороны, это расстояние могло многое смягчить между ними и способствовать тому, что Матиас простит отца и тот издалека предстанет перед ним в выгодном свете. Юрген стал там, как я узнала, влиятельным человеком. Он сделал еще более успешную карьеру, чем здесь. Семнадцатилетнему юноше это может понравиться. Да еще когда эти успехи совершаются в таком экзотическом месте. Тем более что интернат он покидает лишь для того, чтобы навестить мать — стареющую бюрократку без всяких успехов по службе, которая снимает квартиру и имеет ненавистного сыну молодого любовника.
Обо всем этом я и раньше много думала, но всегда отодвигала эти мысли в сторону, чтобы хоть как-то жить дальше. Теперь я уже не могла так просто отделаться от них. Я жалела, что ни разу не спросила Матиаса о его отношении к Юргену. Эта тема всегда была для нас запретной. Я чувствовала, что Матиас не хочет говорить об этом, и боялась, что он скажет мне неправду, если я заговорю об отце.
Я попросила Ингу зайти ко мне. Она сначала не хотела, но потом согласилась.
Я заранее знала, что фрау Хорнберг объявится сразу же, как только увидит меня с кем-то. И действительно, когда мы вошли в парадную, она быстро выскользнула из своей двери и со значительной миной сообщила мне, что на мое имя писем не поступало.
— Тем лучше, — сказала я. — В письмах из интерната вечно сообщают что-нибудь неприятное о плохой учебе моего сына или о его неудовлетворительных оценках за экзамены.
Взгляд фрау Хорнберг быстро скользнул по неприметной на вид Инге, а потом остановился на мне. При этом она как бы невзначай проронила:
— Мне кажется, ваш жених уже наверху.
Я никак не думала, что сегодня Грегор окажет мне честь своим визитом, ведь накануне он был так равнодушен и холоден со мной.
— Фрау Хорнбег, — не сдержалась я, — я уже много раз говорила вам, что господин Вагнер мне не жених. И я прошу вас не называть его больше так.
— Как вам будет угодно, фрау Ульрих, — сказала она обиженным голосом и наконец исчезла.
— Мило, — произнесла Инга, еле сдерживая улыбку, — по-моему, она хотела, чтобы я возмутилась твоим поведением.
Инга наверняка не имела в виду ничего плохого. Но я, будучи человеком мнительным, не могла спокойно перенести слово «возмущаться», сказанное о моей персоне.
— Если ты думаешь, что все это мне зачем-то нужно, — начала я, не глядя на удивленное лицо Инги.
— Ах, пожалуйста, Рената, ты неверно меня поняла. Пойдем, или мне лучше уйти и не встречаться с Грегором?
— Нет, — ответила я, — ты, по крайней мере, познакомишься с ним.
— Сгораю от любопытства, — весело сказала Инга.
Я встретила Грегора примерно через два с половиной года после развода с Юргеном. Ему тогда было тридцать три. Он был на двенадцать лет младше меня. Теперь ему было тридцать шесть, и внешне он стал еще более привлекательным, чем раньше. Я же прекрасно понимала, что мое и без того далеко не юное лицо за это время не похорошело. Тогда, в первые недели нашего знакомства, Грегор часто утверждал, что я все еще очень привлекательна. Я нуждалась в таких словах и хотела слышать их как можно чаще, но позднее он мне ничего такого больше не говорил. От Юргена я слышала подобные признания много раз в течение дня и пропускала их мимо ушей. Моя фигура все еще хороша. Я стройна, талия осталась такой же тонкой, как в юности, на мне прекрасно сидели и не очень дорогие платья, что достаточно важно для меня сейчас. Мои волосы стали седеть довольно поздно. Когда я познакомилась с Грегором, седые пряди только начали появляться. Теперь их было много, но я никогда не думала о том, чтобы покрасить волосы. Может быть, именно потому, что у меня был молодой любовник. Глупое упрямство, наверное. Грегор никогда не говорил о моей седине. Может быть, он не замечал ее?
— Ты выглядела такой грустной, когда шла в тот субботний день одна по набережной. Твоя печаль пробудила во мне что-то, о чем я до сих пор не догадывался. Что-то вроде сочувствия, смешанного с любопытством. Мне страшно захотелось узнать, почему ты была так грустна. Поэтому я и заговорил с тобой.
Грегор сказал мне это через две недели после нашего знакомства. Потом он добавил, что очень удивился, когда я не прогнала его. Я и сама была этим удивлена. Наоборот, я попыталась даже объяснить ему мою ситуацию. О, эти одинокие выходные дни, когда не с кем перекинуться даже парой ничего не значащих слов, когда, просыпаясь, знаешь, каким ужасным будет предстоящий день. Не надо идти за покупками, не надо улаживать какие-то дела, для которых время находится обычно только по субботам. Не надо заниматься уборкой, делать прическу, в лучшем случае купишь на углу газету. Остаешься лежать в постели, чтобы хорошенько выспаться. А зачем? Одинокие, как я, женщины и по субботам не ложатся поздно. Разве что просидишь дольше, чем обычно, у телевизора, смотря какой-нибудь банальный детектив. По субботам я радовалась только свежим булочкам к завтраку, которые не покупала целую неделю. Но в воскресенье опять уныло жевала молочный хлеб и спрашивала себя, так ли уж необходимо делать это в кровати. Я всегда ненавидела готовить для себя одной. По субботам у меня еще хватало энтузиазма, чтобы сделать какое-нибудь мясо с салатом, но уже в воскресенье я опять не обедала.
По субботам меня неизбежно настигали горькие воспоминания о моей жизни с мужем и ребенком. В бесконечные предполуденные часы они заставляли меня опускать шторы и плакать в полутьме, стыдясь своих слез. Какое это изматывающее отчаяние — знать, что у тебя есть сын, которого ты хотела иметь, которого любишь, но не можешь жить с ним вместе, потому что из-за ложной, может быть, гордости отказываешься от любой денежной помощи прежнего мужа. Как часто я хотела вскочить, позвонить в интернат и сказать: «Отпустите ко мне Матиаса, пусть он останется здесь на один-два дня, я больна, я не могу без него». Пару раз я уже держала трубку в руке, но потом опять клала ее обратно, так и не набрав номер, потому что представляла смущенное, враждебное лицо своего ребенка. Я одевалась, делала какую-нибудь неотложную работу, и это помогало мне, ненадолго отвлекая от грустных дум. После мне ничего не оставалось делать, как идти куда-нибудь гулять. Я заставляла себя хоть как-то привести себя в порядок и намеренно затягивала бессмысленную игру перед зеркалом: красилась, потом смывала краску, выбирала то тот, то другой оттенок макияжа и под конец не знала, как выгляжу: привлекательно или отвратительно. В эту субботу, когда я познакомилась с Грегором, видимо, имело место первое, так как вряд ли он заинтересовался бы только моим печальным видом.
Я часто гуляла по набережной. Тогда я жила не в Вене, а в небольшом провинциальном городке, где у меня была хорошая работа, не то что здесь. Мне нравилась атмосфера этого маленького городка. Здесь было спокойно и тихо даже тогда, когда улицы заполнялись транспортом и казалось, что все жители города одновременно вышли из своих домов. В городе было много ресторанов, пара дискотек, два кинотеатра, шикарный отель, спортплощадка. Правда, там не было театров, только краеведческий музей, в который я так часто ходила, что могла представить его симпатичные экспонаты с закрытыми глазами. Я не нашла в этом городе друзей, хотя жила здесь уже долгое время. Все знакомства были поверхностны. Меня приглашали пару раз в компании, наверное из любопытства, но я то ли из лени, то ли из отсутствия интереса не ответила тем же, и эти связи распались. Время от времени меня звали куда-нибудь поесть, разумеется, за мой счет. В конце концов я осталась одна.
Я встретила Грегора в самом начале весны. Тот день был холодным и хмурым. Я помню, на мне было пальто с меховым воротником. Мех, возможно, и сделал мое лицо более молодым и нежным. Я шла, засунув руки в карманы, проклиная Юргена, а заодно, наверное, и Камиллу, и не обращала внимания на прохожих. Кто-то медленно перегнал меня, заглянул в лицо, немного отстал и пошел за мной. Я ускорила шаги — мне было неприятно. Он тоже пошел быстрее. До сих пор такие ситуации были знакомы мне только по романам. Я свернула на какую-то безлюдную дорожку. Он тотчас же воспользовался моей самостоятельностью и стал обгонять меня. Мы столкнулись лицом к лицу. И сегодня я все еще ощущаю тот ледяной ужас, от которого в горле застрял комок. Вежливые извинения Грегора, его расспросы о том, не нужна ли мне помощь, не мог бы он чем-нибудь быть мне полезен, ведь у меня такой потерянный вид, принесли мне такое облегчение, что я вежливо поблагодарила и продолжала прогулку уже вместе с ним.
Так я позволила заговорить со мной. Признаюсь, мне было просто хорошо разговаривать с кем-то. Мы медленно побрели в город. О чем был наш разговор, точно не помню. Во всяком случае, он рассказал мне, что здесь, в этом городе, он всего неделю по делам службы и, наверное, останется еще на некоторое время. Сейчас Грегор уже не признается, но тогда он тоже был одинок, несмотря на свою молодость и безмерное обожание собственной персоны. Мы выпили кофе в кафе-экспресс, я пыталась вести себя сдержанно, но уже через какой-то час он знал обо мне все. Он жалел меня, но в меру. Я чувствовала, что, несмотря ни на что, мое положение его устраивает.
С тех пор как я рассталась с Юргеном, мужчины меня больше не интересовали. С Грегором все было по-другому. Он сразу же почувствовал это. Я с самого начала поняла, что нас многое разделяет, прежде всего возраст, но очень хотела этой связи. В тот вечер он поднялся ко мне наверх. Мы слушали скрипичный квартет Гайдна. Мне почему-то не пришло в голову поставить что-нибудь другое. Грегор слушал молча и потом честно признался, что он в этом ничего не понимает. Я предложила ему выпить чаю, но он отказался и попросил налить ему рюмку коньяку. У меня была только бутылка вина. Мы пили вино, и все это время я знала, что произойдет потом. В ту ночь я уже спала с ним. Все было прекрасно, и я не раскаивалась. Но наше знакомство, которое я считала лишь беглым, состоявшимся по стечению обстоятельств, все еще продолжается. А раскаяние между тем не раз посещало меня.
— Так, значит, это Инга, — сказал Грегор и крепко пожал ее руку. — Вы знаете, как вы важны для Ренаты.
Инга с трудом удержалась, чтобы тотчас же не подвергнуть Грегора тщательной проверке. Она возразила ему, сказав, что коллеги по работе должны помогать друг другу. Я была благодарна ей за то, что она пи слова не сказала о дружбе. Грегор проявил себя с самой лучшей стороны. Он не был навязчив, как это часто бывало у него с моими знакомыми. Мне иногда казалось, будто что-то принуждает его производить это неприятное впечатление. Но с Ингой он был мил, оставил в стороне свои банальные шутки, расхожие выражения и неискреннее выставление напоказ своей персоны. Через несколько минут я заметила, что он абсолютно завоевал Ингу.
— Значит, это по вашей милости я имею счастье быть коллегой Ренаты, — сказала она.
— Да, — просто ответил Грегор. — Когда мне предложили здесь, в большом городе, более выгодное место, Рената переехала со мной. Слава Богу, — добавил он и одарил меня улыбкой. Инга была тронута и, кажется, уже собралась завидовать мне.
— Конечно, — сказала она, — вдвоем все-таки легче.
Я не стала высказывать свои доводы и вообще постаралась не вмешиваться в их разговор. Инга и Грегор начали оживленно обсуждать новый электронный прибор, который обещал существенно облегчить работу в бюро. Грегор продавал эти приборы, а Инга давно уже интересовалась ими. Меня эта тема не занимала. Я думала о Камилле, о ее звонке и о звонке моей свекрови. Во мне рос страх перед угрозой, которая не была для меня новой, но постоянно появлялась в новом обличье. Я хотела скрыть этот страх и поэтому ушла в кухню, чтобы заняться там какой-нибудь домашней работой. Моего ухода, кажется, не заметили. Через приоткрытую дверь я слышала равномерный звук их голосов, иногда прерываемый смехом Инги. «Все-таки не удержался от своих шуточек», — механически подумала я, даже не рассердившись.
На улице моросило, на деревья опускался туман. Под окном на стене образовалось мокрое пятно, которое заметно увеличивалось. Нужно срочно вызвать рабочего. Когда это можно будет сделать? Придется на следующей неделе отпроситься часа на два с работы. Я хотела, собственно говоря, чуть продлить выходные, чтобы поехать к Матиасу. Как мне псе успеть? Вдруг зазвонил телефон. Мои пальцы, скользившие по мокрой стене, замерли…
— Ты подойдешь? — спросил Грегор.
— Да, — сказала я, не в силах пошевелиться. Телефон звонил дальше.
— Рената, что случилось? — крикнул Грегор.
— Сейчас, — сказала я. Я медленно прошла через кухню в прихожую. Звонки, казалось, стали сильнее. Я медленно протянула руку и взяла трубку.
— Алло, — сказала я.
— Кто говорит? — спросил женский голос.
Я буквально выдавила из себя свое имя. Что-то щелкнуло, и на том конце положили трубку.
Из комнаты вышел Грегор, за ним Инга.
— Ты можешь мне все объяснить? — спросил Грегор. Только теперь я заметила, что мое поведение неприятно ему. Инга сразу же поняла, в чем дело.
— У нее на работе был неприятный телефонный разговор, — сказала она и, обратившись ко мне, попросила: — Пожалуйста, расскажи ему все, а мне уже пора домой.
Грегор в самых милых выражениях выразил сожаление по этому поводу.
— Скажи спасибо, что у тебя есть он, — успела шепнуть мне Инга, прежде чем выйти.
— Рассказывай, — сказал Грегор, — я слушаю.
Он развалился в кресле.
— Хочешь вина? — спросила я.
Он пожал плечами. В этот момент его, казалось, ничто не могло обрадовать. Я все же принесла бутылку вина, штопор и рюмку. Грегор не пошевелился. Только когда ему стало ясно, что мне не справиться с бутылкой, он поднялся и, вздохнув, открыл ее.
— Ты выпьешь? — спросил он, взглянув на меня.
— Мне не до этого, — ответила я, сразу же вызвав в нем желание противоречить.
— Я вижу, тебя что-то угнетает. Я заметил это вчера вечером, когда рассказал тебе о звонке. Выпей вина, может, станет легче. Пойди возьми рюмку.
В другом случае я бы так и сделала, даже против своей воли, подчиняясь лишь его желанию. Теперь я отказалась во второй раз. Почувствовав мою непреклонность, Грегор рассердился:
— Ну если все это связано с господином сыном, то я не намерен ничего выслушивать.
— Да, это связано с ним, — ответила я, — с ним связано вообще все, что касается меня. Ты знаешь об этом.
— О Боже, — сказал Грегор, поглубже устраиваясь на зеленых велюровых подушках. Несколько недель назад он бросил курить, и это делало его поведение еще более невыносимым, чем раньше.
— Это опять была фрау Эрг или Эрб? — спросил он, помолчав. — Или она еще вчера дозвонилась до тебя?
— Нет, — сказала я. — Может быть, сейчас это тоже была она, я не уверена. Голос по телефону звучал так, как будто его изменили.
— Она положила трубку, когда ты сказала свое имя?
Я кивнула.
— Ну тогда просто ошиблись номером, — сказал Грегор и зевнул.
Я ничего не ответила на это. Я сидела и наблюдала, как Грегор пьет.
Он смотрел в потолок и молчал. Возле меня лежала газета. Я взяла ее и стала перелистывать. Я знала, что он не сможет долго молчать.
— Что же случилось с Матиасом? — спросил он вдруг.
— Судя по всему, его хотят у меня отобрать, — ответила я.
— Ерунда, — сказал Грегор.
Я рассказала ему о мамином звонке. Как я и ожидала, Грегор не захотел воспринять все всерьез или хотя бы как-то разобраться во всем.
— Это или интрига, или просто злость, — сказал он равнодушно. — Разберемся. В конце концов, у тебя есть мой адвокат. Но почему ты думаешь, что эта Эрб как-то связана со всем? Ты никогда о ней не упоминала.
— Я не думала, что мне придется опять услышать о ней, — ответила я.
— Эта женщина раньше что-то значила для тебя?
— Всю мою жизнь она что-то значила для меня.
— Не драматизируй, — сказал Грегор раздраженно. — С тех пор как мы познакомились, она не имела к тебе никакого отношения. Или я ошибаюсь?
— Ты ошибаешься, — сказала я и положила на кровать второе одеяло. — Ты останешься?
— Как хочешь, — сказал Грегор и начал раздеваться.
На следующее утро я получила телеграмму из травматологической клиники. В ней говорилось, что моя свекровь поступила к ним с переломом шейки бедра. Я тотчас же позвонила туда. Мне очень любезно ответила медсестра, которая знала, как все произошло.
— Это случилось вчера поздно вечером, — сказала она, — в ее квартире. К счастью, ваша свекровь была не одна. Ее навещала дама, которая позвонила нам и привезла ее сюда на машине.
— Вы знаете ее имя? — спросила я.
— Один момент, — попросила сестра. — Это, должно быть, отмечено в карточке. Вот, нашла. Это была фрау Эрб, Камилла Эрб.
Ученик раздавал тетради, громко швырял их на парты. Шум в классе постепенно затихал. От разговоров с соседом всех отвлекло любопытство: каждый хотел знать оценки за последнюю работу по латинскому языку. Учитель ни на кого не смотрел, занявшись записями в журнале. В ситуации, когда ученики, несмотря на внешнее безразличие, уже ожидали успеха или провала, он предоставил мальчиков самим себе. Матиас, который сидел с Толстым, был настроен оптимистически, так как последняя работа по математике, от которой он не ожидал ничего хорошего, была оценена положительно. Когда перед ним положили тетрадь, ему нужно было лишь взглянуть на обложку, по верхнему краю которой учитель красными чернилами писал оценки. Последней была тройка. Матиас испытал чувство глубокого удовлетворения. За все время учебы это была лучшая его оценка по латыни. Он даже знал почему, но не хотел себе в этом признаваться. С тех пор как он получил письмо от отца, он стал прилежнее учиться. Наконец-то после долгого отсутствия приедет тот, кого ты так упорно не принимал, но так и не смог быть в этой борьбе до конца последовательным. Отец был олицетворением успеха, и Матиас не хотел больше противостоять ему в качестве незрелого противника, который прячется за спину матери и свои плохие отметки оправдывает происшедшим в семье: «Вот, посмотри, что случается, когда бросают жену и ребенка». Сейчас Матиас был уже слишком взрослым для таких утверждений и не мог больше заглушать в себе честолюбие, жаждущее удовлетворения.
— Ты карьерист, — сказал Толстый, увидев оценку Матиаса, и с кривой усмешкой указал на свою двойку. — Я сразу заметил, чего ты добиваешься. Ты даже перестал мне подсказывать. Ну, теперь твоя мамаша может вздохнуть с облегчением. Это из-за нее, да?
Матиас промычал в ответ что-то невразумительное. Он совсем не собирался оправдываться перед Толстым. Потом, когда делали работу над ошибками, он много раз вызывался отвечать, чем неприятно поразил своих соучеников. Учитель тоже был удивлен. После последнего урока Толстый куда-то исчез, а во время обеда сел есть с другими ребятами. Матиаса, казалось, это не очень задело, но когда Толстый после обеда хотел уйти, он задержал его.
— Толстый, — сказал он, — есть разговор. Пойдем в парк.
— Но ведь идет дождь, — возразил Толстый, который все еще был обижен. — Что там делать под дождем?
— Подумаешь, — сказал Матиас. — Пойдем.
Они молча шли, подняв воротники курток, по извилистым дорожкам старого парка, не в силах преодолеть возникшую вдруг между ними враждебность. Деревья стояли голые, опавшую листву уже собрали в кучи, скульптуры из песчаника, изображающие сцены из мифологии, были темнее, чем обычно. Лица фигур, лишенные выражения, воспринимали дождь как часть того процесса уничтожения, чьими безмолвными заложниками они были.
Недалеко от пруда находилась мастерская. Она была не заперта. Туда-то и направились, промокнув и дрожа от холода, Матиас и Толстый. Они открыли дверь и уселись на сложенные в углу доски. Через небольшие окна под крышей проникал тусклый свет.
— Подожди, — сказал Толстый, — у меня кое-что есть.
Он вытащил из кармана куртки маленькую бутылку со шнапсом.
— Делим поровну, — сказал он и отдал ее Матиасу.
Матиас был равнодушен к крепким напиткам, но не хотел отказывать Толстому. Несколько глотков шнапса обожгли ему горло, по телу сразу же разлилось тепло. Теперь Матиас уже с сожалением отдал Толстому бутылку.
— Я иногда балуюсь этим, — сказал Толстый. — Сигарету? — спросил он и стал искать пачку — Что с тобой? — не выдержал он.
— Я не знаю, — ответил Матиас, — все вдруг изменилось.
— Девчонка? — хотел знать Толстый.
— Нет. Здесь все по-старому.
После двух-трех коротких увлечений у Матиаса вот уже полгода продолжался роман с девушкой, его ровесницей, которая жила в Вене и с которой он во время своих приездов ходил в кино, на дискотеки и даже спал. Она нравилась ему, они переписывались, но их отношения не были глубокими и когда-нибудь должны были без особых проблем закончиться. Он не питал иллюзий насчет верности своей подруги. Это не имело для него большого значения. Мать Матиаса делала вид, что ничего не замечает. Она все принимала как должное, чего нельзя было сказать об отношении Матиаса к Грегору.
— Ну что же, — сказал Толстый, докурив сигарету и тщательно затушив ее на полу, — неверное, ты прав. Не хотел бы я быть в шкуре твоей матери. За последние годы ты не очень-то радовал ее. Может быть, хорошие оценки как-то исправят положение. Ее друг все еще с ней?
Матиас кивнул.
— Она вполне сносно выглядит. Не то что моя. С тех пор как отец ей изменяет, она не может оторваться от еды. Сейчас ей все приходится шить на заказ, готовые платья не подходят. Я не хочу быть таким, как она, хотя я, конечно, предрасположен к полноте.
Он поднялся, встал перед Матиасом и вытянулся:
— Смотри, я похудел на два кило с тех пор, как приехал из дома. Заметно?
Матиас кивнул, хоть ничего и не заметил.
— Продолжай в том же духе, — сказал он, — и не очень-то уклоняйся от спортивных занятий.
— Я все еще такой неловкий, — сказал Толстый. — Все дело в этом.
Они помолчали. По крыше барабанил дождь, мокрая одежда неприятно прилипала к телу.
— Ну, — сказал Толстый, — нам пора возвращаться. Что ты хотел мне сказать?
— Пауль, — произнес Матиас. Он редко обращался к нему по имени, — я не хочу проводить рождественские каникулы с мамой.
— А, понятно, и ты не знаешь, как сказать ей об этом.
— Нет, не поэтому. Я не хочу говорить с ней о причине.
— Что ты имеешь в виду?
— Приезжает мой отец, — ответил Матиас. — Он хочет, ну да, я думаю, хочет, чтобы я поехал к нему. Это будет уже скоро.
— О Боже, — воскликнул Толстый, — но ведь твой отец застрял где-то на Карибских островах?
Матиас кивнул.
— Ну так в чем же дело? Ты каждый год проводил со своей матерью каникулы. А у тебя все гладко с твоим стариком?
— Не совсем, — медленно выговорил Матиас. — Конечно, в свое время он вел себя не очень-то мило. Но, я думаю, наступил момент, когда нужно выяснить наши отношения. Может быть, тогда все изменится к лучшему.
— Я бы тоже попробовал, если бы у нас все было, как у вас. Но мой отец еще живет с нами и пока не бросил мать. Правда, он обманывает ее на каждом шагу, и в этом нет ничего хорошего. Так надоело это постоянное напряжение и бесконечные раздраженные намеки матери. Они вечно ждут, чью сторону я займу. Все это убивает меня, и я ненавижу обоих. Иногда мне кажется, лучше бы уж он ушел от нас совсем, чем жить так.