Мне позвонила мама, использовав как предлог приезд Матиаса. В ее тихом голосе слышалось смущение. Она сообщала мне, как обрадовалась встрече с Матиасом, тому, как он вырос и повзрослел.

— Хорошо, что у него восстановились отношения с отцом. Надеюсь, ты думаешь так же, Рената?

— Да, мама, я согласна с тобой.

— Он хочет сейчас хорошо подготовиться к экзаменам на аттестат зрелости, а уж потом решит, что делать дальше. Правда, это очень разумно?

— Я тоже так думаю, мама.

— Рената, ты нашла общий язык с Матиасом? Он сказал, что здесь все в порядке.

— Да, мама, это так.

— Ты не представляешь, как я рада этому, Рената, детка моя.

На это я не ответила. Что я могла сказать? Опять вспомнить ее нечестную игру? С ней я еще не нашла общего языка.

— Ты не спрашиваешь о моем самочувствии. Конечно, я не могу от тебя этого требовать. Но в любом случае костыли мне больше не нужны. Сиделка тоже.

Она ждала, как я отреагирую на ее слова. Я переложила трубку в другую руку, телефонный шнур при этом запутался, и я прекрасно слышала, что мама ждет моего ответа. Я не чувствовала ни страха, ни смущения. Потом я расслышала слово «Камилла» и снова приложила трубку к уху.

— У тебя была Камилла. Ты не представляешь, как я рада, что этот конфликт тоже исчерпан. Нужно только сделать шаг навстречу, и все пойдет на лад, а плохое позабудется.

У меня запершило в горле, как при приступе смеха, но я не засмеялась. Мое покашливание мама сочла или хотела счесть за ответ, потому что продолжала говорить дальше:

— Она ждет ответного визита. Рената, ты поняла? Я говорю о Камилле. Ты должна навестить ее.

— Сейчас я вряд ли смогу, — сказала я.

Мама сразу же использовала некатегоричность моего отказа и перешла в наступление.

— Может быть, ты сможешь прийти хотя бы ко мне. Тогда мы вместе попробуем понять друг друга. — И потом добавила тихим голосом, который я уже с трудом переносила: — Я старая женщина. Ты не должна судить меня так строго. Я очень сожалею, что так вела себя по отношению к тебе.

Последнее предложение далось ей тяжело, но она сказала его, так как любила во всем дисциплину. Однако я ей больше не верила.

— Я навещу тебя чуть позже, мама. Пожалуйста, будь терпелива.

* * *

— Пожалуйста, потерпите, не прогоняйте меня. Я уже два часа жду ее. Я должен поговорить с ней. Это важно для меня и, я думаю, для нее тоже.

Я подхожу к своему дому. Ко мне давно уже никто не приходил. Этот сюрприз для меня слишком неожидан. Я не испытываю никакой радости. Наоборот, мной владеют отрицательные эмоции. Он сразу же чувствует это.

Франц Эрб изменился. У него беспокойный, нервозный вид, глаза бегают, губы сжаты. Он не знает, что делать со своими руками. Я боюсь его. Мне кажется, что он вот-вот бросится ко мне.

Но он не делает этого, руки его повисают, плечи опускаются, он замолкает и, кажется, забывает обо мне. Я пользуюсь этим моментом и объясняю, что если у него какое-то важное дело ко мне, лучше отложить его до другого раза. Он берет себя в руки, на его губах появляется некое подобие улыбки, и, сосредоточившись, он вежливо говорит, что отнимет у меня немного времени.

Я уступаю. Он предлагает пройтись. Адрес квартиры, где я живу лишь несколько дней, он нашел в записной книжке своей жены. Серый костюм, в котором он пришел, не идет ему, — кажется, что он с чужого плеча. Мимо нас проносятся автомобили, раздаются приглушенные звонки трамваев. В такой обстановке тяжело начать серьезный разговор. Наконец он спрашивает, знаю ли я, что Юрген и Верена хотят уехать из Европы. Я равнодушно подтверждаю это. Я поднаторела в демонстративном проявлении своего равнодушия и убеждаю себя в том, что мне это легко дается.

— Я был у вашего мужа, — говорит он и затем поправляет себя, — то есть у мужа Верены. Я просил его изменить свое решение, но он отказал мне.

Я невольно останавливаюсь. Мне трудно представить себе Франца Эрба в качестве просителя у Юргена. Я отказываюсь понимать это. Насколько я знаю, он не хотел иметь никаких отношений с мужем своей дочери, а с Вереной встречался наедине.

— Вы действительно верили, что сможете повлиять на решение Юргена?

— Да, — отвечает он, — по очень простым соображениям. Я люблю Верену. Он тоже ее любит. Я думал, что тот, кто любит Верену, поймет, как тяжело ее потерять.

— Разве вы ее теряете?

— Когда находишься на большом расстоянии друг от друга, происходит отчуждение. Я боюсь, что не выдержу этого.

Небо затянуто серыми облаками, в воздухе пахнет дождем. Наконец он хлынул, но нам некуда спрятаться. Поблизости нет ни кафе, ни крытого перехода. Нам не остается ничего другого, как пойти в универмаг. Вращающаяся дверь запускает нас внутрь. Франц Эрб делает беспомощный жест, я улыбаюсь ему. Только теперь он вздыхает с облегчением, черты его лица смягчаются. Он показывает мне на гору уцененных цветных бюстгальтеров огромных размеров и закрывает глаза руками. Мы пробираемся между прилавками, стараясь перекричать магнитофонную запись и обрывки чужих разговоров. Чтобы понять друг друга, нам приходится передавать слова почти по буквам.

— Почему вы сначала не поговорили с Вереной? — кричу я ему.

Он безуспешно защищается от группы продавцов, предлагающих ему купить пуловеры. Они разделили нас, и в ответ он только пожимает плечами и качает головой. Значит, он не смог. Хорошо. Что же тогда он хочет от меня? Я останавливаюсь, пропускаю сквозь пальцы темную шелковую шаль. На цену я не смотрю. Все равно мне ее не купить. Франц Эрб наблюдает за мной в зеркало. В этот момент я понимаю, как глубоко он страдает.

— Мне кажется, у меня есть еще один шанс, — говорит он, — о нем-то я и хотел поговорить с вами.

Он стоит около меня и слегка сжимает пальцами ремень моей сумки. Эта близость тяготит меня. Мне передается его беспокойство. Поэтому я прошу его сказать обо всем прямо.

— Я умоляю вас пойти к своему мужу. Попросите его изменить свои намерения. Вы можете взять с собой сына. Маленького сына не так-то просто оставить.

Я теряю дар речи и не могу двинуться с места. Мы загораживаем остальным дорогу, я в тупом недоумении смотрю на Франца Эрба. Он опускает глаза, теребит ремень моей сумки. Она падает на пол, он поднимает и отдает ее мне. Наши взгляды при этом встречаются, и я понимаю, что он тяжело болен.

Нас толкают, и скоро мы попадаем в толпу, спешащую к лифту. В лифте через затылки и плечи людей, недружелюбно глядящих на меня, я кричу ему: «Вы требуете от меня невозможного!»

Франц Эрб никак не реагирует на мои слова. Он делает вид, что внимательно изучает меню, висящее на стене лифта. Ресторан расположен на шестом этаже. Прищурив глаза, я могу прочитать название блюда, которое рекомендует заказать шеф. Цена закрыта старомодной шляпой пожилой женщины. Потом нас заносит в отдел по продаже тканей. Модными в этом сезоне являются цвета какао и красного перца. Франц Эрб стоит перед бесполым манекеном с гладкой головой, намеренно небрежно задрапированным в ткани цвета какао и красного перца. Я подхожу к нему, мне очень жаль его, и я не знаю, чем могу помочь.

— Поймите, — прошу я его, — я не могу этого сделать.

Он кивает, как будто наперед знал мой ответ. Потом вежливо спрашивает, не соглашусь ли я выпить с ним кофе. Мы входим на эскалатор, чтобы подняться на шестой этаж. Я не люблю ездить на эскалаторах. Вверх еще куда ни шло, но когда я спускаюсь вниз, мне постоянно кажется, что ступеньки подо мной могут провалиться и я повисну на поручнях. Я подумала, что спускаться буду на лифте, хотя нет, лучше пешком. Нет, пешком тоже не пойдет. Тогда придется слишком долго идти с Францем Эрбом.

Маленький столик покрыт белой бумажной скатертью. На ней расплылись большие красно-коричневые пятна. «Какао, — пронеслось в моей голове, — но без красного перца». Я почти рассмеялась, но вовремя вспомнила, что ситуация для этого не самая подходящая. Несут кофе, из этих кофейных чашек пили уже, наверное, сотни покупателей. Я не хочу быть одной из них. Я не хотела идти в этот универмаг. Я не хочу кофе.

— У меня на сердце так тяжело, — говорит Франц Эрб.

Я знаю, что склонна к истерии. Но в большинстве случаев мне удается ее подавить за счет огромнейшего напряжения всех сил.

Мне становится все хуже. Слово «сердце», произнесенное Францем Эрбом в банальной фразе, приводит меня на грань нервного срыва. Он ничего не замечает, он так же, как и я, занят только собой.

— Если Верена уедет, — продолжает Франц Эрб, — мне не с кем больше будет поговорить, некому довериться. Мои сыновья, жена, друзья по охоте — никто не сможет мне заменить ее. Нет ничего естественнее, чем встреча двух одиноких, оставленных людей, которые нуждаются в словах утешения и в понимании.

Лучше бы он этого не говорил. Когда от тебя уезжает дочь — это одно, а когда тебя бросает муж — совершенно другое. Я не считала себя брошенной женщиной. В последнее время я хотела развода так же, как и Юрген. Значит, вот что думает обо мне Франц Эрб, вот как он оценивает мое положение.

— Я не хочу показаться навязчивым, — объясняет он тихо, — но я думаю, что вы тоже иногда нуждаетесь в помощи. Я готов по возможности помогать вам. А вы единственный человек, который мог бы помочь мне. Пусть даже и не в такой форме, о которой я по своему неразумению просил вас. Я очень надеюсь найти утешение в вашей дружбе. Рената, я очень рассчитываю на это.

Впервые он обращается ко мне по имени, без излишнего в данной ситуации «фрау», которое раньше всегда забавляло меня. Но сейчас это кажется мне неоправданной фамильярностью. Чтобы не казаться беспомощной, я намеренно разжигаю в себе гнев. Я хочу обидеть его, так как чувствую себя обиженной.

— А вы не боитесь Камиллы?

Он удивленно и не задумываясь произносит «нет». Я не могу до конца испить всю горечь, вызванную его ответом, так как к нам подходит официантка и говорит, что у нее кончается смена и она хотела бы получить расчет. Я резко отклоняю его предложение заплатить, достаю кошелек и плачу за себя.

Мне удалось обидеть его. Но помочь ему я не смогу. Я знаю, что должна встать и уйти, но все же на какое-то мгновение задерживаюсь дольше, чем следовало.

Франц Эрб предупредительно поднимается со своего кресла, склоняется в поклоне и говорит с вежливой улыбкой: «Спасибо, что нашли для меня время». Потом он снова садится и больше не смотрит на меня. Разрыв был окончательный. Я отказала ему в своей помощи, потому что ему от меня, кроме помощи, ничего не нужно было.

Я долго спускаюсь вниз с шестого этажа универмага. Невероятно, сколько всего можно купить в одном универмаге. Десятки тысяч наименований, но в конечном итоге человеку становится ненужным ни одно из них. Наверное, Франц Эрб показался мне слабым, потому что на нем не было Охотничьего костюма. Он сильная натура и перенесет отъезд дочери, а я, хоть и не являюсь таковой, тоже выдержу пытки одиночества. Что за ерунда — взаимопомощь, какое смешное слово. Я знаю, что сейчас он сидит наверху, за маленьким столиком. Он одинок, как никогда, но по-другому, чем я. Я поворачиваюсь и медленно поднимаюсь на пару ступенек вверх. Я знаю, он встанет мне навстречу и скажет «спасибо» и так далее и так далее. Я побежала вниз по лестнице, убегая и от него, и от себя.

Внизу у лестницы располагается прилавок с глазированными фруктами. Первыми лежали яблоки — большие, красные и круглые, покрытые толстым слоем сахарной глазури. В каждое яблоко воткнута деревянная палочка. Палочки очень тонкие, а яблоки очень тяжелые. Продавщица-иностранка протянула мне яблоко, говоря на ломаном немецком. Вдруг яблоко отделилось от палочки и упало на пол, задев мою юбку. Я наступила на него каблуком. Сильный запах фруктов и сахара преследует меня вплоть до выхода.

Я всегда ощущаю его, когда вспоминаю об этой встрече.

* * *

Наконец наступило время, когда однажды вечером я взяла в руки черную тетрадь. Отец вел ее с конца войны до последних лет жизни. Моя мать, видимо, нашла ее, разбирая после смерти вещи отца, и использовала ее дальше уже для записи своих доходов и расходов. Я перелистала тетрадь, не обнаружила в ней ничего интересного и удивилась, что мать хранила ее в тайнике. Простая, экономная жизнь моего отца, минимальные запросы озлобленного, испытывающего постоянное чувство вины человека отразились в маленьких, скромных суммах. Расходы моей матери были значительно больше. Источники их были неизвестны. Меня поразило, как различны были цели расходов. Эти банальные выкладки открывали существенные черты их характеров.

Лишь позже я заметила, что в записях моего отца отдельной статьей расходов ежемесячно повторяется запись под странным обозначением из двух букв «Л. М.» Непонятно, кто бы это мог быть? Кого поддерживал мой отец, чьим должником он был? Я никогда не наблюдала за ним склонности к милосердию. Я листала дальше и теперь уже внимательнее всматривалась в цифры расходов матери. Это занятие мне не нравилось, но я пересилила себя. И к своему удивлению, и у нее нашла отметки о регулярных выплатах под тем же обозначением: «Л. М.» Сумма была такой же, как у отца. Она платила эти деньги до самой смерти.

Мое сердце вдруг замерло. Мне стало ясно, кто скрывался под этими буквами. Мария Лангталер, мать Камиллы. Шрам на щеке Марии Лангталер. Значит, за этот шрам расплачивались мои родители, сначала отец, потом мать. Когда один из них умер, другой продолжил его дело, пока и с него смерть не сняла эту вину. В кого же нужно бросить камень? В отца? В мать? В обоих? Об этом знала Камилла. Камилла, которая через свою мать тоже имела к этому отношение.

Правильно ли, что я положила тетрадь рядом с каской? Каким образом были связаны события того времени, которые не отложились в сознании десятилетнего ребенка и которые определили весь жизненный путь пятнадцатилетней девочки, до сегодняшнего дня последовательно идущей по нему? Отзвуки тех событий касались не только ее, но и других. Например, ребенка, каким была я тогда.

Я была убеждена, что немного продвинулась в решении своей задачи. Но самое трудное было еще впереди. Меня не била дрожь детектива, напавшего на правильный след. Мной руководила необходимость понять другого человека, другую жизнь, чтобы познать и принять саму себя. Я не имела права уставать. Да, не имела. Мне надо было опять встретиться с Камиллой. Я должна была преодолеть страх, скованность и переступить порог дома моего детства. Но как это сделать?

* * *

Зима тянулась медленно, без особых событий и надежд. Поехав к Матиасу, я надела в знак примирения платок, который он подарил мне на Рождество. Мы чудесно провели выходные, в основном в обществе толстого Пауля, который специально по просьбе Матиаса не поехал домой. Наши разговоры, правда, не были настолько открыты и искренни, чтобы между нами установилось полное взаимопонимание. О поездке Матиас не упоминал. Я не могла понять, то ли Матиас хотел о ней забыть, то ли не мог. Он объяснил мне, что готовится к письменным экзаменам на аттестат зрелости и не знает поэтому, когда сможет приехать в Вену. Вместе с другом он проводил меня до вокзала. На улице было неуютно, шел мокрый снег. В зале ожидания горела печка, но все равно было холодно. Лишь у самого огня тебя охватывали волны тепла, обжигающего руки и ноги.

Поезд тронулся. Я видела, как Матиас и Пауль быстро пошли по платформе. От холода они трясли руками, прыгали, боксировали друг друга, потом побежали. Я ничего не взяла с собой почитать и поэтому стала рассматривать фотографию, висящую напротив. Это был летний горный пейзаж. Я начала фантазировать, отодвинула горы на задний план, поменяла дома местами, церковь поставила отдельно. Так я доехала до города.

Весна наступила поздно. Я выдумывала истории, которые могли происходить вокруг каски и «Л. М.» Их сюжеты постоянно менялись, но действующие лица были одни и те же: родители, барон и баронесса, их сын Винцент, Мария Лангталер и ее муж, господин Вегерер и фрау Бергер, даже Карлу Хруске нашлось в них место. Главная роль неизменно принадлежала Камилле. Маленькая Рената сидела в суфлерской будке. Правда, текста у нее не было. Когда кто-нибудь забывал, что нужно говорить дальше, она лишь беззвучно шевелила губами.

Ко мне редко кто-нибудь заходил, и поэтому звонок, раздавшийся в один из воскресных вечеров, очень удивил меня. Мое удивление переросло все границы, когда я увидела, что это Матиас. По его бледному, испуганному лицу я поняла, что что-то случилось.

Я остановилась у двери, держась за ручку, он чуть прошел вперед, обернулся, подошел ко мне. Не произнося ни слова, он положил голову мне на плечо.

— Верена мертва, — сказал он.


Инженер был в отъезде уже несколько недель. Поводом к нему послужило появление мужа Марии Лангталер. Две недели его отпуска уже прошли, а Густаву Бухэбнеру не хотелось возвращаться домой. Уезжал он поездом, даже не зная, на какой станции сойдет. Удалившись от Вены на предписанное военными порядками расстояние, он вышел в каком-то маленьком, неприметном городе и снял в гостинице скромную комнату. Прогулки по пыльным улицам города, лишенным всякой тени, сначала не спасали его от беспокойных мыслей и нервной неуравновешенности. Но через несколько ночей его сон стал глубже, просыпаясь, он чувствовал себя отдохнувшим и посвежевшим и вскоре захотел оживить свои однообразно протекающие дни. Используя наивно составленный путеводитель по окрестностям, он осмотрел скромные сельские церкви, затерянные в лугах крестьянские часовни, остатки крепостной стены, родник с прозрачной холодной водой. В непролазных лесных зарослях он отыскал остатки шведских захоронений времен Тридцатилетней войны и подумал, что через триста лет вряд ли что-нибудь изменилось. Он вспомнил о своем давнем юношеском желании побродить по полям с ботаническим определителем. По счастливой случайности он нашел старинный определитель у старьевщика и стал брать его ежедневно на прогулки. Вечером он ставил стол под тусклую лампу, сортировал цветы и травы и, когда ему удавалось точно определить их вид и семейство, казался себе настоящим исследователем.

Густав Бухэбнер забыл о своей жене, о Марии Лангталер, осталось только небольшое чувство вины по отношению к Ренате. Он забыл о своем договоре с бароном, забыл, что нужно вывезти станки из амбара Ганса Ахтерера. Закрытие его предприятия, которое прежде было для него таким ударом, сейчас не волновало его, он не задумывался о своем будущем.

В один из таких вечеров, когда он уже забыл счет проведенным здесь дням, Густав Бухэбнер понял, что впервые за свою взрослую жизнь он счастлив. Он решил не отказываться от этого счастья.

Ужасные сообщения, которые каждый день передавали по радио, его не беспокоили. Он знал о планомерной сдаче Сицилии, об оборонительных боях на Кубани, о боях местного значения на миусском фронте, об исключительном положении Дании, о сотнях тысяч погибших от бомбежек людей в немецких городах, о предательстве союзнических итальянских войск, но все эти события не имели для него никакого значения. Его ни в малейшей степени не интересовали пропагандистские речи о новом немецком чудо-оружии, он не прислушивался к подробному рассказу диктора об уничтожении четырех тысяч двухсот бандитов в районе к западу от Минска. Его спокойствие не поколебало известие о налете на венские предместья. Он знал, что его семья вне опасности. Он улыбался сообщениям об использовании навоза, о добыче кормов из морской растительности, о поставке в войска стойкого к мышам белья и об очередном призыве стрелочников железной дороги на военную службу. Он еле сдержался, когда хозяин в знак особого внимания в конце августа положил ему на стол венскую газету. Эти последние дни, прежде чем забрать Ренату из Бойгена, увидеть свою жену и уладить щекотливую ситуацию с Марией Лангталер, он хотел провести спокойно, ничем себя не отягощая.

Ему это почти удалось. Он равнодушно перелистал газету, пробежал глазами набранные мелким шрифтом сообщения о происшествиях. Необъяснимым образом его взгляд задержался на трех буквах. Они относились к маленькому предложению в одну строчку, в котором говорилось, что по подозрению в совершении хозяйственного преступления гестапо задержало барона Э. ф. Р. В этот же день Густав Бухэбнер оставил определитель растений, который он часами носил с собой, гуляя по полям и лесам, в гостинице. Он принял решение поехать домой и отдаться на волю событиям.

Вечером, когда он сидел в неярком свете все той же лампы, ему стало ясно, что, несмотря на внешние успехи, его жизнь не удалась: ни его супружество, ни отношения с ребенком, ни профессиональная деятельность, ни его связь с Марией Лангталер не принесли ему счастья. Что ему теперь делать? Вполне вероятно, что у барона нашли товары, которые тот обменял на станки. Может быть, в гестапо еще не докопались до их источника и не вышли на него, Густава Бухэбнера. Теперь все дело в том, выдал его барон или нет. Добровольная явка Густава Бухэбнера вряд ли улучшит положение того, кого схватило гестапо. Нет, сам он не должен ничего предпринимать. Он должен остаться здесь и выждать некоторое время.

Инженер обменял у старьевщика определитель растений на вещь, которая ему не была нужна. Он дал телеграмму Гансу Ахтереру, что не может забрать Ренату, а своей жене сообщил, где его можно найти. «Если меня не схватят и не пошлют на Восток, я уеду на Запад, — думал инженер. — На Западе нужны техники. На Западе сосредоточились все надежды нашего времени».

* * *

Ребенок вернулся в пустой дом.

Рената и Камилла приехали поздно вечером. Их радостно встретил Пако. Мать Камиллы уже спала. Она боязливо спросила из-за двери, кто пришел, и открыла только тогда, когда услышала имя своей дочери.

— У тебя в доме никого нет, — сказала Мария Ренате, — я запру тебя там, ты будешь спать одна.

— Нет, — ответила девочка и прижалась к Камилле, — я останусь здесь.

Но ни Камилла, ни ее мать не хотели этого. Позвали фрау Бергер, которая жила по соседству. Она прибрала комнату Ренаты и ворчливо объяснила, что делает это в последний раз, так как скоро должны появиться родители.

— Твоя мать, по крайней мере, могла бы уже приехать, — сказала она, — инженера я еще могу понять — у него нет времени, но ее — нет.

Рената так устала, что почти заснула, пока раздевалась. Она не хотела слушать злые и непонятные слова фрау Бергер.

— Я хочу есть, — жаловалась девочка, хотя это было не так.

— Ничего нет. Пришел конец вашей хорошей жизни. Вряд ли вы уже будете есть хорошие, запрещенные продукты, — высокомерно сказала фрау Бергер, забыв о том, что и ей всегда что-нибудь перепадало. — Теперь твой отец подумает, стоит ли заниматься тайными делишками. Он узнает, что бывает, когда занимаешься темными делишками. А может быть, уже узнал.

Девочка больше не слушала. Она забралась в кровать, свернулась там в клубок, положив голову на руки, и уснула, так и не накрывшись одеялом. Но фрау Бергер еще не кончила говорить о том, что было у нее на душе. Она склонилась над Ренатой и громко сказала ей в ухо:

— А барон, чтобы ты знала, уже сидит.

Девочка услышала эти слова, но как бы издалека. Ей казалось, что фрау Бергер произносит их из другого конца комнаты. Она не поняла, что же странного в том, что барон где-то сидит. «Барон… где-то… только не заснуть… нужно сказать что-нибудь вежливое фрау Бергер… обо мне никто не хочет заботиться… нужно быть вежливой», — проносилось в голове ребенка.

— Где же сидит господин барон? — спросила Рената.

Но ответа она уже не слышала.

— На Морцинплац, в гестапо, — прошептала фрау Бергер, склонившись над лицом глубоко спящего ребенка.

* * *

Ирена Бухэбнер приехала в полдень на следующий день. Она была в плохом настроении. Около вокзала не было больше такси, она с трудом отыскала носильщика, который за щедрое вознаграждение согласился ехать с ней до дома. Ирене тоже пришлось нести кое-что из багажа. Перед воротами своего дома она зло бросила вещи на землю и позвала Марию Лангталер и Бергер. Рената бросилась ей навстречу, она наскоро поцеловала ее и заметила, что дочь поправилась. Ирена спросила ее об отце, но ответа не получила.

Мария Лангталер отнесла сумки в дом и поспешила тут же уйти. Но Ирена вдруг проявила неожиданный интерес к ней и спросила, как дела у ее мужа. Он, как она слышала, был в отпуске. «Он хорошо отдохнул, — доложила Мария Лангталер, — теперь он снова на фронте. Я жду известий от него». Фрау Бергер стояла тут же и с открытым ртом наблюдала за обеими. «Откуда вы об этом узнали?» — спросила тихо мать Камиллы. Ирена ответила, что ей писал об этом муж. Мария Лангталер забыла о своей спешке, встала как вкопанная, ее глаза сузились, казалось, что она прислушивается к тому, что происходит у нее внутри. Ирена внимательно наблюдала за ней.

— Еще что-нибудь хотите узнать? — спросила она наконец.

Мать Камиллы покачала головой и торопливо спустилась вниз.

— Что здесь было! — начала рассказывать Бергер в доверительном тоне. — Он, собственно говоря, пробыл дома недолго, а потом сразу же уехал и уже не вернулся.

— Так, — сказала Ирена. — Наверное, он не любит свою жену.

Рената была в соседней комнате и слышала, что сказала Ирена. Она подумала, что нужно обязательно спросить у Камиллы, действительно ли ее отец не любит ее мать. Она вспомнила о своих родителях и тоже решила обсудить этот вопрос с Камиллой.

После обеда Рената пошла с матерью покупать школьные тетради, гораздо большего размера, чем в начальной школе. В этом Рената теперь могла соперничать с Камиллой. Атлас для первого класса средней школы был почти таким же, как у Камиллы в шестом классе. Рената уже оправилась после тяжелого расставания с Бойгеном и нерадостного возвращения домой. Для льготного проезда на трамвае Ренате нужен был ученический билет с фотографией. Она уговорила мать сфотографироваться. «Качество бумаги, к сожалению, не лучшее, — объяснил фотограф, — резкость я не гарантирую и могу сделать только три фотографии». Вскоре фотографии были готовы. Небольшой дефект — светлая полоска посредине сделала почти незаметной робкую улыбку на губах девочки.

* * *

Камилла узнала о случившемся с бароном сразу же, как только приехала. Она накинулась на мать с вопросами, но Мария отвечала односложно и хотела знать, почему Камиллу так интересует судьба барона.

— Он все-таки наш сосед, — ответила Камилла осторожно, — он всегда хорошо относился ко мне.

Она решила ничего не рассказывать о своей встрече с Винцентом. По крайней мере матери. Если об этом спросит баронесса, она скажет, что их встреча была случайностью, не больше. О том, что они любят друг друга, все узнают позже, когда кончится война и Винцент опять будет здесь, когда он заберет ее к себе на виллу, как он обещал ей в тот волшебный, чудный вечер. Она не забыла ни одного слова из их разговора, она тысячу раз мысленно повторяла его, он приобретал все большее значение, каждый его слог был частичкой пути, который она когда-нибудь пройдет с Винцентом. Где бы ни находилась Камилла, ее, словно облачко, окружал запах травы и мха, деревьев и кустарников того райского места, в котором они были. Чтобы увидеть его, ей даже не нужно было закрывать глаза. Иногда она не понимала, что говорят другие люди, потому что в ней постоянно звучал голос Винцента и крик кукушки, доносившийся из облаков. Камилла не обратила никакого внимания на сообщение матери о том, что отец не вернулся домой. Мать ожидала в ответ на свое раздраженное сообщение услышать от дочери обвинения в вине. Однако ей пришлось несколько раз повторить свои слова, прежде чем Камилла поняла, о чем идет речь. Та лишь кивнула в ответ, как будто это ее не касается.

Мария Лангталер не хотела ломать голову над разгадкой такого поведения. Она боялась возвращения дочери и жила в постоянном страхе с тех пор, как исчезли ее муж и инженер. Ее страх постепенно перерастал в панику. Теперь ей, по крайней мере, не нужно опасаться Камиллы. Она попыталась найти в разговоре тот равнодушный тон, который помог ей пережить последние недели.

— Что делает баронесса, как она поживает? — спросила Камилла.

— Я не знаю, — ответила мать, — мне нет до нее никакого дела.

* * *

Ворота, выходящие в сад виллы, были открыты. Из сада не доносилось ни голосов детей, собирающихся в школу, ни шум их возни. Камилла медленно подошла к дому и увидела открытые двери, распахнутые створки окон, за которыми теперь все выглядело иначе, чем раньше.

Она вошла в гостиную. Ей показалось, что в ней чего-то не хватает. Наконец она нашла баронессу. Та сидела в маленькой комнатке за письменным столом и не слышала ни стука в дверь, ни осторожных шагов Камиллы.

— Госпожа баронесса, — сказала девушка тихо и остановилась.

Тереза Ротенвальд медленно обернулась и смотрела на Камиллу, не узнавая ее. «Значит, дела у барона плохи, — подумала она, — иначе баронесса не вела бы себя так странно. Может быть, все это настолько серьезно, что затрагивает даже меня и Винцента». Ее руки внезапно покрылись холодным потом, и она спрятала их за спину.

— А, это ты, Камилла, — сказала баронесса, — садись. Я надеюсь, тебе известно что-нибудь о Винценте. Ты ведь была в Бойгене. Мне говорила твоя мать.

— Да, — сказала Камилла. — Я видела Винцента.

— Я тоже очень хотела бы увидеть его, — ответила баронесса. — Как он?

— Хорошо. Даже очень. Рука почти зажила, он может ею двигать. Он ждет вас, вы должны поехать к нему. Лучше прямо сегодня.

Баронесса склонилась над листком бумаги. На столе лежала целая пачка таких листков с мелким машинописным текстом. Напротив каждой строчки стояло число и красный крест. Баронесса ставила рядом со строчками крошечные точки. Видимо, она делала это не в первый раз, так как точек было много. Камилла, сидя на краешке стула, со страхом и нетерпением ждала, что скажет ей баронесса. Она знала, что Винцент с таким же страхом и нетерпением ждет в Бойгене свою мать. Когда она думала о том, что вчера он с теми же чувствами напрасно целый вечер ждал ее, у Камиллы что-то сжималось в желудке и во рту становилось горько.

— Камилла, — сказала баронесса, — ты знаешь, что барона арестовали?

Камилла кивнула. Ей казалось бессмысленным говорить слова утешения.

— Мне нельзя уезжать из города, — продолжала баронесса. — И даже часто выходить из дому. Поэтому я не могу поехать к Винценту. Написать письмо тоже невозможно.

Камилла ненавидела слово «невозможно». С тех пор как она себя помнила, она не допускала его в свою жизнь. Хотя вчера она узнала, что поражение можно потерпеть, несмотря на все затраченные усилия. Она встала и, забыв о своем намерении не выдавать тайну своих отношений с Винцентом, подошла к его матери. В ее глазах отразилось все, что она чувствовала.

— Но его нельзя оставлять одного, — сказала Камилла.

Баронесса взглянула на Камиллу и поняла, что ее прежние предположения, над которыми она, правда, долго не раздумывала, оказались правильными. Она очень хотела порадоваться своим мыслям, но радость разбилась об уныние. Ей не хотелось показывать Камилле, как она пала духом, и поэтому она решила сделать ее своей союзницей.

— Мы должны подумать, Камилла, как помочь Винценту.

Камилла поняла смысл этого предложения. Ее лицо залилось румянцем. Чувство общности с матерью Винцента захватило ее в порыве нового, спасительного счастья. Ей не надо ничего рассказывать, ничего объяснять. Баронесса просит помочь ей, значит, она все поняла.

— Я хотела бы, чтобы Винцент пока ничего не знал о том, что произошло. Это может навредить его выздоровлению. Когда-нибудь он все равно узнает об этом. Но мы должны оттянуть этот момент.

— Но как ему объяснить, почему вы не приезжаете? — спросила Камилла.

— Напиши ему, что у нас все в порядке. Напиши, что барон все еще болен, а я должна ухаживать за ним. Или придумай что-нибудь другое. Все равно что. Тебе он поверит.

Камилла знала, что ей будет нелегко объяснить Винценту свой внезапный отъезд из Бойгена и еще трудней убедить его, что у родителей не произошло ничего серьезного. Нужно думать, думать, думать. О многом она не успела ему сказать. К этим словам она прибавит другие, не соответствующие правде, но которые тоже должны будут утешить его.

— Я сегодня же отнесу письмо на почту, — сказала она.

Баронесса поблагодарила ее. Она бы охотно встала, чтобы обнять Камиллу. Ей стало легче, она чувствовала себя почти счастливой. Но так как ей не хотелось давать Камилле повод для беспочвенных надежд, она осталась сидеть и лишь улыбнулась ей.

— Можно мне еще прийти к вам? — спросила девушка.

— Если тебя пустят, — сказала баронесса.

Камилла не поняла.

— Ах да, — спохватилась Тереза Ротенвальд. — Тебя просто не заметили. Это удивительно.

Она показала рукой в сад. Между деревьями слонялся мужчина в сером. Он ходил туда-сюда без видимой цели и лишь иногда без всякого выражения на лице смотрел на дом.

— Он всегда здесь, — сказала баронесса. — Возьми в следующий раз какой-нибудь документ.

В гостиной Камилле стало ясно, почему она показалась ей пустой, — на стене не было картины кисти Лампи.

Перед воротами ее догнал мужчина. От быстрого бега он закашлялся. В ответ на его бесцеремонные слова она лишь непонимающе взглянула на него. Он проводил ее до дома и тщательно изучил ее школьный пропуск.

— Ты больше не пойдешь туда, — сказала Мария Лангталер, дрожа от страха.

* * *

За жарким летом наступила теплая осень. Хороший урожай зерновых дал возможность довести порцию хлеба на четырехнедельный период до четырехсот граммов на человека. Было много фруктов и много вина, но виноделам запретили торговать в розлив, а весь урожай яблок, включая и частные сады, подлежал сдаче.

Рената была очень занята. Уроки в средней школе, с ее новыми требованиями и новыми порядками, отнимали все ее время до позднего вечера. Все возбуждало ее любопытство, все было интересным, и не важно, что тетради, как и книги, были из серой бумаги. Еще можно было найти кусочек красочной оберточной бумаги, еще существовали цветные карандаши, которыми можно было все рисовать. Шкала оценок из шести баллов придавала совсем другое качество всем занятиям, девочка чувствовала себя взрослой. Учителя и соученики были поделены на любимых и нелюбимых, новые знакомства завязывались, распадались или, наоборот, крепли. По утрам Рената ездила в школу с Камиллой, и потом они не виделись уже до вечера. У Камиллы тоже было много дел.

Вегерер собрал в саду яблоки, и Рената пошла с ним на пункт сдачи. Она ела уже третье яблоко, и мысль, что они отдадут на несколько яблок меньше, радовала ее. На обратном пути они проходили мимо почты. Оттуда вышла Камилла и быстро спрятала что-то в карман своей юбки. Вегерер, который в последнее время стал гораздо меньше шутить, спросил у девочек, как живет баронесса. С тех пор как ее дом охраняется, он боится туда заходить.

— Я часто хожу туда, — сказала Камилла. — Без всяких трудностей. Баронесса одна. Ее дети уже вернулись в Вену, но живут у родственников. В доме сейчас совсем тихо.

— Скоро там будет и пусто, — сказал Вегерер удрученно.

— Но там и так пусто, — сказала Камилла, — куда же больше.

— Говорят, — сказал Вегерер, — что все движимое имущество барона описано.

— Не понимаю, что это значит? — взволнованно спросила Камилла.

— Я тоже ничего не понимаю, — сказала девочка и выбросила косточки от яблок, зажатые в руке.

— Я думаю, это значит, что если барона осудят, то все его имущество перейдет в собственность государства. А чтобы баронесса не смогла продать что-нибудь из вещей, имущество описали. Правда, точно я и сам не знаю.

— Разве так можно делать? — возмутилась Рената. — Ведь барон когда-нибудь вернется, и дети тоже вернутся. Что они будут делать, если у них не будет столов и кроватей?

Камилла остановилась и заставила остановиться Вегерера. Ее глаза сузились и горели злым огнем, когда она тихо произнесла:

— Я не верю вам, господин Вегерер, я не верю.

— Камилла, что с тобой? Я тоже не хочу этому верить. Лучше бы ничего не случилось. Но ты увидишь, так будет. Баронесса останется в старом пустом доме среди пустых стен с оборванными обоями. Ей не оставят ничего, кроме самого необходимого. Ее мужа надолго, очень надолго посадят в тюрьму. Может случиться, что и дом…

— Нет! — крикнула Камилла так громко, что Рената испуганно посмотрела на нее. — Нет, это неправда, этого не может быть. Вы лжете, вы говорите так, потому что хотите этого. Вы говорите так, потому что барон не пустил вас в свой погреб. Вы думаете, я не знаю, что вам был нужен его погреб? Моя мать тоже это знает. А теперь вы рады, что у барона отнимут все, и погреб тоже.

Девочка в ужасе смотрела на Камиллу. Камилла не плакала, но по ее щекам текли слезы. Рената не понимала, что говорит Камилла. Не понимал этого и Вегерер, который стоял как вкопанный с пустыми корзинками и не мешал Камилле говорить.

— Ты не права, Камилла, — сказал наконец он, — я не хотел этого и сделал бы все, чтобы этого не случилось.

Они опять пошли. Камилла немного впереди. Рената шла, делая один большой, а затем один маленький шаг, снова большой и снова маленький. Путь до дома казался всем бесконечным. Рената раздумывала, что нужно сказать, чтобы Камилла и господин Вегерер опять помирились.

— Мебели совсем не жалко, — убежденно произнесла она, — потому что она действительно очень старая. Жалко рояля. Без рояля госпожа баронесса не сможет учить меня музыке.

Ей не следовало этого говорить. Камилла вдруг быстро побежала от них в противоположную от дома сторону. Люди останавливались, смотрели ей вслед. Ее красную юбку высоко поднимал ветер, так что были видны ее голые ноги.

— Что с ней? — растерянно спросила девочка.

Вегерер не знал, что ответить. Он сунул в руку Ренаты справку из пункта приема яблок.

— Должно быть, у барона в саду яблоки тоже поспели, — сказал он.

* * *

Убежав от всех, Камилла попала на незастроенный участок луга. Она тяжело дышала, ее сотрясали рыдания. Здесь она попыталась успокоиться. Она вспомнила о листках бумаги, которые часто видела у баронессы. Почти всегда, когда она приходила, баронесса сидела над этими бумагами. Около красных крестов теперь стояло множество мелких пометок, сделанных карандашом. Камилла наконец поняла, что таким образом Тереза Ротенвальд прощалась с вещами, которые она любила и которые были нужны ей. Вегерер был прав.

Потом она вынула из кармана письмо Винцента, которое получила на почте. Винцент до сих пор был очень расстроен тем, что не встретился с Камиллой в тот вечер в Бойгене, и, как она и ожидала, не верил ее сообщениям о своих родителях. Он писал, что еще одну неделю пробудет в госпитале, а потом уедет неизвестно куда. Ему трудно представить себе, как он расстанется с родиной, не повидав родителей. «Пожалуйста, Камилла, — просил он, — напиши мне правду. Какой смысл обманывать меня, ведь скоро я опять буду на фронте. Я имею право знать правду».

Камилла перечитывала письмо снова и снова, потом легла на сырую, рыхлую землю и закрыла глаза. Она не знала, что делать дальше. Она мечтала о других письмах. О письмах, в которых будет идти речь только о ней и Винценте. А теперь это ужасное происшествие с бароном и с описью имущества. Но самыми страшными были слова Вегерера о доме. Как теперь ей мечтать поселиться в этом доме с Винцентом и его семьей, которая примет ее как дочь? Как они будут жить в комнатах, где нет мебели, читать книги, которых нет, как она будет играть на рояле Винценту и баронессе, если рояль скоро вынесут и не вернут обратно? Где она будет жить с Винцентом, если у барона отнимут дом, с чердака которого Камилла могла смотреть на домик привратника, где живет ее мать, и совсем не смотреть на дом инженера? Как тогда узнают все остальные, что Камилла расстанется со своей прежней жизнью и войдет в новый, более высокий мир, вход в который этим остальным закрыт? Все ее мысли должны принадлежать Винценту, а его — Камилле. А теперь им приходится думать о вещах, которые разрушают их счастье, ставят его под вопрос. Отчего все так происходит, кто в этом виноват?

Несмотря на раннюю осень, дни стали заметно короче. Камилла пошла домой. Она попыталась намазать на хлеб плавленый сырок, но он был словно резиновый и не намазывался. Она вышла из дома и отдала хлеб Пако, который жадно схватил его. Она слышала, как наверху в доме Рената учится произносить английские слова, как мать поправляет ее. Потом все стихло. Только сейчас Камилла подумала о том, что инженер все еще не приехал.

* * *

Мария Лангталер проводила все больше времени за чтением романов. Она погружалась в очередную книгу, как будто в ней теперь заключался смысл ее жизни, и почти не разговаривала с дочерью. Камилла сидела напротив матери и пыталась сосредоточиться на домашнем задании. Молчание воздвигло между ними невидимую стену. Когда Камилла двигала линейкой или хлопала учебником, мать вздрагивала и испуганно оглядывалась. Наконец Камилла не выдержала.

— Мама, что с тобой, ты больна? — спросила она.

— Все спрашивают, больна ли я, — ответила Мария. — Может быть, и больна. Но никто не спрашивает почему.

— Ну, хорошо, мама. Я спрашиваю. Почему ты больна? Потому что отец не вернулся?

— Может быть, — ответила мать, глядя в пустоту.

— Я не верю тебе. Ты, наверное, боишься, что он опять приедет в отпуск. Но это будет не скоро. Что тебя еще беспокоит?

«Сейчас она скажет что-нибудь об инженере, — думала Камилла. — Нет, она этого не сделает». Но она ошиблась.

— Я знаю, почему инженер не приезжает, — сказала мать.

«Неужели она начнет рассказывать о том, что между ними было? Я ничего не хочу знать. Это уже так далеко от меня, я не хочу к этому возвращаться», — думала девочка.

Но она услышала в ответ нечто иное, чего никак не ожидала услышать.

— Инженер, — сказала мать медленно, — не приезжает из-за барона.

— О чем ты? — Камилла отодвинула тетради в сторону и склонилась к матери так близко, будто хотела заставить ее еще раз произнести эти слова.

— Я знаю больше, чем все, — продолжала Мария Лангталер. Она говорила тихо, монотонно, словно речь шла о повседневных делах. — Инженер с бароном проворачивали не только маленькие делишки с салом, мукой и яйцами. У них были и другие дела, большие, опасные. Я знаю об этом. Сама слышала.

— Что ты слышала? — Камилла застучала кулаками по столу. — Ты должна рассказать, мама, должна.

— В тот день, когда баронесса пришла узнать, где инженер, — сказала мать, — она почему-то думала, что я должна знать, где он, я сразу же почувствовала, что у них неприятности из-за инженера. С тех пор как уехал твой отец, а затем и ты, я не могла больше спать. Ночью я часто вставала и подходила к окну. Я видела, что в погребе барона горит свет. После прихода баронессы я стала бояться еще больше. Вдруг вернется твой отец? Кто знает, что на уме у человека, который просто сбежал? Я уходила в сад и гуляла там в темноте. Собаку я запирала, иначе она сразу же выдала бы меня. Да, собаку я запирала.

— Это ты уже говорила, мама. Рассказывай дальше, пожалуйста.

Камилла обошла стол, поставила свой стул рядом со стулом матери и придвинулась к ней как можно ближе, стараясь в то же время не касаться ее.

— Однажды я подошла к садовой решетке барона, прислонилась к ней. Она подалась назад, и я стала легонько раскачиваться взад и вперед. Это было приятно и успокаивало меня. Ночь была темнее, чем всегда. Я снова заметила свет в окне погреба.

— Что еще ты видела? Ты должна сказать. Это очень важно.

— Я ничего не видела, — сказала Мария Лангталер.

— Но слышала? Ты слышала что-то о делах барона и инженера. Скажи что. Я хочу знать.

— Ты хочешь знать? Зачем это тебе?

Впервые с начала своего необычного рассказа Мария Лангталер подняла голову и посмотрела на дочь. Она смотрела на нее так, будто только сейчас поняла, что все это время говорила с ней.

— Затем, что тогда, может быть, мы поможем барону, мама. Если ты скажешь, что ты знаешь, то ему можно будет помочь. Понимаешь?

Камилла схватила руку матери. Она уже забыла, что значит тепло материнского тела. Они не обнимались и даже не прикасались друг к другу уже целую вечность. Теперь она чувствовала ее тепло, и это тепло означало помощь, означало надежду.

Но мысли Марии были далеко от Камиллы. Она опять перенеслась в ту ночь, вернулась к своим страхам, давшим начало ее болезни, которая от воспоминаний только усилилась. Она опять ощутила спиной раскачивающиеся прутья решетки, услышала скрип колес, тяжелое, напряженное человеческое дыхание, голоса. К ней вновь вернулось то отвратительное чувство из смеси страха и любопытства, которое приковало ее тогда к решетке. В приглушенных голосах она узнала голос барона, а потом Карла Хруски. Она слышала, как на тележку что-то грузили, иногда до нее долетали обрывки фраз. Дрожа от усталости, она решила вернуться назад. Не успела она сделать и шага, как Хруска отчетливо произнес: «Сырье с фабрики инженера мы вывезли, господин барон. Сырье — это особенно опасное дело». — «Может быть, — ответил барон, — но все остальное тоже опасно».

Наконец она пошла, ступая по мокрой траве, вниз. В ее ушах беспрерывно звучало слово «опасно». Зачем она стала свидетельницей какого-то опасного дела? Теперь она сама под угрозой. Нет, она ничего не хочет знать об опасности, в которой находились другие, она не хотела больше страдать от страха, зная о страхах других. Но, еще не успев дойти до дома, она поняла, что ей это не удастся.

— Мама, что с тобой, — спрашивала Камилла, нетерпеливо ожидая, когда мать опять начнет говорить. — Почему ты замолчала?

— Нет, — ответила Мария Лангталер, — я больше ничего не скажу.

Она сидела согнув спину и казалась маленькой, как старуха.

— Я не могу помочь барону. Инженер мог бы это сделать. О том, что я знаю, я не скажу ни тебе, ни кому-либо другому, не говоря уже о гестапо или суде. Я боюсь.

— Но ты должна сказать, должна, должна, должна.

Камилла выпустила руку матери, схватила ее за плечи.

— Прекрати, — сказала Мария, — прекрати. Да, я больна. Из-за инженера. Если барона осудят, это тоже произойдет по его вине. Во всем виноват инженер.

* * *

Со времени воздушного налета на венские предместья 13 августа 1943 года население Вены ничем не интересовалось так сильно, как вопросом о начале бомбовых налетов на их город. Тысячи людей, нагрузившись чемоданами, коробками и узлами, потянулись в близлежащие деревни, чтобы спасти то, что казалось им ценным. Одни размещали свои вещи на хранение в нескольких местах, другие — в одном. Споры о том, что выгоднее, не знали конца. Составлялись описи домашнего имущества, их подписывали свидетели, вызывались оценщики, изготовлялись фотокопии документов и личных бумаг, тексты завещаний размножали, заверяли и оставляли у друзей. Никто не знал, имело ли смысл заниматься всем этим.

Ирена Бухэбнер за несколько недель отдыха на Вертерзее решила по возвращении в город как можно меньше внимания обращать на военные события. Она с удивлением прочла письмо своего мужа, в котором он сообщал ей о своей поездке в маленький провинциальный городок и описывал свое пребывание там. Его решение на какое-то время задержаться в этом городке она приписывала его вынужденному бездействию и разногласиям в их отношениях. Отсутствие мужа было ей безразлично. Ее беспокоила только необходимость ехать за Ренатой в Бойген, но и эта проблема благодаря Камилле была разрешена. Рассказ дочери о последних событиях на хуторе Ахтереров показался ей путаным и непонятным. «Может быть, они забили скот без разрешения, — подумала Ирена, — но какое мне до этого дело». Известие об аресте барона беспокоило ее больше. Она написала об этом мужу. Он ответил, что уже все знает. После этого она сняла с себя всякую ответственность и отогнала все мысли о происшедшем.

Она радовалась тому, что не должна больше, подобно другим, заботиться о сохранности своей собственности. Все самые ценные ее вещи спрятала у себя в Бойгене Грета Ахтерер.

Каково же было удивление Ирены, когда однажды вечером Грета вдруг появилась у них без всякого предупреждения. Плохо скрывая свои чувства и напрасно ища слова приветствия, Ирена повела свою гостью в гостиную. Грета, казалось, не собиралась долго задерживаться. Она отказалась отдать Ирене свой жакет и, словно боясь потерять его, положила его на колени.

— А где Ганс? — спросила Ирена, не веря, что Грета проделала всю дорогу до города одна.

— Он в окружном центре, — ответила крестьянка спокойно.

— Ну а почему, — удивилась Ирена, — он не приехал вместе с тобой?

— К сожалению, не получилось, — ответила Грета.

Ирена почувствовала, что сейчас узнает нечто такое, что может разбить ее планы насчет приятной и спокойной жизни. Отвращение, неловкость и желание защититься пробудили в ней враждебное чувство к этой женщине, уверенность которой была ей не по душе.

— Я не понимаю, — сказала она, — ты наконец объяснишь мне, что произошло?

Грета в нескольких словах рассказала о случившемся. Она сказала, что ее муж находится в следственном изоляторе и скоро его переведут в Вену. Она приехала сюда, чтобы переговорить с властями и проконсультироваться у адвоката.

— Но я не имею к этому никакого отношения, — испуганно и неприязненно сказала Ирена. — Ты, как и я, знаешь, что наши мужья не посвящали нас в свои дела. Я очень сожалею о том, что случилось с твоим мужем. Очень. Но ведь его никто не заставлял помогать Густаву. И за ваших украинцев Густав не несет никакой ответственности. Или я не права?

— Твой муж уже вернулся? — спросила Грета.

— Нет, — ответила Ирена. Она произнесла это короткое слово намеренно медленно, чтобы подчеркнуть невозможность его возвращения. — Ты должна понять, что у него много дел, связанных с его предприятием. Слишком многое надо еще уладить. Он вернется через некоторое время. Хочешь коньяка? У меня есть бутылка. Последняя. Коньяк французский.

— Спасибо. Я не пью коньяк, даже французский.

Ирена, стоя у бара, медленно наливала себе рюмку.

— Может быть, Густаву удастся что-нибудь сделать для твоего мужа, когда он вернется, — сказала она, не оборачиваясь.

Грета Ахтерер достала из своей сумки конверт и положила его на стол.

— К сожалению, случилась крайне неприятная вещь, — сказала она. — При обыске нашли и конфисковали твои драгоценности. Я не могла этому помешать. Но у меня есть справка о конфискации. Вот она.

Рюмка выскользнула из рук Ирены и упала на ковер. Французский коньяк разлился, оставив на светлом поле ковра коричневое пятно.

Ирена растерянно подошла к Грете.

— Мои драгоценности, — сказала она. — Я отдала тебе все мои драгоценности. Значит, ты не могла помешать их изъятию. И ты хочешь, чтобы я поверила тебе?

Грета Ахтерер взяла куртку и поднялась. За ее плечами был долгий, непривычный для нее путь, тяжелые разговоры и встречи. Но она знала, что самой неприятной из них будет сегодняшняя. Теперь и она позади.

— Передай от меня привет Ренате, — сказала она.

«В городе плохо жить, — думала она, спускаясь по лестнице, — я никогда не любила его и без всякой охоты ездила к друзьям моего мужа. И вот теперь город отнимает у меня мужа, и мне больше не придется навещать его друзей».

Вечером Рената пошла в школу заниматься физкультурой. Мать ничего не сказала ей о визите Греты. В памяти ребенка Грета осталась такой, какой она привыкла видеть ее на хуторе, — доброй, спокойной, готовой взять на себя все трудности.

Своему мужу Ирена тоже ничего не написала о встрече с Гретой и о том, что она сообщила. Она не знала, на какие шаги может толкнуть ее мужа старая дружба с Гансом Ахтерером, и не собиралась даже пальцем пошевелить ради того, кто не смог спасти ее драгоценности.

* * *

Барон сам освободил Камиллу от неприятной обязанности выдумывать для Винцента все новые истории о его родителях.

Встреча отца и сына была невозможна, их радостные ожидания не сбылись. Барон знал, что ему, вероятно, уже не придется заключить сына в свои объятия. Он считал, что в таких случаях осторожность хуже, чем правда. Если Винцента не подготовить, то она больно ударит по нему. Несмотря на муки допросов и применение особых мер, которые со всей очевидностью подтверждали славу гестапо, заключенный Экберт Ротенвальд настоял на том, что прапорщик Винцент Ротенвальд, проведший три года на фронте и получивший ранение, имеет право знать, что случилось с его отцом. Личные письма исключались. Известие об аресте отца разрешили сообщить Винценту военному священнику госпиталя, где он лечился.

Так за день до того, как покинуть госпиталь в неизвестном направлении, Винцент Ротенвальд узнал о судьбе барона. Военный священник имел навык в ведении серьезных разговоров, которые требовали осторожного подхода при сообщении горестных известий. Бессчетное число раз ему приходилось сообщать мужчинам, которые сами чудом спаслись от смерти, о гибели близких людей под бомбежкой или среди руин. Солдат, которые не отдавали себе отчета в серьезности своих ранений или плохо представляли их последствия, он осторожно подводил к мыслям об их дальнейшей судьбе. Известий, подобных тому, что он должен был сообщить прапорщику Винценту Ротенвальду, в его практике еще не было, но так как по последствиям оно было похоже на другие сообщения, он решил придерживаться своей обычной тактики.

Когда наконец Винцент узнал, что случилось, то на мгновение почувствовал облегчение. Но потом его стали мучить тысячи вопросов, ни на один из которых он не находил ответа. От баронессы он наверняка ничего не добьется. Вряд ли она найдет в себе силы рассказать ему об обстоятельствах, приведших к аресту. Но, может быть, Камилла знает что-нибудь. Ее письма были вне подозрения, цензура вряд ли проверяет их.

Последнее письмо, которое Винцент Ротенвальд написал Камилле из Бойгена, как всегда содержало заверения в его чувствах и признания в тоске по ней. Все это заняло одну страницу. На трех остальных он писал о вопросах, касающихся его отца и матери. Хотя Камилла была убеждена в том, что понимает Винцента, письмо очень огорчило ее. Ей не удалось преодолеть эту печаль очарованием и силой своих мечтаний.

Две недели спустя заключенный Экберт Ротенвальд предстал перед особым судом. Его судили трое судей, расследовавшие особо тяжелые случаи. Делами о вредительстве занимался исключительно особый суд. Экберт Ротенвальд в ходе недолго продолжавшегося заседания был обвинен во вредительстве по отношению к немецкому народу и в хозяйственном преступлении в военных условиях и был приговорен к двадцати годам лишения свободы с конфискацией всего имущества в пользу рейха.

Обвиняемому уже было известно, что этот приговор не подлежал обжалованию и поэтому исполнялся немедленно.

Во время следствия барон не выдал Густава Бухэбнера. Он даже ни разу не упомянул его имени.

* * *

— Смотрите, Хруска, вам лучше уйти. Дела плохи. Сейчас за мной придут.

— Господин барон, и вы так спокойны! Неужели нет никакой возможности спастись?

— Нет, ни малейшей. Я дал слово ждать здесь, пока не вернется этот господин.

Хруска прислонился к стене, потирая грубой, шершавой ладонью свои мятые брюки. В его голове проносились обрывки мыслей, но он не мог соединить их, привести в порядок.

— Я плохо работал, господин барон. Слишком медленно.

— Вы отлично работали, Хруска. Без вас я бы совсем пропал. А сейчас подумайте о вашей безопасности, позаботьтесь, чтобы все было так, как мы договорились. И будет лучше и для вас и для меня, если вы уйдете.

— Я только пришел спросить, как все закончилось.

Карл Хруска извинился за свое появление, но никак не мог сформулировать причину своего пребывания здесь. Он не трогался с места, так как был убежден, что если уйдет, то станет подлецом.

Барон брился перед прямоугольным, в жестяной оправе, карманным зеркалом. Он низко наклонялся к нему, потом смотрел вверх и скреб щеки вслепую.

— Мне не повезло, Хруска, — говорил барон, — или нет, скажем лучше, я знал, что рискую, но сознательно не прекращал игру. Это высокомерие говорит во мне. Кроме того, — продолжал барон, стряхнув пену с бритвы, — в решающей ситуации я дал осечку. Кажется, мне нельзя больше полагаться на себя.

Хруска не понял, о чем говорил барон, но ему показалось, что барону нужно было с кем-то поделиться. От этого он почувствовал себя не таким ненужным и бессильным, как раньше.

— Терчи, — крикнул барон, и его жена принесла ему воды и носовой платок. Она не глядела на Хруску, она смотрела только на своего мужа. Она спросила: «Гого, галифе тоже положить? В них тебе будет удобно». Барон посмотрел на нее так, как будто она с луны свалилась. Однако он ответил: «Почему нет, Терчи, дорогая, это прекрасная идея».

Наконец баронесса заметила плотника. Она постаралась обойтись с ним дружелюбно и объяснила, что, к сожалению, у нее нет времени, чтобы поговорить с ним. Карл Хруска быстро закивал головой, делая вид, что верит ее вежливым словам.

— У вас ведь тоже нет времени, Хруска, — поторопил его барон, — идите же.

Терпкий запах одеколона ударил Хруске в нос. Барон вылил в ладони остатки одеколона и похлопал себя по щекам.

— Только для особых случаев, — сказал он. — До свидания, Хруска. Спасибо за помощь.

Но Хруска не уходил. По его вискам струился пот. Он капал на расстегнутый воротник рубашки и обжигал шею. Хруска охотно почесался бы.

— Я не уйду, — сказал он. — Я не уйду, пока вы не скажете мне, что я могу для вас сделать.

Хруска знал, что терпение барона достигло своего предела. «Но я ведь всегда хотел вывести его из себя», — подумал плотник.

Барон затаил дыхание и осмотрелся вокруг, как будто хотел, чтобы ему подсказали со стороны, как избавиться от этого человека. Его взгляд упал на открытую дверь гостиной и задержался там.

— Да, — сказал он, — вы можете кое-что для меня сделать. Пойдите в дом и заберите Лампи. Только побыстрее. Сохраните его для меня. У вас Лампи никто не станет искать.

Хруска с недоверием смотрел на картину, на надменное, отстраненное лицо счастливого Богуслава, на его помпезный и великолепный вид. Он разглядел орден в форме креста, усыпанный драгоценными камнями, кружева под властным подбородком, блеск шелкового костюма, силуэт замка на заднем плане.

— Может быть, взять что-нибудь другое, господин барон?

Барон нашел в себе силы улыбнуться.

— В одном ваши и его идеи, дорогой Хруска, сходятся. Он тоже забирал то, что принадлежит другим. Только он не хотел это делить на всех, а предпочитал приумножать свое состояние. По мне вы можете видеть, что это ему не удалось. Попытайтесь найти с ним общий язык.

Хруска ответил, что не беда, если в некоторых определениях они не сойдутся.

— Хорошо, я заберу его, — сказал он. — Но потом вы возьмете его обратно.

— Терчи, дорогая, ты слышала, — крикнул барон в соседнюю комнату своей жене. — Я же говорил, что никогда не расстанусь с ним. Если только на время. Он отправляется в ссылку.

Карл Хруска спрятал Лампи, обмотав его тряпьем и плотной бумагой, в своем сарае. Постепенно, умело и осторожно, он освободился от нежелательных товаров, которые хранились там же и напоминали о его делах с бароном. Картина стояла между двух полениц, покрытая пылью и паутиной.

Однажды Хруска принес ее в дом. Он ничего не ответил жене, когда та испуганно спросила, зачем он перевесил в комнате большую полку, а маленькую отнес в кухню. Хруска довольно смотрел на освободившийся кусок стены. Он принес лестницу, забил гвоздь и тщательно укрепил его замазкой. На этот гвоздь он повесил Лампи.

Он привык после работы садиться на стул перед картиной и разговаривать с Богуславом фон Ротенвальдом. Беседа протекала в одностороннем порядке, так как Богуслав не отвечал на вопросы Хруски. Но плотник был в восторге от этого и с все большей страстью объяснял своему немому собеседнику, как, по его мнению, нужно преобразовать мир.

Так он сидел перед картиной и в тот дождливый октябрьский день, когда баронесса с маленьким свертком в руке покидала виллу.

* * *

Нормы выдачи топлива населению были опять сокращены. Наступающей зимой вряд ли появится возможность отапливать больше одной комнаты. Ирена Бухэбнер почти с отвращением думала, что будет заперта с Ренатой в четырех стенах. За бешеные деньги она купила печку, которую можно было топить дровами, и установила ее в библиотеке. Она намеревалась жить здесь и без помех заниматься всем, чем хотела. В саду валялось полно веток и хвороста. Вегерер должен был все собрать, Бергер, Камилла и Рената — разобрать дрова и сложить их в поленицу. На Лангталер рассчитывать не приходилось, она была больна, пребывала в полной апатии и что-то вечно бубнила про себя.

Вегерер смастерил для Ренаты две большие ходули, она попробовала ходить на них по заброшенной теннисной площадке, где они складывали дрова. Сначала она с трудом держалась на ходулях, скользила и падала, но вскоре уже довольно долго ходила на них, визжа от радости и смеясь.

— Камилла, ты не хочешь тоже попробовать? Это нетрудно.

— Нет, спасибо, я не хочу.

— Камилла, ну пожалуйста, ведь у тебя же есть время сегодня.

— Нет, у меня нет времени. Как только я закончу здесь работать, я сразу пойду домой.

Рената продолжала свои упражнения с ходулями. Камилла не хотела играть с ней, хотя девочка до сих пор этого не поняла. Даже если им задавали много уроков, время все равно оставалось, и Камилла могла бы, как раньше, проводить его с Ренатой. Но ребенку, несмотря на все усилия, не удавалось уговорить Камиллу.

— Там, за забором, тоже много всяких веток, — сказала Рената, стоя на ходулях и заглядывая в соседний сад, который раньше принадлежал барону. — Они там никому не нужны сейчас.

— Дом все еще не занят, — сказала фрау Бергер. — Интересно, кто там поселится.

— Какой-нибудь начальник, — ответил Вегерер. — Но дом нужно сначала отремонтировать.

— Начальники все могут, — сказала Бергер.

Рената уже научилась проходить на ходулях половину теннисной площадки. Она очень гордилась этим и нуждалась во внимании окружающих.

— Посмотрите на меня! — крикнула она.

— Да, да, Рената, — сказал Вегерер, быстро взглянув на нее. Фрау Бергер и Камилла продолжали работать дальше.

— Никогда бы не подумала, что все зайдет так далеко, — произнесла фрау Бергер. — Все-таки, я думаю, барон замешан не только в тех делах, о которых все говорят. Камилла, почему ты не надела какие-нибудь старые варежки, ты занозишь руку.

Камилла покачала головой и продолжала укладывать дрова. Она едва удержалась, чтобы не нагрубить. Но все же она сказала о том, во что хотела и должна была верить:

— Барон и его семья еще вернутся в свой дом.

Ренате тем временем удалось сделать на ходулях два шага назад. Но на нее все еще никто не смотрел. Медленно, с большой осторожностью она поковыляла к Камилле. Сейчас она уже не поскальзывалась, а ловко балансировала ходулями. Она смотрела вниз, на свою подругу. Такого еще не было. Рената была высоко вверху, а Камилла сидела на корточках внизу, около мокрых, темных дров. Камилла подняла голову к Ренате.

— Моя мама говорит, что барон уже не вернется. Барон сам виноват в том, что случилось. Еще она сказала, что такие дела надо делать с умом. Иначе потеряешь свой дом. Вот у нас дом не отнимут.

Вегерер и Бергер прервали работу и взглянули друг на друга. От их дыхания вверх поднимались облака пара. Все длилось лишь мгновение. Потом они снова взялись за дело. Но Камилла вдруг бросила свои дрова и медленно ушла с теннисной площадки. По ее спине было видно, что ей холодно.

— Камилла, куда ты? — крикнула Рената. — Останься. Камилла, ведь мы еще не все сделали.

Она все еще стояла на ходулях, но, быстро сделав два шага вперед, поскользнулась и упала.

— Не ходи за ней, — сказала фрау Бергер.

Иногда Камилла навещала баронессу. Та жила со своими четырьмя детьми в двух маленьких комнатах у родственников и, как уверяла, хорошо устроилась. Она была рада иметь крышу над головой. Теперь баронесса опять писала подробные письма Винценту, никогда не упоминая в них о причинах ареста отца. Она писала, что не очень расстроилась из-за того, что ей пришлось оставить виллу. Больше всего ее беспокоил большой срок, который дали барону, ведь он уже далеко не молод.

«Почему я ничего не могу сделать!» — отвечал ей Винцент в отчаянии. С тех пор как Камилла уверила его, что не верит в вину барона, Винцента охватил порыв бессильного гнева. «Почему я воюю на войне, которой не хотел? Почему я не могу бороться за своего отца, которого люблю?»

— Он должен думать только о том, чтобы с ним самим ничего не случилось. Даже если это почти невозможно. Я просила его об этом. Попроси и ты его, Камилла, — сказала баронесса.

— Я получила от него открытку. У него сменился номер полевой почты. Я пришла сказать вам об этом.

Камилла вытащила из своей полотняной сумки фронтовую открытку, сделанную из грязноватой белой бумаги, и положила ее перед баронессой, закрыв рукой последнее предложение: «Обнимаю тебя».

— Я не понимаю, — вопрошала Тереза Ротенвальд. — Его рана зажила. Зачем нужно переводить его в другую часть?

— Мне непонятно, почему он написал только открытку, — сказала Камилла.

— В следующий раз ты непременно получишь длинное письмо.

Баронесса преувеличивала свое беспокойство по поводу этой неожиданной перемены.

— Как ты поживаешь, Камилла? Твоей матери уже лучше? Отец пишет? Как дела в школе? Почему ты не ходишь в танцевальный кружок? Пока они существуют, ты должна посещать какой-нибудь. Ты уже видела фильм о Мюнхаузене? Брат Винцента говорит, что он просто великолепен. Кстати, дать тебе фотографию Винцента? Фотографии мне разрешили взять. Вот, он стоит здесь перед виллой. Видно, что он в хорошем настроении. Как у тебя с теплой обувью на зиму? У меня есть адрес магазина, где можно купить войлочные сапожки. Погоди, я дам тебе.

Камилла отвечала на вопросы баронессы, иногда слегка приукрашивая правду. Во время долгой поездки домой она думала, что лучше не писать Винценту о странностях его матери и о том, что от барона давно нет известий. Она сообщала ему о своих успехах в школе, хотя с некоторого времени часто получала плохие оценки. Это сердило ее, но исправить их ей не удавалось. Ей все еще нравилось ходить в кино, но сейчас она, как и раньше, пропускала журнал новостей. Она не знала, на каком фронте теперь был Винцент, и поэтому не хотела искать его на экране в каждом военном. Она очень хотела пойти с Винцентом на танцы после его возвращения. Но когда Камилла попросила у матери денег на занятия в танцклассе, та лишь недоуменно взглянула на нее, объяснив не отстававшей от нее дочери, что на это у нее нет денег. Об этом баронессе можно не рассказывать. Лучше всего сказать, что сейчас много задают в школе, что нужно дежурить в службе противопожарной безопасности, заниматься с Ренатой, ухаживать за Пако или что-нибудь в этом роде.

«На этой неделе, — думала Камилла, с трудом поднимаясь на велосипеде в гору, — мне еще нужно собирать эту идиотскую мать-и-мачеху из-за того, что я опять пропустила собрание. Полкило сухой травы. Это горы свежих листьев. Рената поможет мне. Или лучше нет, она мне надоела. Пако уже давно не ел мяса, и неизвестно, когда ему удастся поесть. В субботу будут давать конину, меня тошнит от нее, отдам свою порцию Пако. Войлочные сапоги мне наверняка не купят. Еще это новое дурацкое расписание в школе — утром до десяти, после обеда — с трех до шести, а между одиннадцатью и тремя — воздушные тревоги. Трамваи останавливаются, и нужно как-то добираться до дома. Сейчас все ходят в погреб, погреб барона. Даже мать Ренаты не стесняется спускаться туда. Я туда не хожу, потому что не хочу оставлять Пако одного. Хорошо бы сейчас съесть кусок хлеба, какой был раньше — мягкий, с хрустящей корочкой, сверху много масла и кусочек колбасы. Почему Винцент написал только открытку? Что можно сказать в нескольких предложениях? Последние письма были такими прекрасными, он не расспрашивал меня о своих родителях. Но о том, что с нами будет, он больше не пишет. Я хочу, чтобы он писал о будущем, несмотря на то что случилось. Ведь мы все равно можем мечтать. Скоро у всех конфискуют велосипеды. Слава Богу, что мой такой старый».

— Мама, ты бы хоть разделась, — сказала Камилла матери, — ты часами лежишь вот так, в платье, а потом засыпаешь. Что ты уставилась в потолок, там ведь ничего не написано. Я принесу тебе новые книги. Хочешь что-нибудь поесть? Ты хочешь есть? Скажи, по крайней мере, да или нет. Ведь это невозможно выдержать.

«Завтра ночью я дежурю в школе, — думала Камилла. — Хоть какой-то просвет. Целый вечер буду без нее».

Камилла радовалась ночному дежурству — это было веселое мероприятие. Они спали вшестером в кабинете географии. На краткосрочных курсах их научили необходимым действиям во время воздушного налета. В коридорах возле кубов с водой стояли обмотанные тряпками старые метлы — прекрасное орудие для борьбы с зажигательными бомбами. Повсюду были расставлены мешки с песком, в определенных местах лежали карманные фонарики. Перед тем как лечь спать, следовало проверить школьное здание от верхнего до нижнего этажа. Все эти занятия были прекрасным развлечением, об опасности никто не думал. Присутствие учительницы почти не мешало. Она спала отдельно от девочек и в десять часов уходила. Только тогда все чувствовали себя по-настоящему свободно. Разговоров хватало надолго, обменивались принесенным из дома: ржаное печенье меняли на молочные пироги, гороховый паштет — на коврижки из сухофруктов. Кто-нибудь приносил граммофон. Чтобы приглушить звук, его накрывали старой шалью и слушали самые свежие шлягеры. Среди них была и песня «Я знаю, однажды случится чудо». Камилла особенно любила ее.

* * *

Наконец вернулся инженер.

Его ожидала какая-то бумага, которую, как ему сообщила жена, мог получить только он сам. Он приехал вечером, дом и сад лежали в темноте. Быстрыми шагами он прошел мимо домика привратника и попытался сдержать бурные проявления радости со стороны Пако. Ирена ждала его. Рената уже спала. Она очень радовалась приезду отца, но ее сопротивление приказу матери идти спать было напрасным.

Уже после первых минут встречи Густав Бухэбнер окончательно похоронил надежду наладить отношения с женой. От его глаз не укрылись ни ее равнодушие к нему, ни враждебность. Он и сам чувствовал себя виноватым из-за связи с Марией Лангталер и поэтому был очень скован. Их разговор свелся к холодному обсуждению случившегося — того, о чем невозможно было промолчать. Наконец Ирена упомянула о судимости барона и выселении баронессы с виллы. Густав Бухэбнер несколько раз кивнул без всякого выражения на лице, потом встал и стал ходить взад-вперед по комнате. Жена внимательно и напряженно наблюдала за ним. Он сел, и они замолчали. Только теперь он заметил, что в комнате чего-то не хватало, но он не сразу догадался чего. Чуть позже он понял, что все дело в ковре, который теперь в скатанном виде стоял у стены. «Это из-за бомбежек», — сказала Ирена, заметив его взгляд, и добавила, что сейчас жить стало намного тяжелее, чем летом.

— Можно попытаться достать продукты хотя бы для нас, — сказал инженер. — Мне давно уже надо уладить кое-какие дела с Гансом. Утром я узнаю, что в той бумаге. Если будет возможность, я поеду в Бойген.

— Ты не поедешь туда, — сказала Ирена.

Ей доставило большое наслаждение рассказать своему мужу о том, о чем она намеренно умолчала. С возмущением и очень подробно она описала изъятие ее драгоценностей и с присущей ей убежденностью добавила, что его друзья могли бы оказать сопротивление, но не сделали этого. Затем она коротко и без интереса упомянула о странном поступке украинцев и аресте Ганса Ахтерера. Густав выслушал ее, ни разу не перебив. Она закончила, ожидая от него ответного возмущения, которое охотно поддержала бы. Но лицо ее мужа ничего не выражало. Он спокойно сидел, облокотившись на ручки кресла, согнув локти и скрестив кисти рук. Ирена ждала, но потом поняла, что продолжения разговора не будет.

Инженер этой ночью так и не заснул. Около него спокойно и ровно дышала жена. Она лежала повернувшись к нему спиной. Эта поза означала, что лучше к ней не прикасаться. Но сейчас он думал об этом меньше всего. В другой комнате спала его дочь. Приехав, он очень хотел пойти к ней и пусть даже в темноте посмотреть на родные черты ее лица, но после того, что сказала Ирена, забыл обо всем. Лишь позже он опять вспомнил о ребенке. Рената так же ждала его в Бойгене, как и Ганс Ахтерер, но он не приехал. Барон тоже ждал его, все они рассчитывали на его приезд. Но Густав Бухэбнер не появился. Он приехал только сейчас, когда все, что могло случиться, случилось. Этого теперь не поправишь. Судя по всему, полиции о нем ничего не известно и ему больше нечего бояться. Он мечтал об этом, живя в маленьком городке, но теперь, этой ночью, лежа рядом с женой, он не знал, стоило ли этого хотеть. Инженер ломал себе голову над тем, что же ему теперь делать. Он пришел к выводу, что должен быть наказан, причем немедленно. Только наказание может как-то облегчить ужасное положение, в котором он находился. Но и сейчас он, следуя своему характеру, решил идти по пути наименьшего сопротивления.

В качестве судьи он выбрал жену, которую больше не любил.

Он разбудил ее и признался в своей связи с Марией Лангталер.

Содержание письма, которое на следующее утро получил инженер, вполне соответствовало его желаниям. Его откомандировывали в организацию Тодт, которая занималась строительством дорог и мостов на оккупированных западных территориях. До отъезда у Густава Бухэбнера оставалось двадцать четыре часа. Нужно было еще многое уладить. Он недолго побыл с Ренатой, избегая встречи с Камиллой, ее матерью и другими соседями.

Для жены он перестал существовать. Последними словами, которые он услышал от нее в свою судную ночь, после потока горьких и возмущенных обвинений в его адрес, были «ах ты свинья» и «эта мерзкая гадина».

Радио сообщало о продолжающихся снегопадах в Тироле и ливневых дождях в Альпах, уровень воды в Дунае поднялся на пятнадцать сантиметров. Теперь Камилла вставала не в половине седьмого, а в шесть утра. Она выполняла работу вместо матери, которая валялась в своей кровати сколько хотела. Камилла открывала ворота, очищала от листвы дорожку, ведущую к дому инженера, выпускала Пако и приносила молоко. Газеты для Ирены она засовывала за ручку входной двери.

С тех пор как уехал инженер, которого Камилла, к счастью, так и не увидела, Ирена не отвечала на ее короткие приветствия, и Камилла перестала здороваться с ней. Марию Лангталер больше не звали помогать в работах по дому, а Камилла уже не отводила Ренату в школу.

Старое зимнее пальто, которое она носила уже третий год, едва прикрывало ее колени. Были видны коричневые хлопчатобумажные чулки, заштопанные во многих местах. Шапку Камилла связала сама в форме капора. Она была единственной модной вещью в ее наряде и резко контрастировала с ужасными, застиранными носками, которые выглядывали из тесных полуботинок на тонкой подошве. «Какое счастье, что Винцент не видит меня в таком виде, — думала она, — весной, когда он приедет в отпуск, гораздо легче выглядеть симпатичнее». По дороге к остановке трамвая она повторяла склонение латинских существительных. Латинский был новым предметом в шестом классе. Ее мысли были прерваны радостным криком Ренаты, которая наконец догнала ее и постучала по ее портфелю.

— Наконец-то я увидела тебя, — сказала Рената. — Я пойду с тобой.

— Мне нужно повторить урок, — ответила Камилла и оттолкнула руку Ренаты.

— Ты все время что-то придумываешь, чтобы не разговаривать со мной, — жаловалась Рената. — Что я тебе сделала, почему ты сердишься?

Камилла не ответила и пошла быстрее. Чтобы не отстать от нее, Ренате приходилось почти бежать.

— Я хочу, чтобы мы опять вместе играли, — сказала она. — Моя мама скоро будет каждый день уходить.

— Почему? — спросила Камилла без особого интереса.

— Она будет работать на оборонном предприятии. Вчера она получила открытку.

Камилла пошла тише. Удовлетворение, которое она испытала от этого известия, никак, однако, не отразилось на ее лице. Она не могла поверить в это.

— Я буду совсем одна, — сказала Рената.

Теперь ей удалось взять Камиллу за руку.

— Пожалуйста, приходи ко мне, как раньше. Ты можешь учить уроки у меня.

Камилла не знала, как поступить. Может быть, было бы умнее не отталкивать от себя ребенка?

— К вам я не буду ходить, — сказала она наконец, — но, если ты хочешь, можешь приходить ко мне. Если твоя мама разрешит.

— Хорошо, — сказала Рената быстро и взволнованно, — мне все равно, где мы будем видеться, совсем все равно.

* * *

Мария Лангталер, бледная и похудевшая, сидела рядом с дочерью. Ее не покидало чувство беспокойства, она дрожала всем телом.

— Сейчас она подумает, что это я донесла на нее, — сказала она. — Но ведь я говорила обо всем несерьезно. Но ты увидишь, она именно так и подумает.

— Зачем тебе нужно было произносить эту речь у Вегереров? — ответила Камилла без всякого сочувствия. — Откуда у тебя была такая уверенность в себе?

Но Мария Лангталер не помнила о тех временах, когда чувствовала себя уверенной и сильной.

— Ей уже не отвертеться от этой работы. Проверяют все строже, — сказала Камилла. — Не беспокойся.

— Я хочу уехать отсюда, — сказала мать.

От Ренаты, которая на следующий день, сияя от счастья, появилась у них на кухне со своими тетрадками и учебниками, они узнали, что Ирена Бухэбнер просит Марию Лангталер помочь ей завтра. Предстояла очередная проверка чердаков на предмет их пожаробезопасности. Фрау Бергер больна, а она сама должна выполнять свои новые обязанности. Марии Лангталер не придется делать ничего тяжелого, только проверить, все ли приборы и приспособления для тушения пожаров находятся на месте.

— Что мне делать? — повторяла Мария Лангталер. — Что делать?

— Делай так, как она говорит, — сказала Камилла.

Никто не мог объяснить, как произошло несчастье. Как могло случиться, что мешок с песком, которого не было, когда Мария Лангталер поднималась по темной лестнице на чердак, вдруг оказался на ступеньках, когда она через некоторое время стала спускаться. Она запнулась о него и упала на грабли, которые своими острыми зубьями вонзились ей в правую щеку. Ее крики услышала Камилла. Она и Вегерер помогли ей спуститься вниз.

В этот вечер у Ренаты были занятия в школе. Ирена Бухэбнер, вернувшись вечером домой, посочувствовала пострадавшей и удивилась тому, как могло случиться такое несчастье. Она запретила рассказывать о происшедшем Ренате, чтобы не травмировать десятилетнего ребенка.

После того как Камилла отвезла мать в госпиталь, она забрала свою одежду и учебники, заперла домик привратника и поехала к баронессе.

Тереза Ротенвальд сказала, что ей все равно, будет у них одним человеком больше или меньше, и если Камилла согласится спать на полу на матрасе, то она может какое-то время пожить у них.

Несчастье с матерью было не единственной причиной, по которой Камилла переехала к баронессе. Где бы она ни находилась — училась в школе, играла с детьми баронессы или стояла в очереди за хлебом, — ее неотступно преследовали мысли о Винценте. С начала декабря от него не было никаких известий.

Камилла ежедневно проделывала долгий путь до почтамта и спрашивала, нет ли чего-нибудь для нее. Там ее уже хорошо знали и жалели, но помочь ничем не могли.

— Но ведь мне тоже ничего нет, — говорила Тереза Ротенвальд. Она знала лишь то, что Винцент в данное время находится в особых войсках, которые выполняют специальные задания. «Поэтому, — говорила она, — не удивительно, что от него до сих пор нет известий».

* * *

Рана у Марии Лангталер заживала медленно. Несмотря на операцию, шрам был очень заметен. Она ни в коем случае не хотела возвращаться в домик привратника. Она сказала Камилле, что там не сможет поправиться, потому что опять начнет всего бояться. В Камилле стало медленно пробуждаться чувство понимания своей матери. «Если появится возможность, мы переедем в другое место», — сказала она баронессе.

Терезе Ротенвальд удалось получить комнату с кухней в большом доходном доме. После выздоровления Мария Лангталер нанялась в этот дом уборщицей.

Перед Рождеством шел дождь со снегом. Подарки можно было достать только на черном рынке, килограмм кофе стоил четыреста восемьдесят марок. На праздничные дни выдавали дополнительно по триста граммов дичи на человека, без права выбора лучшей порции. Обещали выдать и рыбу.

Девятнадцатого декабря, когда начались рождественские каникулы, Камилла с помощью Вегерера и Хруски навела порядок в домике привратника. Рената стояла у окна своей комнаты и не сводила с них глаз. Ирена запретила дочери выходить из дома, сказав, что Лангталер платит ей черной неблагодарностью, уезжая без всякого объяснения причин. Девочка вела себя тихо и не противоречила ей. Когда окно от ее дыхания запотевало, она вытирала стекло краешком куртки. Только когда Камилла была уже на улице и Пако с лаем бежал за ней вдоль забора, девочка расплакалась.

После праздников Камилла и ее мать обосновались на новом месте. Теперь баронесса отважилась сказать Камилле, о чем ей стало известно уже три недели назад. По ее словам, все произошло оттого, что Винцент был твердо убежден в невиновности своего отца. Из-за своих противорежимных настроений его перевели в штрафной батальон, а затем он попал в саперные войска. Он разминировал минное поле в степях под Днепром и не вернулся с задания. Его не нашли, но при разминировании такое часто происходит. Теперь он считается без вести пропавшим.


Камилла чувствует себя лучше. Она проводит много времени в саду, читает, занимается работами по дому, ухаживает за цветочными клумбами, поправилась. Стоит прекрасная июльская погода, не жарко. Лето, которого так долго ждали, наконец вступило в свои права. Я встаю рано, накидываю на себя халат и выхожу из дома, чтобы пройтись босиком по траве. Чувство, которого я не испытывала целую вечность. От непосредственного соприкосновения с травой и росой по телу разливается согревающая прохлада. Я бегу наверх, мимо беседки. Вегерер недавно покрасил ее. Теперь она бело-зеленая. Я знаю, почему Камилла хотела изменить ее вид. Там, где была теннисная площадка, растут овощи, скоро можно будет убирать салат. Поля вокруг сада застроены коттеджами. К ним ведет улица, утром и вечером на ней сильное движение. Куст сирени около каменной скамейки, который был уже во время войны большим и тенистым, сейчас превратился в дерево необычных размеров. Камилла говорит, что, к сожалению, он больше не цветет.

Иногда мне все еще не верится, что я вернулась. Что я здесь. Что я здесь живу. Хоть и временно. Когда я просыпаюсь, мне кажется, что я все еще в своей маленькой квартирке и мне пора идти на работу в бюро. Я надеюсь, что этот день будет добрым, и бываю счастлива, если он похож на все другие дни, прошедшие без особых событий. Открывая глаза, я радуюсь солнечному свету, пению птиц, шуму ветра в деревьях, ощущаю запах фруктов и свежескошенного луга, слышу жужжание насекомых. Где-то открывается дверь. И тогда я вспоминаю, что я там, где началась моя жизнь, где определилось все, с чем я прожила долгие годы — до сегодняшнего дня. Я в доме своего детства.

* * *

В ту субботу, когда ко мне пришел Матиас, чтобы сообщить о смерти Верены, мы проговорили с ним весь вечер и всю ночь. Мы впервые открылись друг другу, рассказывая о том, о чем раньше молчали, в чем не хотели признаваться. Многое мы осознали только сейчас, многое оценили заново, что-то вдруг показалось нам совсем незначительным, а что-то до сих пор осталось невысказанным. Я надеюсь, что у нас больше не будет необходимости в таком разговоре. Нам сейчас гораздо легче понять друг друга.

Мне потребовалось много времени, чтобы убедить Матиаса, что Верена и без его восторженных уговоров погрузилась бы в глубокие воды Карибского моря. Что короткий разговор между ними за день до отъезда Матиаса о таинственном мире, который она хотела завоевать, не был решающим толчком к поступку, который Верена уже давно задумала сделать. Что все произошло не из-за того, что Верена хотела подражать Юргену во всем и не ныряла раньше только из-за страха.

Верена, несмотря ни на что, все же была дочерью Камиллы. Как и ее мать, она знала, чего хотела, и последовательно это осуществляла. Об этом говорил мне Франц Эрб, в этом я сама могла убедиться во время нашего разговора в Вальзинге. Новый мир, в котором она жила с Юргеном, должен был принадлежать ей целиком, без остатка. Но так не получилось.

— Неправда, — возражал Матиас. — Отец пишет, что она умерла легко и красиво. Она завоевала этот мир до конца. Отец очень обрадовался, когда она объявила, что хочет научиться нырять. Он, конечно, понимал, что она боится, и сначала она погружалась на небольшие глубины. Он всегда был с ней. Они ныряли в местах, которые он хорошо знал. Потом она сказала, что больше не испытывает страха и ей нравится это занятие. Он подарил ей подводный фотоаппарат. Она очень гордилась фотографиями, которые сделала на глубине. Она увлеклась своим новым хобби. Она была честолюбива. Когда Верена стала нырять глубже, Юрген строго предупредил ее не делать это в одиночку, и она пообещала ему. Но потом не послушалась.

— Очевидно, она давно задумала сделать так, — сказала я.

— Отец не уверен в этом, — сказал Матиас. — На яхте с ней были какие-то люди, ее знакомые, а его самого не было. Позже он узнал, что они весело проводили время. Она сказала, что прыгнет в воду. Об этом вспомнил кто-то, когда заметили ее отсутствие. Но ей уже нельзя было помочь.

Во время разговора Матиас смотрел вниз, на мой тонкий, дешевый ковер. Наши отношения пока не позволяли ему искать помощи в моих глазах.

— Он написал мне длинное письмо и обо всем рассказал, хотя он, конечно, видел, что у меня с Вереной не сложились отношения. Я много думал о ней, и когда мы расстались, изменил свое мнение. Смешно сейчас говорить об этом, но мне кажется, отец знал, что так будет.

«Как мы привыкли все упрощать, — подумала я. — Я никогда не видела ее вместе с Юргеном. Но если бы это случилось, я все равно увидела бы в ней то, что хотела увидеть».

— В любом случае она хотела, чтобы ее смерть была загадочной, прекрасной, удивительной, — сказал Матиас. — Глубинное опьянение. Что-то не сработало в компрессорном устройстве и аквалангах. Когда в таких случаях прекращается подача кислорода, человек испытывает состояние, близкое к эйфории. Человек не понимает, что с ним происходит, он испытывает счастье, теряет ощущение веса и больше не в состоянии думать и чувствовать. Он умирает легко и постепенно.

Грусть Матиаса передалась и мне.

Если бы Верена умерла другой смертью, в результате несчастного случая или болезни, мне было бы жаль ее, не больше. Но умереть так необычно, уйдя из жизни мягко, без боли, — все это заставило меня взглянуть на вторую жену своего мужа иначе. Она стала для меня другим, ни в чем не повинным существом. Ее смерть очень тронула меня.

Я думаю, Матиас почувствовал это, и мы стали ближе друг другу. В этот день он заговорил о Грегоре. Я сказала ему о нашем разрыве. Он давно догадывался об этом и даже спросил, очень ли я огорчена.

— Ты не чувствуешь себя одинокой?

— Ничего, все в порядке, — ответила я. — У меня много других дел, кроме работы.

Я, конечно, не могла в этой ситуации рассказать о своем желании разгадать Камиллу. Из-за смерти Верены моя цель стала или недостижимой, или, наоборот, приблизилась к разрешению. Эта мысль возникла неожиданно и поразила меня. Смерть Верены могла изменить мою жизнь. Но я не хотела додумывать мысль до конца. Присутствие Матиаса требовало от меня полной отдачи.

В эти часы я узнала своего сына заново. Он вызывал удивление, сочувствие и восхищение. Мне пришлось изменить многие свои прежние представления о нем. Матиас долго рассказывал о себе, новом для меня Матиасе. Но он все время возвращался к Верене.

— Было бы лучше, если бы вы остались вместе, ты и отец, — сказал он.

— Дело было не во мне, — ответила я и против своей воли опять ощутила старую обиду, разочарование и нежелание принять случившееся.

— Тебе не кажется, что ты тоже виновата в вашем разводе? — спросил Матиас.

Я ответила не сразу.

— Наверное да, — сказала я потом.

— Отцу сейчас будет нелегко, ему нужно как-то помочь.

— Сейчас помочь ему можешь только ты, — ответила я.

* * *

Мама сообщила мне, что Камилла не поехала на похороны дочери. Вместо нее в них примет участие один из ее сыновей. Маме лететь туда было тяжело. Она жалела Юргена больше, чем Верену, и очень старалась скрыть это.

Я долго сидела над письмом к Юргену, в котором пыталась убедительно написать о своем сожалении по поводу случившегося несчастья. Я начала со следующего предложения: «От Матиаса я узнала о смерти Верены и прошу принять мои слова сочувствия и утешения». Я много раз прочла черновик письма и наконец сочла его вполне искренним и убедительным. В чистовом варианте вместо слов «смерть Верены» я написала «смерть твоей жены». Это словосочетание преследовало меня во сне, его нелепая двусмысленность ясно давала мне понять, что Рената Ульрих жива.

Вскоре после этого Матиас сдал письменный экзамен на аттестат зрелости, а потом и по латыни — предмету, по которому стал успевать лишь с осени.

* * *

Волосы Камиллы стали совсем седыми. Она давно их не красила, и мне кажется, что так ей лучше. Когда она была у меня и рассказывала о своем доме, темные пряди на ее лбу только подчеркивали дистанцию между нами. От матери она унаследовала смуглую кожу, и светлые волосы очень молодят ее. Раньше она отдавала предпочтение ярким, сочным цветам, но сейчас уже не старается подобным образом подчеркнуть особенности своей внешности, к которой никогда не относилась равнодушно.

Близится вечер. Она немного поспала, и теперь мы сидим в саду. Камилла читает, но долго заниматься этим не может. Когда она откладывает книгу, я тоже прекращаю читать. Сначала мы говорим об обычных, повседневных делах — о том, какие продукты купить, что нужно помыть окна. Когда придет Вегерер, нужно попросить его починить замок в садовых воротах — он плохо открывается. Нужно заменить каменные плиты перед скамейкой, но эту работу он уже не сможет сделать. У него болит спина. Камилла всегда точно знает, что следует делать, но она передала мне право руководить всем. Она благодарна мне и не страдает оттого, что кто-то помогает ей.

— Вот я сижу здесь в свои пятьдесят четыре года, смотрю на мир глазами старой женщины и совсем не нахожу, что он плох, — говорит она, вытягивает ноги и поднимает из травы ступни. — На сколько лет ты себя чувствуешь, Рената?

— Я только недавно начала задумываться, — отвечаю я, — но выводы очень оптимистичные.

Прилетают воробьи и клюют крошки от пирога. Если один из них хватает слишком большой кусок, остальные набрасываются на него. Камилла не прогоняет их.

Дует юго-западный ветер, он уляжется только к вечеру. Теплый, мягкий ветер нагоняет усталость, но не дает отвлечься от мыслей. Он не мешает мне, у меня пет срочных дел, впереди еще две недели отпуска.

* * *

Несмотря на мою сдержанность, мама все чаще звонила мне. Вскоре после смерти Верены она рассказала, что похороны были скромными, но торжественными, что друзья проявили к Юргену подлинное сочувствие, что теперь он с головой окунулся в работу, чтобы пережить первое, самое тяжелое время. Но он не собирается покидать Барбадос. Я ответила, что понимаю его, ведь, в конце концов, ему не просто было сделать там карьеру. К моему удивлению, она ничего не сказала о Камилле, хотя раньше постоянно упоминала о ней в наших разговорах.

Инга, мой добрый дух, как всегда в трудные для меня времена пришла на помощь и посоветовала в следующий раз спросить о ней самой, ведь Камилла после смерти Верены не стала для меня менее важной. «Может быть, еще более недоступной, чем прежде», — сказала я. «Все равно спроси», — настаивала Инга.

— О Господи, сейчас ей особенно тяжело, — объяснила мама, — не удивительно, когда теряешь двадцатишестилетнюю дочь. Она никого не хочет видеть. Даже своих сыновей. Она погребла себя в своем доме и никуда не выходит. Ее сосед, очень пожилой мужчина, снабжает ее самым необходимым. Когда я в последний раз звонила ей, она сказала мне, что ей о многом надо подумать, поэтому она хочет побыть одна, ей нужно время. Она попросила меня больше не звонить и обещала, что позвонит сама. Что мне делать, Рената, детка?

Я не знала. Во мне жило эгоистичное желание быстрей приблизиться к своей цели. Я уже долго ждала решения этой задачи. И может быть, самое тяжелое было уже позади.

Юрген отнесся к ответу на мое письмо не формально, сердечно поблагодарил за поддержку и написал о себе. О том, что он снова начал курить. Что дает о себе знать сердце. Что начало шестого десятка — это новый этап в жизни, касающийся не только здоровья. «Жизнь начинаешь понимать, — писал он, — особенно после такой утраты, по-другому». Он надеется, что я достаточно хорошо знаю его, чтобы понять, что он чувствует.

«Наконец-то теперь они оба задумались о жизни», — сказала я зло. Потом я очень стыдилась этих слов.

В середине апреля я получила письмо от Камиллы. Это не очень удивило меня. Я сгорала от нетерпения узнать, о чем она пишет, медленно прошла в комнату и аккуратно распечатала его.

«Пожалуйста, приезжай, — писала Камилла. — Мне нужна твоя помощь».

Может быть, это прозвучит неожиданно, но письмо не только сняло напряжение, которое не покидало меня со времени визита Камиллы, но настроило меня на бодрый лад. Да, я была рада, хотя отчетливо сознавала, что причиной этой перемены являлась смерть Верены. Теперь я нужна Камилле не затем, чтобы ранить меня, а затем, чтобы открыть передо мной свои раны. Это могло стать решением моих проблем, указать путь нам обеим.

— Я хочу взять выходной на сегодня, — сказала я Инге на следующий день. — Не могу ждать до вечера.

Инга сразу же поняла, что я намерена делать. Несмотря на загруженность, она взяла на себя мою работу. Когда я уходила, она сказала:

— Уверена, что ты наконец-то разберешься со своими делами.

* * *

Есть большая разница в том, как ты совершаешь один и тот же путь — летним солнечным теплым днем или зимним вечером, в темноте и холоде, когда ты несчастна и утомлена. Сейчас я была спокойна и собранна. Я знала, что мне предстоит поединок. Но теперь я ждала его. В тот вечер перед Рождеством, когда я была у Вегерера, я не обратила внимания на перемены, происшедшие вокруг за многие годы, да я и не хотела их замечать. Сейчас я смотрела на них с любопытством, они то шокировали, то удивляли меня. Я не сопротивлялась этим чувствам. «У Вегерера тоже кое-что изменилось», — подумала я. Постройки на его участке постарели и обветшали.

«Ну, не бойся, — приказала я себе, подойдя к дому Камиллы. — Когда-то этот дом принадлежал Густаву Бухэбнеру. Здесь он жил со своей женой Иреной и дочерью Ренатой. Камилла жила в домике привратника и ненавидела этот дом, пока он не стал ее собственностью. Ты не должна стоять здесь и размышлять, — сказала я себе, — ты должна войти в дом. Пусть будет что будет».

Ворота были открыты. Я прошла мимо домика привратника, стараясь не чувствовать себя здесь чужой. Это далось мне без особого труда. Я обратила внимание на ухоженные газоны, на форму клумб, которая совсем не изменилась. Сорта цветов тоже были прежними. Отцветшие тюльпаны отчаянно защищали свои потемневшие лепестки. Рядом всеми оттенками желтого цвели нарциссы. Между ними, как и раньше, — садовые темно-розовые колокольчики. На лугу белели кусты декоративных вишен.

Дверь в дом была незаперта. «Как неосторожно с ее стороны, — подумала я, — все-таки она живет одна». Я замедлила шаги и стала подниматься по лестнице, стараясь ступать так, чтобы меня услышали. Но доски на ступеньках растрескались и не отражали звука шагов. «Я позвоню, — подумала я. — Наверняка у нее теперь современный звонок, который имитирует звон колокольчика». Но я ошиблась. Нажав на кнопку, я, как и прежде, услышала совсем не мелодичное жужжание.

— Входи, — крикнула Камилла издалека.

Я вошла в прихожую. В нее выходили три двери. Одна вела в кухню, где когда-то хозяйничала фрау Бергер, неохотно подчиняясь коротким распоряжениям моей матери, которую она не считала хозяйкой. Напротив — дверь в детскую. «Оставайся в комнате, Рената, зачем ты постоянно выходишь? Что значит — не хочешь сидеть одна? Это твоя собственная комната. Ты должна радоваться, не у всех детей есть своя комната». В центре находилась двустворчатая дверь, которая вела в гостиную — гордость Ирены Бухэбнер. В этой комнате, обставленной по ее вкусу, она могла показать всем, кто здесь живет. Перед войной у нас бывало много гостей. Когда началась война, их стало значительно меньше. По вечерам здесь, почти не разговаривая друг с другом, сидели родители, а ребенок играл в одиночестве или надоедал им своими вопросами. Здесь Рената и Камилла слушали проигрыватель. Пластинка была одна. Она принадлежала Камилле, и та могла крутить ее бесконечно. Ребенок тем временем засыпал. Когда-то эта комната казалась Ренате слишком большой, а сейчас, для сорокадевятилетней женщины, которая хотела переступить ее порог, она стала слишком далекой. Я знала, что найду здесь Камиллу.

Обои остались теми же, как она и говорила. Но все остальное было чужим: мебель, занавески, ковры. Вещи лежали и стояли иначе, чем при Ирене Бухэбнер. На картинах были другие ландшафты, люстра освещала чужую обстановку.

Камилла сидела около окна на Низком стуле, спиной к двери. Она тоже была здесь чужой. Как и я. Но она пыталась как-то прижиться. Посмотрим, удалось ли ей это.

— Подойди ближе, Рената. Сядь рядом, — попросила она. Она не обернулась ко мне, но ее голос был прежним.

Я села напротив и увидела, что смерть дочери все же очень изменила ее. Это касалось не только внешности. Изменилось все внутри нее. Скрыть это было невозможно.

Я настроилась на эти перемены и не стала начинать обычный разговор, говорить «здравствуй, Камилла, я пришла, как ты живешь, очень сожалею о смерти твоей дочери, жены Юргена».

Я ждала. Я была терпелива. Молчание длилось долго. Наконец она сказала то, что говорим в таких случаях все мы, поняв невосполнимость утраты.

— Я во многом была неправа, Рената.

— Я знаю, — ответила я. — Но почему?

* * *

У Вегерера был отличный слух и еще более тонкое чутье. Каждый раз, когда мы садились пить кофе в саду, он находил себе дело около садовой решетки. Он знал, что я приглашу его присоединиться к нам. Раньше он просто перелез бы через решетку, но сейчас он медленно бредет по своему саду к улице и уже оттуда идет к нам. Он привык улыбаться, когда видит нас вместе. Он рад этому.

— Выпейте с нами кофе, господин Вегерер, — говорит Камилла. Я тоже повторяю свое приглашение. Он мнется на месте, молчит, потом садится на скамейку и потирает руки о свои давно не стиранные рабочие брюки. Он почти всегда небрит, седая борода делает его лицо еще меньше.

— Камилла, у тебя сегодня хороший цвет лица, — говорит он, повернувшись к ней. — Ты, Рената, тоже хорошо выглядишь.

Мы сошлись на том, что он видит в нас старух и уже не может перестроиться на другой лад.

— Ты присматриваешь за ней, — говорит он дальше и показывает пальцем на Камиллу. — Она еще не может взять все на себя.

— Она очень строгая, — говорит Камилла, — я слушаюсь ее.

Мы смеемся, Вегерер не верит Камилле, но мы с ней знаем, что эти слова относятся к вещам, о которых мы предпочитаем не говорить.

Вегерер, как всегда, заводит речь о бароне. О нем он говорит постоянно, каждый раз поворачивая эту тему новой стороной, припоминая все до мельчайших подробностей. Нам требуется много усилий, чтобы перевести разговор в другое русло.

— Жалко, что он вернулся таким больным. Мог бы прожить на годик-другой больше. Но кто знает, что ему пришлось пережить, он никогда не говорил об этом. Он даже не смог по-настоящему порадоваться, когда ему все вернули — землю, виллу и кое-что из мебели. Он не знал, что ему со всем этим делать. Да ты ведь его видела после возвращения, Камилла.

— Да, он попросил меня навестить его, — подтверждает Камилла то, что он и так давно знает.

— Я спросил, можно ли мне зайти к нему, и баронесса разрешила, — продолжал Вегерер. — У них было так тесно, странно было видеть их в такой обстановке. Все же нужно было бы его, несмотря на болезнь, хоть раз привезти на виллу. Пусть бы он взглянул на нее. Но тут приехал инженер и, мне кажется…

— Да, господин Вегерер, — перебивает его Камилла, — все это могло бы быть, но мы больше не хотим говорить об этом.

Я не возражаю. Я давно уже обо всем знаю.

Но Вегерер не хочет отказать себе в удовольствии рассказать о том, как Хруска вернул барону Лампи. Эту историю я слышала еще от него самого. Русская оккупация была лучшим временем в жизни Хруски.

Они сделали из него комиссара или что-то в этом роде. Ему вменялось в обязанность присутствовать при конфискации имущества из квартир нацистов. Нацистам при этом очень везло, так как он часто помогал им спасти необходимые вещи. Ему такое занятие доставляло мало удовольствия, и, несмотря на восторженное отношение к коммунистическим идеям, он чувствовал себя неловко.

— Но он все же ушел с русскими, — говорит Камилла.

Вегерер обязательно хочет высказать свое мнение по поводу Карла Хруски.

— Он не имел никакой выгоды от своих убеждений, — защищает он Хруску, — и умер тем, кем был, — плотником. А Лампи он отдал барону совсем не потому, что не хотел, чтобы у него, убежденного коммуниста, висел дома портрет аристократа. Просто он знал, что барон ждал этого. Хруске самому нелегко было расставаться с картиной, он говорил мне.

— Барону он тоже признался в этом, — рассказывает Камилла. — Его это очень развеселило. Он сказал Хруске, что если он соскучится по старому доброму Богуславу, то может навестить его. Но вскоре это стало невозможно.

Я пришла Камилле на помощь:

— Вы не посмотрите замок на садовых воротах, господин Вегерер, он заедает.

— Конечно, — говорит он. — А что же делать с каменными плитами, вы до сих пор их не поменяли. Еще немного, и за эту работу некому будет приняться.

Мы с Камиллой переглянулись. Мы как раз хотели заказать рабочего на завтра, но теперь откажемся от этой затеи.

— Все висит на мне, старике, — говорит Вегерер, прежде чем уйти.

* * *

Я понимала, что день, когда я пришла к Камилле впервые, станет началом целой череды разговоров и мне придется еще не один раз побывать здесь. Ведущую роль в этом разговоре я отвела Камилле, решив, что буду включаться в него постепенно.

— Дай мне все сказать тебе, Рената, — начала она. — Мне о многом нужно рассказать — о моих ошибках, о моей вине, обо всем, в чем я была неправа перед тобой, перед Вереной, перед самой собой. Позволь поговорить с тобой. Ты — единственный человек, которому я могу довериться.

Я слушала ее, не перебивая, чтобы она могла остановиться, когда захочет.

— Если бы Верена не умерла, — продолжала Камилла, — я бы до конца своей жизни думала, что действую умно и ловко. Я прекрасно продумала план мести и прикрыла его изящными, но весьма коварными идеями, которые позволили мне достичь цели. Если бы Верена не умерла, я бы прекрасно жила в этом доме, бывшем доме инженера, который сейчас принадлежит мне, и так бы и думала, что Рената не отважится прийти сюда, хотя верит, что показала мне, как холодно она относится ко всему происшедшему и как дорога ей завоеванная ею свобода. Но меня-то она не проведет, думала я, в конце концов она не переживет того, что осталась одна, без мужа и сына, что Верена стала женой Юргена, что Матиас гостит в доме Верены на Барбадосе, что он, возможно, будет там жить. Я выслушала ее, как она того хотела, я пригласила ее навестить меня, дала ей понять, что больше не намереваюсь вмешиваться в ее жизнь. Но она не приходила, потому что она была слабой, а я — сильной. И вот по моей вине умирает Верена. Все меняется. Теперь все, что я делала, обернулось против меня, оказалось напрасной и злой затеей. Я осознала свою вину, и она сделала меня слабой, Рената. Мне пришлось просить тебя прийти ко мне. Ты приехала и согласилась выслушать меня, у меня появилась надежда остаться здесь, а не сбежать куда глаза глядят. Когда я писала тебе письмо, я не была уверена, что ты откликнешься на мою просьбу. Но, отослав его, я вдруг поняла, что ты придешь, я поняла, что недооценивала тебя. И вот ты здесь. Мы поменялись ролями.

— Нет, Камилла, — возразила я, — ты ошибаешься. Мы остались каждый на своем месте. Наши роли лишь немного изменились. Моя дает мне сейчас больше возможности проявиться.

Все оставшееся время мы говорим о Верене. Камилла рассказывала мне о том, какой она была в детстве, в юности. Бесчисленные воспоминания о значительных и незначительных событиях, о совсем крошечных эпизодах из ее жизни складывались в трогательные картины, вспоминалось давно забытое, разочарования в ее рассказе становились радостями, радости превращались в счастье. И за всеми ее словами жило тихое признание того, что отношения между дочерью и матерью были нелегкими.

— Я никогда не понимала полностью чрезмерную любовь моего мужа к Верене, — говорила Камилла. — Сейчас, когда она мертва, я поняла его.

Она взглянула на меня, и на какое-то мгновение ей удалось забыть о своем горе.

— Извини, — сказала она. — Тебе, наверное, трудно все время слышать имя Верены.

Наконец у Камиллы кончились силы, и она больше не могла говорить дальше. Она поникла в кресле, ее лицо безжизненно застыло, на глаза опустились белые, бескровные веки. Я отправилась в кухню приготовить чай.

Я пришла в бывшие владения фрау Бергер. Печка, которую раньше топили углем и дровами, все еще стояла на своем месте посреди кухни. В углу я обнаружила газовую плиту — единственную перемену в обстановке, которую я заметила.

Камилла выпила чаю, ей стало легче. Она попросила не беспокоиться о ней. Несмотря на мучительное чувство вины и горе, которое она переживала, она не потеряла контроля над собой.

Когда я уходила, она дала мне ключ, чтобы я заперла дом. Я знала, что в следующий раз мы будем говорить о Винценте.

* * *

Вегерер ушел к себе в сад. Камилла говорит, что из-за возраста и давнего вдовства он стал тяжел на подъем, но она рада их соседству и его готовности всегда прийти на помощь.

— Ты вполне можешь представить, — продолжает она, — как нелегко пришлось моей матери и мне, когда мы съехали от вас. Мы не получали никаких денег, пока она не пришла в себя после того несчастного случая. Это продолжалось довольно долго. Денег, которые она зарабатывала потом как уборщица, нам не хватало, и Вегерер иногда выручал нас. Наши дела пошли на поправку, когда она стала получать пенсию.

— А что твой отец? Он так и не появился? — спросила я.

— Нет. Он затерялся где-то после войны. Мы о нем не жалели. Есть люди, которые не могут ужиться с другими. Он был из их числа. Но всю свою жизнь, до самой смерти мать боялась, что он вернется. Так она и состарилась.

Теперь мне нужно было обязательно задать ей один вопрос, который раньше я не решалась задавать. Сейчас такая возможность представилась.

— Значит, вы жили на маленькую зарплату твоей матери и потом на ее пенсию, — сказала я, — вам приходилось, наверное, во многом отказывать себе.

— Да, — соглашается Камилла, — мы рассчитывали все деньги буквально до гроша. Мне пришлось пойти в другую школу, и ко мне относились там как к ребенку из бедной семьи. Только когда нам стали платить страховку, жить стало легче и мы могли что-то покупать.

— Что это была за страховка и с какого времени вы ее получали? — спросила я. Мое сердце забилось сильнее. Я знала, что ответит Камилла.

— О Боже, это было так давно, — вспоминала она. — Страховку стали выплачивать с большим опозданием. Мама еще сказала, что уже не рассчитывала получить ее. По-моему, прошло три или четыре года после несчастного случая. Да, это было сразу же после войны.

— То есть примерно в то время, когда отец продал дом, — размышляла я вслух. — Вынужден был продать, потому что не мог больше жить здесь. С ним перестали здороваться, все отвернулись от него. Когда он появлялся на улице, на его приветствия не отвечали. Я была тогда уже достаточно большой девочкой и все замечала, хотя мне никто не объяснял, что случилось. Сейчас, когда я это знаю, вполне могу представить, что уже тогда он пытался как-то загладить свою вину. Чтобы найти силы жить дальше.

Камилла остается спокойной. Я замечаю, что она понимает мой намек, но не хочет принять его.

— Значит, ты не веришь, что это была страховка, — говорит она.

— Я нашла книгу расходов моего отца, — отвечаю я. — Там записано, что каждый месяц он аккуратно выплачивал деньги некой Л. М.

Камилла пытается сдержаться, но краска отливает от ее лица.

— Так могло быть, — наконец говорит она. И, немного помолчав, добавляет: — Значит, я тоже жила на эти деньги.

Однако я еще не договорила. Я медлю, но потом все же решаюсь сказать всю правду.

— После его смерти, — медленно произношу я, — платить эти деньги продолжала моя мать.

Сейчас я уже знаю, что произошло между моим отцом и Марией Лангталер. Я рада, что Камилла наконец говорит о том, о чем мы раньше молчали.

— Уже тогда все догадывались о причине этого несчастного случая.

— Я тоже, — отвечаю я.

Я сразу же поняла, что возникла опасная ситуация, и сознательно пошла на это. Я знала, как легко разрушить тот хрупкий мост, который мы построили между нами. Но любой мост может рухнуть, если не проверить на прочность его опоры.

Ветер доносит до нас сладковатый запах флоксов. Я могла вызвать в себе ощущение этого запаха в каждой из моих многочисленных квартир. И все же настоящий запах другой, он похож на исполнившееся желание.

Загрузка...